Читать книгу Журнал «Парус» №90, 2023 г. - Дмитрий Алексеевич Игнатов, Сергей Рожнов, Ирина Калус - Страница 12
«Человек на земле и на море»
Вацлав МИХАЛЬСКИЙ. Мимоходом
Оглавление(рассказ)
Она всегда ездила в Москву и из Москвы в плацкартном вагоне: во-первых, гораздо дешевле, чем в купейном, – на ее профессорскую зарплату в купейном не наездишься, а во-вторых, как-то спокойнее – в плацкартном открытое пространство и всё на виду, а в купе – мало ли на кого нарвешься – и деться некуда. А ездить туда-сюда ей приходилось два раза в неделю – институт, в котором она преподавала, был на севере Москвы, а город, в котором жила, почти на триста километров западнее.
В тот вечер она, как обычно в поезде, пыталась уснуть хоть на часок и думала обо всем понемногу: то о группе, в которой пела в студенчестве, то о богатом цыганском доме, в который ходила учить хозяйских детей музыке. Дом был не просто большой и богатый, но и подчеркнуто помпезный. Огромный телевизор в этом доме стоял на спине согнувшегося в три погибели бронзового раба. Почему-то об этом телевизоре с диагональю метра в полтора и о согбенной бронзовой скульптуре величиной с человека средних размеров она сейчас и думала. А вот дети богатея были по-настоящему способные к музыке и прилежные в учебе.
– Вот здесь вам будет удобно, и если что – я всегда под рукой, – сказала, судя по голосу, молоденькая проводница, вводя в отсек грузную пожилую женщину в длинной черной юбке до пят, толстой шерстяной кофте и поверх черного шерстяного платка черной бархатной шапочке.
Благодарно кивнув проводнице, новая попутчица с трудом улеглась на противоположной плацкарте, закрыла глаза и заснула как по команде.
«Монахиня, – подумала она о попутчице и стала вспоминать, как называется ее черная бархатная шапочка. – Как-то она называется? Я ведь слышала и читала у классиков. Как?» Нет, не вспомнила и тоже задремала.
Стук колес под полом вагона приглушал энергичное посапывание внезапно уснувшей монахини, и оно не только не раздражало, но даже как бы и убаюкивало ее, навевая память о тех временах, когда она была совсем крохотной девочкой, и бабушка Шура катила ее куда-то под мелким армавирским дождиком в коляске с поднятым верхом. Катила и приговаривала: «Скоро год нашей Ильке, скоро год!» С тех пор она и запомнила навсегда и этот серый дождик и смутно видимое за его завесой бабушкино лицо, и особенно рельефно полосу света, вдруг взявшуюся ниоткуда и пролегшую наискосок через струи дождя. Эта светлая, искрящаяся по краям полоса света из ниоткуда в никуда всегда была для нее загадкой – и в детстве, и в юности, и сейчас, в зрелые годы. Так что если бы ее спросили: ваше первое впечатление в жизни? То она бы ответила: живая полоса света среди серого, как будни, дождика. Увидеть в своем воображении эту полосу света вновь всегда было для нее добрым предзнаменованием.
«Время идет, а полоса света всё та же – значит, будет и у меня еще что-то хорошее», – подумала она, и тут же на боку ее попутчицы зазвонил мобильный телефон. Та нашарила его в кармане кофты и заговорила, не поднимаясь.
– Алё? А я без вещей. Да, вещи насельницы потом машиной привезут. И тебе, миленькая, Ангела-Хранителя, и тебе. Да, всё милостью Божьей, всё милостью. Испроси благословения у батюшки Арсения, непременно испроси. Да, а как же, меня насельницы тамошние будут встречать, а как же…
Разговор неожиданно прервался. Монахиня покрутила в отекшей руке черный кнопочный телефон, потрясла им, еще раз сказала: «Алё?»
– Здесь так бывает, – утешила она монахиню, – бывают места по дороге, где связь обрывается.
– Бог с ней, со связью, – равнодушно сказала монахиня, с трудом присаживаясь на полке и поправляя надетую поверх платка маленькую шапочку из черного бархата, ворсинки которого даже чуть-чуть поблескивали в желтоватом сумраке вагона, видно, бархат был очень хорошей выделки.
Взяв со столика свой пластмассовый контейнер с листьями салата, она принялась есть.
– Ты не из Рерихов будешь? – неожиданно спросила монахиня, и голос у нее теперь был не елейный, как при разговоре по телефону, а грубоватый, отрывистый, из тех, о которых говорят «командный».
– Нет.
– А то приезжал к нам один такой Рерих – тоже всё капусту жевал.
– А куда это – к вам?
– В монастырь, куда же еще.
– Да, конечно, вы ведь монахиня.
– Нет, я игуменья, – сказала попутчица, еще раз поправляя на голове черную бархатную шапочку.
– Игуменья – это ведь главный человек в женском монастыре?
– Люди, деточка, все главные.
Помолчали.
– Поёшь? – цепко взглянув в лицо попутчицы маленькими серыми глазами из-под густых, очень широких и совершенно седых бровей, спросила игуменья.
– Что вы имеет в виду?
– Песни поёшь?
– Пою. А откуда вы знаете?
– Так я не знаю, я спрашиваю. Вижу, ты бы и у нас в хоре пела. А насчет себя скажу, как есть. Меня за штат вывели, и вот еду переводом в новый монастырь.
– А как называется ваша бархатная шапочка? А то я думаю-думаю и не могу вспомнить.
– Камилавка.
– Спасибо. Камилавка – теперь запомню. А вы уехали, чтобы не мешать новой игуменье работать?
– А ты не глупа, – усмехнулась старуха, – приятно отметить. Зови меня Анной.
– Спасибо, Анна, а я Ирина. А как у вас эта камилавка на голове держится?
– Да проще простого – две шпильки-невидимки к платку – и держится. А ты любопытная, значит, пока молодая.
Еще помолчали в свое удовольствие, а потом матушка Анна продолжила беседу.
– У нас такой порядок: когда тебя выводят за штат, ты имеешь право выбрать во всей России любой монастырь и доживать там свой век. А мне не надо далеко ехать, мой любимый район поблизости, там прошла моя комсомольская молодость. Ты молодая, небось, комсомол и не помнишь?
– Помню немного по школе.
– Да, а у меня там райком был. Я чего на поезде – в машине меня теперь укачивает. Да и этим поездом я, бывало, в Москву ездила на совещания, на пленумы, на съезды – вот и захотелось напоследок проехаться, как в молодости, – плацкартом, вспомнить тот стук колес, те запахи, то наше гоготанье – всегда компанией ездили, и всё было смешно, и здоровье казалось вечным, да я его просто не замечала. Бывало, слышу, старые все спрашивают друг друга про давление: «У вас какое давление?» Слушала и думала: и чего они бормочут, чего может давить – ерунда какая. По медицинским учебникам знать знала, а в ум не брала. Я ведь фельдшерско-акушерское училище окончила, с красным дипломом, а не что чтобы просто дурочка с переулочка. Чужая боль не болит – это все только к старости осознают, на собственном опыте. Да, у меня тут райком был, а монастырь уже при новой власти восстановили из разрушенного.
– А вы с игуменьей нового монастыря знакомы?
– А как же, она, как и я, бедовая была – мастер спорта по конному спорту, а по работе – химик, где-то на закрытом заводе трудилась под Горьким, который сейчас Нижний Новгород.
– Так вы бывший инструктор? У моего папы один знакомый был комсомольским инструктором. Подержанными автомобилями торговал, а потом, как пришла новая власть, вдруг в начальники выбился и разбогател, говорят, у него в Англии и дом, и замок с башнями, и сам он там поселился.
– Да, что скрывать, – вздохнула Анна, – прохиндеев среди наших хватало, особенно они развелись в последние годы советской власти. Прямо на ходу подметки рвали… Раньше говорили: смелось города берет. А у нас получилось – не смелость, а наглость и бесстыдство. А твой папаня чем торговал? – с ехидцей спросила игуменья.
– Мой папа – военный летчик-испытатель.
– Прости, деточка, прости меня, злоязыкую, всё не успокоюсь, – очень искренне сказала матушка Анна. – Летчик-испытатель – это не шутки, это настоящий человек, без подделки. Прости меня, Господи! – Матушка Анна троекратно перекрестилась, и тут Ирина впервые обратила внимание, что на широком отечном запястье попутчицы висят короткие четки с черными камешками.
– Я, Ирина, была секретарь райкома – по идеологии. Но это ты не поймешь, сейчас идеологии у вас нет. Большое удобство для жуликов. Поэтому ее и нет.
– Матушка Анна, включите хоть утюг и оттуда услышите, как всё у нас хорошо и прекрасно, а вы говорите – нет идеологии. С утра до вечера по телеку барабанят.
– Ты, деточка, не путай пропаганду с идеологией. Идеология – это шкала ценностей, духовных ценностей и перспектив развития общества. Идеологии у нас нет. Ладно, давай о чем-нибудь другом.
