Читать книгу Письма чужой жене - Ирина Ракша - Страница 4
Письма чужой жене
Роман-исповедь о причудах любви
ОглавлениеЕсли жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.
А. Пушкин
Сны мне прежде никогда не снились. А тут вдруг приснился Евгений Иванович Носов, курский писатель. Через сорок лет после нашего расставания. Вернувшись как-то домой в шумную Москву, на Ленинградку, на четырнадцатый этаж кооперативной квартиры, из лесной благодатной тиши своей истринской бревенчатой дачки, я в первую же ночь вдруг увидела этот сон. Да такой яркий, отчётливый. Хотя чёрно-белый. Как в немом кино.
Будто вхожу это я в какую-то заводскую столовую советских времён. Как бы «столовку». Кругом пусто. Потолки низкиенизкие, и почему-то кругом нет окон. В глубине, за кухонной стойкой раздачи, кто-то невидимый гулко гремит пустыми кастрюлями. (Очень знакомый в советские времена звук.) В зале пол кафельный, квадратиками, столики алюминиевые, покрыты светлым пластиком. И за одним из них довольно близко от меня сидит Женя Носов. Как в кино говорят – «герой на среднем плане». Смотрит без удивленья. Широко улыбается и жестом приглашает сесть рядом. Он не в робе, не в куртке, которые так любил, а в знакомом мне лучшем своём, «свадебном», светло-сером костюме.
Как и прежде – грузный, грудастый, напоминающий матёрого лося из курских или брянских лесов. Хотя себя он порой называл и слоном, и медведем. И у этого «лося» – молодой, лукаво-радостный взгляд и счастливое выражение лица. И он очень, очень похож на актёра Форда. Есть такой в США широко известный актёр – Харрисон Форд. Можете посмотреть. Ну вылитый Носов, словно двойник. Вот и всё. Вот и весь сон.
Поутру я очень разволновалась. Да и позже сон как-то не забывался, и я долго удивлялась этому видению, почти реальному, почти пророческому. Тем более сплю я обычно без снов, а тут вдруг такое. К чему бы, думаю… Правда, потом за суетой дел всё как-то отступило, померкло. Однако в жизни ничто не бывает случайным. Всё хорошее в жизни промыслительно. Да и плохое тоже. (Фото 1.)
А недавно позвонили из Государственного архива (РГАЛИ, ранее – ЦГАЛИ) и попросили дополнить, добавить что-нибудь к прежней, хранимой у них моей «коллекции» – из новых блокнотов, книг, рукописей. Я им пообещала.
И вот на днях дома, подставив стремянку, я полезла на антресоли, что над входной дверью. В свой домашний архив. Из глубины с трудом вытащила чемодан – очень старый, фибровый. Он тяжёл, запылён и уморительно допотопен. Уголки с металлическими накладками, запоры щёлкающие подломаны. Когда-то в незапамятные пятидесятые на алтайской «моей» целине я, романтичная столичная девочка, бабушкина любимица, с гордостью купила его в Бийске с первой своей получки. Зарплаты. А спустя время с ним же, полным дефицитных изданий подписной русской классики (нам, целинникам, книги продавались по льготам, а в Москве только лишь за талоны сданной макулатуры в двадцать кило), я вернулась в Москву, к маме и бабушке. Остался позади родной совхоз «Урожайный», который построили мы – юные энтузиасты – своими руками. Это было в степи, возле реки Катуни, недалеко от шукшинского села Сростки. А ещё я вернулась в столицу и с аттестатом зрелости (в селе Грязнуха, ныне Советское, окончила десятый класс), и с корочками механизатора «широкого профиля». (Фото 2.)
И ещё с серенькой трудовой книжкой, где красовались первые записи: «Почтальон… Учётчик пилорамы… Разнорабочая… Корреспондент газеты “За урожай”».
Из Москвы на целину уезжала послушная девятиклассницаотличница, профессорская внучка, игравшая в музыкальной школе Шопена и Моцарта, а вернулся сложившийся человек, гражданин труда, познавший землю не только ногами, но и руками, ладонями.
…А этот старый фибровый чемодан выбросить мне всегда было жалко. Как что-то родное, живое, как память о первых буранах в степи, об армейских палатках на десять коек, в которых мы жили с девчатами. Потом – как память о первых журналистских командировках. Потом – о вузовских практиках (в Москве я поступила сперва на агрофак в ТСХА, потом с отличием окончила сценарный факультет ВГИКа, потом Литинститут, ВЛК). В общем, этот исторический чемодан был со мною бок о бок всю жизнь. Знавал он пыль и грязь, жару и мороз, яранги белоснежного Заполярья, теплушки Певека, лесные палатки тайги. Ездил со мной и на гремящих дрезинах по БАМу, трясся в Саянах на вездеходах, летал на кукурузниках над Чукоткой. В общем, чемодан этот служил мне верно, был всегда нужен и предан. До тех самых пор, пока наконец замки его не сломались, запоры не отлетели. И он не сдал эстафету другим, уже новомодным, на колёсиках, импортно-клетчатым чемоданам. Тем, что стали со мной летать в иные края и веси. Даже в Рим, Париж и Пекин. А он, обиженный и разбитый, ушёл на покой вполне заслуженно. Был загружен всякой бумажной всячиной и надолго забыт на антресолях в московской квартире…
Не знаю, почему до сих пор поэты не сочинили какой-нибудь высокий мадригал или красивую оду Его Величеству Чемодану? Почему не воспели, к примеру, старинный саквояж начала века, чеховский? (Именно такой, кожаный дедушкин, какой я тоже храню до сих пор.) Или хотя бы не прославили вековечную на Руси суму? Суму перемётную – перекинутую в дорогу через плечо и много чего повидавшую? Написал же, к примеру, великий Чехов в «Вишнёвом саду» высокопарное обращение своего героя Гаева к Его Величеству Шкафу!
Сняв чемодан, я наконец подтащила его к тахте. И, пощёлкав сломанными запорами, откинула крышку. В тот же момент на свет Божий мне под ноги посыпались старые папки, газеты, журналы. И ещё пожелтевшие вырезки моих публикаций, некогда так милые сердцу. Господи, сколько же тут всего! Сколько же мной за целую жизнь понаписано, «понапахано»?! А главное, как и зачем мой муж добрейший, мой Юрий Михайлович, дивный художник и аккуратист, умудрялся десятки лет приумножать и хранить всё это?! Нет, не я, не я, а именно Юра сохранял всё это добро – он хозяин, главный человек в доме и в моей жизни.
