Читать книгу Нина Берберова, известная и неизвестная - Ирина Винокурова - Страница 6
Часть I
ТРУДЫ И ДНИ ПО ДНЕВНИКАМ И ПИСЬМАМ
Глава 3
1950-е
ОглавлениеДневник за все 1950-е годы Берберова не сохранила, хотя трудно представить, что на протяжении целого десятилетия она не вела никаких, пусть даже самых нерегулярных записей. Не сохранилась, к сожалению, и переписка Берберовой с Журно, уничтоженная, судя по некоторым свидетельствам, в самом конце 1980-х.
О прибытии в Америку в ноябре 1950 года и первых семи годах на новом континенте Берберова рассказала в «Курсиве» кратко, но возвращаться к тому периоду снова была не намерена. Об этом свидетельствует сохранившийся в архиве план книги, в которой она хотела подробно написать о своей жизни в Америке, но начать предполагала лишь с конца 1950-х.
Такое решение объяснялось, видимо, тем, что первые семь лет были для Берберовой особенно трудными, состоявшими, по ее собственному выражению, «из разнообразных и разнокалиберных мучений»71. А о мучениях она писать не любила. Однако именно в эти годы жизнестойкость, трудоспособность, а также другие характерные качества Берберовой проявились с особой наглядностью. В силу упомянутых обстоятельств представляется важным восполнить эту лакуну в ее биографии, опираясь на дошедшие до нас материалы, которых оказалось не так уж и мало.
Берберова, в частности, позаботилась о том, чтобы в архиве остался листок из блокнота с перечислением всех учреждений, где она в эти годы работала. В архиве также остались копии писем к жившей в Париже двоюродной сестре, в которых Берберова подробно отчитывалась о своем тогдашнем житье-бытье. Правда, среди этих копий имеются существенные пробелы: все послания за 1951 год по какой-то причине отсутствуют. Зато письма Берберовой ее ближайшим друзьям Борису и Вере Зайцевым сохранились в их архиве, видимо, полностью. До нас также дошли ее письма к С. А. Риттенбергу, с которым она познакомилась и подружилась во время своей первой поездки в Швецию и с тех пор поддерживала связь72.
Берберова не стала скрывать от читателя «Курсива», что уезжала из Франции с тяжелым сердцем. Она откровенно призналась, что проплакала все те несколько часов, пока поезд шел из Парижа в Гавр (откуда отплывал пароход в Нью-Йорк), кое-как успокоившись только тогда, когда вдали показался порт.
На пароходе Берберова взяла себя в руки, а по прибытии в Нью-Йорк совсем приободрилась. Не последнюю роль сыграло, естественно, то, что большинство давних, еще парижских знакомых Берберовой, в разные годы перебравшихся в Америку, встретили ее исключительно сердечно и немедленно окружили заботой. В письме двоюродной сестре Берберова писала:
Моя дорогая Асика! Я здесь всего два с половиной дня, но видела столько людей и получила столько впечатлений, что не знаю, с чего начать тебе это письмо. У меня нет больше голоса, т. к. я говорила без перерыва бесконечное количество часов (и частично с глуховатыми), но чувствую себя великолепно: ничего не болит, сплю хорошо, сил и энергии больше, чем в Париже. Встречал меня только Гуль, т. к. встречать здесь почти невозможно: пароход приходит в 6 утра, а выпустили нас только в 2 часа дня. Этого никто не может выдержать. Была таможня, полиция, очереди, порядок, дисциплина и прочее. Когда я наконец вышла… Гуль погибал в каком-то бараньем загоне, голодный и полумертвый от ожидания. Взяв такси, мы помчались к М<арии> С<амойловне> Ц<етлиной >, я ничего не видела – куда еду, пока не оказалась в каком-то меблированном доме. <…> У М<арии> С<амойловны> какие-то «политкаторжане» аккапарировали [от фр. accaparer («захватить»). – И. В.] комнату (она вообще – святая!), и она мне сняла повыше, на той же лестнице, то, что у нас называется гарсоньеркой. Платит она и вообще мила со мной ужасно. Две недели вперед она уже заплатила, а за это время я найду себе что-нибудь. У меня большая комната, ванна с душем и клозетом. Убирают, топят, телефон и пр. Пав друг другу в объятья, мы сейчас же стали пить чай и разговаривать. Гуль посидел и ушел, начались телефонные звонки. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> явился в 7, Гринберги…73
Гринберги, у которых имелась машина, на следующий день провезли Берберову по Нью-Йорку, о чем она, в свою очередь, отчиталась Асике:
Город – изумительный, вернее Манхэттан, т. е. центр: я видела китайский квартал, «тоди» [от фр. taudis («трущобы»). – И. В.], порт, военные суда в доках, Уол стрит, крошечное старинное кладбище, затертое небоскребами, Парк Авеню, кот<орая> хороша необыкновенно, и пр. и пр.74
Тем же вечером Берберова вместе с Цетлиной отправилась на Таймс-сквер, где «стояла и смотрела с разинутым ртом на световые вывески, бегущую ленту новостей, оживленный рисунок рекламы Уолта Диснея на крыше 30-этажного дома, и пр. и пр. и пр.»75. На следующий день визиты желающих как можно скорее увидеть Берберову продолжились. Пришел, в частности, живший в Нью-Йорке Мстислав Добужинский. М. М. Карпович позвонил и сказал, что хочет специально приехать (и вскоре приехал) из Бостона.
В ближайшие недели Берберова познакомится у Цетлиной с литераторами второй волны эмиграции: Иваном Елагиным, Сергеем Максимовым и Ольгой Анстей. О состоявшемся знакомстве Берберова пишет двоюродной сестре:
Эти трое здесь уже в славе. Они люди талантливые, особенно Елагин, симпатичные, особенно Максимов, и культурные – особенно Ольга Анстей. Все они страшно настрадались в России и Германии, безумно пьют, мрачны, печальны и неудачливы в семейной и личной жизни. <…> Елагин – совсем наш (32 г.), ходит ко мне и, развесив уши, слушает меня. Анстей Ходю [Ходасевича. – И. В.] любила и читала еще в Киеве. Ей 38 лет, она, к сожалению, толста и некрасива. Максимов же автор «Дениса Бушуева», кот<орого> ты читала, вероятно, ему 30, он в есенинском духе и алкоголик. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> и М<ария> С<амойловна> Ц<етлина> его страшно заласкали и стараются, чтобы он не пропал…76
И хотя Берберова там же пишет, что она, в свою очередь, со всеми тремя литераторами «страшно нежна», надеясь «добиться от них толку» (то есть, видимо, помочь – на правах старшего коллеги – реализовывать свой потенциал), дружеские отношения у нее сложатся только с Елагиным.
Впрочем, отдавать много времени общению Берберова позволить себе не могла: ей предстояло решить ряд неотложных проблем. Как она писала в «Курсиве», с «бытовой стороны дело обстояло довольно скверно: денег у меня, по приезде в Нью-Йорк, оказалось 75 долларов, из которых 25 я тотчас же отдала (это был долг)» [Берберова 1983, 2: 571]77.
Словом, вопрос о средствах к существованию встал очень остро с первого дня. Берберова знала, что найти хоть сколько-нибудь квалифицированную службу будет непросто. Об этом говорил пример нескольких знакомых, и в частности Галины Кузнецовой, приехавшей в Америку полтора года назад и жившей вместе с М. А. Степун тоже в Нью-Йорке. Отправившись к ним практически сразу по приезде, Берберова выяснила, что Кузнецова сумела устроиться только в качестве «прислуги»78. Правда, Галина Николаевна даже не пыталась учить английский, тогда как Берберова считала знание языка первейшим условием выживания. Да и в смысле характеров (независимости, целеустремленности и трудоспособности) Берберова и Кузнецова радикально отличались друг от друга79.
И хотя необходимость взяться за любую, даже «черную» работу Берберова исключить для себя не могла, она, несомненно, надеялась найти что-то более соответствующее своим интересам и квалификации. В этом ее горячо убеждала и Цетлина, которая сразу запретила ей «думать о кутюре, ведении хозяйства, состоянии при старухах… 150 дол<ларов> в мес<яц> на всем готовом и завещание в пользу… и пр<очих> деклассирующих человека “джобах”»80.
Прямо в день приезда Берберова созвонилась со своим давним знакомым, историком Б. И. Николаевским, в свое время тоже переехавшим в Нью-Йорк, и была у него уже на следующее утро. Николаевский обещал постараться помочь с устройством на «Голос Америки»: «писать и вещать»81. Но несмотря на его усилия, получить эту работу Берберовой тогда не удалось.
Одновременно она пыталась устроиться в ООН, рассчитывая на содействие Керенского. Берберова писала двоюродной сестре, что обедала с Керенским у «главного в русском отделе ООН» и что скоро должно решиться, принята она или нет. А затем добавляла: «И в том, и в другом случае плакать не буду: с одной стороны, хочется обеспеченности и прочности, а с другой – может быть, есть надежда делать что-нибудь более интересное»82. Берберова надеялась устроиться в ООН «редактором русских текстов», так как главным условием получения этой работы было наличие журналистского стажа83. И все же в ООН, как Берберова вскоре узнала, ее не взяли.
Между тем надо было подыскать себе жилье, а найти работу не выходило. Привезенные доллары стремительно таяли, но, явно стараясь успокоить Асику, Берберова писала, что ей все «предлагают взаймы денег», но она пока не нуждается84. Примерно в это время она, видимо, решила продать Б. И. Николаевскому часть привезенного с собою архива.
Об этом нелегком для себя решении Берберова писать своей кузине не стала, да и в «Курсиве» предпочла умолчать. О продаже архива она расскажет читателю лишь по прошествии сорока лет, в одном из своих интервью, зато расскажет подробно:
Ко мне пришел мой добрый знакомый, историк Борис Иванович Николаевский. <…> Вместе мы открыли драгоценный ящик: автографы, газетные, журнальные публикации Ходасевича, тетради, которые я, помню, сшивала цветной бумагой, а он в них вклеивал вырезки из «Возрождения», «Последних новостей», где регулярно печатался. Были в ящиках мои материалы. Все это я предложила Борису Ивановичу купить. За какую цену? Вы думаете, я тогда понимала в этом? Борис Иванович был человек небогатый, как и все эмигранты, и он сказал: «Я могу дать 50 долларов». А у меня в кармане на тот момент было только пять долларов, и на следующее утро я должна была внести плату за гостиницу, в неделю я платила пятнадцать долларов. В этой ситуации я сказала: «Хорошо» [Медведев 1996а: 629]85.
Найти работу Берберова смогла лишь в январе 1951 года, устроившись на языковые курсы Берлиц. Но уже в феврале она перешла в Толстовский фонд, служба в котором была для Берберовой и интересней, и выгодней. К тому времени она не только встретилась с организатором и главой этого фонда, Александрой Львовной Толстой, но, можно сказать, с ней подружилась. В письме Зайцевым от 22 января 1951 года Берберова сообщала: «Я познакомилась с Александрой Львовной Толстой, с кот<орой> была необычно трогательная встреча. <…> Я вчера ездила к ней на ферму, читала ее биографию Толстого, говорила с ней по существу. <…> Словом – это мой друг отныне»86.
О встрече и общении с Толстой, поездках к ней на ферму, двух ее собаках, рыбной ловле на закате, вечерах за картами или у телевизора будет подробно рассказано в «Курсиве». Но по какой-то причине Берберова не станет распространяться о своей службе в Толстовском фонде, заметив только, что она «делала кое-какую работу для А. Л. Толстой» [Берберова 1983, 2: 586].