– Вот вы едете в новый монастырь, а там ведь есть игуменья, значит, вас будет две?
– Нет, две не будет. Я за штатом, и у меня никаких служебных полномочий, а зваться я буду игуменьей – это так. Вот ты учительница, по книжке твоей английской вижу – английского языка. Так?
Ирина кивнула в знак согласия – она ведь к своей профессорской зарплате, действительно, еще и подрабатывала репетитором То, что игуменья увидела в ней учительницу английского, было правдой, хотя и не всей – она еще давала уроки игры на игры на гитаре – ведь на одну профессорскую зарплату сейчас семью не прокормишь.
– Так вот, – продолжала игуменья, – а теперь вообрази, что ты не училка, как вас детки зовут, а профессор. Да, профессор, но уже не читаешь лекции, потому как по старости тебя за штат вывели, а почетное звание профессора за тобой остается на всю жизнь. Понятно?
– Понятно, – смутилась Ирина, которой уж очень не хотелось козырять перед игуменьей своим профессорством.
Помолчали под стук колес. В дороге со случайными попутчиками и говорить, и молчать легко.
– А вы до того, как в свой райком пошли, были фельдшером?
– Да, я фельдшерско-акушерскую школу окончила, ну, это ты слышала. С первого курса много подрабатывала в роддоме, а с третьего стала в училище комсоргом, ну, и пошло-поехало. После училища сразу направили меня в Москву в ВКШ – Высшую комсомольскую школу – Вишняки-Владычино, может, слышала?
– Нет, как-то не приходилось.
– Я детдомовская, к общественной жизни привычная.
– А родители? – робко спросила Ирина.
– В войну погибли, я их не помню. Так что я с мальства общественная. А как в монастырь пошла? Это длинная история – вот заедешь когда-нибудь меня проведать, тогда и расскажу.
– А насельницы – это кто?
– Монашки.
– А послушницы?
– Это кандидатки в монахини, их берут с испытательным сроком на один год. Дают послушание – работу.
– А трудницы кто? А то я слышать слышу, а знать не знаю.
– Трудницы – это которые приезжают в монастырь поработать, кто на время отпуска, а кто на субботу и воскресенье.
– А такие есть?
– Сколько угодно. У меня одна трудница Нина Михайловна – замечательный врач, настоящий, больничный – всегда приезжает и всем готова помочь в любую минуту, всех выслушает, всех, кого надо, простучит, леченье назначит.
Помолчали. Игуменья Анна перебирала четки. И время от времени взглядывала на Ирину из-под широких седых бровей, хотя и выцветшими, но всё еще как будто бы молодыми глазами человека в ясном уме и твердой памяти. Смотрела, смотрела и наконец сказала:
– Я вот смотрю на тебя сейчас, Ирина, и вижу в душе твоей свет – новый, тайный. Он мало к кому приходит, ты его береги, но молчком. Поняла? И ни слова, ни полслова про свой интерес… он у тебя настоящий.
– Хорошо, – дрогнувшим голосом, чуть слышно проговорила Ирина, застигнутая врасплох тем, как точно угадала игуменья состояние ее души.
– А «свет» и «свят» – один корень…
– Не знаю. Может, и один, – сказала игуменья.
Помолчали.
– А зачем человек из Рерихов в ваш монастырь приезжал? – спросила Ирина, чтобы перевести разговор.
– А он ко мне приезжал. Говорит: земля слухом полнится, что вы целительница. А я ему: да какая я там целительница – просто фельдшер-акушер, ну, кое-когда кое-что еще и душой угадываю – только и всего. А народу много не надо, народ чуда хочет – другой надежды у народа нет. Вот всякая малость и кажется людям целительством, особенно женщинам, так и про меня говорят. Не от того, что я такая, а потому, что у людей надежды очень большие. Думаю, что они и спасут Россию. Вера, Надежда и Любовь – другой защиты у нас нет.
Помолчали. Игуменья прилегла и вмиг заснула, а минут через пять-семь проснулась, села и сказала:
– Конечно, и мы не ангелы были, но не такие пустые и смрадные, как эти. И лицемерие было, и ложь, и доносительство, всё было, но мы хоть на словах призывали к хорошему, а эти первым делом слово рушат, наверное, их большие командоры знают, что «вначале было слово», вот и пихают свою английскую писанину куда ни попадя. Далеко смотрят, черти склизкие, да Россия всё равно вывернется, я это знаю, как «Отче наш».
Вагон сильно качнуло.
– Как на стрелках кидает, – сказала игуменья, – дорогу пора ремонтировать. – И неожиданно добавила: – А я в миру веселая была, три раза замуж выскакивала, а деток Бог так и не дал.
– Хм… – улыбнулась Ирина. – И я третий раз замужем. Бывают же совпадения – кому расскажи, не поверят!
– А как же, – сказала игуменья Анна, – на совпадениях мир держится. А не поверят те, кто жизни не знает, чего с них взять. А то, что мы с тобой по три раза выходили, – это и не наша вина. Правда, я всегда как-то впопыхах выходила и не то что бы через силу, но и не то что бы… даже не могу сказать как – как-то так, мимоходом: раз и в дамки. Да-а, мимоходом. Всю жизнь бежала-бежала и всё наспех, всё мимоходом, всё некогда было остановиться и оглянуться, как-то так… пока в монастырь не ушла. А родную душу встретить – большая удача, мало кому дается. А обоюдную родную – вообще редкость, может, на сто тысяч раз бывает. Но мы об этом уже говорили. Да, так я сейчас думаю. Не по чину мне так думать, а я так думаю. Прости меня, Господи! – Матушка Анна троекратно перекрестилась.
– Спасибо, – сказала Ирина, – вы первая так мне говорите. Спасибо.
– Не переживай, деточка, не мучайся. Если дал тебе Бог новый свет в душе, не пренебрегай им. Всё приходит и всё уходит. На всё воля Божья. Спой лучше мне что-нибудь хорошее. Я когда-то в казачьем хоре пела, я ведь с Дона. Эх, молодцы донцы́!
– А я родилась на Кубани. У вас донцы́, а у нас кубанцы́. Я тоже когда-то в вокально-инструментальном ансамбле пела.
– Так спой.
– Люди спят, ничего?
– А ты тихонько – не вполголоса, а хоть в четверть – у меня слуховой аппарат швейцарский, я услышу. Спой тихо-тихо.
Ирина собралась с духом и запела:
По Дону гуляет,
По Дону гуляет
Казак молодой.
А дева там плачет,
А дева там плачет
За быстрой рекой…
Ирина знала, что эта казачья песня может быть хороша и без инструментального сопровождения, а капелла.
Игуменья хорошо слышала чистый голос Ирины, а под полом вагона четко стучали литые колеса:
Донцы́!
Кубанцы́!
Донцы́!
Кубанцы́!
– Спасибо, уважила, – сказала игуменья, выждав, когда в желтоватом сумраке вагона растаяли последние звуки песни. – Славно ты поешь, а я так уже не могу.
– Но ведь могли.
– Могла, – уверенно сказала игуменья, и ее большое лицо осветила почти молодая улыбка. – Могла!
– Я два раза в неделю этим поездом езжу, и одна попутчица испанскую поговорку мне сказала: «Никто у меня не отнимет то, что я уже станцевал».
– Хорошая попутчица, молодец. И поговорка правильная, за это тебе еще раз спасибо.
– Матушка, – заглянула в отсек проводница, – через десять минут ваша станция.
– Спасибо, миленькая, за заботу.
Проводница кивнула и ушла к себе.
Помолчали.
– Быстренько я с тобой проехала, – сказала игуменья, – так и жизнь пролетает: начало и конец, а середины как будто и не было. С каждым годом всё быстрей и быстрей.
– Да, как говорила моя бабушка Шура: «Заснула девочкой – проснулась бабушкой». Раньше я ее не понимала, а сейчас начинаю понимать.
– Ничего, деточка, всё наше – и прошлое, и настоящее, а о будущем одному Господу Богу известно.
– Матушка Анна, а вы не обращали внимание, что, когда переезжаешь с одного места на другое, жизнь как бы увеличивается. Новые пространства как бы растягивают время. Как думаете?
– Пожалуй, это так, но я не задумывалась, – отвечала игуменья, – о многом мы не задумываемся. Я это только в монастыре поняла, в своей новой жизни.
– А вы во сколько лет ушли в монастырь?
– В сорок четыре.
– Ой, и мне сейчас сорок четыре, – испуганно сказала Ирина.
– Ну и что? Это раньше испокон веков говорили: сорок лет – бабий век. А сейчас так не говорят. По нынешним временам – это еще молодость и даже не вторая, а первая. Да ты и не монастырская, ты мирская, и свет у тебя в душе, вот что главное. Живи смело и радостно – так я тебе желаю. Захочешь навестить – приезжай, монастырь тут все знают. Давай, ты ещё номер скажи. Я в свой телефон потыкаю, и у тебя мой зазвонит.
