Читать книгу Собор. Роман о петербургском зодчем - Ирина Измайлова - Страница 12

Часть первая
Прелюдия
XI

Оглавление

Огюст не обманывал своего будущего тестя. Он действительно думал в эти дни о разрыве с Элизой, но окончательно не мог на него решиться.

Когда в середине апреля, сразу же после отречения императора, Монферран с радостью оставил армию и возвратился в Париж, никто, кажется, не встретил его с большей радостью, чем мадемуазель де Боньер… И он был счастлив, увидав, что за год разлуки она полюбила его как будто еще сильнее, чем прежде.

Однако в скромной ее квартире было по-старому полно цветов, в цирке к ней также ломились в уборную знакомые и незнакомые поклонники, ей писали письма, иногда посыльные доставляли их к ней домой, и все это вновь стало приводить Огюста в ярость. Прошел месяц, и сплетни, рассказы, сочувственные вздохи приятелей заставили его пожалеть о возобновлении этой старой связи…

Но Огюст был искренно привязан к Элизе, его мучила мысль о необходимости разрыва, и порою он думал, а не оставить ли все как есть? Ведь, в конце концов, они были не мужем и женою, и ему предстояло вскоре жениться, и Элиза должна была об этом узнать, так почему им было не заключить на этот счет соглашение, где ее права признавались бы в равной степени с его правами? Огюст не мог понять, отчего такой простой компромисс вызывает в его душе гнев и бешенство, отчего он боится рассказать своей любовнице о Люси Шарло, отчего так не хочет получить неопровержимое доказательство Элизиных измен… Мысль об этом его жестоко мучила, и он не знал, как избавиться от этой муки.

Антуан, заметив мрачное настроение друга, догадался о его причине и начал очень осторожно (ибо не позабыл о пощечине) убеждать Огюста не думать о ревности и брать у веселой красавицы только то, что она дать может, только радость и пылкие ласки, и не требовать скучной супружеской верности, которую ему в будущем в избытке подарит нежная Люси и будет кормить его этой верностью до тошноты… Но Огюст, вдруг ожесточившись, прервал рассуждения приятеля и потребовал, чтобы тот честно рассказал ему все, что узнал о мадемуазель Пик де Боньер во время его, Огюста, долгого отсутствия. Модюи долго мялся, однако наконец изложил кое-какие свои соображения, и Монферран перестал сомневаться…

– Все это правда, Тони? – сухо спросил он, сумев, однако, выдавить на губах улыбку. – Поклянись.

– На Библии, на распятии или кровью? – ехидно спросил Антуан. – Ты, выходит, вовсе перестал мне верить? Так я же не Яго, а ты не Отелло.

– Извини. – Огюст махнул рукой. – Не те страсти, мой милый! Все это страстей не стоило и не стоит, и я никого не собираюсь душить.

Он солгал. С этого дня он упорно и жестоко подавлял в себе свое против воли глубокое чувство, свою первую настоящую любовь. Иногда в порыве великодушия он хотел разом все простить Элизе, стать ей другом, помнить только о том, что когда-то она спасла ему жизнь, но стоило ему увидеть ее, почувствовать горячие прикосновения ее рук, запах ее волос, провести губами по бархатному пуху ее щеки, и у него занималось дыхание, и он в самом деле испытывал бешеное искушение кинуться на нее, стиснуть руками ее высокую гордую шею и закричать ей в лицо: «Моя или ничья! Слышишь! Моя или ничья! Поклянись, не то я тебя убью!» Разумеется, он понимал, что не сделает этого, и презирал себя…

Однако сцены ревности он стал ей устраивать чаще прежнего, а если обходилось без сцен, то он мог целый вечер просидеть в ее комнате мрачный и недовольный, не объясняя причины своего недовольства, а потом встать и уйти (это сделалось его любимой выходкой). Иногда Элиза выносила его вспышки спокойно и кротко, но порою на нее накатывала волна возмущения, и тогда она колко отвечала на его замечания, его вспышки встречала убийственным смехом, который сразу его охлаждал и приводил в почти мальчишескую растерянность, а иной раз, услышав упрек, топала ногою и говорила, яростно сверкая своими дьявольски черными глазами:

– Если ты здесь зря тратишь время, то и ступай, никто не держит тебя! А слушать твое нытье мне надоело! По-твоему, у меня любовники есть? Изволь же – да! Ну так что же? Дуэль? Убийство? Самоубийство? Выбирай! И оставь меня в покое!

В такие минуты она бывала не просто красива, но становилась царственна, недоступна, в ней появлялось что-то от греческой богини или настоящей царицы амазонок, и ему делалось страшно от сознания, что она сейчас первая прогонит его прочь и ему придется унести с собою такое унижение и ничем за него не отплатить…

– Полно, Элиза, – говорил он тогда. – Ну ты же лжешь и дразнишь меня. Нет у тебя других любовников, я это вижу, к чему такие слова? Не сердись, пойми… Ты же знаешь, у меня сейчас неприятности.

