Читать книгу И коей мерой меряете. Часть 3. Ирка - Ирина Критская - Страница 4
Глава 3. Елка
ОглавлениеСвечи в торте с зайцами горели ярко, даже потрескивали. Свет дрожал и освещал Оксанкину напряженную мордочку и круглые щеки. Подружка приготовилась дунуть. Ей надо было разом загасить все восемь свечек, задача оказалась ответственной, а Оксанка не привыкла что-либо делать плохо или не полностью. Поэтому она надулась и зажмурила глаза. В дрожащем отсвете пламени ее личико изменилось, и я только сейчас заметила, какая она симпатичная. Розовые щеки смугло горели, чернющие ресницы в прижмуренных глазах были такими длинными и мохнатыми, что отбрасывали легкие тени.
Мама подошла сзади и ласково поправила гладкие пряди, падающие ей на плечи.
Что-то больно кольнуло меня в бок. Я помнила это ощущение. Как только оно появлялось, я обязательно делала какую-нибудь гадость. И виновата была в этой гадости всегда мама. Но она этого ее знала, потому что я берегла её от такой неприятной мысли. У меня засвербило в носу и зло защипало глаза. Я набычилась.
К проигрывателю, стоящему на тумбочке у окна подошел папа, выждал минутку и запустил пластинку. Песенка про день рожденья грянула на весь дом, мама опустила руку Оксанке на плечо. Та дунула так, что дрогнули зайцы, с ближайшего грибка слетела тоненькая шляпка, а свечки погасли сразу все, до единой. Гости захлопали, закричали ура, а папа, как фокусник, вытащил из-за спины букетик гвоздик и, вручив их подружке, взял ее на руки. Эта толстая корова, свесив ноги в нарядных красных сандалиях почти до земли, сидела у моего папы на руках и, обняв его за шею, довольно хохотала, сияя черными глазищами.
Тут, по сценарию, я должна была влезть на табуретку и с выражением прочитать сочиненный мамой стих, про красивую умную девочку, которая выросла и стала еще умнее и красивей.
Я залезла на табуретку. Музыка стихла, все гости уставились на меня. Набрав побольше воздуха и, глядя прямо на противную подружку, я выпалила:
– Ничего! Мы вот на юг поедем когда, все вместе и Оксанищу эту возьмем. А я тогда все глаза песком засыплю. Пусть знает.
И прочитала стих. Громко и с выражением.
Папа медленно опустил Оксанку, и погладил её по голове. Было поздно, потому что та испустила дикий рев и села на пол. Тогда папа поднял её с пола и прижал к себе покрепче, успокаивая.
Я слезла с табуретки и в звенящей тишине, глядя в папино лицо, мстительно заявила.
– И тебе засыплю! Тоже! – и, развернувшись, вышла из комнаты.
Когда я медленно шла по коридору и вела пальцем по светлым обоям, уже у кухни меня догнала мама.
– Мне надо с тобой поговорить, Ира. Серьезно.
Она посадила меня на стул, села напротив. Я хотела вырваться и убежать, но руки у мамы были сильные, и вывернуться не получилось. Она смотрела мне прямо в глаза, и на ее белом лбу собралась складочка, а розовые губы подрагивали. Так всегда было, когда она сильно сердилась.
– Я многое тебе объясняла, Ира. Про Оксану, про её жизнь, про маму её тоже. Ты вроде все понимала. Или нет?
– A чего она?
Вредный червяк в моей голове ворочался, а в боку все покалывало. Мне уже было стыдно, но признаться – означало сдать позиции. А я свои позиции без боя не сдавала.
– Значит так!
Мама встала, зашелестев шелковым новым платьем, от которого пахнуло духами и шоколадом. Мне уже так захотелось прижаться к ее теплому боку и зареветь, что стало плевать на этот бой. Я рванула к ней, но она уверенно отстранила меня, отошла к двери. Потом повернулась ко мне.
– Мы все идем в цирк на Новый год, ты знаешь. Все, кроме тебя.
У меня даже дернулась голова, как от удара. Слезы прорвали плотину и хлынули градом.
***
– Ты обалдела, Ангелин. Ребенок два месяца ждал этого цирка, она вон, весь альбом клоунами и медведями на велосипедах изрисовала. Надо же меру знать!
– Мам, наказание должно быть запоминающимся, иначе оно не имеет смысла. Она поступила зло. Это стоит наказания. Оксана, как песик бездомный живет, у нее радости никакой нет, ты же знаешь, Верка забросила её совсем. Я Ире все объясняла. Она все поняла. И сказала мерзость просто так, из вредности и злобы.