Но ответить себе я не успела, поскольку из чемодана скользнул на пол к моим ногам небольшой пакет в пожелтевшем, хрупком от старости полиэтилене. Он был крест-накрест перевязан тонкой зелёной ленточкой. И потому не рассыпался. Но я не стала его разворачивать, а отложила. Дела Госархива мне тогда показались важнее. И лишь на другой день я развязала зелёный бантик…
Пакет состоял из бережно сложенной пачки каких-то писем, открыток и телеграмм. В конвертах и без. Я прочла обратный адрес: «Курск, до востребования». И ещё: «Курск, ул. Блинова, 12…» По аккуратным строчкам лиловых чернил я вдруг узнала знакомый почерк!.. Боже мой!.. Господи!.. Неужели?.. И даже дыхание перехватило… Это ведь Женя!.. Конечно, Женя!.. Носов!.. Мой незабвенный Евгений Иванович!..
С пачкой в руках я обессиленно села. Прямо хоть сердечное принимай…
…А ещё в пакете была маленькая такая катушка, плоская, круглая, с коричневой лентой плёнки – старинная магнитофонная звукозапись. Таких давно нет и в помине. И которую (как я сразу же поняла) мне предстояло каким-то образом оживлять, расшифровывать… Только как, где, у кого?.. Таких допотопных магнитофонов и на свете теперь уж нет. Разве что где-то в музеях.
В общем, с письмами я постепенно всё-таки справилась. Читала их медленно, долго, подробно. И даже с трепетом. Потом один за другим стала «забивать» тексты в компьютер. Так сказать, раскрывать, к счастью, очень понятный Женин почерк. Почерк отличника, где каждая буква буквально красовалась и пела. Где с каждой страницей, каждой строкой, порой даже со словом – передо мной воскресало моё прошлое. Казалось, давно забытое, умершее, стёртое, но вот почему-то не пожелавшее кануть в Лету… Оно воскресало то постепенно, а то яркими вспышками эпизодов, горячо и реально. Восставало, как птица феникс из пепла. И отряхивало живыми крылами… Конечно, благодаря Божьему промыслу, но главное – моему Юре, моему дорогому мужу-художнику, зачем-то сохранившему всё это…
Впрочем, у Бога нет ни пространства, ни времени. Нет ни будущего, ни прошлого. Всё едино, единовременно, всё как на ладони. На Его длани. И мёртвых у Бога нет. Все живы. Так что всё равно – все мы там встретимся. И ещё подумала: хорошо бы всем нам жить на земле сострадательно и любя, чтоб не стыдно было потом стоять у гроба друг друга…
* * *
А тут вдруг в гости ко мне неожиданно напросилась дама, назвавшаяся журналисткой из Курска, из какой-то газеты, давней поклонницей курянки Плевицкой, великой певицы-народницы, погибшей во Франции в эмиграции в начале войны, и курянина, известного прозаика Евгения Носова. Я, конечно, обрадовалась. Любое лишнее слово о моих любимых и родных мне особенно дорого. Она назвалась Диной Ивановной. «Но вы можете звать меня просто Диной», – разрешила она и попросила дать ей интервью об этих великих её земляках.
Пришла она к вечеру, как мы и договорились по телефону. Неяркая, в годах и полноватая. Документов её я, конечно, не спрашивала. Последние годы газетчики ко мне приходили частенько.
И вот мы с гостьей уже сидим в моей уютной квартире на Ленинградке, у белокаменного камина Юрочкиной работы. За широкими окнами, за тюлем штор, с высоты четырнадцатого этажа – раскинулась перед нами заснеженная Москва 2012 года. В вечерней дымке белеют внизу квадраты разнообразных крыш. Всюду до горизонта россыпь живых, мерцающих огней, как при посадке самолёта.
– Скажите, Ирина Евгеньевна, – говорит Дина, – вот это вокруг нас по стенам – это всё картины вашего мужа, Юрия Михайловича?
На журнальном столике между нами уже лежит её включённый блестящий маленький диктофон.
– Да, всё это оригиналы. И масло, и графика. Тут и мои портреты, и наших друзей. И пейзажи его родной Уфы, реки Белой. И Дальний Восток, тайга – Юра там с Куросавой работал над фильмом «Дерсу Узала». (Фото 3.)
Цепким взглядом оценщика она осматривала мою комнату.
– Очень красиво. Чувствуешь себя как в музее.
– Да. Но это коллекция домашняя, лично моя. А основные его большие полотна, Юра называл их «программные», в разных музеях. И России, и мира. И в Третьяковке, конечно. Например, его известный триптих «Поле Куликово». И «Разговор о будущем», и «Современники», «Портрет Тарковского».
– Андрея Тарковского? – живо спрашивает Дина. – Режиссёра?
– Нет. Его отца, Арсения Тарковского, чудо-поэта. Мы с Юрой дружили с ним. А за «Современников» и полотно «Моя мама» в 72‐м году Юра получил в Париже премию «Биеннале‐72» в номинации «Лучшее в реализме». – Гостья округляет глаза. – Правда, вместо художника в Париж летали тогда, конечно, чиновники. Но каталог выставки нам всё-таки привезли. Правда, только один экземпляр. Очень его берегу. Я потом вам покажу.
– А ваши портреты тут особенно хороши. – Дина оглядывает картины на стенах. – Сразу видно, как сильно он вас любил.
– Да. Мы вместе рука об руку прожили всю сознательную жизнь. Со студенчества во ВГИКе, нищего, но счастливого, до его последнего вздоха… (Фото 4.)
– У вас ведь и дочка есть? Так сказать, продолжение, – говорит Дина.
– Вон как раз перед вами на картине это «Продолжение». Дочка Анечка и я. На фоне «пейзажа Родины», как называл Юра, – мать и дочь… Она тоже художница. Сейчас на натуре, с киногруппой, на съёмках. Она, как и папа, во ВГИКе окончила художественный факультет. Кстати, у тех же педагогов училась.
– А внуки есть?
– Да, я давно уже бабушка. (Фото 5.)
– А это, – Дина продолжает оглядывать комнату, – что? Фотографии предков?