И в этом он не лгал.

Вступив на престол, новый король Франции Людовик XVIII, призванный к власти союзниками-победителями и французской аристократией, вначале отпугнул эту самую аристократию невероятным либерализмом. Он не стал расстреливать и вешать «цареубийц» и даже (о ужас, о позор!) оставил многих из них в парламенте, сохранилась свобода цензуры, не был упразднен орден Почетного легиона, не была от начала до конца преобразована армия, дворянство не было восстановлено в правах, упраздненных некогда революцией[24].

Однако мало-помалу новое правительство показало весьма мало либерализма в отношении тех, кто служил некогда в армии Бонапарта и тем более отличился на этой службе. До настоящих гонений было еще далеко, но лица, запятнавшие себя некогда верной службой «корсиканскому чудовищу», стали испытывать притеснения со всех сторон.

До Огюста дошли разговоры, что многие такие, как он, виновные лишь в храбрости, проявленной на войне, могут в скором времени потерять выгодные места. Его место особенно выгодным, пожалуй, не считалось, но нашлись бы претенденты оттеснить наполеоновского офицера и с этой «жердочки», и Огюсту стало не по себе. Молино не повышал его по службе, не предлагал ему самостоятельной работы, и по намекам главного архитектора Парижа Монферран вскоре понял, что ему, «бонапартисту», надеяться не на что… Поневоле приходилось думать о связях мсье Пьера Шарло…

Антуан Модюи собирался вернуться в Россию. Свой отъезд он назначил на конец ноября, желая избежать путешествия по отвратительным российским дорогам, размытым дождями.

– На саночках, по снежку, куда приятнее, – говорил он. – Да и быстрее – с каретами в каждой дыре проторчишь по два-три дня. Брр-р!

Но до его отъезда произошло событие, сделавшее прощание друзей совсем иным, нежели они полагали.

Однажды, это было в конце октября, Огюст встретил одного из своих знакомых, с кем некогда вместе служил в полку Дюбуа, и они, зайдя в какой-то трактирчик, провели там приятный вечер, после чего расстались, и Огюст, оставшись в одиночестве на темной и безлюдной улице, почувствовал вдруг досаду и тоску. Идти в свою пустую квартиру, где наверняка уже храпел на диване Гастон и в буфете было немного сухарей и четверть бутылки какой-то кислятины, ему ужасно не хотелось. И он решил пойти к Элизе…

Идти было далеко, экипажей по дороге не попадалось, молодой человек добрался до знакомой улицы, за которой начинался сад, в половине двенадцатого.

Поднявшись по лестнице, он уже собирался было постучать в дверь, не рискуя так поздно дергать шнурок колокольчика, который (он это знал) зазвонит на всю лестницу, но тут вдруг его рука застыла, занесенная над дверной перекладиной. Из-за двери до него отчетливо донесся мужской голос, и, даже не напрягая слуха, он узнал его… То был голос Модюи.

– Ну в самом деле, Элиза, ты подумай, я тебе это серьезно говорю! – Тони настаивал на чем-то, говорил решительно и одновременно вкрадчиво.

В ответ раздался беззаботный Элизин смех, и от этого смеха кровь, разогретая в трактире старым бургундским, ударила в голову Огюста.

– Ах, Тони, как можно говорить серьезно такие вещи! – хохотала Элиза.

– Да нет же, право, – продолжал Антуан, – подумай… Ведь ваш с Огюстом роман скоро закончится, ты и сама это видишь. Вы оба вносите в это слишком много пыла, и у вас получается не красивый роман, а трагедия, а кому она нужна? Ты горда, а он строптив… И ревнив к тому же…

– Ты находишь, Тони? Ха-ха-ха!

– Перестань! Тебе совсем не так смешно, милая Лизетта. Хотя, я думаю, у тебя хватит здравого смысла пережить ваш разрыв. Ведь Огюст не единственный твой любовник?

– Конечно не единственный, а то как же? Неужели ты мог подумать, Тони, что я больше никому-никому не нравлюсь? Ха-ха-ха!

– Ты нравишься многим, – пылко воскликнул Модюи. – Но можно ли на них прочно рассчитывать?

– На кого? – весело спросила Элиза. – Ты всех их знаешь, мой милый Тони?

Антуан хмыкнул:

– Барон дю Ревэ, например, слишком стар и может отдать Богу душу, а этот сухопарый драгун, который обхаживает тебя с прошлой осени, мне кажется, уже женат… Но ведь ты и мне нравишься, Лизетта, и нравишься давно, и я отношусь к тебе серьезнее их всех, хотя до сих пор не получил за это ничего, кроме улыбок… Право же, едем со мной в Петербург!