Однако в начале устройства на эту службу Берберова была склонна ее описывать взахлеб, как это видно из ее письма Зайцевым:
Я работаю вот уже месяц в Толст<овском> фонде и очень довольна. Получаю маленькое жалованье, на кот<орое> могу скромно жить. Работа очень самостоятельная и ответственная – я фактически редактор и единственный сотрудник ЖУРНАЛА. <…> Материал подобран мной. Я буду делать все – вплоть до верстки и корректур, буду и редактором, и конторщиком и даже экспедитором. Сейчас уже печатать хотят 5000 экз<емпляров> и на двух языках. Мне приходится следить за всем, и в английском я здорово поднаторела. Надо Вам сказать, что в Толстовском фонде ДОБРО делается из воздуха, как фокусник делает предметы. И я в первый раз вижу по-настоящему бескорыстных, энергичных людей, думающих всецело о других. Все служащие приняли меня тепло, и вообще атмосфера совсем другая, чем в «наших» кругах87.
Любопытно, что из всех перечисленных в этом письме обязанностей Берберова упоминает в «Курсиве» (не называя при этом Толстовский фонд) лишь о чисто технической должности «экспедитора», в деталях описав, как она работала на адресографе, управляя этой «машиной» и «размышляя о пользе машин вообще и адресографов в частности» [Там же: 577].
Такая странность, скорее всего, объясняется тем, что энтузиазм Берберовой довольно быстро пошел на спад. Для этого могло быть много причин, в том числе и появление в Нью-Йорке Т. А. Шауфусс, близкой подруги Толстой и вице-президента фонда, которую Берберова характеризовала как «диктатора в юбке», уверяя, что сама «А<лександра> Л<ьвовна> ее боится»88. И хотя в том же письме Берберова сочла нужным подчеркнуть, что у нее с этой дамой нет трений, ситуация позднее могла измениться. Примерно через полгода Берберова признавалась Зайцевым, что хотела бы сменить работу на более интересную и более денежную, но сделать этого не может, так как Толстовский фонд помогает ей решить проблему с визой89.
Эта проблема волновала Берберову с каждым днем все сильнее. Она приехала в Америку по гостевой визе сроком на год, надеясь позднее получить вид на жительство. В качестве работодателя Берберовой Толстовский фонд имел право подать петицию на изменение ее визового статуса, что неоднократно делал для других и, как правило, с успехом.
* * *
Убедившись, что такая петиция подана, а процесс идет своим ходом, и проработав в Толстовском фонде без малого два года, Берберова решилась перейти на ту работу, на которую ей давно хотелось перейти.
В январе 1953 года она устроилась на «Голос Америки», для начала – диктором, но с надеждой, что через какое-то время ей поручат писать тексты для вещания самой. «Работаю я много в Голосе, пока только четыре дня – пятницу, субботу, воскр<есенье> и понед<ельник>. Воскр<есенье> с 9 до 3, остальные дни с 3 до 11 ночи, – сообщала Берберова двоюродной сестре. – Теперь я тренируюсь на довольно ответственную работу – не знаю, что выйдет из этого, но меня хотят перевести с диктора на другое (писать). За тренировку денег не платят, но я думаю, что с января начнут платить»90.
У этой службы имелись и другие важные преимущества. «Не сижу больше в дурацкой конторе целый день, а передаю в “Голосе Америки” “на воздух” – работа интересная, ответственная, – писала Берберова Вере Зайцевой. – Выполняю ее хорошо. Отнимает мало времени и дает скромный прожиточный минимум. Таким образом, я из пролетария опять стала “свободным художником”, встаю, когда хочу, читаю, пишу, думаю, сочиняю и пр. и пр.»91.
Берберова неслучайно так дорожила возможностью снова стать «свободным художником»: с первых же дней на новом континенте она старалась заявить о себе как о литераторе. Важные шаги в этом направлении были предприняты еще в Париже. Берберова решила спешно закончить роман «Мыс Бурь» (он был начат два года назад) и отослать его в «Новый журнал» до отъезда из Франции92. В результате «Мыс Бурь» появился в «Новом журнале» вскоре после прибытия Берберовой в Нью-Йорк – в последнем номере за 1950 год и в первых трех номерах за 1951-й.
В то же самое время Берберова была твердо намерена как можно скорее пробиться к англоязычной аудитории. А потому она не стала откладывать встречу с Дмитрием фон Мореншильдом, основателем и главным редактором «The Russian Review», первого американского журнала, специализировавшегося на истории и культуре России. Берберова познакомилась с фон Мореншильдом, который тоже был из «старых» эмигрантов, но постоянно жил в Америке, в один из его приездов в Париж, и у них сложились самые теплые отношения. Приехав в Нью-Йорк, Берберова немедленно взялась за статью об Андрее Белом, а затем за статью о Ходасевиче. Эти статьи, переведенные на английский, видимо, самим фон Мореншильдом, вскоре появилась в журнале93.
Одновременно Берберова решила предложить в Голливуд два написанных еще в Париже сценария, надеясь на содействие американского актера армянского происхождения Акима Тамирова. Начинавший свою карьеру во МХАТе, Тамиров остался в Америке во время гастролей труппы и сумел прочно закрепиться в Голливуде, сыграв в десятках фильмов. По просьбе общих знакомых он согласился помочь Берберовой, и она в скором времени ему написала:
Дорогой Аким, посылаю Вам два сценария, о которых мы с Вами говорили. Они переведены – не слишком блестяще – на английский, и я бы просила Вас… передать их туда, куда следует. Конечно, в том случае, если Вы найдете их достойными, т. е. в той или иной мере интересными. Сейчас они – только зародыши чего-то, что может стать настоящим фильмом…94
Тамиров, очевидно, не счел сценарии интересными, и Берберова решила оставить этот проект.
Вместо этого она стала работать над пьесой «Маленькая девочка», имеющей явную автобиографическую основу. В центре сюжета – любовный треугольник, явно напоминающий историю Берберовой, Макеева и Журно. Один из трех главных героев пьесы, пятидесятилетний профессор Сомов, влюбляется в девятнадцатилетнюю девушку, о чем узнает его жена Ольга. Однако Ольга не только не пытается избавиться от соперницы, но – к недоумению мужа – приглашает ее жить вместе с ними. Совместное проживание приводит к тому, что Ольга быстро занимает в сердце «маленькой девочки» место Сомова, которому ничего не остается, как уйти из дома. Дело, впрочем, кончается тем, что Ольга прогоняет «маленькую девочку», а Сомов возвращается в семью.
Разумеется, между героями «Маленькой девочки» и участниками реальной жизненной ситуации нет абсолютного тождества. Макеев не был, как Сомов, профессором археологии, Берберова не принимала участия в его научной работе, а Журно не была музыкантшей, но эти различия ничего не меняют по существу. То же относится и к другим отклонениям от «правды жизни», которые можно найти в пьесе.
К моменту ее появления в Лонгшене Мине Журно было не девятнадцать, а тридцать. Однако Берберова была старше ее на тринадцать лет, а Макеев – на двадцать пять. Для них, таким образом, Журно была «маленькой девочкой». В отличие от четы Сомовых, Берберова, расставшись с Макеевым, сходиться с ним снова не собиралась. Бракоразводный процесс, начатый ею еще до отъезда в Америку, был завершен в самом конце 1951 года95. Но в своей пьесе Берберова ясно давала понять, что мир между Ольгой и Сомовым не продержится долго.
Но главное, пожалуй, что в 1952 году, когда была создана первая редакция «Маленькой девочки», до разрыва Берберовой и Журно было еще далеко: между ними шла регулярная, очень нежная переписка, постоянно обсуждалась возможность увидеться. Когда кто-то из близких знакомых ехал в Париж, Берберова неизменно просила встретиться с Журно, передать подарок, а заодно и разведать, так сказать, обстановку.
Осенью 1951 года эта миссия была возложена на Керенского, который отчитался о встрече с Миной так: «Вид у нее превосходный. Вас любит и о Вас скучает… внутренне, внешне сие не заметно. Мечтает приехать в Н<ью-> Й<орк> “на месяц-два”»96. Берберовой, надо думать, был неприятен намек Керенского, что Журно от тоски не сохнет, но надежда ее увидеть в Нью-Йорке, несомненно, грела.
Правда, привести этот план в исполнение им удастся лишь летом 1957 года. Как писала Берберова Риттенбергу:
…в июле ко мне приезжала из Парижа моя подруга (француженка), с кот<орой> я не виделась больше шести лет. Это было мне большой радостью. Месяц мы провели с ней у моря, в местах красивых, старомодных, но теперь постепенно входящих в моду, перегруженных автомобилями и крикливыми дачниками, но все еще элегантских и чем-то напоминающих места нашего детства…97
А потому похоже, что в самой первой (не дошедшей до нас) редакции пьесы «маленькая девочка» не была вульгарной, бесцеремонной и злой, а дело не кончалось ее выдворением из дома. Берберова возвращалась к работе над пьесой на протяжении десяти лет, очевидно, неоднократно ее переделывая, но сохранила лишь самую последнюю версию. Эта версия была создана в 1961 году, то есть именно тогда, когда Берберова решила порвать (и порвала) с Журно.
* * *
По какой-то причине Берберова станет считать началом работы над «Маленькой девочкой» 1953 год, хотя, судя по переписке, первая редакция была полностью готова к середине 1952-го. «Пьеса моя про маленькую девочку переведена на английский, – писала Берберова Акиму Тамирову. – Послать ли ее Вам? Послать ли ее в какое-нибудь агентство в Калифорнии? Не прошу у Вас содействия, а только совета…»98 Тамиров попросил пьесу прислать и, прочитав, похвалил, но сказал, что она вряд ли будет иметь успех, «потому, что американцы не любят смотреть пьес о дне, который ушел; они обыкновенно валят толпами в театр смотреть на пьесу о сегодняшнем или завтрашнем дне…»99
Отзыв Тамирова, наверное, огорчил Берберову, но руки опустить не заставил. У нее к тому времени уже имелся литературный агент, найденный вскоре по приезде100. С его помощью Берберова решила попробовать пристроить пьесу на Бродвей. В письме Вере Зайцевой она подробно рассказала, что происходит на этом фронте:
В марте начались весьма для меня значительные переговоры о моей пьесе. Надо тебе сказать, что пьеса, по моему, удалась мне и представь себе – чудно переведена на английский (я теперь совершенно одолела язык). Словом, что тут долго м..дить (sic! – И. В.): завтра как будто подписываю контракт… Конечно, взволнована ужасно. Контракт подписываю с людьми, кот<орые> собираются пьесу ставить. Но это только треть дела. Когда поставят – будут две трети. И наконец – третья треть – если пьеса будет иметь успех. Сейчас две провалились с грохотом, причем одна знаменитого (и, по-моему, прекрасного) американского драматурга. Так что сама понимаешь, в каком я настроении! Хожу по театрам, чтобы понять, кто из актеров что может сыграть, какие режиссеры есть, чтобы поставить мою штуку и т. д. Знакомлюсь постепенно с театральным кругом здесь, но серьезным – не лавочниками, не рвачами, а культурными и серьезными людьми101.
Зайцевой не надо было объяснять, кто, собственно, ввел Берберову в «культурные и серьезные» театральные круги. Это была ее родная племянница и в прошлом актриса Елена Аркадьевна Балиева (в семье ее называли Леля, но Берберова всегда звала ее Леной), жившая в Нью-Йорке уже больше пятнадцати лет102.
Ее первым мужем был режиссер Ф. Ф. Комиссаржевский, в труппе которого Елена Аркадьевна играла, а когда они расстались, стала работать в Театре-кабаре «Летучая мышь» и вскоре вышла замуж за его директора Н. Ф. Балиева. Берберова знала Елену Аркадьевну еще по Парижу, куда «Летучая мышь» переместилась в начале 1920-х и где базировалась почти десять лет, пока Балиевы не переехали в Америку. В Нью-Йорке Балиев скоропостижно скончался, а его оглушенная горем вдова навсегда оставила сцену. Однако к моменту приезда Берберовой в Нью-Йорк жизнь Елены Аркадьевны наладилась, во всяком случае внешне: она вышла замуж (правда, де-факто, а не де-юре) за известного в Голливуде артиста немого кино Николая Ильича Сусанина, а главное, снова стала работать, возглавив балетную школу при Метрополитен-опера.