– Да. И по маминой линии – семья Никольских. И по отцу – курян Винниковых. Из села Винниково, что под Курском. Акулина Фроловна и Василий Авраамович, – я поясняю: – У деда Василия в селе было прозвище Солдат. Восемнадцать лет он прослужил в царской армии. Правда, с побывками. Потому и детей народить успели. А предпоследняя дочка была как раз Дёжка (то есть Надюжка). Певунья. В будущем – великая Надежда Васильевна Плевицкая.
Гостья встаёт из-за столика, поближе разглядывает фотографии в рамках. Над пианино, на стенах, на тумбочке. А я разглядываю её.
Она вовсе не молода, и даже не хороша, востроноса. Но мне называть её просто по имени и правда удобней. И я поясняю:
– А эти, Дина, фотографии уже Ракшей. Так что перед вами тут собрались все эти крестьяне-дворяне, «Иваны да Марьи». И даже священники.
Она вскинула брови.
– Вот этот в чёрном, монах с ключами?
– Да-да. Это игумен Игнатий, с ключами от храма. Он же Иван Ракша. Мой родственник. Он на Святой земле похоронен, в Хевроне, прямо под дубом Мамврийским. Бывший белый офицер царской армии. Он принял монашество в эмиграции, в монастыре под Мюнхеном, и стал Игнатием. А оттуда был послан в Палестину игуменом. Полвека хранил там, в Хевроне, этот дуб легендарный, под которым когда-то сидела Святая Троица. Даже с ним рядом умудрился построить храм Авраама и Сарры. Я была на его могиле в 1991‐м. С первыми паломниками из России… (Фото 6.)
– А кто эта красивая дама в мехах, в шляпе со страусиным пером?
– Это как раз и есть та деревенская Дёжка-Надюжка, страстотерпица наша – Плевицкая. Урождённая Винникова… Правда, она тут с мужем, Эдмундом Плевицким, танцором. Они вместе недолго прожили. Но его польскую фамилию она до конца жизни несла достойно. Правда, этот красавец оказался, как говорится, нестандартной ориентации. И православная Надя этого не стерпела. Расстались, конечно. Хотя и в Париже он её не оставлял. Он оказался ещё и лентяй, альфонс и страшный игрок. Казино, рулетка, вечный проигрыш в карты. Всё время он её обирал. Даже кольца выпрашивал, чтоб покрыть карточные долги. (Фото 7.)
Диктофон лежит на столике возле меня. Дина его не выключает, движется по гостиной вдоль стен. Всё с любопытством разглядывает, только что руками не трогает. Я её понимаю – журналисту так и положено – и поясняю охотно:
– А вот на том фото – год 1914-й. Это уже война началась, Первая мировая. Певица была в зените славы. Концерты, гастроли, квартира в Москве. Дружба с Собиновым, Шаляпиным, Станиславским, Качаловым. Но она патриотка, она добровольно едет на фронт рядовой сестрой милосердия. В Гатчине участвует в боях. Работает в госпиталях, в полевых лазаретах на передовой среди взрывов, снарядов и крови. В бесценных своих мемуарах потом напишет: «Часто песни мои раненым были нужнее бинтов и лекарств…» А на том фото вы видите у неё на груди боевой орден Святой Анны? – и я поясняю, на мой взгляд, важное: – В голодном 1993 году я за свои деньги издала её интереснейшие воспоминания. Она писала их в эмиграции, в Берлине, в Париже. А спустя 70 лет я впервые издала их в России. «Мой путь с песней». Издала на свои ничтожные деньги в голодном 1993‐м. Бумага газетная, обложка мягкая, но тираж хороший. (Фото 8.)
А Дина, продолжая рассматривать фото на стене, вдруг беззастенчиво спрашивает:
– А мне подарите?
Помолчав, отвечаю:
– Хорошо. Я тираж издала большой.
– А что, в Советском Союзе издать было нельзя?
Я восклицаю:
– Что вы! До 60‐х годов и заикаться было опасно, что у тебя кто-то из родных за границей. Даже имя было страшно произносить. Только после развала страны мне удалось с трудом её напечатать. И «Дёжкин карагод», и «Мой путь с песней». Так что этим горжусь. А наша Надя после Цветаевой (с которой они, кстати, знались в Париже), после Ильина и Бунина вернулась-таки на родину хотя бы в мемуарах.
– Плевицкая для курян большая гордость. У нас её творчество в музучилище преподают. И в колледжах. Музей открыли в Винниково.
– Она не только для курян гордость. Она великая русская женщина. Перед её памятью шляпу надо снимать. Основоположница жанра. Да-да. Русской народной песни как жанра. Она всю жизнь не только собирала по всей Руси народные песни, ездила по Сибири, по Волге, Кавказу, по самым глухим местам – ради песни (почти две тысячи собрала), но и с лучшими композиторами работала над их аранжировками, а ещё сама сочиняла и слова, и музыку. Записала и впервые исполнила их с высокой эстрады. Государь называл её «Курским соловьем». А Шаляпин на своём фото, ей подаренном, писал: «Мой любимый Жаворонок».
– Да. Конечно. Я слышала.
Её интерес меня подкупил, я буквально завелась, указываю:
– А видите на пианино вон тот бронзовый колокольчик? На нём стоит бронзовый поющий соловушка. Это и есть «Курский соловей».
Дина осторожно берёт фигурку в руки, и она словно бы оживает, готовая зазвенеть. А я продолжаю:
– Это работа моего друга – скульптора Славы Клыкова. Приз имени Плевицкой. Лучшей певице года – народнице. Его получили певцы на фестивале. Ну и я, грешная. Как первая помощница Клыкова, сопредседатель фестиваля её имени. Ну и как внучка Плевицкой, конечно. (Фото 9.)
– Простите, Ирина Евгеньевна, а вот этот антиквариат – эта беломраморная Мадонна, и эти кони, бронзовые на камине, и этот чернильный прибор с медведем – это тоже фамильное?
– Конечно, – вздыхаю я. – Это всё память. Остатки прежней фамильной роскоши. По материнской линии… Осколочки. То, что удалось сохранить бабушке, маме. И не продать в голод, в войну. А после их смерти как могу сохраняю я. Не продала даже в лихие девяностые. Хотя мне даже приходилось таксовать, как говорится, «бомбить». Я ведь вдова. Одна дочь вытянула, выучила. Уже без Юры. Он от лейкоза умер. В 1980‐м.