Монферран, не веря себе, прислонился пылающей головой к косяку двери, и несшиеся из-за нее слова зазвучали еще громче и отчетливее.

– А что, скажи мне, пожалуйста, я стану делать в Петербурге?

– У меня в Петербурге огромные связи. Я устрою тебя в любой цирк, в любую труппу. Могу даже в балет… Тебе, правда, уже двадцать лет, но об этом никто не догадается, а я скажу, что восемнадцать…

– Нет! – хохотала Элиза. – Семнадцать, Тони, семнадцать! На большее я не согласна!

Потом она помолчала и так же весело спросила:

– Ну а что будет с Анри? Как он переживет сразу мою измену и твою?

– Но ведь он знает, что я первым с тобою познакомился, так что с моей стороны нет никакой измены. – Голос Антуана был неестественно игрив. – А ты, шалунья, изменяла ему давно.

– Ах да! А я и забыла… А ты напомнил…

– И потом, – настойчиво продолжал Антуан, – повторяю тебе: до вашего разрыва остались считаные дни. Я называл тебе причины. Могу добавить еще одну: Огюст не лишен снобизма. С годами он делается все более похож на своего покойного дядюшку Роже…

– Ты стал это замечать, милый Тони, после того, как увидел его альбом, да? Тот, что он подарил русскому царю? – тем же шутливым тоном спросила мадемуазель де Боньер.

Слышно было, как Модюи чем-то сильно поперхнулся.

– Ч… черт возьми, вот женская логика! А при чем тут альбом? Ты поедешь со мной в Петербург? Решай!

Дальше Огюст не слушал. Он схватил за шнурок и что есть силы рванул колокольчик.

Дверь открылась. Элиза увидела его искаженное побелевшее лицо и отшатнулась, тихо ахнув. Модюи застыл в кресле, возле окна, вытаращив глаза, полные ужаса. Его ужаснуло не столько само внезапное появление товарища, сколько взгляд Огюста, полный сумасшедшей злости.

– Ты… – только и смог выговорить пораженный Антуан.

– Анри! – вскрикнула Элиза.

– Отойдите, мадемуазель! – страшным, холодным и спокойным голосом произнес Огюст. – Для меня не новость ваше лицемерие, и я переживу его легко. Где мне спорить за вас с баронами и драгунами?.. Но тебя, Тони, следовало бы за это убить!..

И, произнеся это, он вдруг увидел на туалетном столике Элизы, среди всевозможных мелких безделушек, большой черный пистолет с широким дулом. Потом он сам не мог вспомнить, как успел в одно мгновение схватить оружие и прицелиться…

– Огюст, что ты делаешь?! Опомнись!!!

Антуан вскочил с кресла, рванулся ему навстречу, потом, задрожав, метнулся назад и прижался спиной к стене.

– Ради Бога, приди в себя! – прошептал он. – Ты же и в самом деле меня убьешь!

Монферран коротко усмехнулся:

– Ко всему прочему ты еще и трус, Тони… Да не стану я тебя убивать, много чести, а вот возьму и распишусь пулей на твоей наглой физиономии, оставлю на ней след!


В это время Элиза шагнула вперед и оказалась между ними. Ее лицо покрыл румянец, губы презрительно подрагивали.

– Не разыгрывай дурную драму, Анри! – Она протянула руку и спокойно взялась за расширенное пистолетное дуло. – Отдай мой пистолет. Он не настоящий, он цирковой и стреляет длинной цветной лентой. Если ты выстрелишь, я умру со смеху, а меня ведь ты не собираешься убивать…

От этих слов Огюст пришел в себя. От стыда и досады, от пережитого только что потрясения и невыносимой обиды ему хотелось разрыдаться. Он швырнул на пол игрушечное оружие, недоумевая, как мог спутать его с настоящим, и, прежде чем выскочить за дверь, успел услышать исполненный облегчения возглас Модюи:

– О Господи, Элиза! Да он же сумасшедший!

– А ты – подлец! – резко, уже безо всякого смеха ответила на это мадемуазель де Боньер. – Ступай отсюда вон! Обоих вас больше не желаю видеть! Деритесь на дуэли, подсылайте друг к другу наемных убийц, мне нет до этого дела! Прочь!

Окончательно очнулся Монферран уже у себя дома. Перед ним на столе стоял пустой графин, где уже не осталось ни капли вина, а за окном было утро, и надо было сменить мокрую от пота рубашку, причесаться и идти на службу, однако ему хотелось кинуться на улицу, нападать на прохожих и бранить их самыми скверными словами, нарваться на драку, орать площадные ругательства…

Он выпил большой стакан холодной воды и почувствовал наконец, что наполнявший его горячий жар остывает…

А неделю спустя произошло несчастье, которое (и так было суждено!) явилось последним актом драмы.