В Париже Берберова и Балиева были далеки друг от друга и все эти годы не поддерживали связь103. Но Вера Зайцева, очевидно, попросила племянницу приветить Берберову, и она эту просьбу исполнила, тем более что при первой же встрече в Нью-Йорке они друг другу очень понравились. Практически во всех своих письмах Зайцевым Берберова упоминала «о Лене», с которой она постоянно говорила по телефону, еженедельно виделась, а какое-то время даже жила у нее. И при этом не скупилась на добрые слова. «Боже, как умна, тонка и очаровательна Лена! – говорилось в одном из писем. – ВСЕ буквально знают это. Она была достойна иной судьбы… Я ее умоляю писать воспоминания…»104
Действительно, воспоминания Балиевой, знавшей весь российский театральный мир первой трети XX века, много выступавшей в Европе и в Америке, должны были быть исключительно интересными, и все же, несмотря на уговоры Берберовой, она их не написала. Балиеву, которой в те годы было под шестьдесят, изматывала работа, да и отношения с Сусаниным оставляли желать лучшего. «Она работает очень тяжело, он – ничего не делает, – писала Берберова Зайцевой. – По-моему, все это треснет в один прекрасный день»105.
Тема сложной семейной жизни Елены Аркадьевны будет занимать все больше места в письмах Берберовой, пронизанных острой неприязнью к Николаю Ильичу:
Вера, ты спрашиваешь о Лене. Никогда ни словом не выдай ей меня, но она не счастлива. Не то, чтобы она была несчастна, но вообрази: Сусанин мнителен, эгоистичен, не работает, а Лена работает за двоих. Характер у него тяжелый, семья, любя Лену, не прочь ее поэксплуатировать. Я бы, по своему характеру, давно бы его попросила выехать с квартиры, но Лена все думает, что «может быть, уладится…». Хотя знает, что не уладится. Неделю назад, когда он был у дочери, мы ездили с ней в Стэмфорд, и мы прожили два дня в тишине и покое. Она очень была довольна. Я так люблю ее и так страдаю от того, что ей тяжело, ты не можешь себе представить. Но я не хочу влиять на нее, чтобы она впоследствии мне не пеняла106.
Елене Аркадьевне, зашифрованной под инициалами «Е. А. Б.», Берберова посвятила свой первый написанный в Америке рассказ – «Большой город», опубликованный в «Новом журнале» (1953. № 32). В этом рассказе речь шла о человеке, который недавно приехал из Европы в Нью-Йорк, бродит по городу в поисках дешевого жилья, сняв в результате маленькую комнату под самой крышей огромного дома. Герой рассказа не позволяет себе падать духом, полон решимости вписаться в новую жизнь, с доброжелательным любопытством знакомится с городом и его обитателями, но страдает от тоски по любимой женщине, с которой по какой-то причине он находится в разлуке. И хотя повествование ведется от лица мужчины, читатель не может не почувствовать, что в основе рассказа лежит собственный опыт Берберовой.
Посылая Зайцевым ссылку на номер журнала, где «Большой город» был напечатан, Берберова сообщала, что она «им довольна сама», что «он нравится очень Карповичу и др<угим>, кто его читал, а Леночка (кот<орой> он посвящен, так как я его придумала, когда жила у нее) прямо в восторге»107.
Неудивительно, что дружба с Балиевой продолжала крепнуть. «Лену вижу очень часто, – писала Берберова Зайцевой. – Все так же умна, и мила, и прелестна, но устает, грустнеет, и любит, когда я прихожу. Мы иногда даже хохочем вдвоем. Я думаю, она меня любит. Это ты мне ее завещала и подарила – спасибо тебе»108. Перечисляя своих нью-йоркских друзей, Берберова уверенно ставит Балиеву «на первое место»: «Мы с ней близки, делимся горестями и радостями, которых у меня больше»109.
К числу «радостей», на которые был достаточно щедр для Берберовой 1953 год, очевидно, относился благоприятный исход ее переговоров с нью-йоркским Издательством им. Чехова. Переговоры касались составленного Берберовой сборника статей и мемуаров Ходасевича, куда вошли материалы, опубликованные в эмигрантской периодике. За издание этой книги, к которой она также написала предисловие, Берберова билась уже много месяцев, и наконец добилась, что книга была поставлена в план и вскоре вышла [Ходасевич 1954]110.
Тем временем у Берберовой появилась важная публикация в журнале «Опыты» (1953. № 1), редактором которого был Роман Гринберг. Эта публикация называлась «Из петербургских воспоминаний. Три дружбы», и в ней говорилось о трех молодых литераторах, с которыми Берберова сблизилась в самом начале 1920-х годов.
С первыми двумя – И. М. Наппельбаум, дочерью знаменитого фотографа, и Н. К. Чуковским, сыном знаменитого критика, Берберова познакомилась в 1921 году в поэтической студии Гумилева, собиравшейся в Доме искусств. И Наппельбаум, и Чуковский были обозначены в воспоминаниях Берберовой только первыми буквами имен, и подобная мера предосторожности была в ту пору отнюдь не лишней. Особенно в силу одного обстоятельства, о котором Берберова знать не могла, но имела все основания подозревать: с 1951 года Ида Наппельбаум находилась в лагере (ей инкриминировали владение давно уничтоженным, но когда-то висевшем в ее комнате портретом Гумилева) и вышла на свободу только после смерти Сталина111. Николай Чуковский был успешным прозаиком, опубликовавшим несколько книг, но никакой охранной грамоты это ему не давало112.
Много позднее, когда Берберова будет работать над «Курсивом», а времена в Советском Союзе станут, по известному выражению, «вегетарианскими», она решится назвать Наппельбаум и Чуковского их полными именами и написать о них более подробно.
Берберова расскажет, в частности, о «литературных понедельниках» в доме Наппельбаумов, где она впервые встретила Ходасевича. О Николае Чуковском, с которым в тот год Берберова виделась практически ежедневно, она напишет так: «Ему было 17 лет, мне только что исполнилось 20. Я называла его по имени, он меня – по имени и отчеству, иногда нежно прибавляя “голубушка”. Это был талантливый и милый человек, вернее – мальчик, толстый, черноволосый, живой» [Берберова 1983, 1: 146]. Берберова упомянет и изданный Чуковским сборник молодых поэтов «Ушкуйники» (1922), который, кстати, открывался ее собственным стихотворением113.
Когда «Курсив мой» был практически закончен, пришло известие, что Николай Корнеевич, которому было чуть больше шестидесяти, внезапно скончался. Берберова внесла дату его смерти в биографический указатель к книге и там же отметила, что Чуковский писал интересные воспоминания: его очерк о Мандельштаме был к тому времени напечатан в журнале «Москва». Но Берберовой не было известно, что Чуковский успел написать воспоминания о Ходасевиче, а также о ней самой, ибо эти тексты впервые вышли к читателю только в самом конце 1980-х. По версии Чуковского, он был первым, кто догадался о романе Берберовой и Ходасевича, так как они часто встречались втроем, и именно ему была поручена роль связного, когда Владислав Фелицианович не мог отлучиться от своей тогдашней жены.
О Берберовой Чуковский вспоминал с большой теплотой. Он отмечал ее начитанность, жизнерадостный характер и, конечно, женскую привлекательность, описав двадцатилетнюю Берберову так:
Отец ее был ростовский армянин, а мать русская, и это смешение кровей дало прекрасные результаты. Нина была рослая, сильная, здоровая девушка с громким веселым голосом, с открытым лицом, с широко расставленными серыми глазами. По самой середке ее верхних зубов была маленькая расщелинка, очень ее красившая… [Чуковский 2005: 133]114.
О Ходасевиче, однако, Чуковский писал гораздо менее доброжелательно, хотя признавал его значительность как поэта. Но Чуковский не преминул отметить, что Ходасевич был некрасив и тщедушен, и, главное, брезгливо отзывался о его человеческих качествах. Чуковский утверждал, что во время романа с Берберовой Ходасевич панически боялся объяснений с женой и что отъезд за границу был задуман исключительно с целью бегства от нее. Такой образ Ходасевича не должен был понравиться Берберовой, и знай она об этих воспоминаниях раньше, то в публикации в «Опытах», а затем и в «Курсиве» она написала бы о «Коле» гораздо менее ласково.
Третьим героем воспоминаний Берберовой был Л. Н. Лунц, один из самых младших «Серапионовых братьев», с которым она познакомилась также в Доме искусств. Скрывать имя Лунца у Берберовой не было ни малейшей нужды: он скончался в Германии почти три десятилетия назад.
Берберова кратко представляла читателю Лунца, а также включила в свой материал большую подборку его посланий к себе. Судя по этим посланиям, он относился к Берберовой исключительно нежно, хотя не без легкой иронии115. Подборку писем Лунца завершало письмо его отца, благодарившего Берберову за соболезнования по поводу смерти сына, и – особенно – за написанный ею некролог, добавляя: «…из всех статей, посвященных нашему дорогому голубчику, Ваша всего ближе нам с женой» [Берберова 1953а: 179]. Этот некролог, напечатанный в берлинской газете «Дни» (1924. № 475), Берберова позднее процитирует в «Курсиве» практически целиком [Берберова 1983, 1: 148–149]116.
Публикация в «Опытах» имела для Берберовой неожиданные и крайне приятные последствия: знакомство с сестрой Лунца и ее мужем, Евгенией и Яковом Хорнштейн. В письме двоюродной сестре Берберова отзывалась об этой паре так: «Она – настоящая леди, очень мила, умна и красива. Муж – крупный бизнесмен, а кроме того – переводчик на английский стихов Гумилева»117.
Встреча с Хорнштейнами компенсировала, хотя бы отчасти, серьезное огорчение, ждавшее Берберову в 1953 году, – конфликт с ее давним другом Марией Самойловной Цетлиной. Вбить между ними клин давно пыталась дочь Цетлиной Шура (Александра Николаевна Авксентьева, в замужестве Прегель), относившаяся к Берберовой остро неприязненно118. Причиной этой неприязни была убежденность Александры Николаевны и ее мужа, что Берберовой прекрасно жилось в Париже при немцах, чему Цетлина упорно отказывалась верить.
И все же настал такой момент, когда у Марии Самойловны появились на этот счет серьезные сомнения. Осенью 1953 года ей передали архив В. В. Руднева (по распоряжению его недавно скончавшейся вдовы), и Цетлина начала его внимательно просматривать. Среди других документов она обнаружила открытку Берберовой, призывавшую Руднева, который находился в свободной зоне Франции, немедленно приехать в оккупированную зону.
Возможно, от растерянности Цетлина стала показывать эту открытку знакомым, предварительно не объяснившись с Берберовой. Этот момент задел ее особенно, о чем она написала Марии Самойловне, а заодно подробно рассказала, почему была послана такая открытка119. Этот рассказ, практически дословно повторенный в «Курсиве», заключался в том, что психически заболела остававшаяся в Париже близкая Рудневу женщина (Л. С. Гавронская), за которой, как считала Берберова, он должен был немедленно приехать, увезти с собой и тем самым спасти120.
После этого письма состоялось личное объяснение Берберовой с Марией Самойловной, и мир между ними был восстановлен, но достаточно поверхностно121. В «Курсиве», однако, об этом конфликте не говорится ни слова. Берберова пишет о Цетлиной как о давнем друге и вспоминает лишь сделанное ею добро.
* * *
Словом, в 1953 году Берберову ждали не только радости. С осени у нее началась полоса неприятностей.