Мы молчим. Каждая о своём. Потом, присев к столу, она проверяет свою модную технику. А я добавляю, как бы заканчивая:
– А пара вон тех коней на камине – работа знаменитого скульптора Лансере. Анималиста. Евгения… И письменному прибору с сидящим меж чернильницами чудо-мишкой больше ста лет. В эти чернильницы из хрусталя макал своё перо ещё мой прадед, хирург Иван Никанорович Никольский. Личность очень достойная. Он на Шипке в боях участвовал, оперировал и болгар – православных братýшек, и сотни наших спасал. Получил орден Святого Георгия из рук самого Скобелева, «белого генерала»… А вон та фигура Мадонны с детьми – из Венеции. Это подарок моего деда юной бабушке Зине, Зизи. В их свадебном путешествии.
Тоже сто лет назад… – Я помолчала. – Тут у каждой вещи своя судьба и история, своя душа. Всё это продолжение нашего рода.
Но любопытная Дина не унимается:
– А откуда вон та «ореховая» шкатулка?
– О, эта вещь особая. Шкатулка с секретом. Заповедная. Личная вещь Плевицкой. Я об этом эссе написала. Кстати, оно есть в интернете. Но вы, к сожалению, не читали, конечно. (Гостья молчит.) Недавно мне удалось даже фильм о ней снять, документальный. Написала сценарий, нашла режиссёра, а он нашёл деньги. Фильм так и называется – «Шкатулка с секретом». Советую его посмотреть, он тоже есть в интернете. Режиссёр Борис Конухов.
Дина рассматривает шкатулку.
– А что в ней сейчас? Неужели вещи Плевицкой?
– Представьте себе, да. Там до сих пор её иконка Богоматери, её серебряная театральная сумочка, лайковые перчатки, письма, щипцы для завивки волос. Даже флакончик из-под духов. Французских. До сих пор хранит дивный запах… Вот как в жизни бывает. Вещи живы, а хозяйка закопана где-то во Франции, где её погубили. В чужой тюремной земле…
Поднимаясь, я предлагаю:
– А мы с вами, Дина, пойдёмте-ка на кухню. Заварим китайского чаю. Очень редкий сорт есть, царский. Мне в Китае его подарили художники. Я в Пекине читала им лекции в Союзе художников. По приглашению старшей дочки Дэн Сяопина…Чаи разные были, дорогие, в коробках. Почти все уже выпила.
– А вас что, в Китае переводили?
Мы идём с Диной в кухню. (Она не забыла с собой взять диктофон.) Сажаю её к столу. Сама занимаюсь заваркой чая, чашками.
– Переводили. В Шанхае – роман «Белый свет», в Пекине – рассказы. Переводчик был чудесный, академик-русист Гао Ман. Он и художник прекрасный. Портреты Есенина, Толстого, Чехова. (Фото 10.)
И фильмы документальные там крутили. Я вообще люблю в кино документальный жанр. Сердцу дорого что-то личностное, душевное. Но притом и художественное. Писатель должен правду жизни превращать в правду искусства.
Я разливаю в красивые чашки зеленоватый чай. Аромат сразу плывёт по всей кухне.
– Недавно я задумала документальный роман. На основе подлинных писем.
– Сегодня, наверно, можно и из эсэмэсок составить роман.
– Можно, наверно. Молодые могут докатиться и до этого. Но мой роман будет особый.
– А много у вас романов?
Я смеюсь. Вполне искренне.
– Ну, если иметь в виду на бумаге, то я вас разочарую, всего один. Я ведь рассказчик, новеллист. Как я говорю, бегун на короткие дистанции. Спринтер. А это даже труднее… А роман «Белый свет» – моя алтайская исповедь. Я вообще люблю белый цвет. Первый мой очерк именно так и назывался. Потом из него вышла повесть «Весь Белый свет». А спустя годы – уже роман «Белый свет».
Ведь это не только свет чистоты, свет земной, но и свет небесный. В белом свете заключена вся радуга, вся палитра цветов, которая входит в солнечный спектр. «Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан», то есть красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый. Все оттенки, нужные мастеру для создания полотна.
– И, наверно, свет души автора? – с улыбкой добавляет она. Вижу, ей хочется мне понравиться. – А где можно его прочитать?
Я огорчаюсь. Какое-то время молчу.
– Да в интернете, конечно. Он там давно… Честно говоря, я думала, вы подготовились. Читали меня… Знаете, к кому идёте… Даже ранние мои книги и сейчас в любой библиотеке есть – от Минска до Чукотки. Так что «Белый свет» растёкся по всему белому свету, ведь тираж романа три миллиона. Его и переводили много.
Дина несколько смущена. Ловко переводит разговор на другую тему:
– Очень уютная у вас кухня. И большая.
– Ну, если десять метров большая, то да. На Преображенке, на прежней нашей квартире, было пять. В хрущёвке, в «хрущобе». Там, не вставая из-за стола, мы с плиты чайник снимали.
За нами в кухню пришли, ластятся к ногам мои любимые кошки-подружки. И чёрная Муся, и Малевич в белых абстрактных пятнышках.
– Вижу, вы животных любите. Сколько их у вас?
– Не просто люблю. Я их уважаю. Не обижаю. Это не просто кошки, это друзья. Коты. Хотя и ободрали на диване обивку. Но очень ласковые, душевные. И обожают гостей. Надеются на взаимность.
– Вы сказали «душевные». Что, у них есть душа?
– А как же. Они тоже душу имеют. В них две ипостаси. Тело и душа. А в нас три: тело, душа и Дух. Этим и отличаемся… А вы, Дина, попробуйте мёд. Алтайский. Друзья прислали из «Урожайного»…
В доме у нас всегда любили животных. И собак, и кошек. И эти не покупные, спасённые. Грешно покупать, когда столько вокруг бездомных. У нас в семье тест есть, проверка людей «на вшивость». Очень простой: «Любишь животных или нет?»
– Не все проходят?..
– К сожалению, не все.
И вдруг она спрашивает:
– А Носов Евгений Иванович прошёл?
– О да! Он очень любил животных. У него ведь тоже были собаки. Да и в прозе его, помните? И белый гусь, и петухи есть, и другие. Он пронзительно любил всё живое, всё сущее на земле… Вообще, Женя был крупная личность. А без доброты крупной личности быть не может.