Не утерпев, Огюст отправился вечером в Олимпийский цирк. Ему хотелось, скорее всего, в последний раз увидеть Элизу, но была у него и тайная надежда, может быть, помириться с нею, ибо, поразмыслив, он понял, что в подслушанном им разговоре не было ни слова, обличавшего ее неверность, – она говорила с насмешкой о мнимых своих любовниках, скорее всего издеваясь над Антуаном, а не подтверждая его догадки… Огюсту опять было стыдно перед нею.

Выступала Элиза уже не с прежним номером, теперь он стал еще сложнее и опаснее, и она проделала все с обычным блеском, вызывая бурные рукоплескания всего цирка. Однако перед самым опасным трюком, прыжком через горящее кольцо, наездница окинула ряды зрителей взглядом, увидела во втором ряду взволнованное лицо своего любовника, и глаза ее вдруг потемнели от гнева и боли. Она вскачь направила коня к пылающему кольцу, и в тот миг, когда конь прыгнул, Огюст понял, что сейчас всадница упадет…

Элиза взлетела в сальто над седлом, пронеслась впереди коня через горящее кольцо, развернулась, чтобы сесть в седло совершившего прыжок скакуна, но ее как-то занесло вбок, и она рухнула на скользкий лошадиный круп позади седла, не сумела удержаться и покатилась в белые опилки арены…

Отчаянный крик Огюста потонул в громовом реве зала.

Потом он протискивался к ее раздевалке, ворвался туда, и его стали возмущенно выталкивать вон, но какая-то женщина, которой он абсолютно не знал, сказала: «Оставьте его, он тут бывает…» Потом Огюст вцепился в рукав доктора, суховатого и моложавого господина, мывшего руки над мятым медным тазом, и требовал, чтобы тот ему сказал, что с нею.

– Да ничего, – устало и почти брезгливо ответил доктор. – Ничего не сломано. Встряска сильная, удар. Ну и в результате этого – потеря ребенка, которого она ждала.

– А?! – Огюст пошатнулся, задел край таза и опрокинул его себе и доктору на ноги.

Доктор усмехнулся, оскалив кривые темные зубы, и проговорил шепотом, насмешливо глядя в лицо молодому человеку:

– Ваш, да? Ну так имейте в виду: она нарочно это сделала. Обычный способ таких девиц. Рожать им нельзя – тогда цирку конец. Ну вот они и валятся с седла, умудряясь ничего не поломать себе, недаром ведь тренируются, однако же младенца выкидывают, и дело с концом…

– Замолчите, негодяй! – прошипел Монферран, с трудом заставляя себя не замахнуться и не ударить доктора.

Потом он два дня слонялся вокруг дома Элизы, задыхаясь от ужаса, жалости, негодования, обиды и боли. Ему было жаль ее – ее, а не себя, но вместе с тем он чувствовал, что то крошечное существо, его дитя, плоть от плоти, сознательно умерщвленное Элизой (да, он был уверен, что она это сознательно сделала!), как будто требует за себя отмщения.

На третий день он вошел к ней. Дверь не была заперта, и он увидел больную в постели, в ее любимом синем халате, в белом чепце, с осунувшимся лицом, на котором потонувшие в синих тенях громадные глаза казались чужими, чуждыми этой мертвенной бледности и опустошенности лица.

– Анри! – прошептала она, увидев его, и сделала движение, будто хотела встать с постели, но ее удержала женщина (та самая, что в цирке вступилась за Огюста).

– Господи… – Он шагнул к ней, протянул руку. – Господи, зачем?.. Зачем ты это сделала, а?!

Элиза вздрогнула, напряглась.

– Сделала? – повторила она глухо. – Ты подумал, что я нарочно?

В глазах ее тотчас вспыхнула уже знакомая злость, и он, увидев это, вдруг укрепился в своем подозрении, и оно вызвало в нем прежнее бешенство.

– Пусть я виноват! – воскликнул он яростно. – Но за что, за что, мадемуазель, вы убили моего ребенка?!

У нее вырвался глухой хриплый возглас, как если бы ее больно хлестнули по лицу, но в тот же миг она преобразилась. Бледные запавшие щеки запылали, блеск глаз ожил, она с неожиданной легкостью, оттолкнув свою сиделку, вскочила с постели и рассмеялась, коротко и сухо, а затем спросила с насмешкой, которая долго потом звучала в его ушах:

– А с чего вы так уверены, мсье де Монферран, что это был ваш ребенок?!

Ни слова не говоря, он повернулся и вышел за дверь. Все было кончено.

24

С возвращением к власти короля французская аристократия надеялась вновь обрести когда-то конфискованные революцией и проданные земли, старинные привилегии дворянства, надеялась на упразднение свободы печати и ордена Почетного легиона.

Собор. Роман о петербургском зодчем

Подняться наверх