К середине октября стало окончательно ясно, что пристроить на Бродвей «Маленькую девочку» не получилось. «С пьесой дело плохо, пока отложена, четыре провалились в этом сезоне уже, – сообщала Берберова двоюродной сестре. – Я не рвусь в бой, сижу тихо, работает агент. Вообще здесь нельзя развивать сто лошадиных сил (таково мое мнение), надо немножко дать и судьбе поработать. А может быть, просто я не могу больше развивать сто лошадиных сил? И не только физически, но и морально»122.
Практически одновременно в «Голосе Америки» началось сокращение штатов, и в ноябре Берберовой пришлось уйти. Она вскоре устроилась в так называемый Американский комитет по освобождению от большевизма, на базе которого была создана радиостанция «Освобождение» (позднее радио «Свобода»), но проработала там не больше двух месяцев123.
Это означало, что надо было срочно искать новую службу. В письме Зайцевым от 9 января 1954 года Берберова описала свою тогдашнюю ситуацию так: «Сама я живу не хорошо и не плохо, то есть работа, то нет. Судьба меня держит, как когда издатель “Биржевых Ведомостей” Проппер держал своих сотрудников, – не на голодном пайке, но разбогатеть не давал!..»124
В результате Берберовой пришлось устроиться к некоей миссис Брандт. В очередном письме Зайцевым она сообщает:
Я работаю, устаю, служу у довольно интересной особы секретаршей (вы можете себе представить, как я научилась языку, что печатаю письма по-англ<ийски>!), особа эта лет 60 много путешествовала и занимается Африкой – синдикальным движением там и прочими рабочими делами. Три раза была в СССР в 30-х годах. Я ее учу немного русскому. Вижу у нее интересных людей, рассматриваю их внимательно, говорю по-англ<ийски> и вообще нахожу, что мне как-то занятнее с американцами, чем с русскими политиками (литераторов мало осталось хороших!)125.
Любопытно, что именно службу у миссис Брандт Берберова подробно опишет в «Курсиве» (заменив фамилию «Брандт» на «Тум»), вероятно, считая ее самой колоритной. Вскоре, однако, Берберовой стало ясно, что вынести миссис Брандт она больше не в силах.
Берберова снова взялась за поиски работы, и неожиданно быстро нашла, о чем радостно доложила двоюродной сестре:
Вот уже три недели, как я служу на новом месте, и ничего лучшего не могу себе вообразить, думаю, что комментарии будут излишни, если я скажу тебе, что попала в здешнюю Публичн<ую> библиотеку. Принимая во внимание, что в свое время и дедушка Крылов служил в Петербургск<ой> Публ<ичной > Библ<иотеке>, – считаю, что это место мне подходящее. Пошла я туда, как часто ходила в какой-то отчаянный день, весьма наскучив африканскими делами, прокаженными д-ра Швейцера и прочими чужими делами, и меня взяли… Не могу тебе сказать, как я счастлива. Целый день вожусь со старыми ценными русскими книгами… Служу в отделе, где на «микропринт» переводятся старые издания. Как ты знаешь, конечно, старые книги приказывают долго жить, и, чтобы их сохранить, их страницу за страницей фильмуют (гарантия 300 лет). Потом их читают через очень удобный волшебный фонарь. Так вот, я готовлю для мастера, кот<орый> фильмует, «Русскую старину», «Русский архив» и пр<очие> вещи, и даже стенографические отчеты заседаний Гос<ударственной> Думы, и древнерусский словарь Срезневского, где юсы малые и большие меня приводят в большое умиление. Ни о чем не мечтаю, как продолжать в том же духе. <…> Настроение у меня хорошее, и у меня такое впечатление, будто мои мытарства закончились. Может быть, на время, но и то хорошо126.
О своей работе в библиотеке Берберова позднее рассказала и Зайцевым, подробно объяснив, в чем она состоит и чем интересна. И все же главный акцент был теперь сделан на то, что эта служба ее изнуряет: «Пять дней в неделю очень жестоких, а два дня – хороших, спокойных и свободных, так что этими двумя и живешь»127. Неудивительно, что в эти годы Берберова ничего не писала. «Писать не хочется, – говорилось в том же письме. – Может быть, придет обратно это чувство “надо, чтобы из тебя это вышло”, но сейчас этого нет, а главное – только если оно будет неудержимым, я возьмусь за перо»128.
В первый раз за все время в Америке Берберова признавалась, что она начинает терять свою «бодрость, энергию и жизнерадостность»129. Дело было не только в накопившейся усталости, но и в продолжавшихся проблемах с визой, которые никак не удавалось уладить. В феврале 1954 года она писала Зайцевым: «Жизнь моя проходит в ожидании бумаг американских, и надо смириться “гордому человеку” – впрочем, это не так уж трудно, и человек не так уж и горд»130.
Затянувшееся ожидание было связано с тем, что в начале 1950-х иммиграционное законодательство США серьезно ужесточилось, и подобного рода проблемы возникли у многих иностранных граждан.
Предпочтение в предоставлении вида на жительство стало отдаваться «высококвалифицированным специалистам», и по этой категории Толстовский фонд стал пытаться провести Берберову, подчеркивая ее известность как литератора. Одновременно указывалось на ее стойкую антикоммунистическую позицию, что в те годы имело особое значение. Была подана также справка о состоянии здоровья, так как людям с серьезными и – тем более – хроническими заболеваниями, как правило, отказывали. В этом плане у Берберовой было все идеально. «Выяснилось, что я, как говорится, здорова как корова», – написала она двоюродной сестре, вернувшись домой от давшего справку врача131.
И все же процесс изменения ее визового статуса шел по-прежнему не гладко. Несмотря на петиции Толстовского фонда, а также личные ходатайства А. Л. Толстой и Керенского, для того чтобы вынести решение по делу Берберовой, потребовалось целых три слушанья. Только на третьем слушанье была принята положительная резолюция, одобренная, как полагалось по протоколу, американским президентом, которым был тогда Эйзенхауэр.
Эта резолюция была подписана 10 августа 1954 года, и все же ровно через две недели Эйзенхауэр отменил свое решение. Как говорилось в пространном меморандуме, причиной для пересмотра дела Берберовой явился тот факт, что она два раза пропустила срок окончания визы, а значит, находится в США нелегально и должна быть депортирована во Францию. Эйзенхауэр отмечал, что желающих остаться в Америке много, но все должны соблюдать определенные правила, и он лично не видит никаких оснований, чтобы сделать в данном случае исключение132.
Нетрудно представить, каким ударом это стало для Берберовой. Возвращаться во Францию она не хотела, да и не могла (у нее там не было ни работы, ни жилья), тогда как Америка представлялась «давно и уютно обжитым домом»133. То, что она нарушает какие-то правила, Берберовой, очевидно, не приходило и в голову. Она была уверена, что срок ее визы автоматически продлялся, пока Толстовский фонд подавал апелляции и назначались новые слушанья.
Неудивительно, что Берберова тут же кинулась за советом к Толстой. В ответ на ее отчаянное письмо Александра Львовна обескураженно писала: «Почему президент не подписал? Доносы? Непонятно…»134 Берберова попросила Толстую поговорить с юрисконсультом Литературного фонда, и это было немедленно сделано. Юрисконсульт сообщил, что самое надежное в такой ситуации – выйти замуж за человека, обладающего американским гражданством или видом на жительство. В этом случае ей будут прощены все прошлые визовые прегрешения, и оснований для отказа в изменении статуса, соответственно, не будет.
* * *
Формальных препятствий для нового брака у Берберовой не было: развод с Макеевым давно состоялся, и у нее имелись необходимые справки. Другое дело, что о замужестве, так сказать, «по любви» речь заведомо не шла: сколько-нибудь глубоких романтических привязанностей у нее за эти годы не возникло135. Речь могла идти лишь о фиктивном браке, который надо было срочно организовывать.
Правда, в ближайшем окружении Берберовой имелся человек, эмигрант второй волны, подходивший для этой цели по всем статьям. Он был холост, давно получил вид на жительство и через несколько месяцев должен был стать гражданином США. Но главное, конечно, что он был готов оказать Берберовой такую услугу.
Этого человека звали Георгий Александрович Кочевицкий. Родившийся в 1902 году в небогатой дворянской семье, он окончил Ленинградскую консерваторию, работал в качестве аккомпаниатора в театральных труппах, исполнял классический репертуар на радио, преподавал в музыкальных училищах. Летом 1933 года Кочевицкий был арестован по политической статье, отсидел в лагере, но во время войны сумел перебраться на Запад [Kochevitsky, Squillace 2010]. С конца 1940-х он обосновался в Нью-Йорке, где зарабатывал уроками игры на фортепиано, быстро создав себе репутацию прекрасного педагога136.
Как Кочевицкий сообщил в своих воспоминаниях, он давно предлагал Берберовой уладить визовый вопрос с помощью брака, но она не хотела идти по такому пути без самой крайней нужды. Когда же этот момент наступил, Берберова немедленно написала Кочевицкому (он был в то время на отдыхе в штате Мэн), и он тут же вернулся в Нью-Йорк.
15 сентября 1954 года, то есть буквально через несколько дней после получения известия о том, что Берберову должны депортировать, она и Кочевицкий оформили брак. Этот брак был изначально фиктивным и перейти в иное качество не мог. Как Берберова мне в свое время сказала и что, разумеется, ей было известно заранее, женщины Кочевицкого не интересовали и у него имелся постоянный партнер.
С Георгием Александровичем Берберова познакомилась у М. С. Цетлиной вскоре после приезда, и он произвел на нее приятное впечатление. Перечисляя в письме Зайцевой обретенных в Нью-Йорке друзей, Берберова называет и Кочевицкого, подчеркнув при этом, что хотя он и «новый эмигрант, но совсем особенный, вроде нас с тобой»137.
То, что Берберова и Кочевицкий знали друг друга почти три года и часто общались (она приезжала к нему и в Мэн), имело большое значение для работников иммиграционной службы, которые должны были их интервьюировать. Чем дольше длилось знакомство будущих супругов, тем меньше было подозрений, что брак – фиктивный, а подобные браки считались в Америке государственным преступлением. Для обладателя гражданства это было чревато огромным штрафом (или немалым тюремным сроком), а для другой стороны – штрафом и депортацией.
Кочевицкий, таким образом, брал на себя нешуточный риск, за что Берберова, конечно, была ему благодарна. Они оба старались не стеснять друг друга, и в первые годы им это вполне удавалось. Как Берберова писала Зайцевым: «Муж, Г<еоргий> А<лександрович> – милейший человек, характер дивный, живем дружно, но все совсем не так, как в молодости – свободно и вольно и вместе с тем слегка “алуф” – чудное американское слово, “алуф” друг от друга, то есть на некотором расстоянии. Мы, между прочим, на “вы”»138. Берберова продолжала нахваливать Кочевицкого и в более поздних письмах: «Он уютный, культурный и приятный человек и совершенно не похож на нового советского хомуса. Живем мы очень дружно, но очень отдельны в смысле “профессиональном”. Обоим нам на пользу, что мы поженились»139.
Действительно, совместное проживание давало определенные выгоды. Кочевицкий и Берберова делили расходы (на квартиру и продукты), а также заботы по хозяйству. Кроме того, положение женатого человека способствовало «бизнесу» Георгия Александровича: родители его учеников (а уроки с детьми были главным источником заработка) теперь охотнее доверяли ему своих девочек и мальчиков.
После заключения брака Кочевицкий немедленно подал петицию о представлении его супруге вида на жительство, и через обычный в таких случаях срок (семь месяцев) визовый статус Берберовой был успешно изменен. Как она радостно рапортовала двоюродной сестре: «Всем моим мукам конец»140. Обладание видом на жительство давало право на пособие по безработице, что Берберовой, в свою очередь, пригодилось, когда в октябре 1955 года она потеряла очередную службу141.