Ирина диктовала цифру за цифрой, игуменья нажимала кнопки своего телефона толстым указательным пальцем, нажала позвонить, но звонка не последовало.
– Не звонит, – удивилась игуменья, – я правильно набрала – посмотри?
– Правильно, – посмотрела Ирина, – но здесь так бывает. Провалы связи на дороге. Давайте я вам позвоню.
Игуменья назвала свой номер. Ирина позвонила, но тоже безуспешно. А поезд тем временем сбавил ход, замелькали в окне размытые огни станции.
– Давайте, матушка, я помогу вам сойти, – появилась в отсеке проводница.
– С Богом, деточка, – перекрестила Ирину игуменья, – живи смело, но молчком. Ты меня поняла?
– Да, – едва слышно проговорила Ирина и благодарно прикоснулась виском к плечу монахини.
Вагон резко бросило в сторону, матушка Анна покачнулась всем своим грузным телом, но Ирина успела удержать ее, крепко обхватив обеими руками.
Тут же на помощь подоспела и молоденькая проводница.
– Как тормозят – безобразие! – горячо возмутилась проводница. – Спят, спят, а потом – бац по тормозам!
Проводница повела игуменью под руку, а Ирина пошла следом за ними.
В тамбуре было холодно, и колеса под полом лязгали громко, с шипением – поезд подошел к перрону и, наконец, остановился. Проводница открыла тяжелую металлическую дверь, опустила металлическую ступеньку – резко пахнуло в лицо почти ледяной ноябрьской свежестью. Проводница помогла игуменье сойти на землю и весело сказала:
– Счастливого вам всего-всего, матушка!
– А тебя саму как зовут? – спросила ее игуменья.
– Ирой.
– Вот между двумя Иринами я и загадаю на счастье, – благодарно кивнув проводнице и также вышедшей на перрон своей попутчице Ирине, сказала игуменья: – Я помолюсь за вас, девочки Ирины! Помолюсь! Господь услышит! – Она, кажется, хотела еще что-то сказать, но тут же налетели, как грачи, все в черном, встречающие ее насельницы, заговорили все разом что-то быстро-быстро, запричитали как будто от радости.
Ирине показалось, что причитали монашки не очень искренне, хотя при этом все и крестились.
«Просто я успела ее полюбить и ревную, – подумала Ирина.
– Ирина, пойдемте, – тронула ее за руку проводница Ирочка, и они вошли в вагон. Проводница подняла ступеньку, закрыла дверь, поезд тронулся, и стали медленно отплывать огни станции с какой-то неоновой рекламой, перрон и удаляющиеся с него куда-то вниз насельницы и игуменья.
– Не бойтесь, я вас разбужу, – сказала проводница, – поспите, вам еще два часа ехать.
– Спасибо, – поблагодарила пассажирка, прилегла на правый бок, смежила веки и задремала как-то само собой в покачивающемся вагоне, как дремала в покачивающейся детской коляске, и белая искрящаяся полоса света перечеркивала наискосок серую муть.
Ирина дремала, и виделось ей, как розовые облака заходят за Белые Карпаты: таинственное зрелище и довольно красивое. Раньше она никогда и не слышала, что есть на свете такие горы – Белые Карпаты. Оказывается, есть. Много, о чем мы не слышим годами, десятилетиями, а однажды и услышим, и увидим воочию. Розовые облака заходят за невысокие зеленые горы – и скоро наступит ночь. Спать, спать, спать – под стук колес…
В желтом сумраке плацкартного вагона кажется, все дремлют.
Иногда она приоткрывает веки и ей чудится, как сквозь желтоватую пластиковую обшивку вагонных стен проступают другие стены – старинного темного дерева с бронзовыми поручнями вдоль прохода и канделябрами, в которых горят свечи, – пламя их покачивается на стыках рельс и отбрасывает живые тени вокруг – тени, движущиеся в каком-то совсем другом времени и другом пространстве… Каком?
Кажется, это девятнадцатый век…
И, конечно, вагон первого класса.
«Нет-нет – это не “Анна Каренина”»! Ни в коем случае! Хотя духами пахнет, но это, кажется, от меня. Наверное, другие люди не то вспоминают, а мне мерещатся повсюду литературные реминисценции – воистину, ученость наехала», – усмехнулась Ирина.
Под стук колес и мерное покачивание вагона дрема набирала силу и медленно переходила в сон. И снился Ирине свет, вернее, какие-то отрывочные размышления о нем: «Свет – это смысл. Свет – почти равен осознанию. Когда что-то проступает из темноты – только тогда мы можем воспринять его. Свет – это жизнь и рост. И красота. Это блеск и сияние. И цвет. Свет – наполняет нас. Луч света высвечивает самое важное. Свет – это мир, целый мир».
И вдруг ей показалось, что свет уходит из ее души. Как будто какая-то сосущая воронка образовалась в груди, и из нее со свистом и грохотом вытягивало свет, ее сокровенный свет. С каждым мгновением вытягивало все сильней, сильней, и вот он уже замелькал перед ее глазами, уносясь очень быстро – даже сквозь веки она отчетливо видела его летучее мелькание. С леденящим кровь ужасом Ирина открыла глаза – это пролетел мимо встречный поезд, с грохотом и мельканием света и тьмы.
– Господи, спаси и сохрани! – перекрестилась она, думая как-то сразу и о свете в своей душе, и об игуменье, и о юной проводнице. – Хорошая девочка эта проводница. Небось, сразу после школы пошла работать. Заботливая, а я даже в лицо ей не взглянула ни разу – действительно, все мимоходом, как сказала игуменья. «Мимоходом – двусоставное наречие. Обозначает обстоятельство образа действия. Отвечает на вопрос как», – почему-то промелькнуло в ее голове. Вся ее жизнь была в словах. Недаром в неполные тридцать лет она стала доктором филологических наук. Вспомнила, как счастлив был ее отец, как он гордился ею! Он и сейчас гордится, ее любимый папа, значит, она не зря старалась преуспеть. Его радость стоила свеч, – подумала она и тут же вспомнила, как в недавней лекции рассказывала студентам, откуда пошло выражение «игра стоит свеч» – из среды картежников, которые в прежние времена играли в карты при свечах. Свечи стоили недешево и покупались на долгий зимний вечер за общий счет игроков. Если ставки были маленькие, то получалось, что выигрыши не покрывали даже затрат на сгоревшие свечи, то есть «игра не стоила свеч».
– Не пьет, не бьет, – вдруг услышала она рядом и приоткрыла глаза: на боковой плацкарте сидели за раскладным столиком какие-то новые пассажирки – лиц она толком не разглядела.
– Чего тебе? Не пьет, не бьет, – назидательно говорила та, что постарше, той, что помоложе. – Сейчас многие женщины содержат свои семьи. Ну и что? Муравей, например, если ему надо, может тащить груз в три раза тяжелее самого себя.
Голос старшей показался Ирине знакомым, а младшая помалкивала.
Вдруг поезд стал явно притормаживать, и вошедшая в отсек проводница сказала ей:
– Ваша станция.
«Вот так всегда, – с улыбкой подумала Ирина, – только начнется самое интересное, и сразу – стоп, приехали!»
«Все счастливые семьи похожи друг на друга…» – вспомнила она машинально.
В полутемном тамбуре она мимоходом по-свойски пожала проводнице руку и, так и не взглянув ей в лицо, ступила на заснеженный ночной перрон своей станции.
8.IX.2022
Василий КОСТЕРИН. Ужин с палачом
(рассказ)
1870-й год. Франция. Париж. XI округ. По обе стороны rue de la Roquette знамени-тые тюрьмы: Большая и Малая. На площади перед первой в день казни осуждённого стро-ят эшафот и воздвигают на нём знаменитое изобретение острого и насмешливого галль-ского ума – гильотину. По окончании публичной казни машину и помост разбирают, увозят. Зрелище для народа и всех желающих иностранцев на этом заканчивается.
I. ОСУЖДЁННЫЙ И СЛУЖИТЕЛЬ
Fiat justicia et ruat cœlum.
– Да, конечно, таковы правила. Вероятно, вы о них даже наслышаны, – то ли спрашивал, то ли утверждал подчёркнуто вежливый Служитель.
– Что-то мерещится. Где-то читал. Но я не обращал внимания. Какой же нормаль-ный человек думает, что его жизнь оборвётся таким манером! – он рубанул ребром ладо-ни по спёртому воздуху.
– Так вот я вам официально сообщаю: поскольку вам вынесен приговор…
– Но ведь я не убивал!!!
– Теперь это уже не имеет значения. Апелляцию отклонили. Приговор вступил в силу, осталось привести его в исполнение. Пути назад нет. Смиритесь, и вам станет легче. Фемида поставила точку.
– Последнюю точку ставит палач!
– Хорошо, она лишь поставила подпись, – согласился Служитель.