– Ирина Евгеньевна, – она медлит с вопросом, – а можете хотя бы коротко рассказать о вашей первой встрече с Носовым?
– Могу конечно. Только если коротко, это уже не ответ. Да-да, нет-нет. Первая встреча – это серьёзно. К тому же с тех пор почти полвека прошло. Забылось многое. Остались только штрихи. К портрету времени.
– Вы тогда уже были писателем? И встреча с мэтром, наверное, вас потрясла? Не так ли?
– Нет. Совсем не так. Конечно, разница в возрасте у нас большая. Но тогда я была уже вполне состоявшимся автором. Даже известным. И за спиной – большая судьба. Три института, три изданные книги, замужество, дочь. Заработанная кооперативная квартира. А главное – работа и публикации. Я была тогда в эпицентре литературной жизни Москвы. Конечно, о том, что есть в Курске такой хороший писатель-«деревенщик», я знала. Но познакомились мы случайно: зимой, в Переделкино. В писательском Доме творчества.
Есть под Москвой такой заповедный островок – Переделкино. Теперь уже знаменитый. Но сильно капитализмом подпорченный. А раньше там настоящий сосновый бор рос. Станция Мичуринец, чуть поодаль – деревенька Чоботы. Гудят поезда. А я помню ещё дымы паровозов. Потом пошли тепловозы. Потом электрички. Вдали по горизонту то и дело стучат по рельсам вагоны, бегут составы.
Ещё в тридцатые годы, при Максиме Горьком, настроили среди сосен несколько десятков казённых дач. Для писателей. А в центре – Дом творчества санаторного типа, окруженный берёзами, соснами. Чтобы те, кто без дач, могли там спокойно работать, лесом дышать, прятаться от семейных забот. И путёвки для членов Союза писателей предоставлялись со скидкой… Вот там-то мы с Евгением Ивановичем и встретились.
– И получился классический треугольник? Художник, Писатель и Муза?
– Звучит романтично. Но в жизни, как всегда, всё было сложнее, серьёзней. Было – как на разрыв аорты. Помните у Окуджавы?
Я знаю, это любовь была,
Посмотрите, ведь это её дела…
Если хочешь, Бога сюда призови.
Ничего невозможно понять в любви…
– Но всё-таки вы с Носовым, люди серьёзные, даже семейные, оказались в ЗАГСе?
– Дело в том, что Евгений Иванович никогда не вступал в официальный брак. Даже вырастив двух детей. А мы с Юрой на тот момент были в разлуке. Ведь работа в кино особая. Ведь съёмки на натуре по всей стране долгие. Порой не виделись по полгода. К тому же на этот момент мы были в разводе, конечно, в фиктивном. Новому поколению этого не понять. Мы всё мечтали кроме квартиры купить для Юры светлую художественную мастерскую. Ему для работы, для живописи. А то наши «хрущёвские» комнатёнки были вечно завалены холстами, мольбертами, рамами. И мастерская была в подвале, тёмная, где всегда пахло красками, скипидаром. Но иметь две квартиры на одну семью советские законы не позволяли. Тогда это считалось даже не роскошью, а экономическим преступлением. Вот мы и развелись фиктивно. Нашли строящийся кооператив. Назанимали денег и даже внесли первый небольшой взнос за однокомнатную квартиру для Юры. На улице Фестивальной. Думали, чтобы потом, с годами, дочке её отдать.
– Это и была цель развода?
– Да, и очень серьёзная. В те времена фиктивно разводились очень многие. Это теперь, в наше время, снимай, покупай что, сколько хочешь и где хочешь. И не только художники. Тогда ведь квартир не сдавали даже. Вот и приходилось хитрить, как-то выкручиваться.
Журналистка слушала недоверчиво, ошарашенно. Потом покрутила, проверила свой аппаратик, понажимала кнопки. Резко раздались обрывки моего голоса, разных фраз. Всё хорошо работало.
– А что такое, Ирина Евгеньевна, быть нынче писателем?
Я помолчала.
– Это не нынче, Дина. Иные порой думают, раз ты грамотный – вот и писатель. А это профессия всегда была мучительная, тяжкая. Писатель един во всех лицах: ты и актёр, и режиссёр, и художник. Сказано же: «Вначале было Слово. И Слово было у Бога». Понимаете? «И Слово было Бог…» Слово – Бог. Вот что главное.
– А кого среди русских писателей вы считаете лучшими?
– Вы думаете, скажу – Носова? Или Распутина? Нет-нет. Пожалуй, скажу – Набокова. Гениально неповторимого. Кстати, и Евгений Иванович так считал. Хотя «Лолиту» мы с ним оба не принимали. По понятным причинам… Мы с ним вслух читали Набокова «Другие берега». В Переделкино, в Доме творчества. По ночам читали друг другу. Это не проза, а чудо… Мне кто-то тайно тогда привёз из Парижа. Такую голубенькую, запрещённую книжку. И она гуляла по этажам, по писательским номерам. Тогда за границей купить её было несложно, например в «Глобе», на русском. А вот провезти в СССР, через границу – почти невозможно. Отнимали… А Набоков волшебник. Стиль, язык – всё драгоценно. Тогда запретные книги у нас перепечатывали на машинке. И тайно распространяли. Я помню, сама на старенькой «Олимпии», на папиросной бумаге, под копирку печатала Ходасевича, Цветаеву, Мандельштама. В пятидесятые – шестидесятые мы даже Бунина читали тайно. Не говоря уж про пастернаковский роман «Доктор Живаго». Который, кстати, мне показался очень скучным. И «самиздат» этот передавали друг другу на ночь или на две. А за распространение можно было и срок схлопотать.
– А кого ещё читали из запрещённых?
– Ильина, Евгения Замятина, Кузьмина, Бориса Зайцева. Эти пришли к нам в Россию поздно. Помню, как уже в оттепель один наш с Юрой друг – краснодарский прозаик Витя Лихоносов – увлёкся Борисом Зайцевым. Наивный, он всё письма писал этому легендарному старику, Борису Константиновичу, в Париж, всё вызывал его на контакт. И соблазнил-таки на переписку. И возмечтал даже встретиться с ним. Накопил денег на турпутёвку по Франции в писательской группе. Но вездесущие «гэбэшные органы» обо всём пронюхали, и Виктору по какой-то причине просто не дали визу.