Впрочем, вскоре Берберова снова нашла работу, на этот раз в только что созданной Национальной ассоциации социальных работников (NASW). В письме Зайцевым от 3 декабря 1955 года Берберова писала:
Вот уже неделю, как я нашла себе чудное место, где не замучивают работой, где мило ко мне относятся и где я себя хорошо чувствую. Это – в отрасли «сошиаль сервис», чему по-русски перевода нет. Это большая здесь отрасль – все, что имеет отношение к слепым, детям, сумасшедшим, бездомным, просто неприспособленным к современной жизни людям, – называется «сошиаль сервис». Люди идут на специальный факультет, получают диплом и затем составляют организацию, на всю страну одну (22 тысячи членов). Я служу в этой организации. Практически ни с какими «случаями» не сталкиваюсь, но сижу в центре, где мимо меня все это проходит142.
Со временем, однако, Национальная ассоциация социальных работников перестанет казаться Берберовой «чудным местом», однако пока она не только не жалуется, но уверяет Зайцевых, что всем довольна:
Жизнь внешняя у меня трудовая, цель ее – отложить достаточно денег и приехать в Европу так, чтобы прожить ГОД с друзьями. И я это сделаю. Жизнь внутренняя – в полном покое и гармонии. Все вопросы решены, никаких сомнений, никаких колебаний. Все, что когда-то мучило, – встало на свое место, и от этого на меня сошла радость, если хочешь – некоторая мудрость. <…> Я ничего сейчас не пишу по серьезным причинам, а о них говорить не хочется. Это меня не мучит. Из посредственного «творца» я стала прекрасным «поглощателем», и по правде сказать, так мне жить лучше. Может быть, это временно. «Поглощаю» музыку, поэзию, литературу, философию и, конечно, людей. Есть близкие друзья, с которыми интересно, а подчас и весело…143
Ближайшим другом Берберовой, как она уточняла в том же письме, была по-прежнему Елена Балиева:
Леночку вижу очень часто. Мы близки, и она мне просто необходима. С Ник<олаем> Ил<ьичом> все более или менее утряслось, но без радости эта жизнь, и могло быть лучше. Он сам по себе неплохой человек, но они друг другу не подходят, и все, что есть в Лене артистического, особенного, волшебного, в нем отклика не находит. Он не работает. Она – за двоих. Живем мы близко от Сусаниных, а школа балетная, где Лена заведующая, – рядом с нами. Так что я забегаю к ней, а она – ко мне. Иногда мы идем вдвоем обедать в ресторан, выпиваем, вспоминаем вас обоих, веселимся по-своему144.
Но этой идиллии вскоре пришел конец. Елене Аркадьевне показалось (а, может, и не показалось), что Берберова пыталась завести роман с ее мужем. Балиева писала Зайцевой:
Нина продолжает ему звонить, приглашая его в гости, игнорируя меня абсолютно, чему даже он сам удивлялся, и, с другой стороны, хвастался, что «мол, Ваши друзья предпочитают меня Вам» и т. д. Нины для меня больше нет, и никогда я с ней встречаться не буду. <…> Ей хотелось быть героиней в глазах нашего «общества», что все мужья и любовники рвутся к ней. Очевидно, она всегда была такой и не может сдержать себя до конца145.
Берберова, в свою очередь, сообщила Зайцевой о разрыве отношений с ее племянницей, но признать за собой какую-либо вину решительно отказалась:
С Леной Б<алиевой> я совсем не вижусь, иногда вижусь с Ник<олаем> Ильичем, кот<орый>, возможно, и был в свое время причиной перемены ее отношения к мне. Но вместо того, чтобы объясниться со мной как с ближайшим ей (и дорогим, самым дорогим здесь), как она говорила, человеком, она предпочла изъять меня из своей жизни. И жалко, и грустно, – совесть моя чиста, я чувствую себя глубоко и несправедливо обиженной, – «дамскими капризами», другого слова не подберу146.
Похоже, что Берберова действительно была сильно обижена. Иначе трудно объяснить тот странный факт, что посвященный Балиевой рассказ «Большой город», который так нравился когда-то самой Берберовой, а также всем, кто его читал, она решила как бы вычеркнуть из памяти. Читателю «Курсива» сообщается, в частности, что в 1950-е годы Берберова написала три рассказа, хотя на самом деле их было четыре, если считать «Большой город», но его упоминать она явно не стала намеренно. Неслучайно этот рассказ был самым последним из поздних рассказов Берберовой, переведенных на другие языки, и это произошло уже после ее кончины.
В середине 1950-х разрушилась еще одна важная для нее дружба – с Романом Гринбергом. Причиной послужила досадная оплошность со стороны Берберовой, в принципе для нее совершенно не характерная. Дело касалось труднодоступной в Америке книги – набоковской «Лолиты», в то время изданной только во Франции, но сразу же запрещенной, а значит, не подлежащей распространению, включая, естественно, вывоз за границу. Экземпляр этой книги (с дарственной надписью Набокова) имелся у Гринберга, и Берберова, взяв ее почитать, забыла в автобусе по дороге домой. И хотя, «раздавленная ужасным происшествием», она послала Гринбергу отчаянное письмо, обещав любой ценой добыть другой экземпляр, он, очевидно, был так раздражен, что свел общение, в том числе эпистолярное, полностью на нет147.
В результате издаваемый Гринбергом альманах «Воздушные пути» (1960–1967), где печатались все видные литераторы и где Берберова, безусловно, хотела бы тоже печататься, для нее был закрыт. Даже более того: публикуя в «Воздушных путях» тексты Ходасевича, Гринберг не счел нужным предложить Берберовой написать вступительную заметку и/или комментарии, что не могло ее не задеть. Особенно потому, что тетради Ходасевича, стихи из которых были напечатаны в «Воздушных путях», Берберова после ареста его вдовы лично вынесла из разгромленной квартиры и тем самым спасла для потомства. Другое дело, что предъявлять претензии Гринбергу Берберова не имела формальных прав: эти тетради уже давно находились не у нее148.
* * *
И все же середина 1950-х годов состояла для Берберовой не только из одних потерь. В это время, в частности, существенно окрепла ее дружба с Глебом Струве. Этому, безусловно, способствовало появление его книги «Русская литература в изгнании» (1956), которая вызвала много споров среди литераторов первой волны: недовольных и обиженных хватало с избытком149.
Что же касается Берберовой, то она оценила труд Струве исключительно высоко:
Для меня Ваша книга – событие совершенно ЛИЧНОГО порядка. Я прочла в ней мою жизнь за двадцать лет. Не могу сказать Вам, как она меня волновала при чтении и как сейчас, закрыв ее, я остаюсь в каком-то особенном настроении – очень возвышенного свойства. Так значит, мы все-таки были! И русская литература БЫЛА…150
Конечно, Берберовой было небезразлично, что Струве с огромным пиететом писал о Ходасевиче, а также лестно отзывался о ней самой. Впрочем, иные из похвал в свой адрес Берберову даже смутили, о чем она написала в том же письме:
Вы переоценили меня и добрые Ваши слова о «Посл<едних> и Первых» заставили меня покраснеть. Возможно, что впервые в истории русской литературы автор недоволен оценкой критика, как слишком мягкой. В свете последних пяти или десяти лет я жестоко осудила себя и живу под лозунгом: молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда. Возможно, что когда-нибудь я вернусь к литературе (а может быть – к поэзии), но сейчас я вижу ясно, как плохо было почти все, что написано мною. На эту тему могла бы распространиться, но не хочу. Довольно сказанного151.
На самом деле Берберова уже отчасти «вернулась» к поэзии, написав и напечатав в «Новом журнале» (1956. № 46) несколько стихотворений. Но книга Струве ее явно ободрила, заставив вскоре «вернуться» и к прозе: в ближайшие два года она напишет три больших рассказа.
Желанию Берберовой снова взяться за перо, очевидно, способствовала и появившаяся возможность заняться делом, гораздо более близким к ее интересам и квалификации, чем работа в ассоциации социальных работников. В «эту контору», как Берберова призналась Борису Зайцеву, она давно уже ходила с «отвращением несказанным»152.
Расстаться, хотя и не сразу, с «этой конторой» Берберовой помогло известие, полученное из Центрального объединения политических эмигрантов из СССР (ЦОПЭ), штаб-квартира которого находилась в Мюнхене. Администрация ЦОПЭ решила открыть отделение в Нью-Йорке и стала искать компетентного и ответственного человека, который мог бы вести их дела в США. Выбор в результате пал на Берберову, и в сентябре 1957 года она приступила к работе. Как Берберова писала Глебу Струве, цель создания американского отделения «была не столько политическая, сколько литературная», ибо «ЦОПЭ намерено в 1958 году выпустить литературный альманах (Мосты)»153. А в письме другому своему корреспонденту Берберова объясняла: «Альманах будет как бы обращен к новой Сов<етской> интеллигенции. Он частично пойдет в Сов<етскую> Россию, как сейчас начинает проходить уже многое. В нем не будет ни оголтелого большевикоедства, ни эстетства. Хочу собрать вокруг него все, что еще живо»154.
Примерно та же информация содержалась в редакционном «Предисловии» к первому номеру альманаха, где попутно разъяснялся смысл его названия: «Нам видятся мосты, переброшенные через пропасть, разделившую на две части единую русскую интеллигенцию…»155 И хотя Берберова должна была составлять первый номер «Мостов» не одна (в редколлегию альманаха входили литераторы второй волны – В. И. Юрасов и И. В. Елагин, а главным редактором был находившийся в Мюнхене Ю. А. Письменный), она, видимо, делала основную работу.
Именно Берберова взяла на себя труд связаться с литераторами первой волны, рассказать им о создании нового альманаха и пригласить печататься в «Мостах». И хотя она обратилась только к тем, с кем поддерживала отношения, этот список был достаточно внушительным. Он включал Б. Зайцева, Г. Адамовича, Г. Иванова, Г. Струве, Н. Вольского, В. Смоленского, В. Вейдле, Б. Суварина, Е. Таубер, А. Шика. Берберова также связалась с рядом литераторов второй волны, живших вдали от Нью-Йорка: Ю. Иваском, В. Марковым, Н. Ульяновым. Начиная с декабря 1957 года Берберова отправила чуть ли не два десятка писем, и практически все, к кому она тогда обратилась, стали – кто раньше, кто позже – авторами «Мостов». «Хочется очень, чтобы альманах вышел хороший, – писала Берберова Зайцеву. – Трудно это, но сейчас мне это еще кажется возможным»156.
Предполагалось, что в «Мостах» будут активно участвовать и члены редколлегии, в том числе, естественно, и Берберова. В первом номере альманаха был опубликован ее рассказ «Памяти Шлимана». Этот рассказ, относящийся к жанру антиутопии (речь идет о последствиях технократической цивилизации и перенаселенности), сама Берберова ставила высоко, но упорно отказывалась комментировать, в лучшем случае поясняя, что речь в нем идет не столько об Америке, сколько о Европе, и в частности об Италии157. В том же номере «Мостов» был опубликован полемический отзыв Берберовой на статью В. Маркова «О большой форме», а также подготовленное ею к печати письмо Чайковского к певице Дезире Арто-Падилла.
Рассказ «Памяти Шлимана» был начат, видимо, лет пять назад, но закончен только в начале 1958 года. Тогда же был закончен и другой давно начатый Берберовой рассказ – «Мыслящий тростник», который будет напечатан в «Новом журнале» (1958. № 55). Берберова радостно сообщала Зайцеву:
Я чувствую себя хорошо и работаю (пишу) ежедневно. Вот что значит не служить больше в конторе!! Написала большой рассказ для мюнхенского альманаха (для которого прошу Вас писать, Боря, там платят и как будто дело серьезное). Другой рассказ, еще больше, дала Карповичу. Третий пишу сейчас. Все это – по 30–40 страниц штучки, так что, сами понимаете, время берет. По альманаху я тоже работаю изрядно – член редколлегии, на самом деле нечто вроде редактора. Переписку веду большую, кажется, все приглашены, кого только возможно было выискать158.