– Подпись ставят конкретные люди, а не Фемида. Она же сослепу не раз посылала на смерть невиновных, – упорствовал смертник.
– Как заместитель коменданта нашей тюрьмы я вам гарантирую, что мы со своей стороны вам во всём поможем, – пытался переменить тему Служитель.
– Поможете в чём? Оттяпать голову невиновному? Я же тысячу раз, а может, больше говорил и во время следствия, и на суде, что я не убивал их. Меня очень тонко, точнее, совсем грубо подставили, а Sûreté купилась…
– Ах, оставьте! Вы, вероятно, забыли, где находитесь? Напоминаю: с’est la Grande Roquette, la maison de dépôt pour les condamnés . Всё, о чём вы сейчас говорите, – не в мо-ей компетенции. И вы думаете совсем не о том. Я предлагаю вам подготовиться к неиз-бежному грядущему, а вы упрямо стоите в минувшем. Оставьте прошлое, прокляните его, простите ему! Только не поддавайтесь. В мозгу есть такой переключатель. Щёлкните им.
– В мозгу, может быть и есть, а в душе и в сердце нет, – перебил Служителя за-ключённый.
– Попробуйте забыть о смерти. Наслаждайтесь, как будто у вас впереди целая вечность. О! Что это я изрёк? Ведь у вас впереди действительно вечность, без всякого «как будто». Если, конечно, вы на самом деле верующий человек. Думаю, что невинов-ный, но по ошибке казнённый, сразу идёт в рай. А сейчас обманите себя. Будьте уверены, ваше тело с готовностью поддастся. Оно будет с наслаждением принимать изысканную пищу! Это ведь не тюремная баланда, простите за жаргон, а ресторанный обед или ужин.
– Вы правы, но это правота жестокости, а не любви. Вам легко говорить. Так ли запели бы вы, окажись на моём месте.
– Опять вы не о том говорите и мыслите. Возможно, когда-нибудь я и окажусь в камере смертников. Русские щеголяют такой пословицей: от сумы, да от тюрьмы не заре-кайся – оn n'est jamais sûr de rien, ou bien dans la vie tout peut arriver .
– Понимаю-понимаю: Ne dis pas que tu ne mendieras jamais dans la rue et que tu ne pourras jamais finir en prison .
– О, вы знаете русский?
Служитель округлил и чуть выкатил глаза. Приговорённый не ответил на вопрос. Он отвернулся и пробормотал под нос что-то невнятное:
– Всё моё возьму с собой.
Служитель не терял нить разговора.
– Сейчас речь не обо мне и не о русских, а о вас, о тебе, о-те-бе-э! Пойми и при-ми, – Служитель с лёгким, можно сказать, вежливым раздражением ткнул осуждённого в грудь указательным пальцем и, от нервного желания убедить непростого собеседника, незаметно для себя перешёл на «ты».
– Если речь обо мне, то я ни о чём другом и думать не могу. В моём мозгу враща-ется сверло одной мысли: я не виновен. В моей душе живёт одна молитва: Господи, я не убивал. Скажите, зачем мне было резать любимую жену и собственных детей? Да ещё та-ким диким способом!
– Я не присутствовал на суде, а с этим вопросом вы опоздали. И он не ко мне, я лишь исполнитель. Моё дело – тюрьма, а не суд. Вы же прошли через следствие и при-сяжных. Там надо было сопротивляться, что-то доказывать.
– Я криком кричал! Но это же разговор глухого с немым.
– И всё же, если вы перестанете цепляться за прошлое…
– Какое прошлое? Вы хотите сказать, что у меня есть будущее?
– Не придирайтесь к словам. Конечно, сейчас наступает самый важный момент в вашей жизни. Chacun porte sa croix en ce monde . Я не претендую на роль священника, но меня так воспитывали, что часы, минуты, даже секунды перед смертью – имеют огром-ное значение. Господь милостиво принимает покаяние самого закоренелого преступника, даже если оно сделано за миг до перехода в вечность. Вспомните благоразумного разбой-ника на кресте…
– И всё же вы немного священник, проповедник, prédicateur, pour ainsi dire .
– Нет-нет! Дело в другом: вы даже представить себе не можете, сколько пригово-рённых и сколько смертей видел я в своей жизни. Невольно, конечно. Такая уж у меня служба. Не дай вам Бог! Ныне мы можем подарить вам несколько часов жизни, последних прекрасных насыщенных часов и минут, которые вы будете с удовольствием растягивать, как мягкие тонкие пружины, как податливую резину. Вы будете наслаждаться. Вас будут ублажать самыми изысканными блюдами. По вашему желанию их доставят с других континентов: хотите из Канады или из Новой Зеландии. Или может быть, с русского Сахалина ou bien de la péninsule du Kamtchatka … Что-то у меня сегодня всё Россия вертится на языке. Последнее желание приговорённого к смерти – для нас закон! Понимаете? Высший закон, и мы с удовольствием его исполним. Вы можете заказать обед из лучшего парижского ресторана. У нас с ними договор. Это вам не бычок на прощанье выкурить.
– Да не могу я назвать своё последнее желание! И не хочу!
– Почему? Подумайте, извольте объяснить сами себе, почему?
– Оставьте эту приторную вежливость! Тошнит. И что тут объяснять? Не хочу, потому что оно последнее…
– Простите, но обычно смертник, извините за напоминание, с восторгом, радо-стью, надеждой называет свои пожелания.
– Какие, например?
– Ну, скажем, подымить дорогущей сигарой…
– Я не курю.
– Поднять бокал вина многолетней выдержки или заказать целый ужин, изыскан-ные блюда…
– Ох-ох-ох! Вот тут возле изголовья вы пристроили для меня les Saintes Écritures . А в Библии говорится, если помните: «Не заботьтесь о том, что вам есть и что пить». Во всей жизни не надо заботиться. А Вы мне предлагаете в конце жизни, перед самой смер-тью позаботиться о чревоугодии. Набью брюхо как следует, точнее, как не следует, и с тяжёлым желудком и подташниванием – под лезвие, под нож. Вот уж удовольствие-то! Вот уж последнее желание-то! – осуждённый не скрывал язвительной иронии.
– Но я же сказал, что выполним любое ваше желание! Можете заказать что-нибудь лёгкое: устриц, салат из королевских креветок с базиликом, салат из горячего козьего сы-ра в хрустящем тесте и ветчины-гриль. Или terrine de foie gras de canard mi-cuit…
– Вы меня с ума сведёте. Полупрожаренная печёнка утки? В моём желудке? Про-стите за невольную рифму. И как вы себе это представляете: я, с полным желудком ути-ной печени, засовываю злополучную голову в гильотину… Кстати, голову-то вы потом приклеиваете как-нибудь? Для похорон-то? Всё же на Страшный суд я хотел бы с голо-вой, а не только с телом. А до меня дошёл слух, что вы голову пристроите у меня между ног. Просто ужас какой-то!
– Пришьём, приклеим, присобачим, – Служитель опять не смог побороть раз-дражение, – но вы каждый раз поёте не о том! Теперь вы на будущем зациклились. Что будет – то будет. А сейчас перед вами большой выбор. Напомню: любое самое редкое блюдо. Подумайте, что бы вы хотели: salade de gésiers de volaille…
– Салат из утиных желудочков? Нет, это не для меня!
– Уже лучше! Вы постепенно принимаете правила игры!
– Какой игры? Для вас моя казнь – игра?!
– Ну, тогда cassolette de douze escargots, beurre d’ail?
– Вы издеваетесь? Горшочек с двенадцатью улитками в чесночном масле? Меня вырвет, простите за подробности.
– А как вам куриные потрошка? Чем откликнулся ваш желудок при этих словах? Уж не говорю про пищевод.
– Оставьте ваш пожирательный натурализм Гаргантюа и Пантагрюелю. Меня вы-рвет, а не стошнит.
– Разница небольшая. Я навожу вас на мысль, что хорошо бы вам самим выбрать свои любимые или самые необычные блюда. Такие, о которых вы только мечтали, даже, может быть, никогда в жизни и не пробовали. Но мечтали вкусить, а? – Служитель сме-нил лёгкое раздражение на полузаметный налёт издевательства пополам с насме-шкой.
– А у меня в голове – одна картинка: мне отрубают черепушку, а тело с набитым желудком шлёпается на помост, или куда оно там у вас падает-то? В ящик? Прямо в гроб? Как вам такая сценка? Не лучше ли с пустым брюхом?
– Наше дело предложить, ваше дело – отказаться. Не хотите – не надо. И если вам так уж интересно, скажу, что четыре тела в год мы выдаём гильдии хирургов на науч-ные цели.
– Ужас! Чтобы меня патологоанатомы или даже студенты искромсали на кусочки! Кошмар!
– Будем надеяться, что вас похоронят на кладбище.
– А где именно?
– На этом кладбище выделили специальный участок для казнённых. Там только безымянные холмики.