– А вы бывали в Париже?
– Первый раз – в шестьдесят восьмом. На легендарном празднике «Взятие Бастилии». Я, конечно, оттуда в потрясении вернулась… Там бастовали как раз студенты. То жгли что-то на баррикадах, то с полицией дрались. А в это же время на соседних улицах мирные парижане капучино пили в «Ротонде», дамы гуляли с собачками. Я там всему поражалась как школьница. Бегала от Лувра до «Чрева Парижа». Тогда и «Чрево» было ещё в центре города. Перенесли уж потом. А раньше я только в Польше была с отличниками-студентами нашего ВГИКа. В Лодзинской киношколе. И выезд этот считали за счастье… Но Париж – это другое дело. Там всё потрясение… Помню, в память контрасты врезались. Спящие под мостами нищие. Этакие весельчаки-клошары. Старушки в модных шляпках, перчатках, которые рылись в мусоре. Даже забастовка у них была какой-то весёлой… В то время, когда студенты в Сорбонне в аудиториях жгут костры из паркета, на улицах пилят для баррикад каштаны, а на соседней площади в бистро пьют вино. Роскошные дамы прогуливают левреток…
И мы прогуливались. Правда, парами или тройками. Ходить поодиночке советским не разрешали. Мы ж московская делегация! А демонстрации всё продолжались. И в пригородном «Красном поясе Парижа» всё полыхали подожжённые машины. Уже в Москве я написала эссе «Париж после бури». Его тогда напечатали в еженедельнике «За рубежом».
А ещё храню в архиве корочки официального приглашения (на французском и в переводе на русский): «Президент Франции генерал де Голль имеет честь пригласить госпожу Ирину Ракшу в Елисейский дворец на празднование Дня взятия Бастилии». Адрес, дата и… факсимиле президента… Да-да, именно так, де Голль имел честь меня приглашать. Помню, Евгений Иванович с удовольствием, даже с гордостью рассматривал эти корочки. Впрочем, зря. Такие получил буквально каждый член нашей делегации…
А де Голля я действительно видела очень близко. На Елисейских Полях на утреннем параде наши гостевые места для иностранцев были рядом с его трибуной. Роскошной, но невысокой. Под балдахином с кистями расставили два ряда позолоченных кресел, с обивкой из бордового бархата. Посередине стоял генерал де Голль – выше всех, длинный, прямой, в своей знаменитой, как котелок, фуражке… Это был последний год, даже последние месяцы, дни де Голля у власти.
– А что-нибудь импортное привезли оттуда? У нас ведь на всё был «дефицит».
– В загранпоездки нам меняли тогда на доллары всего тридцать рублей. Так что все подарки были с блошиного рынка. Даже не из «Чрева Парижа». Легендарное «Чрево» в тот год ещё не перенесли на окраину. Но я и на тридцать рублей умудрилась накупить всем подарочки – и Юре, и бабушке, и маме с дочкой, и подругам… Крем какой-то, Юре колонкóвые кисти, а главное – побольше ароматных флаконов: шампуни и мыло в ярких чудо-коробочках. На границе французы-таможенники удивлялись: неужто русские такие грязные? А дело-то было в несчастной тридцатке. А себе отыскала белый костюмчик «с искрой». В развале флёу-маркета (блошиного рынка). Жакет и юбочка за три франка. Именно в нём, белом, через несколько лет я буду праздновать нашу с Носовым свадьбу… И ещё там же, на вещевых «развалах», где всё по три франка, с восторгом «откопала» в подарок Юре замшевый, почти не ношенный пиджак. Такой бежевый пиджачок. Тогда замша была очень в моде…
Сейчас всё это даже трудно представить. Сейчас русские там с жиру бесятся. Бутылками хлещут самое дорогое шампанское. А для нас мыло, купленное в «Тоти» (это магазин для эмигрантов и бедняков), было лучшим подарком! Зато на изысканные витрины на Шанз-Элизе мы налюбовались досыта… (Фото 11.)
– А как дома приняли ваши подарки?
– С восторгом. У нас в семье было принято любые подарки, которые от души, принимать с радостью. Даже маленькие. Бабушка, например, бережно развязывала все ленточки, все бантики. Все коробочки раскрывала с восторгом. И всё нюхала, нюхала. Вспоминала, как до революции на Кузнецком мосту она, молодая, покупала такое же дивное мыло. Кажется, «Лориган» или «Роза». И оно так же чудно пахло. А мама мои «мыльные сувениры» закладывала в стопки белья в шкафу – «для аромата».
– И замшевый пиджачок мужу пришёлся впору?
– А с пиджачком другая история… Видите, вон он, пиджачок этот… На картине «Современники», где мы сидим с друзьями у нас за столом. Только он не на Юре. Он на Вите Лихоносове, писателе, который сидит за нашим столом рядом с Юрой. Витя часто у нас ночевал, когда был в Москве проездом из Красноярска в Краснодар… Мы все тогда одевались бедно, и Виктору было не в чем позировать для картины. Тем более с таким громким названием – «Современники». Да и колорит художнику нужен был охристый, тёплый… Вот Юра и предложил Вите надеть его «парижский презент» с блошиного рынка. Попозировать. Витя так на холсте и написан в нём, замшевом, для истории. А Юрочка сидит в красном свитере, который я ему раньше, к дню рожденья, связала. (Фото 12.)
– Прямо сюжет для небольшого рассказа.
– Только со счастливым концом. Потому что пиджачок этот вернулся-таки в Париж.
– То есть как это? – поражается Дина.
– Да. На этом Юрином полотне в 72‐м году. На европейской выставке «Биеннале‐72» его картины «Современники» и «Моя мама» были названы победителями в номинации «Лучшее в реализме». Раньше ведь, в советские времена, вместо авторов всё больше чиновники за наградами ездили за границу. Слава Богу, хоть выставочный каталог нам привезли. С его работами. Хоть один экземпляр подарили.
– А белый костюмчик «с искрой» тоже всех поразил?
– А у костюмчика судьба особая. Вот посмотрите, на этих фотографиях. Это я как раз в нём. А рядом Носов. Евгений Иванович. Он же ваш, тоже курянин. Вы ведь им тоже интересовались? – я подаю журналистке заранее приготовленную пачку фотографий. Они чёрно-белые. В те годы цветных ещё почти не было. – Порой смотрю, и самой не верится. Как в другой жизни. Цветы, кольца, свидетели. Потом я уж никогда не видела его, Женю, таким сияющим… (Фото 13.)