Третья «штучка», о которой пишет Берберова, – это, очевидно, повесть «Черная болезнь», законченная в 1959 году. В ней она поднимает ту же тему, что и в двух своих вещах американского периода – «Мыслящем тростнике» и «Большом городе». В каждой из них речь идет об одиночестве, тоске по любимому человеку, умершему или потерянному в силу других причин, но главное – способности (или неспособности) справиться с тоской, которая может разрушить жизнь, наподобие «черной болезни», поражающей драгоценные камни. Эта тема, очевидно, остро занимала в то время Берберову.
* * *
К моменту окончания «Черной болезни» она уже не работала секретарем редакции «Мостов», но оставалась еще несколько лет членом редколлегии альманаха и продолжала там печататься. Необходимость снять с себя административные обязанности объяснялась тем, что летом 1958 года в жизни Берберовой произошло событие исключительной важности. Ей предложили место преподавателя в Йельском университете, одном из самых престижных университетов Америки, что сама Берберова и все ее знакомые восприняли как чудо. Это «чудо» объяснялось счастливым стечением нескольких обстоятельств, но литературные заслуги Берберовой, умение себя подать и свободное владение языком тоже сыграли немалую роль.
По воспоминаниям Кочевицкого, началось с того, что один из знакомых Берберовой был нанят в Йель. И хотя его имени Кочевицкий не помнил, он, очевидно, имел в виду историка и литератора Н. И. Ульянова, принадлежавшего ко второй волне эмиграции.
Берберова познакомилась с Ульяновым в конце 1940-х годов в Париже (он приезжал из Марокко, где тогда жил), и между ними завязалась переписка. Уже из Америки Берберова помогала Ульянову с оформлением необходимых бумаг на переезд в Канаду, а затем в США.
Но главное, что Берберова заметила и отметила исторический роман Ульянова «Атосса» (1952), напечатав в «Новом журнале» доброжелательную рецензию. Ульянов, в свою очередь, восторженно отозвался на составленный Берберовой сборник Ходасевича «Литературные статьи и воспоминания» (1954).
Правда, обсуждая этот сборник, Ульянов практически полностью сосредоточился на тех статьях Ходасевича, где тот обращался к коллегам по перу с грозным предупреждением, которое в одном случае сформулировал так: «Если эмиграция даст заглохнуть молодой словесности, она не выполнит главного и, может быть, единственного своего назначения» [Ульянов 1954: 143].
Это предупреждение, как огорченно констатировал Ульянов, было явно забыто (или не принято всерьез) большинством писателей старшего поколения, склонных игнорировать «молодую словесность». А затем Ульянов продолжал:
…роль маститых заключается не в одних похвалах и признаниях. Удар линейкой авторитетного мэтра имеет не меньшее значение, чем похвала. Это тоже своего рода посвящение в литературное звание. Мы живем в такое время, когда удары и педагогические окрики требуются, может быть, в большей степени, чем похвалы. В полной силе остается реплика Ходасевича: «Никто, разумеется, не потребовал бы от них непременных похвал (молодежь за этим не гонится), но порой и упрек, и осуждение свидетельствуют о внимании, о заботе. Этого нет…» [Там же: 152].
Понятно, что высказанные претензии не имели никакого отношения к Берберовой, как раз строго следовавшей заветам Ходасевича в своем отношении к литераторам младшего поколения. Ульянов это ценил, что впоследствии доказал не только словом, но и делом.
Переехав в Йель и там обосновавшись, Ульянов познакомил Берберову с профессором Ричардом Берджи, главой славянской кафедры в Йеле. Как Ульянов, похоже, рассчитывал, Берберова произвела на Берджи столь сильное впечатление, что он практически сразу предложил ей работу на своей кафедре – преподавать русский язык.
На эту ставку у Берджи как раз тогда появились деньги, ибо правительство США решило выделить средства на развитие советологии и, соответственно, расширение русских программ в крупных американских университетах. Это решение было вызвано таким событием 1957 года, как запуск Советским Союзом спутника, что говорило о научно-технической мощи главного противника в холодной войне.
Другое дело, что, несмотря на наличие ставки, нанять Берберову было очень непросто, но Берджи был готов приложить все усилия. Во-первых, у Берберовой не имелось диплома о высшем образовании, так как она окончила только гимназию. Однако вместо диплома ей зачли ее книги, что, по словам самой Берберовой, «абсолютно невероятно в Америке, где без диплома – никуда»159.
Во-вторых, ей было в то время пятьдесят семь, то есть примерно на тридцать лет больше, чем в Америке принято начинать академическую карьеру. В письме двоюродной сестре Берберова сообщала, что ее американским друзьям-профессорам не более тридцати пяти – сорока: «…старше 50 вообще народу почти нет. Возраст в Америке вещь роковая»160. Но и на это «роковое» обстоятельство администрация Йеля закрыла глаза. Правда, по свидетельству знакомых Берберовой, она тогда выглядела удивительно молодо.
И все же главную проблему при устройстве Берберовой в Йель представляла ее принадлежность к «слабому полу»: женщин в академической среде в те годы практически не было. Когда Берберову все-таки взяли на работу, она оказалась на факультете единственной женщиной. «Учебный персонал только мужской, – писала Берберова Асике, – и главным преткновением для меня было то, что я женщина – здесь это долго обсуждалось. В библиотеке есть даже зал, куда женщины не допускаются – такова традиция»161. Трудно сказать, удалось ли самой Берберовой попасть когда-нибудь в этот зал, но ее появление в Йеле, безусловно, способствовало разрушению подобных традиций.
В середине сентября 1958 года Берберова приступила к преподаванию. Сообщая Зайцевым, что ее жизнь «повернула в неожиданную сторону», она продолжала:
…без всяких с моей стороны потуг и усилий, один из больших американских университетов (Йель) пригласил меня читать лекции по рус<скому> яз<ыку>. Находится Йель в городке Нью-Хевен, в полутора часах езды от Нью-Йорка, и на прошлой неделе я начала свою «профессорскую» деятельность. В будущем году буду, видимо, читать русск<ую> литературу или историю культуры. Сняла я там себе меблированную комнату и целый день работаю – с понедельника до пятницы утра. Пять часов лекций в день, а потом иду в библиотеку (божественное место, Боря, сказочное прямо!) и там пишу, перевожу самое себя, читаю книги. Ложусь рано, потому что в 8 утра уже первая лекция162.
Между тем карьера Берберовой в Йеле развивалась стремительней, чем она ожидала. В очередном письме двоюродной сестре она докладывала:
Я сразу попала из «инструкторов языка» в полу-профессора (в соответствии с этим не только жалованье, но и знакомства), ибо через 4 дня после начала занятий по русскому языку меня спросили, не взялась бы я читать с будущего сентября курс литературы («Русский символизм»). Я согласилась. А еще через несколько дней меня спросили, не начну ли я сейчас (были желающие слушать). Я согласилась – смело. Читаю по-русски, готовлюсь довольно тщательно, но не пишу, а говорю, что здесь очень ценится. <…> Я чувствую себя счастливой. Работа очень интересная, есть очень способные и талантливые ученики – будущие знатоки русской литературы и русск<ого> языка…163
Учебный год в Йеле прошел у Берберовой в напряженных трудах, так как приходилось в ускоренном темпе восполнять отсутствие филологической подготовки. В этой связи она писала Асике:
Как часто я думаю о том, как было бы хорошо, если бы ты была тут и рассказала бы мне о Бодуэне, Введенском, и других профессорах, кот<орых> я не слушала, а теперь читаю – главным образом Щербу, Тимофеева (по поэтике) и вообще миллион других книг – вплоть до сочинений Влад<имира> Соловьева. Никто от меня ничего не требует, но, живя в «академическом» мире, я чувствую, как мне недостает образования и как хорошо повышать «квалификацию», тем более что в будущем сентябре курс мой «Русский символизм» будет расширен, не час в неделю, а целых три часа, и будет семинарий. Надо быть готовой к нему. Кругом меня лингвисты, историки литературы, спецы по Достоевскому, Пушкину – все американцы. Очень часто меня спрашивают о том и о другом, и ты понимаешь, что мне надо быть во всеоружии. Да, очень жалею, что не ходила в Сорбонну в двадцатых годах – даже без диплома это могло мне дать так много! Но того, что было, – не вернешь. У меня три класса по языку, а один по литературе. <…> Хотя теоретически я занята всего три часа в день с ними, но прибавь к этому то, что я готовлюсь к своим лекциям, правлю их домашние работы, выступаю в их «русском клубе», заседаю на собраниях факультета, кончаю новый рассказ для второго номера «Мостов» и только что сдала Карповичу для Нов<ого> Журнала огромнейшую статью о Набокове164.
И все же Берберова старалась выкроить время для общения. «Здесь Карповичи, Ульяновы, проф. Вернадский (историк), 70 лет, вдова Ростовцева, но я больше попала в американские круги, где меня, как слона, уже месяц водят на показ, скоро это, вероятно, кончится и будет посвободнее», – сообщала Берберова двоюродной сестре165. Она особенно сблизилась с двумя молодыми коллегами по кафедре, а вскоре подружилась с профессорами других факультетов, в частности с известным компаративистом Рене Уэллеком. Друзьями Берберовой станут в дальнейшем куратор славянской библиотеки Алексис Раннит и – особенно – его жена Татьяна.
К концу второго семестра в Йеле Берберова, естественно, очень устала, но позволить себе долгий отдых во время летних каникул она не могла. На июль и август Берберова устроилась преподавать в Университет штата Индиана – с целью подработать.
Зарплата Берберовой в Йеле была очень скромной, а ей хотелось накопить на поездку в Европу. Но накопить было трудно – в том числе потому, что уже с середины 1951 года, то есть едва-едва встав на ноги в Америке, она начала регулярно посылать деньги во Францию – двоюродной сестре и Зайцевым166. Они понимали, что Берберова отрывает от себя, а потому протестовали, но все же «вложения», отправленные обычно с оказией, принимали. Практически в каждом письме в Париж Берберова писала, что страшно соскучилась, мечтает приехать и обнять всех близких, но поездку из-за нехватки денег приходилось все время откладывать.
* * *
Возможность поехать в Европу появилась у Берберовой только летом 1960 года. Она отправилась в Париж в самом конце мая, собираясь вернуться обратно в Америку в первую декаду сентября, к началу занятий в Йеле. В эти три с лишним месяца Берберова вела дневниковые записи, хотя те страницы, в которых говорилось о встречах с родными, друзьями и знакомыми после десятилетней разлуки, она в основном уничтожила. Видимо, Берберова не хотела доносить до потомства, как сдали за эти годы близкие (или просто симпатичные) ей люди. Зато записи, касавшиеся Мины Журно, с которой Берберова встретилась в Риме, потом отправилась в Грецию, а затем вернулась в Париж, она сохранила, видимо, полностью.
Эти записи радикально отличаются от других дошедших до нас дневников Берберовой – и своим тоном (как правило, истерическим), и своей исключительной многословностью. Что же касается содержания, то оно достаточно однообразно и представляет собой главным образом филиппики в адрес Журно.
Даже состояние ее здоровья, очевидно неидеальное, не вызывало у Берберовой ни тревоги, ни сочувствия. Несколько лет назад у Журно был найден туберкулез гортани, и хотя ее вроде бы вылечили, у нее нередко поднималась температура. Когда Берберова впервые услышала о болезни Журно, это известие ее испугало и огорчило. Но, с другой стороны, принесло и известное облегчение: sex appeal Журно, игравший если не главную, то очень важную роль в их отношениях, уже не имел над Берберовой прежней власти.
Раздражение против Журно с каждым днем нарастало, но Берберова старалась его выплеснуть в дневник – в целях психотерапии. Запись от 28 июля в этом смысле типична:
Утром с Миной по магазинам. Завтракали. (До этого сидели «под куполом» на Корсо). По Sistina. Потом ко мне. Она отдыхала, я мыла волосы. Но не было уюта, не было покоя, прелести, веселья. Потом покупали мне туфли, сели на набережной, против Pl. Popolo, в элегантном месте, с чудным видом. Зашло солнце, начали зажигаться огни. Мина отослала свой «Americano», требуя апельсин<овой> корки. Я страдала. Но было так хорошо, и воздух, и птицы, и все. После к ней, и обедать. Покупка джемпера, кот<орый> не подошел, и вечные муки по поводу того, что она толстеет, что-то злое в лице, грязное платье… Чувствую, что это наша, м<ожет> б<ыть>, последняя встреча, во всяком случае последний раз я живу с ней изо дня в день. Тягостно167.
Берберова тщательно фиксирует в дневнике свои разговоры с Журно, неизменно шедшие на повышенных тонах: «…был страшный спор (как всегда ни о чем, больше раздражения, чем логики)», отмечает, как она подурнела: «…вся жесткая, с твердым длинным носом и “каменными” (теперь) глазами; странно толкается, когда ходит, и тяжело кладет свою (не очень чистую) большую руку (горячую от постоянного жара) мне на руку»168, постоянно подчеркивает, каким невыносимым стал ее характер: «Отсутствие в ней чувства юмора меня угнетало и раньше. Теперь появились: бестактность, внутренняя грубость и т. д.»169 Да и рассказ Журно о своих профессиональных успехах вызывает у Берберовой явный скепсис: «Она рассказала мне о том, чем зарабатывает: manager для художников (выставки, пресса – зарабатывает прилично). По ее словам, все ее любят, балуют, задаривают и пр. Со всеми она знакома (Fellini, Moravia и т. д.). М<ожет> б<ыть>, это и так»170.
Только по возвращении в Париж записи, касавшиеся Журно, становятся относительно редкими и более краткими. Берберова была занята другими делами, готовилась к отъезду, прощалась с близкими, с особой болью – с Зайцевой, перенесшей три года назад инсульт, от которого не сумела оправиться: «Вера угасает. <…> Не увижу ее больше, она не протянет двух лет»171.
Что же касается Журно, умирать совершенно не собиравшейся, то с ней Берберова, в свою очередь, внутренне распрощалась, возможно, не без боли, но – одновременно – не без явной озлобленности, как бы мстя за былую зависимость.
«Итак, этот день отъезда наступил, – писала Берберова в дневнике. – С Миной завтракать, потом купили шампанское (я была на взводе). На вокзал с вещами. <…> “Она стояла у состава… Но слов он не произносил”. Мина вся в слезах чего-то ждала. Поезд отошел, и она отошла. Гавр. Погрузка»172.
Процитированные Берберовой стихотворные строчки – из ее собственного давнего стихотворения, выдержанного в стиле «жестокого романса» с соответствующей концовкой: «Так началась разлука наша: / Твое страданье и мое»173. Печатать эти стихи Берберова, конечно, не собиралась, но в свое время послала одному из друзей, добавляя, что их «можно читать как комические, а можно и как трагические», но читать обязательно «сильно нараспев» [Ljunggren 2020: 41].
На этом жизненный сюжет, прямо связанный с Журно, был для Берберовой завершен. Оставалось завершить соответствующий литературный сюжет, что будет сделано по приезде в Америку. Берберова снова вернется к «Маленькой девочке» и создаст наконец окончательный вариант, который вскоре опубликует в «Мостах» [Берберова 1962].
Поставить «Маленькую девочку» в Америке ей так и не удастся, но после публикации пьесы в России (Современная драматургия. 1991. № 2) она вызовет интерес российских режиссеров. В 2001 году «Маленькую девочку» поставят в Театре имени Ленсовета, а в 2002-м по пьесе создадут телеспектакль. Однако завершение «Маленькой девочки» было не единственным и, конечно, не главным результатом поездки Берберовой в Европу летом 1960 года.
Из этой поездки, как узнает со временем читатель «Курсива», она привезла с собой «замысел этой книги» [Берберова 1983, 2: 626].
71
Письмо Берберовой Е. Таубер от 21 февраля 1959 года. Цит. по: [Гиппиус и др. 2016: 173].
72
Письма Риттенберга к Берберовой не сохранились. О принятом решении уничтожить эти письма она сообщает Г. Струве в письме от 6 января 1976 года. См.: Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7. Hoover Institution Archives. Stanford University.
73
Письмо от 13 ноября 1950 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. Именно Гринберг в свое время дал письменное поручительство, необходимое Берберовой для получения визы в Америку, в котором, указав свой годовой доход, подтверждал готовность выделить (в случае необходимости) определенную сумму на ее содержание. И хотя было понятно, что Берберова ни при каких обстоятельствах не воспользуется этой возможностью, такой жест требовал немалого благородства.
74
Письмо от 13 ноября 1950 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. В первом письме В. и Б. Зайцевым Берберова передавала свои впечатления так: «Город потрясающий, ни на что не похожий. Некоторые кварталы напоминают Стокгольм, помноженный на сто. <…> Если бы Вы видели эти улицы, залитые огнями, после которых Большие бульвары кажутся деревней, эти небоскребы, кот<орые> необычайно красивы, величественны и придают городу какой-то марсианский стиль» (Письмо от 16 ноября 1950 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
75
Письмо от 13 ноября 1950 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
76
Письмо от 28 ноября 1950 года // Ibid.
77
25 долларов Берберова, видимо, должна была отдать Р. Гринбергу, который взял на себя какие-то связанные с визой расходы.
78
Cм. письмо Берберовой А. Р. Цимловой от 13 ноября 1950 года (Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62). Берберова также отмечает произошедшие с Кузнецовой внешние перемены, свидетельствующие о полной подавленности: «Галина мне была очень приятна, но что с ней сталось!!! Вообрази себе абсолютное отсутствие всякого бы то ни было “кокетства”, губы, ногти, волосы, зубы в ужасном состоянии, одета безвкусно (но не бедно), заикается кошмарно и т. д. Степун не позволяет ей краситься, выходить, бывать без нее. Галина смотрит на Маргу перед тем, как что-либо сказать…» (Ibid.).
79
Это очень точно когда-то подметила В. Н. Бунина. См. ее дневниковую запись от 15 августа 1927 года: «В воскресенье была у нас Берберова. <…> Интересный тип для наблюдений. Она добьется своего: все рассчитано. Минута не пропадает даром. <…> Она охвачена одной мыслью – стать писательницей! И вся жизнь у нее направлена в одну точку…» (Цит. по: [Шраер 2010: 13]). А вот – для сравнения – отзыв Буниной о Кузнецовой: «Г<алина> Н<иколаевна> встает в 11 часу. Ей жить надо было бы в оранжерее. <…> Избалована, слаба и не может насиловать себя» (Запись от 19/30 декабря 1927 года. Цит. по: [Грин 1977–1982, 2: 171]).
80
Письмо А. Р. Цимловой от 13 ноября 1950 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
81
Ibid.
82
Письмо от 28 ноября 1950 года // Ibid.
83
См. письмо Берберовой к С. Риттенбергу от 8 октября 1950 года в [Ljunggren 2020: 77].
84
Письмо от 28 ноября 1950 года / Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
85
Эти материалы составят впоследствии часть коллекции Б. И. Николаевского в Институте Гувера в Стэнфорде, и Берберова увидит их снова почти через тридцать лет. Под впечатлением от этого события она напишет одно из лучших своих стихотворений – «Гуверовский архив. Калифорния» (1978), понятное, в сущности, лишь в контексте ее рассказа о совершенной когда-то сделке: «С пожелтелых страниц поднималась ушедшая жизнь, / Уходила во тьму, бормоча и рыдая. / Ты поденщиком был, ты наемником был и рабом, / И я шла за тобою, доверчивая и молодая. // Раздавили тебя. Раздробили узоры костей. / Надорвали рисунок твоих кружевных сухожилий / И, собрав, что могли из почти невесомых частей, / В легкий гроб, в мягкий мох уложили. / Перед тем как уйти, эти тени ласкают меня / И кидаются снова и снова на грудь и на шею, / Обнимают, и молят, и ищут ушедшего дня, / Но ответить я им, и утешить я их не умею». Цит. по: [Берберова 1984: 118].
86
Письмо от 22 января 1951 года. Цит. по: [Дейч 2001: 307].
87
Письмо от 26 марта 1951 года. Цит. по: [Ростова 2004: 149–150]. «Журнал», о котором пишет Берберова, назывался «Новости Толстовского фонда = The News Tolstoy Foundation» (Нью-Йорк, 1951–1954). Как она сообщала С. Риттенбергу, «дело новое, которое я сама организовала» (Письмо от 27 мая 1951 года в [Ljunggren 2020: 79]).
88
Письмо А. Р. Цимловой от 2 января 1952 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
89
Письмо В. и Б. Зайцевым от 22 августа 1952 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
90
Письмо от 10 октября 1953 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
91
Письмо от 27 марта 1953 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
92
Как Берберова сообщала Зайцевым 17 июля 1950 года, «роман отшлифован … и отослан» (Ibid.).
93
Berberova N. A Note on Andrey Biely // Russian Review. 1951. April. Vol. 10, № 2. P. 99–105; Berberova Nina. Vladislav Khodasevich – A Russian Poet // Russian Review. 1952. April. Vol. 11, № 2. P. 78–85. На русском статья о Ходасевиче вышла в «Гранях» (1951. № 12. C. 142–146). В том же году Берберова опубликовала «Письма Максима Горького к В. Ф. Ходасевичу» в трех номерах «Нового журнала» (1952. № 29. С. 205–214; № 30. С. 189–202; № 31. С. 190–205). Эти письма вышли и в переводе на английский, см.: Maxim Gorky. Letters to Khodasevich / transl. by H. Mclean // Harvard Slavic Studies. 1953. № 1. P. 284–334.
94
Письмо от 20 марта 1952 года // Nina Berberova Papers. B. 20. F. 554.
95
В письме от 2 января 1952 года Берберова сообщала двоюродной сестре, что известие о завершении бракоразводного процесса с Макеевым она воспринимает как главный подарок к Новому году: «Пою от радости на всю квартиру!» (Ibid. B. 4. F. 62).
96
Письмо от 3 октября 1951 года // Ibid. B. 12. F. 293.
97
Письмо С. Риттенбергу от 14 сентября 1957 года в [Ljunggren 2020: 103].
98
Письмо от 11 сентября 1952 года // Nina Berberova Papers. B. 20. F. 554.
99
Без даты. Видимо, октябрь – ноябрь 1952 года // Ibid.
100
См. письмо А. Р. Цимловой от 28 ноября 1950 года // Ibid. B. 4. F. 62.
101
Письмо от 27 марта 1953 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
102
В более раннем письме Берберова уже сообщала Зайцевой, что познакомилась через Балиеву «со старыми русскими-актерами, кот<орые> все очень хороший, веселый, милый народ» (Письмо от 12 декабря 1951 года // Ibid.).
103
Это, возможно, объяснялось тем, что отношения Берберовой с Н. Ф. Балиевым, для театра которого она писала скетчи, не были гладкими. См. письмо Ходасевича Берберовой от 3 ноября 1930 года в [Ходасевич 1988: 276–277].
104
Письмо от 10 апреля 1952 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
105
Письмо от 27 марта 1953 года // Ibid.
106
Письмо от 22 августа 1952 года // Ibid.
107
Письмо от 27 марта 1953 года // Ibid.
108
Письмо от 29 мая 1953 года // Ibid.
109
Письмо от 27 марта 1953 года // Ibid.
110
В письме Зайцевым Берберова сетовала на то, что издательство чрезвычайно неохотно выпускает книги литераторов первой волны эмиграции, а также жалуется на безразличие и невежественность его руководства в лице В. А. Александровой. «Но письмо Александровой, обращенное ко мне в ответ на предложение издать Владин “Некрополь”, я сохраню для потомства, – писала Берберова. – Приблизительное его содержание следующее (сокращаю, но ничего от себя не выдумываю): “Многоуважаемая ЛИДИЯ Николаевна. Мы согласны издать сборник господина Ходасевича Никрополь, если Вы придумаете к книге “ударное название”. Я хотела сначала написать, что я придумала ударное название: “НЕКРОПОЛЬ”, но потом решила ничего не отвечать”. Вот Вам стиль человека, который приглашен заведовать русским издательством» (Письмо от 10 апреля 1952 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
111
В этой статье Берберова писала, что был репрессирован и умер в ссылке муж Наппельбаум, М. Фроман, хотя, как она узнала позднее, он умер в результате неудачной операции, а репрессирована была сама Ида Моисеевна. Однако из-за боязни обнаружить свои контакты с Наппельбаум и тем самым ей повредить Берберова не стала исправлять информацию о Фромане при публикации «Курсива» как на английском, так и на русском. См. письмо Берберовой Магнусу Юнггрену от 4 января 1982 года в [Ljunggren 2020: 267].
112
Любопытно, что Берберова и Гринберг считали нужным соблюдать еще бóльшую конспирацию в своей переписке по поводу этой публикации, называя Иду Наппельбаум «Розой», а Николая Чуковского «Ваней». См. письмо Гринберга Берберовой от 30 января 1953 года и письмо Берберовой Гринбергу от 6 февраля 1953 года // Vozdushnye Puti Records, 1923–1967. B. 1.
113
Это стихотворение («О том, что вечером морозным…») Берберова перепечатывать больше не будет, справедливо считая его очень слабым.
114
Вопреки впечатлению, которое создают дошедшие до нас фотографии Берберовой, она была действительно рослой, особенно по тем временам. В сохранившемся в архиве французском паспорте Берберовой отмечен ее рост: 168 см. И все же в отношении цвета глаз Чуковский явно ошибся. В том же паспорте указано, что глаза Берберовой были карими, хотя, видимо, светло-карими. Будь иначе, Гумилев не назвал бы ее глаза «прозрачными», как он сделал в посвященном Берберовой стихотворении: «А все океаны, все горы, / Архангелы, люди, цветы – / Они в хрустале отразились / Прозрачных девических глаз».
115
Эта ирония особенно заметна в письме Лунца «Серапионовым братьям», в котором, упоминая о встрече с «Ходасевичами» в Берлине, он сообщает, что Берберова «еще лучше, чем была. Похудела, похорошела. Хохочет, орет и наивно удивляется – по-прежнему…» (Письмо от 20 июня 1923 года. Цит. по: [Лунц 1993: 238–240]).
116
Помимо Берберовой некрологи Лунцу написали три его близких друга, молодые «Серапионы» – Константин Федин, Михаил Слонимский, Николай Никитин, короткой заметкой откликнулся и Горький.
117
Письмо от 31 октября 1953 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
118
См., в частности, письмо Берберовой В. Зайцевой от 29 мая 1953 года: «К сожалению Прегели работают против меня вовсю… и вообще приходится иногда бороться – чего раньше не было. Сама понимаешь, как трудно бороться с Шурой» (Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
119
Письмо от 21 декабря 1953 года // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 577.
120
См. [Берберова 1983, 1: 347–348]. Берберова отмечает в «Курсиве», что Руднев приехать не мог (он уже умирал от рака), а Гавронская, обозначенная в книге инициалами, была схвачена нацистами и погибла в концлагере.
121
См. письмо Берберовой Зайцевым от 4 февраля 1954 года: «М<арию> С<амойловну> Ц<етлину> я почти не вижу. И никто ее из моих друзей почти не видит. Она очень поддалась, засыпает при разговоре, все путает. Кроме того, ей Прегель наконец объяснил, что мне чудно жилось при немцах (и я даже была арестована франц<узской> полицией после ухода немцев), и она охладела ко мне. Но внешне все прилично» (Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1). См. также письмо Берберовой Зайцевым от 3 декабря 1955 года: «С Мар<ией> Сам<ойловной> я не в ссоре, но она стала очень трудной: с одной стороны, глуха и не в состоянии следить за мало-мальски толковым разговором; с другой стороны – Прегель. Так что она исчезла не только с моего горизонта. <…> Делает бестактности, обижает людей и т. д.» (Ibid.).
122
Письмо от 10 октября 1953 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
123
Позднее Берберова напишет Зайцевой, что не жалеет о том, что не смогла закрепиться в Американском комитете, так как там заправляли и заправляют несимпатичные ей люди, в числе которых, кстати, упоминался Роман Гуль (Письмо от 3 декабря 1955 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
124
Ibid.
125
Письмо от 4 февраля 1954 года // Ibid.
126
Письмо от 23 апреля 1954 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
127
Письмо от 29 августа 1954 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
128
Ibid.
129
Ibid. На изнурительность работы в библиотеке Берберова жаловалась и Риттенбергу, объясняя именно этим фактом отсутствие своих новых вещей: «…нет времени, в сущности, для “покоя” и “воли”, без которых не может быть никакого творчества» (Письмо от 28 августа 1954 года в [Ljunggren 2020: 91]). И хотя Берберова тут же уверяет, что не чувствует «себя несчастной, не видя более в печати своей фамилии», в полную искренность этих уверений поверить трудно.
130
Письмо от 4 февраля 1954 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
131
Письмо от 23 апреля 1954 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
132
Memorandum of Disapproval of a Bill for the Relief of Nina Makeef, Also Known as Nina Berberova CONGRESSIONAL RECORD-HOUSE. P. 15565. URL: https:// www.presidency.ucsb.edu/documents/memorandum-disapproval-bill-for-therelief-nina-makeef-also-known-nina-berberova (дата обращения: 02.10.2022).
133
Письмо В. Вейдле от 29 мая 1953 года // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 601.
134
Письмо от 10 сентября 1954 года // Ibid. B. 20. F. 569.
135
Как Берберова признавалась Зайцевой, все ее «легкомысленные дела» настолько «несерьезны, что только украшают жизнь, ее не меняя и даже на нее не воздействуя» (Письмо от 22 августа 1952 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
136
Кочевицкий был автором многих статей по теории и практике музыкального искусства, а также выпустил книгу «The Art of Piano Playing: A Scientific Approach» (1967), которая выдержала несколько переизданий. Он издал впоследствии еще один труд – «On Playing Bach: Performing Bach’s Keyboard Music» (1991).
137
Письмо от 17 июня 1953 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
138
Письмо от 19 июня 1955 года // Ibid.
139
Письмо Зайцевым от 3 декабря 1955 года // Ibid.
140
Письмо А. Р. Цимловой от 9 апреля 1955 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
141
О получении пособия упоминается в письме Берберовой Г. Струве от 15 октября 1955 года // Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7.
142
Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
143
Письмо от 3 декабря 1955 года // Ibid.
144
Ibid.
145
Цит. по: [Ростова 2016: 262]. Борис и Вера Зайцевы, видимо, пытались держать нейтралитет, но их дочь Н. Б. Соллогуб (правда, много позднее) взяла сторону Балиевой. Она не выражала ни малейших сомнений, что Берберова «пыталась отбить у Лели ее последнего мужа – Сусанина», неприязненно добавляя: «Все Нинины номера!» Что же касается Сусанина, то Соллогуб отзывалась о нем так: «Интересный был мужчина, обаятельный. <…> Но с Лелей они прожили недолго» [Ростова 2004: 147].
146
Письмо от 18 мая 1957 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
147
Письмо от 24 марта 1956 года // Vozdushnye Puti Records, 1923–1967. B. 1.
148
Как и ряд других связанных с Ходасевичем материалов, эти тетради оказалась в результате в архиве М. М. Карповича. Берберова утверждала, что дала их ему на временное хранение и из деликатности не попросила расписку. О существующей договоренности было якобы известно дочери Карповича Наталье, но после смерти отца в 1959 году она отказалась вернуть материалы Берберовой. Отношения тут же были разорваны, но в «Курсиве» об этом конфликте не говорится ни слова, и о Наташе Карпович упоминается нейтрально. Определенную роль, безусловно, сыграло уважение к памяти ее отца, а также то, что эти материалы всегда были открыты для исследователей Ходасевича. И все же, когда архив Карповича перешел к его сыну Сергею, Берберова решила ему написать и попробовать объяснить ситуацию (Письмо от 16 декабря 1980 года // Nina Berberova Papers. B. 11. F. 279). Ответа на это письмо не последовало, а архив Карповича, включая полученные от Берберовой материалы, был вскоре передан в Бахметевский архив Колумбийского университета.
149
См., в частности, отзыв Г. Адамовича в письме к И. Одоевцевой: «Вы спрашиваете, что я думаю о книжке Струве. Ничего не думаю. Я слышал и слышу о ней со всех сторон, но на старости лет предпочитаю избегать раздражений и всего прочего, а так как обо мне там, по слухам, написаны всякие гадости, то я ее не собираюсь читать. Собака лает, ветер носит. Хочу только сделать Терапиане реприманд за слишком вежливо-почтительную рецензию на эту собаку. По-моему, Терапиано – лиса, “и нашим, и вашим”…» Цит. по: [Коростелев 1997: 486].
150
Письмо от 5 мая 1956 года // Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7.
151
Ibid.
152
Письмо от 9 декабря 1957 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
153
Письмо от 9 декабря 1957 года // Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7.
154
Письмо П. Мельгуновой-Степановой от 18 января 1958 года // Nina Berberova Papers. B. 14. F. 390.
155
Мосты. 1958. № 1. С. 7. Альманах должен был печатать (и печатал) писателей, живших в Советском Союзе, но делать это на регулярной основе не получалось: охотников рисковать своим положением было немного. На регулярной основе печатались только фрагменты из «Доктора Живаго», ибо роман к тому времени уже вышел на Западе и публикации в «Мостах» не угрожали Пастернаку дополнительными гонениями.
156
Письмо от 9 декабря 1957 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
157
См. письмо Берберовой Е. Таубер от 21 февраля 1959 года: «Только “Памяти Шлимана” не совсем про Америку, а первая мысль мне о нем пришла, глядя на итальянский фильм, когда люди на берегу, в воскресный день, в Остии, едва помещались в море. Америка широкая и просторная, и в ней много места. Есть, конечно, и “кошмары”, но пожалуй – не страшнее европейских». Цит. по: [Гиппиус и др. 2016: 173].
158
Письмо от 28 июля 1958 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
159
Письмо Берберовой Н. Вольскому от 23 сентября 1959 года // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 614.
160
Письмо от 7 ноября 1958 года // Ibid. B. 4. F. 62.
161
Ibid.
162
Письмо от 22 сентября 1958 года // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
163
Письмо от 7 ноября 1958 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. Курс по русскому символизму, скорее всего, предложила сама Берберова, проявлявшая интерес к этой теме, видимо, с момента знакомства с Ходасевичем. В частности, она даже выступала с докладом в ходе дебатов «Что такое символизм?», состоявшихся в середине декабря 1930 года на очередной встрече «Франко-русской студии». См. [Нива 2008: 59].
164
Письмо от 7 мая 1959 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. Рассказ «Черная болезнь», предназначенный для второго номера «Мостов», будет напечатан в итоге в «Новом журнале» (1959. № 58).
165
Письмо от 7 ноября 1958 года // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
166
См., в частности, письмо Б. Зайцева от 15 октября 1951 года: «Нина, не присылайте мне доллары, право ни к чему, у нас есть, Вера тоже против этого…» / Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
167
Nina Berberova Papers. B. 50. F. 1144.
168
Запись от 29 июля 1960 года // Ibid.
169
Ibid.
170
Ibid.
171
Запись от 3 сентября 1960 года // Ibid.
172
Запись от 7 сентября 1960 года // Ibid.
173
Письмо Берберовой к Риттенбергу от 9 сентября 1948 года в [Ljunggren 2020: 41].