– И к чему такие меры?
– Почти у каждого знаменитого преступника есть масса почитателей и подража-телей, они устраивали сходки у могилы смертника.
– Но ведь тогда захоронения можно перепутать.
– Не беспокойтесь, в кладбищенских документах все могилы пронумерованы. Ошибки быть не может. Через несколько лет гроб выдают родственникам для перезахоро-нения. Так что для начала вы полежите во временном пристанище без имени.
– …Пристанище… без имени… временно, – эхом откликнулся приговорённый.
– Вы отвлекаете меня от главной темы. Насколько я понял, в предсмертный вечер вы предпочитаете остаться в своей камере в одиночестве. Тоже выход, – Служитель ус-тало подвёл итог разговора и встал вполоборота к двери.
– Постойте-постойте! Зачем же так сразу?! А другие смертники, какие желания заказывали?
– К чему вам это?
– И всё же…
– Ну… чаще всего дорогой обед, вино, сигары…
– А что-нибудь необычное? Не тривиальное?
– Ну… один художник попросил, чтобы ему в камеру на всю ночь принесли кар-тину Делакруа из музея.
– И принесли? – впервые за время диалога в голосе приговорённого прорезался живой интерес.
– Конечно, на то оно и последнее – это желание. Правда, ему доставили хоро-шую копию.
– Предсмертное надувательство, значит. А ещё?
– Да вы над своим пожеланием подумайте. К чему Вам чужие, заимствованные?! Не надо повторяться.
– Вы правы опять. Не надо подражать, повторять. Repetitio est mater studiorum, то есть повторенье – мать ученья. А я бы сказал: повторенье – мачеха ученья: repetitio est noverca studiorum. Хотя какое тут ученье? Умереть по-человечески? Но под гильотиной, как ни готовься, по-человечески не умрёшь. Уж лучше бы плаха да топор. Это как-то гу-маннее. Живой палач. Менее механично, что ли. Как вы там её любовно называете: mad-ame Guillotine, la Veuve или Дева, Дама, Национальная бритва, Мебель правосудия, Луи-зетта? А Луизетта потому, что Луи XVI подписал указ об использовании гильотины для смертной казни, а через год с небольшим сам просунул шею под её барашек? Надо же! И тут придумали ласковое название. Для тяжеленного убийственного лезвия. И гребень волны – барашек, и тут опять он… Кстати, Вы всерьёз сказали о Новой Зеландии?
– Серьёзно, конечно.
– Но ведь на пароходе от Марселя или Бреста это несколько месяцев пути туда-обратно. И так Вы продлите мне жизнь! А если корабль утонет и пошлют новый, то…
– Размечтались! Это с одной стороны, хорошо, что воображение проснулось и за-работало. Значит, скоро родится последнее желание. Я говорил о лучших ресторанах Па-рижа. Там всё есть. Через час-два стол будет накрыт.
– То есть выбора практически нет. Ужин, вино, сигары – вот и весь ваш нехит-рый assortiment, – не без ехидства констатировал смертник.
Они помолчали. Один терпеливо ждал, косясь на дверь, другой разглядывал опо-стылевшие стены своего наихудшего жилища в земной жизни.
– Есть желание! – вдруг оживлённо воскликнул приговорённый. – Последний вечер я хочу провести с нашей королевой, с императрицей Евгенией !
– Помилуйте, последнее желание должно оставаться в пределах разумного. Вы же это понимаете. Вам дали свидание с роднёй. Вы провели с ними целый час. Кстати, это не входит в последнее желание. Будьте же разумны. Теперь осталось конечное, финальное, так сказать, пожелание. Обычно это праздничный ужин. Некоторые просят и завтрак. Впрочем, это всё не имеет значения: Impératrice Eugénie более не является нашей королевой, в начале сентября она навсегда отбыла в Англию.
– Как жаль! Тогда… ужин с королевского стола! Пусть без королевы. К тому же её никто не отпустил бы из дворца. А вы не могли бы составить мне компанию.
– Увы, нет! Однако, по вашему желанию, можете поужинать с палачом.
– С кем, с кем? С каким палачом?
– С вашим, – Служитель развёл руками, дескать, ничего не поделаешь, таков ре-жим, таков закон – dura lex, sed lex .
– С моим? Но это же садизм! Или мазохизм? La belle France и такие дикие нра-вы?!
– Видите ли, вы имеете право заказать ужин с королевского стола и поесть в оди-ночестве. Если же хотите – только если хотите – компанию Вам составит палач. Не ду-маю, что ему нравится ужинать со своей завтрашней жертвой, но, ещё раз скажу, таков порядок. Если не один, то только с палачом. Кстати, как мне шепнул на ушко один знако-мый мастер заплечных дел, для него это такая же болезненная процедура, как и для вас.
– Да уж! Для меня исполнение моего собственного предсмертного желания обо-рачивается наказанием. Хотя я ведь сам его выбрал. Пусть будет палач…
Перед тем, как заснуть, смертник живо представил себе завтрашнюю встречу, и один вопрос замучил его до горячки и до дрожи: пожать руку собственному палачу перед ужином или нет. Пожать? И тем самым как бы одобрить своё собственное убийство. Ведь этой рукой он завтра сделает, что называется, «секир-башка». Убрать ладонь за спину? Обидеть палача, а он ведь только исполнитель, и я сам, можно сказать, пригласил его на странный ужин. С этими сомнениями приговорённый уснул, с ними и проснулся.
II. ПАЛАЧ И СМЕРТНИК
…Высокий человек в круглой шляпе, белом галстухе,
в лёгком пальто, накинутом на плечи,
отдавал вполголоса приказания… То был палач.
И. Тургенев
Осуждённый был поражён видом вошедшего. Кстати, как они должны быть одеты? Завтра-то понятно: в рабочей одежде. Фартук, наверное, колпак на голове с прорезями для глаз, широченный балахон… Хотя теперь всё это вроде не нужно.
Перед приговорённым стоял высокий угловатый худой человек во фраке. Лет пятидесяти пяти. Манишка в свете многочисленных свечей блистала до рези в глазах. И бабочка! Необычной формы, похожая на распластанную тёмно-серую лягушку, то ли подпиравшую подбородок, то ли пытавшуюся укусить за него. У вошедшего были невыразительные полуотсутствующие глаза. Иногда он пытался со вниманием взглянуть на завтрашнюю жертву, но интерес тут же пропадал, и глаза опять с равнодушным неприятием смотрели в скованное пространство камеры.
Телосложением он смахивал на ходячую гильотину, олицетворял собой эту маши-ну, словно она вошла в его плоть и кровь, стала его скелетом и вторым я. Даже нос напо-минал угóльное лезвие, отсекающее голову. Может быть, даже и фамилия у него такая же, как у изобретателя инструмента для обезглавливания? «Кстати, Гильотен был врачом, – вспомнил приговорённый. – Хорошенькая придумка родилась в голове эскулапа! Вместо того, чтобы лечить людей, например, от головной боли, доктор догадался, как им удобнее лишаться головы насовсем. После такой мгновенной операции она уж точно никогда не заболит».
Гость деловито прошёл к столу, постукивая подковками штиблет, украшенных плоскими блестящими чёрными пуговицами. Смер-тник напряжённо следил за его правой рукой. Однако Палач без церемоний первым присел на стул и приглашающим хозяйским жестом левой руки предложил завтрашнему клиенту занять место напротив. За ужином хозяин быстро понял, что палач – левша, так что он следил не за той рукой гостя.
Тюремная камера медленно заполнялась самыми непривычными запахами. Многие блюда источали душистый парок, но и накрытые кастрюли сквозь узкие щёлки испускали из себя целую симфонию вкусовых ароматов. Для гурманов. Гость сделал ещё один жест, и оба, молча, застучали крышками, тарелками, ножами, вилками. Звон бокалов дополнял эту какофонию мелодичными хрустальными звуками.
– Никогда в жизни не вдыхал ничего аппетитнее, – решился прервать молчание приговорённый.
– Я тоже. У простого служащего – откуда возьмутся такие деликатесы?! – Палач говорил с еле заметным эльзасским акцентом.
– Значит, вы имеете право со мной разговаривать, общаться? Это то, что нужно. Только не кривите душой («если, конечно, она у вас имеется в наличии», подумал он про себя), вы очень даже непростой служащий. Не зря же вас называют Monsieur de Paris. Единственный в своём роде. Да и служащий ли вы? Кстати, кому служите?
– Отвечаю по порядку. Во-первых, почему бы мне не поговорить с вами? О нашем tête-à-tête никто никогда не узнает. Всё, что вы скажете, всё, что скажу я, останется в вашей отсечённой голове. Простите за неловкое напоминание. Конечно, наша беседа войдёт в мою память, mais je tiendrai ma langue, я умею держать язык за зубами. А у нас в Эльзасе говорят так: Zum einen Ohr rein und zum anderen Ohr wieder raus . Тоже вариант.