Дина жадно рассматривает фотографии. Одну за другой.
– Да и вы сияете. Видно, закружил вас водоворот любви.
– О нет, не сразу. Сначала Носов мне совсем не понравился. Случайно заметила его в столовой в переделкинском Доме творчества. Какой-то грузный дядечка под полтинник. Крупная голова, крупные черты лица, ноги худые, высокие, как у лося. И ходил прямо, выпятив грудь колесом. Такая уж у него была грудь. Если опускал голову, то подбородок упирался прямо в грудную клетку. И руки крестьянские, некрасивые, но сильные. Помню, всё время издали со своего стола поглядывал в мою сторону. А я как бы не замечала. (Фото 14.)
В Доме творчества зимой всегда много писателей. Со всей страны. Жили, творили, знакомились, искали контакты в столичных издательствах. Напечататься старались. А Переделкино от Москвы близко. И автобусы ходят, и электрички до Киевского вокзала. И потому прозаики и поэты именно в Переделкино съезжаются со всех республик. И писать, и, как теперь говорят, «тусоваться». Все знакомятся, у всех общее окружение. Свой круг. И для Жени Носова в 72‐м это навсегда стало его московским окружением.
Три раза в день мы ходили на первый этаж в ресторан питаться. Но днём на этажах царила тишина. За каждой дверью на разные голоса только пели-стучали пишущие машинки – «Эрики», «Консулы» и «Колибри». И этот стук говорил, что писатели множат «нетленку». Свои нетленные строки творят. И я тоже творила. Без устали барабанила по клавиатуре.
А этот «курский лось» начал мне мешать. Изо дня в день стал подозрительно часто встречать меня всюду. И улыбаться, и кланяться. То по вечерам в холле у телевизора, то в коридорах на красных ковровых дорожках, ну а в столовой уж и подавно! Сперва он сидел за дальним столиком у окна, а когда за нашим столом освободилось место (Чингиз Айтматов с женой уехал к себе в Киргизию), он неожиданно пересел, возник рядом, заняв его место. И теперь мы сидели втроём: я, Носов и великая коммунистка-беллетристка, прозаик Мариэтта Сергеевна Шагинян, писавшая свой очередной том «Ленинианы». Почти все вокруг перед ней заискивали, а мы, соседи по столу, стали с ней как бы накоротке. Её романов я, каюсь, тогда не читала. И видела в ней седую маленькую старушку-армянку с седыми смешными усиками и бровями. (Фото 15.)
А Евгений Иванович оказался дамским угодником. Был постоянно улыбчив, вежлив, предупредителен. Ещё бы! Рядом сидели две такие разные и такие очаровательные дамы. Как же мужчине не покрасоваться, не попавлиниться?
А мне было совсем не до флирта. Я готовила для издательства «Советская Россия» новую книгу своих рассказов. Уже четвёртую в моей биографии. А предыдущую, «Скатилось колечко», я принесла как-то к ужину и с автографом подарила Носову. Назавтра он сказал радостно: «А ведь я знаком с вашим творчеством. У нас в Курске продавалось ваше “Колечко”. Я и в периодике вас читал. Она и издана хорошо. Прекрасные иллюстрации. Вижу, ваш муж-художник ещё и график!.. Я тоже люблю рисовать… И предисловие Михаила Светлова яркое. Хорошо иметь такого покровителя в литературе». Добавил, правда: «Хотя я бы о вас написал и больше, и лучше. Во всяком случае – подробнее».
– Светлов не покровитель, – возразила я. – Он друг моего отца. К нам на алтайскую целину со своими студентами приезжал.
А наутро, к завтраку, Евгений Иванович принёс мне свой сборник рассказов «Красное вино Победы». Мы удивлённо обрадовались, что наши книжки вышли одновременно, в один и тот же прошлый, семьдесят первый год. В одном и том же издательстве. Что мы ходили с ним по тем же коридорам и кабинетам, общались с одними и теми же редакторами, но почему-то тогда не встретились. Видно, было не суждено. А вот сейчас передо мной ежедневно сияло его счастливое лицо, как говорится: «Бог дал».
Итак, за столом мы сидели рядом, тарелки и хлеб были рядом, в номерах наших, что на втором этаже, на письменных наших столах лежали наши книги, словно дары волхвов. И с рокировки этих двух книг для нас обоих началась какая-то иная жизнь.
Дина спросила:
– Значит, книги послужили сближению?
– Сближению? Нет, не книги. Как ни странно, этому послужила незабвенная Мариэтта Сергеевна, эта маленькая седенькая армянка. Неожиданно для самой себя. Ей тогда как раз исполнилось восемьдесят пять. И дело в том, что при фантастическом трудолюбии, почётных регалиях она сохраняла острую ясность ума и юмор. А вот слуха не сохранила. На все Женины реплики и вопросы, на его старание пообщаться она, даже не поднимая глаз, отвечала всегда невпопад. И мы не сразу поняли, что у неё слуховой аппарат. Частью в ухе, а частью – в кармане. Аппарат от глухоты был редкостный, дорогой. Органы КПСС специально для неё покупали этот валютный прибор за границей. Правда, он был мудрёный, с отключателем и дорогущей «таблеткой» питания. И милая седобровая Мариэтта Сергеевна, с седым пучочком на голове и седыми усами, экономила бесценную батарейку и при общении с кем-то то включала, то отключала её. В зависимости от интереса. Порой невпопад. А если собеседник становился неинтересен, погружала себя в блаженную тишь. Бывало, начнёт Евгений Иванович рассказывать что-нибудь про рыбалку, про реку Сейм, а она невпопад смеётся. Или вдруг вспоминает о тёплых встречах с Рахманиновым. Вероятно, полагая, что мы не знаем истории стародавних их отношений. Ведь она в юности была горячо влюблена в гениального композитора. А Рахманинов страшно её боялся, боялся встреч с «самой упорной этой своей поклонницей – маленькой усатой армянской девушкой с толстой косой, донимавшей его после каждого концерта»! А Мариэтта Сергеевна, под впечатлением от собственных воспоминаний, могла вдруг встать и, не дождавшись второго блюда, глядя в пространство, уйти из-за стола и вообще из столовой. Словно бы навсегда… во всяком случае до завтрашнего обеда.