– Эта Верка тебя чуть со всеми родными не перессорила, Линка вон, хорошо она здоровая кобыла, и родила без бед. А если б скинула, да не дай бог ребёнок помер? Ты как бы в глаза людям смотрела?
Голоса взрослых на кухне гудели, то нарастая, то удаляясь. Мне казалось, что кучка пчел слетелась на мед, капнутый на стол. И пчелы, пока весь мёд не растаскают, не разлетятся. Я сидела у себя в комнате на диване и клевала носом. Гуд меня усыплял, но слова я различала. Особенно баб Анин, она говорила резко и раздельно, и только её голос не жужжал, а бил по перепонкам, вызывая странную боль в голове.
– Про Бориса поговорят, да забудут, козла этакого. Он уж там, перед Линкой усом повёл, та и растаяла, простила. А тебя век с твоим добром вспоминать будут. И в Веркой твоей, приблудой. Ты же их познакомила.
– Мам. Он не бычок, я его за ноздрю не вела на случку.
Глубокий и нежный мамин голос тоже выбился из гула и прозвучал так, как в у нас в оркестре в музыкалке звучит валторна. Нежно, переливисто – и один, во вдруг возникшей тишине смолкнувшего аккомпанемента. Я даже проснулась, и болезненный стук в голове на минутку затих.
Но бабушка сбила тон:
– А ты еще дочь её привечаешь. И с Иркой позволяешь дружить. Да еще и так наказываешь собственное дитя. А у Оксанки этой уже сейчас глаз блудливый. Вылитая же мать, копия.
Баба Аня стала говорить громче, я совсем проснулась. Голова болела все сильнее, я легла на диван, чувствуя, как тянет ноги, ломотно и неприятно. Болело горло так, что я не могла глотнуть и, пытаясь позвать маму, просипела:
– Мааа. Мааа.
Никто не слышал и мне показалось, что я одна. На всем свете…
***
Как я обожала болеть. Сейчас, когда уже спала температура, но все еще от малейшего движения меня бросало в жар, мне разрешили лежать в мам-папиной спальне, на огромной душистой кровати с белоснежным, гладким, холодящим бельем и читать Большую Советскую энциклопедию. Энциклопедия была тяжелой, как гиря, но я все равно, с трудом вытаскивала её из тесноты шкафа и тащила на кровать, запыхавшись от усилий.
Баба Аня ругалась «неслухом», но подкатывалась ко мне теплым шариком и подтыкала одеяло со всех сторон, подсовывая подушку под плечи. Потом чистила мне апельсин, делила его на дольки и включала шикарный мамин торшер из золотистых шаров, нанизанных один на другой.
Я читала все подряд, но особенно меня занимали медицинские статьи с картинками. Особенно, там, где все в разрезе. Я подпихивала книжку поближе к свету и внимательно изучала извитые дорожки сосудиков, изгибы костей и что-то еще, непонятное и завораживающе-пугающее. Потом приходила мама, снимала в прихожей шубку и через полуоткрытую дверь врывался запах снега, свежести, цветов и еще чего-то, запретно-приятного. Она подходила ко мне, и наклонялась, коснувшись губами лба. Потом трогала щеку прохладной, мягкой ладошкой и гладила по голове. А вечером долго сидела у меня в комнате на кресле и читала мне сказки вслух.
***
– Тссс. Ирка спит, не шуми. Она сегодня первую ночь не бухыкала, сейчас разбудишь, начнет кашлять опять. Господи! Ты чего-ж датый такой с утра! И куда ты такую-то припер. Как ставить будем? Где ж ты взял её, а?
Я медленно выныривала из ночи. И выныривание это было жутко приятным, потому что одновременно мне вспоминалось, медленно и тягуче, куда вчера вечером, закутавшись, как дед Мороз в тулуп, напялив старые дедовы валенки и смешную мохнатую шапку (пыыыыжик – тянула мама, хихикая) ушел папа. Он ушел дежурить в наш хозяйственный магазин за лесом. А туда должны были привезти елки. Мама рассказала мне, что если папа с мужичками, под бутылочку, разгрузят машину с елками, то всё может быть, и одна красавица будет наша.
Я вскочила и, прямо босиком, в рубашке, бросилась в коридор. А коридор заполнял запах. Безумный, яркий, свежий лесной аромат ворвался в нос, закружил голову и я, чихнув пару раз, гикнула радостно и, проскочив пьяненького папу и испуганно посторонившуюся маму, влетела в зал.
Она! Занимала! Всю комнату! Темная, пушистая, мохнатая. Такая красивая, что я села на пол, рядом с елкой, взяла ее за колючую лапу и заплакала.