–Я слышал чуть по-другому: Zum einen Ohr hinein und zum anderen Ohr wieder hinaus.
– Во-вторых, – продолжил человек с матерчатой в крапинку лягушкой на шее, не обратив внимания на реплику завтрашнего клиента, словно тот обязан был знать немец-кий язык, – палачи бывают разные. Один просто считает головы, как кочаны капусты, и гордится тем, что отсёк четыреста одну буйную головушку. Мировой рекорд, так сказать, и золотая медаль. Другой скопил столько денег, что купил пивной бар в Манчестере, тре-тий перебивается с хлеба на квас…
– И вы туда же! Это же русская поговорка. А меня ими ещё вчера перекормили. Какой квас во Франции?!
– К слову, к слову пришлось. Видите ли, мой приятель и журналист показывал мне русских знаменитостей. Посмотреть на мою работу приезжали из России: лет трина-дцать назад – comte Tolstoï, а в январе нынешнего года – monsieur Tourguénieff. С ним меня даже познакомили, – Палач поправил бабочку и она стала ещё больше похожа на распластавшуюся в пруду лягушку.
– Помощник коменданта рассказывал мне, – поддержал тему приговорённый, – что monsieur Tourguénieff в компании журналистов приехал в тюрьму ещё с вечера и дре-мал до утра, до самой казни. А когда лезвие барашка с лязгом ухнуло вниз, он отвернулся. Зря мучился всю ночь: так и не увидел того, ради чего приехал.
– Вот куда их завело писательское любопытство! Или тщеславие? Не знаю. На-хватался я всего понемногу, но ничего, кроме гильотины, как следует не знаю. Так вот: отвечая на ваш вопрос, скажу, в-третьих, что я служу государству и правосудию.
– Вы не слишком-то мягко говорите со мной, – с деланным равнодушием про-мямлил осуждённый.
– J’appelle un chat un chat . Надо же вас как-то готовить к суровой правде жизни и смерти. А я забываюсь. Жена всегда просит, когда я ухожу на праздничный ужин, быть поласковее с приговорённым.
– Как? У вас есть жена?
– Чему Вы удивляетесь?! Я же просто служащий. Между прочим, для нас самое трудное – найти супругу. Никто не хочет выходить замуж при такой профессии. Только если дочь коллеги по работе или оставившая древнейшую профессию мадама.
– Может быть, у вас и дети имеются?
– А как же без этого? Даже двое: мальчик и девочка.
– Но вы же, простите, палач!
– А для чего, скажите, мы надевали раньше этот дурацкий островерхий колпак?! И кто доподлинно знает, что я палач. Только избранные. Конечно, все догадываются, что я рублю головы и посматривают на меня с опаской, боязнью и презрением. Но ведь вслух об этом никогда не скажут. К тому же это раньше мой отец работал топориком на плахе, а теперь за верёвочку потянул или рычажок повернул (разные есть конструкции для осво-бождения защёлки), и сорокакилограммовый барашек скользит вниз! Смазки я ни для ко-го не жалею. И теперь скажите, я-то тут при чём? Я же только рычаг поставил в другое положение. Может быть, по неосторожности. Ма-а-а-аленький такой рычажок. Тело сразу проваливается в ящик, а голова летит в корзину! Иногда просят достать её и показать на-роду. Берёшь за волосы и демонстрируешь, стараясь не забрызгаться. Говорят, голова не-сколько секунд что-то видит, с миром прощается. Да вот ещё кровь стекает по фаянсовому лотку… Прямо в канализацию. Между прочим, раньше показывал, держа за волосы, а те-перь ведь перед казнью наголо стригут. Так что приходится за уши поднимать. И всё же – я тут ни при чём, – Палач потёр ладони, словно умывал руки, как Пилат.
– А вам, вижу, очень хочется остаться ни при чём!
– Думаю, всем хочется. Кстати, в Америке в этом смысле – сплошное лицемерие. У них – электростул . А палачей четверо или трое! Точно не знаю. Перед ними рубиль-ники. Четыре, к примеру. Один из них настоящий, а остальные фиктивные, то есть отключены. Посадили смертника на стульчик, привязали (он же будет дёргаться под током). Им скомандовали, они врубили, и нет человека. А кто именно убил, – как бы не знают. Главное, совесть чиста. Каждый думает на другого, на соседа. А искорка-то выскочила только одна, из одного рубильника. Он и видел её, и как бы не видел. Так в глазах что-то мелькнуло. И остальные вроде бы не заметили. Потому что в следующий раз искра выскочит у другого. Может, в тот момент зажмуриваются. Вот и спят потом спокойно. Уж лучше как у нас, у французов, по-честному. Сравните электростул и гильотину и поймёте особенности национального характера америкосов и французов.
– Не знаю, почему меня так поразила мысль, что у вас есть дети, – задумчиво произнёс приговорённый, почти не слушая рассуждений про америкосов. – Мне каза-лось, что вы не имеете права на это. Получается, одной рукой вы убиваете людей, а дру-гой – делаете детей…
– Рукой ребёнка не замастыришь, – хмыкнул Палач впервые за время торжест-венного ужина и низко склонился над тарелкой.
– Да-да, я неуклюже выразился. И они пойдут по вашим стопам, возможно… – смертник повесил грустную голову, задумался.
– Мой отец и дядя были палачами и знаменитыми мастерами своего дела. Папаша рубил головы не только в Париже. Наберётся несколько мешков отсечённых голов, считая от Лилля на севере до Марселя и Тулона на юге, от Бреста на западе до Страсбурга на востоке. И у него всё было своё. Когда назначали казнь и приглашали отца, он не только топор, он и плаху свою привозил в карете. Про костюм я уж молчу.
– Вы словно гордитесь отцом.
– Я горжусь не столько отцом, сколько профессией. Между прочим, профессию палача примерял на себя даже русский царь Pierre le Grand. Он собственноручно рубил головы стрельцам на Красной площади! Царь! А мне-то, грешному, тем более дозволи-тельно. Кстати, сравните с нами, потом с америкашками и увидите, что мы имеем дело с третьим национальным характером. Между прочим, царь бывал в Париже.
– Не могу себе представить ни одного европейского короля в роли палача. Так, чтоб без маски, с открытым лицом, с засученными рукавами и топором в руках. А вы точ-но не выдумываете?
– Зачем же? Какой-то их художник даже картину написал на эту тему . Я просто для примера. Отцом горжусь, конечно. Я уже не тот. Гильотина испохабила профессию истинного палача. Правда, гильотинный нож наточить – тоже непросто. Он ведь идёт наискосок. Всё же за верёвочку дёрнуть, рычажок повернуть, заглушку вынуть или рубильник включить, как yankee додумались, и дурак сможет. А вот умную голову топориком отсечь с одного раза, чтоб чисто и культурно, – это профессия. Родитель рассказывал, что однажды богатенький клиент через родственников вручил ему энную сумму, чтобы отец постарательнее подошёл к своему делу: наточил топор, как бритву, правильно расположил голову на плахе, сосредоточился и тюкнул так, чтоб голова отлетела в момент, и казнимый не мучился. А то ведь бывало (только не у отца), что с первого раза не получалось, тогда рубили и по второму и по третьему разу. А знаменитый Jack Ketch в Лондоне мог специально затупить и зазубрить лезвие топора, чтоб не получилось с первого раза, и жертва кровью обливалась и муки терпела. Изувер, к тому же больной, что с него взять! Давно это было, лет двести назад. Кстати, перед нами четвёртый вид национального характера… Так вот, про отца: он, разумеется, не хотел брать денег, потому что всегда относился к своей работе с полной ответственностью. Настоящий профессор в своём деле. Но тут бес попутал, и взял денюжку. Наточил топор, как бритву, примерился и рубанул. Смертник слышит звук топора по плахе и спрашивает отца: «Что? Уже всё?» «Всё!» – отвечает отец, довольно потирая умелые руки. «Почему же я ничего не чувствую?» «А ты кивни», – самодовольно улыбнулся папаша.
– Этот анекдот я в газете читал несколько лет назад. Почему-то запомнился, – приговорённый поморщился и потёр шею двумя руками, – правда, когда прочитал его в газете, улыбнулся.
– Вот-вот! Именно запомнился, именно улыбнулся, – словно обрадовался Па-лач. – Только вы до сих пор не поняли, почему. Теперь-то у вас глаза раскрылись?
– Не может быть!
– Да-да-да! Вы уже тогда, не зная того, начали готовиться к гильотине. Я же толь-ко привожу приговор в исполнение, – с одобрительной улыбкой подтвердил Палач.
– Но вы убиваете людей!
– Я не убиваю, я только ставлю точку после объявления приговора. Убивают су-дьи, присяжные. К тому же не людей, а преступников!
– Но я невиновен, вы же знаете.
– Луи XVI, стоя на коленях перед гильотиной, созерцая железную раму и подня-тый до упора барашек, тоже говорил, что невиновен.
– Но я действительно не убивал.
– По неписаному этикету сегодняшнего прощального ужина я не должен спорить с вами. Это ваш праздник, и у меня строгие инструкции: ни в коем случае не портить его вам. Я согласен, вы невиновны. Правда, я не был на заседании, к тому же теперь поздно говорить об этом.
– Очень остроумно вы сказали о «празднике»… Интересно было бы узнать стати-стику: сколько невиновных наберётся в сотне действительных преступников.
– Думаю, не больше десятка, – задумчиво проговорил Палач, заталкивая в рот аппетитный кусок сочного мяса с грибами, сыром и сметаной.
– И вы так спокойно говорите об этом? – приговорённый шлёпнул правой ладо-нью по левой коленке.
– Простите, я могу уйти. Вы сами попросили меня разделить с вами ваше предпоследнее одиночество, – Палач выжидательно уставился на свою жертву, как бы готовясь поднять из-за стола свою прямоугольную фигуру.
– Да-да, я не в себе. А нет ли у вас фотографии ваших чад?
– Я простой человек, только слышал такое слово, как психология. И вот история повторяется. Все осуждённые, с которыми я ужинал, просили показать дагерротипы моих детей. Поэтому я принёс. И не ошибся. Странно, что приговорённые долго и внимательно разглядывают лица моих детей. Иногда и жены. Что они там хотят увидеть? Вот и вы туда же.
– И я туда же, – машинально повторил смертник, – впрочем, может и не туда…
III. СЛУЖИТЕЛЬ И ПАЛАЧ
Убийство по приговору несоразмерно ужаснее,
чем убийство разбойничье.
Ф. Достоевский
Кому первому пришла в голову эта странная идея? Хотя не более странная, чем праздничный ужин с собственным палачом в канун казни. Предложение, скорее всего, пришло всё же от тюремного Служителя. Но Палач так охотно и быстро согласился встре-титься, словно сам подумывал о желательности такого свидания.
И вот они сидит друг перед другом и не знают, с чего начать.
– Много преступников прошло через мои руки, но одного я так и не могу забыть. Прошло около трёх лет после его казни, а у меня всё свежо в памяти, словно это случи-лось вчера. Что-то щемящее было в его поведении, в его смерти. Он выглядел ягнёнком, приносимым в жертву. Хорошо, хоть не снится по ночам, – решился прервать неловкое молчание Служитель и, достав из наружного бокового кармана LʼÉcho de Paris, бросил газету на стол.
– Я так и думал, что речь пойдёт о нём. Когда мы ужинали, он очень мало ел. Я спросил, почему. А он ответил, что боится расслабиться и заснуть, тогда как он собирался бодрствовать до рассвета, – Палач с усилием потёр обеими ладонями узкий прямоуголь-ный лоб снизу вверх и слева направо, словно разглаживая узкие, но глубокие борозды морщин, давно ставшие привычными для кожи.
– Да, мне показалось, что он набожный человек. Только не знаю, когда пришло к нему благочестие. Не в тюрьме ли? Он просил священника прибыть на час раньше и долго исповедовался, а за день до того провёл со священником часа четыре, – Служитель завёл глаза к низкому осеннему небу, и оно, дымчатое, отразилось в его светло-серых глазах. – В разговоре с ним однажды выяснилось, что наши бабушки, его и моя, – русские. Возможно, они были даже знакомы: обе были вхожи в салон писательницы comtesse de Ségur, урождённой Софии Фёдоровны Ростопчиной, дочери знаменитого генерал-губернатора Москвы, которого обвиняют в сожжении первопрестольной. Казнённый неплохо говорил по-русски. Бабушка приложила руку к его воспитанию. А я свою не помню.
– Он знал и немецкий… Между прочим, я всегда был против смертной казни, – внезапно сменил тему Палач. – Мне пришлось привести в исполнение более двухсот приговоров. Столько раз я вынимал заглушку и косой безжалостный нож падал на безза-щитную шею. И голова отваливалась, как перезревшая дыня. Больше всего мне запомина-лись именно шеи: толстые, бычьи, как говорят, или же худые, тощие; напряжённые, пол-ные страха или расслабленно-обречённые; нежно-белые или тёмные, волосатые, покрытые красным загаром. И ещё плечи! У многих они дёргались, словно приговорён-ный то и дело недоумённо пожимал плечами, иногда ходили ходуном в предчувствии лязга ножа и отделения от плеч этого кладезя премудрости, который довёл человека до высокого эшафота.
Палач резко замолчал, перевёл дыхание и оглянулся вслед за Служителем, который с самого начала встречи то и дело посматривал по сторонам, стараясь это делать непри-нуждённо, вскользь.
– Да, я никогда не любил следить за казнью и никогда не понимал парижскую чернь, которая толпами собирается на площади перед нашей тюрьмой, – небрежно пре-рвал молчание Служитель.
– Так вот, я много раз говорил, что смертная казнь не достигает своей цели. Почти двести раз я смотрел им в глаза и лишь один раз увидел в них страх. А что я в них читал? Обречённость, суровое спокойствие, улыбчивую лихость, браваду, вызов, гордую независимость, религиозную восторженность в предчувствии главной Встречи – со Спасителем. Но не раскаяние. И не животный страх…
– Да, ещё лет сорок назад об этом писал Victor Hugo. Его Le dernier jour d'un condamné я перечитал несколько раз. А если посмотреть на казнь с другой стороны, – подхватил Служитель, – то видно, насколько развращающе она действует на народ. Одни приходят на площадь из любопытства, но у большинства какое-то болезненно-радостное настроение. Что они предвкушают? Вот сейчас лишат жизни преступника, убийцу? Но ведь он человек! А если невиновного? Ведь и такое случается. Или же они радуются, что вот убили его, а не меня? На днях после казни зрители – именно зрители, как в театре или в цирке – устроили хоровод вокруг гильотины, при этом пели и танцевали с хохотом и непотребными выкриками. Как это ни удивительно, но смертная казнь становится у черни обильным, неистощимым источником для шуток и острот. Так они заглушают в себе страх перед ожидающей их гильотиной. Нет, от смертной казни только вред, как ни посмотри. По крайней мере, от её публичности. Тут я согласен с вами. И ещё меня поражает такой факт: приезжают на казнь писатели – и наши, и из далёкой России. А один английский журналист рассказывал мне, что лет тридцать назад во время казни в Лондоне François Courvoisier, нашего соотечественника, лакея, убившего и ограбившего своего хозяина (это был lord William Russell), многие видели в толпе перед тюрьмой таких знаменитостей, как Charles Dickens и William Thackeray . Писатели пришли посмотреть на живую картину: беспомощный человек со связанными сзади руками болтается и дрыгается в петле. Они сделали вид, что не заметили друг друга. À propos, давно уже предложили перенести казнь с площади во внутренний двор тюрьмы и совершать её лишь при самых необходимых свидетелях, но кто-то там, – Служитель поднял вверх кривоватый указательный палец, – тормозит это дело. Уверен, если отменят публичную казнь, найдётся немало недовольных.
– В Лондоне уже два года совершают казнь не на площади, как раньше, а во дворе Ньюгейтской тюрьмы, – показал свою осведомлённость Палач.
Они замолчали, словно всё уже было сказано, и цель встречи достигнута. Не глядя друг на друга, они озирались по сторонам. Причём Палач с тою же небрежностью повто-рял движения Служителя. В чашечках остывал кофе, они едва пригубили напиток, как будто это было дорогое вино, а они его не спеша смаковали, дегустировали. Кафе остава-лось пустынно. Платаны роняли последние остроконечные листья, похожие на кленовые, только не красные или бордовые, а жёлтые с зелёными прожилками или совсем коричне-вые. Мощные стволы, сбрасывали платье, и под ним оказывалась не плоть, а подпорчен-ные, покрытые пятнистыми лишаями скелеты. Служителю подумалось, что лучше бы они встретились на другой стороне улицы – под каштанами, а не среди нависших полуголых великанов.
Задумчивое молчание прервал Палач.
– Я слышал, что у вас есть знакомые или приятели в жандармерии, в полиции и даже среди судебных следователей, vous avez le bras long . Уверен, что вы знаете гораздо больше меня. Не поделитесь? – он пытался скрыть интерес и нетерпение, но постоянное поёживание, лёгкое, почти незаметное подёргивание плеч выдавали Палача.
Служитель приосанился, он словно почувствовал своё значение в этой непривыч-ной связке с палачом. Кто только ни писал об этом сверхгромком деле: Le Petit Parisien, Journal des Débats, Le Petit Journal, даже Le Moniteur universel, Figaro, Le Temps или совсем недавно родившийся Le Siècle . Однако заместитель коменданта в курсе некоторых деталей помимо тех, что поведали вездесущие газетчики.
Служитель немного свысока улыбнулся, зачем-то чуть заметно поёжился, повторяя движение Палача, и разгладил газету.
– Дело было так, – начал он говорить о главном, откровенно важничая. – Пред-ставьте себе маленькую гостиницу на берегу Сены. Наверху всего четыре комнаты, по две на каждой стороне коридора. Справа № 4 и 3, слева – № 1 и 2. Первая и четвёртая у самой лестницы, а третья (комната трагедии) и вторая – в глубине коридора. Внизу комнаты для семьи хозяина и ресторанчик. Если подняться по лестнице, то направо перед нами номер 4, в котором проживал бородатый человек, назвавшийся портовым служащим, а налево (№1) – нелюдимый подозрительный тип, приходивший в гостиницу только на ночь. Ещё одну комнату занимала семья: муж, жена, пятилетняя дочка. Дверь нашего героя вторая справа (№3). Окна выходят во двор. Он приехал с женой и двумя детьми. Старший – от первого брака супруги, младшенький – его. Утром жену и детей, двух мальчиков, нашли убитыми. Он же спал непробудным сном. На одежде кровь полосами так, словно об неё вытирали орудие убийства. Под окном соседнего номера (№ 4) в цветах нашли скомканный платок; видно было, что им тоже вытирали кровь с лезвия. Орудие убийства не нашли. Видно, убийца унёс его с собой.
– Неужели полицию ничего не насторожило? Я не следователь, но какой же идиот будет убивать жену и детей, а потом вытирать нож о собственную одежду и засыпать на месте преступления? И орудие преступления не нашли. А платок-то его под чужим окном оказался? – Палач засыпал Служителя вопросами.
– Полицию многое насторожило. Вы верно отметили именно то, на что следователи сразу обратили внимание. Кроме того, по свидетельству родных и знакомых семья жила дружно и в любви. Сначала Он и Она были соседями по лестничной клетке. Потом у женщины из плавания не вернулся муж-моряк. Корабль пришёл в порт, но без него. По свидетельству капитана и всей команды её мужа смыло волной во время шторма. Поговаривали, что на самом деле он, скажем мягко, провинился перед командой, причём настолько, что его просто высадили на необитаемом острове: без воды, без еды, без оружия, без одежды. Жестоко, но говорили, что он это заслужил. В общем, «Robinson Crusoe à contrecœur» . Вот что сделали из него, – показал свою начитанность Служи-тель.
– Кстати, боцмана Селькирка, прототипа Робинзона Крузо, команда тоже высади-ла на необитаемом острове, правда, оставила ему оружие, одежду, еду и даже семена зла-ков, – не уступил собеседнику пальму первенства Палач.
– Интересно. Однако не будем отвлекаться. После пропажи мужа-моряка наш ге-рой (будем его так называть) женился на соседке, усыновив её старшего сына. Позже ро-дили своего. Официальная версия относительно убийства состояла в том, что он надрался до невменяемости – от него за версту несло джином – и в порыве ревности или чего-то такого похожего зарезал жену и детей. Смущало, конечно, то, что он убил и сыновей. Но и тут нашлась версия: возможно, она ему изменила, и второй ребёнок тоже не его. Об этом он нечаянно узнал и отомстил.
Служитель пока передавал всё то, что Палач знал из газет.
– Вначале подозревали всех. Но никто ничего не видел и не слышал, то есть алиби ни у кого не было. Кстати, проверили и хозяина гостиницы. Но скоро выяснилось, что убитая женщина – его невестка, бывшая жена пропавшего несколько лет назад моряка. Подозрительный сосед из № 1 слышал, как у бородача позвякивали в пакете бутылки, когда он возвращался домой. Две бутылки джина, пустые, полиция нашла через несколько дней, когда бородач уже уехал. Никто не обратил внимания, что обросший человек в ресторанчике не раз заказывал именно джин.
– А платок-то, платок? – не унимался Палач.
– Ах, да! На платке нашли инициалы подозреваемого. Вышитые. Страшная улика. Решили, что он из окна хотел выбросить его подальше, но тот спланировал прямо под соседнее окно, – Служитель машинально погладил газету.
– И всё же он не был похож на человека, способного поднять руку с ножом на ре-бёнка. Тем более, что, как выяснилось, убиты они были британским кортиком, и раны на теле были страшные, – Палач неплохо разбирался в оружии.
– Они поженились через год, после того, как она лишилась мужа. Приёмному сы-ну десять лет, а младшему – четыре.
– Я не могу понять полицию. Ведь нынче, когда всё выяснилось, смотришь на всё по-другому. Стало видно, где они не доработали, где пошли по широкому пути одной версии, основанной лишь на предположениях и допущениях. Никаких свидетельств о ревности, а версия убийства на почве ревности становится главной. Орудие убийства, причём редкое, не нашли, а все родственники говорят в унисон, что у него никогда не было холодного оружия, он даже побаивался его. Страховой агент, что с него взять?! Или: никаких доказательств, что младший ребёнок не его, не имеется, а фантастическое предположение рассматривается, как версия. А ведь мне пришлось лишить его головы, – Палач с самого начала был настроен против полиции.
– Несчастный человек! Несчастный! Не забыть мне его глаза, когда он, глядя в небо, точнее, в потолок тюремной камеры шептал одно и то же: не убивал я! Так просто, без подробностей. Как будто твердил, что не нарушал я заповедь «не убий». Остальное его словно не волновало.
– Всё же давайте вернёмся к трагическому финалу. Вы ведь знаете его в дета-лях? – Палач произнёс это утвердительно-вопросительно.
Служитель продолжал оглядываться, как будто ждал кого-то. Палач заметил это несколько нервное движение головы вправо и влево, так что белый воротник натягивался с одной стороны, а на шее появлялись кожные складки, уходившие за крупный кадык.
– Вы кого-то ждёте? – не выдержал Палач.
– Да, не буду скрывать. Я пригласил и кюре, который исповедовал нашего подо-печного. Но, видимо, это не опоздание, и он уже не придёт. Сюрприз, увы, не получился.
Но именно в этот момент к ним медленно и неслышно, словно на цыпочках, подо-шёл кюре.
IV. ПАЛАЧ, СЛУЖИТЕЛЬ И КЮРЕ
Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и эле-гантная машина, посредством которой в одно мгно-вение убили сильного, свежего, здорового человека.
Л. Толстой
Поздоровавшись не без смущения и подобрав сутану, он неловко присел за стол. Не спросив для приличия разрешения. Также не захотел объяснить и своё опоздание. Он заказал чашечку кофе и нарушил удивлённое молчание.
– Я слышал ваши последние слова. Если судить по тому, что в чашечках у вас ос-талось по глотку кофе, то разговор уже в самом разгаре. Продолжайте, прошу вас, – об-ратился Кюре к Служителю.
Служитель посмотрел не на Кюре, а на Палача, потом поднял глаза к небу. Стран-ная троица сидела за столом. Неуютнее других чувствовал себя Кюре, который мысленно укорял себя: «И зачем пришёл? Чего мне не хватало?» Палач быстро преодолел смущение и уже с нетерпением ждал продолжения истории. Служитель же вдруг потерял чувство своего превосходства и никак не мог ухватиться за кончик оборванной нити. Наконец опрокинул в рот остатки кофе вместе с осадком, поперхнулся и, откашлявшись, продолжил.
– Благодаря моему приятелю в Sûreté, я знаю больше того, что сообщали париж-ские, а тем более, провинциальные газеты.
Тут Кюре слегка улыбнувшись, отвернулся в сторону так, что ни Палач, ни Служи-тель не заметили мягко-ироничную линию узких поджатых губ.
– Говорят об убийстве: ищи, кому выгодно, – Служитель поднял вверх указа-тельный палец и нарисовал в воздухе вопросительный знак. – А тут никому невыгодно. Но сначала давайте поподробнее об обитателях других комнат. Напротив нашего героя в № 2 остановилась тоже семья. Они приехали просто отдохнуть, покататься на лодках, по-дышать свежим воздухом, тем более, что это совсем недалеко от Парижа и проезд на фи-акре стоит не больше денье. Соседнюю комнату (№ 4), под окном которой обнаружен ок-ровавленный платок, занимал назвавшийся портовым служащим загорелый мужчина средних лет. Об этом писали, если помните: у него пышная и длинная чёрная с проседью борода, которой он откровенно гордился. Она росла сразу из-под нижних век и закрывала всё лицо. Усы свешивались на рот, и губы – тонкие и твёрдые – становились видны лишь во время обеда, когда он подносил ко рту ложку или вилку. Пил же так, что усы за-гораживали край стакана или фужера, и рта опять не было видно. Казалось иногда, он процеживал напитки через усы. Наконец, в первом номере – если с rez-de-chaussée под-няться по лестнице, то сразу налево – жил, как я уже сказал, подозрительный тип, кото-рый непонятно чем занимался, ни с кем не поддерживал отношений, и косо смотрел на семью нашего казнённого героя. Непонятно было, зачем он вообще приехал в несчастную гостиницу.