Тут может возникнуть вопрос: какими интересами жили творческие люди в Доме писателей?
Жизнь в Доме творчества буквально била ключом. Для членов Союза писателей месячные путёвки продавались со скидкой. А родственники же, посещавшие Дом по воскресеньям, платили за обеды сполна. Писатели творили, ресторан, стараясь не подкачать, работал на всех парах. По утрам привозили почту. По выходным приезжали навестить близких из Москвы родные и, взяв напрокат лыжи, гуськом отправлялись в сосновый лес. Укатанная лыжня вела всё выше в сторону знаменитого переделкинского кладбища, что на взгорке. Чем знаменитого?.. Могилами классиков, порой гениев: Пастернака, Чуковского, Заболоцкого, Солоухина, Алигер, Тарковского…
И тут, сидя за чаем, Дина спросила:
– Расскажите, пожалуйста, а как Носов, глубокий провинциал, вживался в этот особый литературный мир?
(Почему он глубокий провинциал??? Так нельзя о писателе. Рубцов тоже «провинциал».)
– Ну, во‐первых, понятие «провинциал», да ещё в литературе, – относительно. Я думаю, он первач, «король». Этакий скромный король рассказа. Как и я – бегун на короткие дистанции.
Евгений Иванович обычно много курил. Свободно курить в санатории (в Доме творчества) разрешалось только в своих номерах или в нижнем холле, где в углу темнела деревянная будка междугороднего телефона. Там постоянно занималась очередь из пишущей братии. Все ежедневно жаждали позвонить семьям в Москву или Курск, Магадан или Вологду. Телефонная трубка раскалялась словно утюг! А уж сколько разных секретов, и откровений, и голосов она слышала и помнила! Голоса Чуковского и Катаева, Леонова и Пастернака, Хикмета и Федина… У многих ведь тогда на дачах телефонов попросту не было. И все прибегали сюда, в эту будку. И Пастернак, таясь от жены Зинаиды Николаевны, названивал отсюда в Москву своей возлюбленной Ольге Ивинской. И домой, и в редакции.
А теперь вот и мы, уже новое поколение, выстояв очередь, шептали в эту же ещё тёплую трубку свои мысли, секреты. Данелия и Токарева, Горин и слепой поэт Эдуард Асадов, Гена Шпаликов и Юра Рытхэу…
Порой стоял в этой очереди и Евгений Иванович. А я не стояла: мой муж был на киносъёмках, в Муроме, на натуре. А дочь Анечку забрала бабушка к себе на Таганку. За свою кроху я не беспокоилась, ведь она была у любимой бабушки. Я звонила лишь порой. В те времена мобильников не было и в помине. Ни смартфонов, ни скайпа, ни компьютеров, ни интернета…
А Носов вполне органично вписывался в общий литературный круг. Любил играть в шахматы, чаёвничал у самовара. Среди его партнёров был и великий поэт Арсений Александрович Тарковский. Тот тоже очень много курил.
– А каким вы запомнили Тарковского?
– Мужчины предпочитали дымить не в своих номерах, а снаружи, на свежем морозце, при входе в Дом – меж белых колонн на плетёных скрипучих креслах. Дышали, так сказать, свежим воздухом, сберегали здоровье. Беспризорные псы со всей округи тоже приходили сюда, надеясь на съестное. Сидели на снегу полукругом, на почтительном расстоянии, как бы соучаствуя в наших беседах.
А Тарковский Арсений Александрович был безногий. Обычно сидел у высоких входных дверей, облокотив свои костыли о жалобно скрипящее, словно живое, плетёное белое кресло. Вокруг в таких же скрипучих креслах отдыхали коллеги-писатели – соседи по столу или комнатам. А рядом с ним, всегда плечом к плечу, – заботливая востроносенькая жена Танечка (так её называли), изысканная, миниатюрная и многомудрая. Татьяна Алексеевна Озёрская, ещё не старуха, скорее дама с остатками немыслимой красоты, переводчица, которая переводила Диккенса и Лондона, Драйзера и О. Генри, и даже М. Митчелл «Унесённые ветром». Обычно Арсений Александрович, сняв одну перчатку, курил. Глядел вдаль – на белизну берёзовой аллеи, на терпеливых и смирных дворовых псов. Слушал послеобеденные вялые разговоры. И тогда мне он казался необитаемым островом – таким глухим и таким одиноким…
С Тарковскими мы с Юрой дружили семьями. Через пару лет в этом же переделкинском Доме творчества мой муж напишет маслом его великолепный портрет – проникновенно-глубокий и драматичный, в чёрно-красных тонах. Арсений Александрович в нашем номере, где стоял мольберт, будет послушно позировать, беседуя с нами и порой прихлёбывая чай. А его Таня с бутербродами и конфетами в руках, а главное – с запрёщенным в номерах кипятильничком, будет готовить в кружках заварку. Потом этот портрет Поэта будет признан лучшим. Он и поныне находится в Третьяковской галерее. (Фото 16.)
Арсений Александрович, хоть и старик, всегда производил на меня сильное впечатление. Был очень красив, сухопар, кареглаз. Лепнóе, желтовато-восковóе лицо с вздёрнутыми бровями не портили ни большие уши, ни резкость морщин. Казалось, на высоком челе его, как в «Зеркале», уже была отпечатана вся родовая судьба семьи Тарковских. И даже то, что ещё произойдёт с ними по промыслу Божиему в будущем. А то, что окружало его, как бы скользило мимо, мимо.
Стук дверей и скрип кресел, давно надоевшие металлические костыли или белизна неба над головой – всё как по касательной. Жена Таня, его последняя, любимая женщина, заглядывала ему в глаза и всё поправляла сухими ручками то дублёнку на его плечах, то ворот чёрного свитера, а он, казалось, всё уплывал мыслями далеко-далеко.
А рядом мастера слова, «таланты и поклонники», всё болтали, всё беседовали то о том, то о сём. И даже не сознавали, что рядом, буквально рукой подать, сидит, покуривая, обыкновенный русский гений, от Бога, на все времена… Никто не ощущал даже, «…что дышат с ним / Морозным воздухом одним». А гений этот ещё в молодости сказал: