Читать книгу Кукареку. Мистические рассказы - Исаак Башевис Зингер - Страница 2

Кукареку

Оглавление

1

Кукареку! На вашем, на человечьем, сие означает «доброе утро»! В Пинчеве светает, извольте-с пробудиться! У вас, у людишек, слов невпросчет, у нас же, дворовой птицы, «кукареку» – вся речь! А весь квэч[1]: на какой тон-полутон подналечь.

Сам я – дальний потомок того петуха, который во время оно не на зажарку пошел – а стоял у трона самого царя Соломона! Я и всякие ваши местные говоры знаю, потому захочу и ору: «Ку-кэ-ри-ку!» – на манер литваков, «ки-ке-рэ-ки!» – по-польску… Одно наше «кукареку» больше весит, чем девять мер слов[2] или десять. И не сам только крик, но – как крыльями хлопнешь, как гребень твой вспыхнет, вздернешь клюв к небесам, простертым просторно, и вздуются перья вкруг горла. А есть у нас и такие, что с молчанкою сжились и вовсе кричалок лишились.

Только не задавайте мудреных вопросов, у каждого своя суть, свое наследство от предков. Да что там, бывает: один и тот же петух дважды правду не кукарекнет. А имеющий уши – только услышит да крякнет!

По линии материнской род мой тянется от Слухаря. Можете посадить меня в темную клетку, а я на слух вам скажу, про что петухи на воле поют и кудахчут куры, смеркается там или скоро наступит рассвет, в тучах ли небо, светит ли солнце, дождик бьет или град горошит. Безошибочно распознаю: новый месяц, и полнолуние, и затмение тоже. И тысячу тысяч вещей, о которых вы, люди, и не догадываетесь, потому что премного болтаете, захлебываетесь на бегу. А истина, между прочим, в единственном слове: «кукареку»!

Я не вчера вылупился, перед глазами моими прошел целый мир, неисчислимое множество петухов и кур. Здесь, в этом старом птичнике, многие сиживали. Случалось, к слову сказать, и такое, что слишком ретивого певуна холостили и откармливали на убой. Мне прекрасно известно, чем все кончается. Зэ тарнэгл йилэх лэмисой[3]. А принесут ли тебя в жертву на Йом Кипур, зарежут ли на Пэйсэх или на Суккэс – шойхет ждет, нож востер, все готово: горшки для второго, кастрюля для бульона, доска для разделки и для выжарки – тарелки… Как там у вас говорится: обольщаться не приходится. Вся мусорная гора нашими кишочками да головками завалена. Всяка ваша шлимазлница, прибираючи, с нашим флэйдервиш[4] носится. Ну а повезет – и под нож не улягусь, все равно не вечно же бегать: в пупке у меня ноготь растет. И еще у меня типун. И еще, не про вас будь сказано, нутряная оспа. Оно ведь как: пока, петух ты несчастный, живешь, там камешек с голодухи сглотнешь, там проволочку, иголку, змееныша, какой помельче. А укропные зернышки! – до чего же тверды, если б, конечно, их разжевывать… Так что для всякого петуха – свой срок сдавать потроха. Всю жизнь, значит, дрожать на своем веку? Наш ответ, единственный: «Кукареку»! «Кукареку» – непокорность у нас, непреклонность. Кукарекаем мы издавна, еще до начала начал, и долго, наверно, нам еще кукарекать – нам исчезнуть не к спеху, переждем, пока все курофобы и шхитники[5] запрокинутся лапками кверху.

Что же такое петух и что – курица с ее нежною шейкой и гузкой, в самом, как говорится, соку? Он – не более чем гнездо для галантного «кукареку». Гнездышко сгнивает – галаган улетает. А курица околела – снести яичко успела. А если и не успела – свое все равно отквохтала, то есть отпела. Сподобилась жизнью земной упиться – и этого в ней уже не убьет никакой убийца!

Есть и Небесный Тарнэгл – наш апотропус[6]. Мы, петухи и куры земли, – его подобье и образ. Есть горнее «Кукареку», из которого мы и цедим наш мелос из неба. Это Он, это Он вопиет в наших глотках, через нас справляет свой хцойс – вздох полуночного молебна. И с нами встает на рассвете.

Есть Небесная Курица. Вы вот, люди, копаетесь в книгах, в каббале, а у нас каббала – в костях, в костном мозге и просто в мозгу. Ведь что такое «Кукареку»? Шэм-хамфойрэш[7].

Может, я разглашаю тайну? Но кому? Глухоухим… Предки ваши не поняли «Кукареку», божественного его смысла, а уж вам – черта лысого…

Вот, говорят, в дальних странах есть такие машины, кур поджаривают – мириадами. Потом выдвигают из ящичков – покупай не хочу! Одна куробойня такая – больше базара. И все на ней распределено: один курицу вяжет, другой режет, третий ощипывает. Ванны, полные крови. Облака перьев. В минуту – тысяча птиц. Ну скажите, как можно? Вспомню – под крыльями жженье и зуд. Ничего поделать с собой не могу: в зобу першит, язык дрожит, перья впились, как сверла, крик лезет в горло. Кукареку!..

2

Насчет того, что вы говорите: куры. Да, куры! Но с кондачка о них не судите. Когда я был молодой еще петушок, курица не значила для меня ни-че-го-шень-ки! Подумаешь, курица! Ни гребня, ни шпор, ни крепости в коготках, хоть бы на хвосте узор – один только «квох» да «квах». Откудахтает этак год-другой – яиц нанесет да цыплят попасет, сидит знай и трет о землю свою… как это у вас называется? Дуры, злючки, – в общем, те еще штучки! Лицемерие их я распознал еще в юности: всегда и любому готова поддаться. А между собой не умеют ужиться. На своем же подворье – сильная слабую долбит. Я, как вы догадались, и сам поговорить не любитель. Но вот кто поистине ни минуты помолчать не умеет – это курица. «Кво-кво-кво», «кво-кво-кво»! Мое правило: аль тарбэ сихэ им тарнэголэс[8], да – да, нет – нет. Хотя – и без кур не обойдешься. У каждого мать есть. Так что барэш-бэхэйн…[9] Не торчать же, в самом деле, до скончанья времен из скорлупы торчком! Но, только пожив, понимаешь, что так оно все и быть должно – он и она, сам и сама, и это – во всех мирах. От горнего до дольнего – на всех небесах.

«Кво-кво», конечно, не то что «кукареку»! Но и с курицей не так все просто. Вот любят ваши мудрецы вопрос задавать: что было раньше – яйцо или курица? Наши лукавцы тоже спорами заняты: что прежде явилось: «кво-кво» или «кукареку»? Болтология это. «Раньше», «позже» – там, по ту сторону забора, ничего похожего нет. «Вначале», «в конце» – все едино, начало еще будет в конце, а конец уже был вначале. Что, непонятно? Разъясняю: «Кукареку».

У меня – пять жен, каждая – своя повесть.

Первая – Кара. Аристократка. Осанистая, медлительная, с белой меточкой, ходит важно, с курами не якшается. Выбросит, например, хозяйка мусор – все разом бросаются, копошатся, рвут и хватают. Плебс, шантрапа, быдло. Моя Кара не торопится. У нее есть время. И терпение. Коли зернышко ей суждено – ее дождется оно. Кара содержит себя в чистоте, в достоинстве, на чужих петухов и не глянет, со всяким отребьем спознаваться не станет. Квохчет меньше других. Яйца кладет большие, белые. Настоящая, что и говорить, супруга. Я с ней давно, уже несколько лет, но все еще не знаю май декоамрэ ребецн[10]. Спросишь ее, бывает, о чем-нибудь, а она тебе в ответ: «Кво». А какой смысл это «кво» в себе таит – сто ученых голов не скумекают. Особого влечения я к ней не испытываю, да и она ко мне тоже. Но потомства у меня от нее больше народилось, чем от всех остальных. Каждый год высиживает по две дюжины яиц, не капризничая, со всем справляется, с чем ей, курице, полагается. А когда она перестанет нестись, ее зарежут, вытопят из нее добрый горшочек жиру, бульон получится нежный, ароматный, с большими глазками. Мне кажется, она и не знает, что на свете есть такая штука, как смерть, потому что частенько любит поиграть кишочками своих сестер у забора…

Это Кара.

Цып-Цып – полная противоположность. Рыжая, костлявая, крикливая, прожорливая, похотливая, заводится с ходу – истинно огонь. Передралась со всеми курицами, любит меня саконэс нэфошэс[11], как завидит меня, шмяк о землю – и в стороны крылья. Ждет, раскидавшись. Слаба, если сказать по-вашему, на передок. Но я ей прощаю. Что тут поделаешь – вся дрожит, трепещет, трясется. Яйца несет она мелкие, желток – с кровью. Сколько помню ее – мечется по двору как чумная и верещит. И все вокруг виноваты: та ее клюнула, эта ущипнула, та перышко выдрала, эта лакомого червячка утащила. Пробует летать – того и гляди, ногу сломает. То она на дереве, то на крыше уже. Ночью в курятнике покоя себе не находит, никак не уснет, вертится, всем мешает. Овес ей, видите ли, чересчур колок. Не будь она кожа да кости, давно зарезали бы ее. Хотя и это не жизнь, сама себя поедом ест – из-за кой, кто б спросил, ерунды б?..

Это Цып-Цып.

Чип-Чип – вся дебелая, ни злобы, ни желчи, добра как солнечный день, тиха што голубка, драк как огня сторонится. Малейшая стычка, пустячная заварушка, кидер-видер – и у нее запирается лоно. Любит меня смиренной и скромной любовью, полагает, что я большой охотник до кур, все это молча таит в себе, кудахчет вполголоса и день ото дня толстеет. Не слишком, пожалуй, умна. Приходит ей, скажем, пора на яйца садиться, а яиц нет, так она может и на камешек побелее усесться. Как-то высидела три утиных яйца. Пока утята в воду не лезли, считала, что это цыплята, а как пустились приблудки в луже поплавать – чуть жизни себя не лишила. Сама на берегу, сердце от страха обрывается. Я хотел было ей объяснить, что такое мамзэр, байстрюк, но пойди ты поговори с перепуганной матерью. Чип-Чип почему-то всей душою тянется к Цып-Цып, во всем старается ей помочь, угодить. Но Цып-Цып ненавидит ее. Другая на месте Чип-Чип давно бы этой непризнательной твари зенки выцарапала, а она – все так же добра, дружелюбна и не ждет в ответ ничегошеньки. Что-то есть в ней от высшей духовности, не сама ли Небесная Курица прообраз ее?..

Это Чип-Чип.

Пре-Пре – худшее из куриных созданий, какие я когда-либо видел. Все, что может быть отвратительного в курице, есть у нее. Черна как уголь, худа как щепка, воровка, сплетница, задира, завистница, всех вокруг осыпает проклятьями, интригует и подличает, слепа на один глаз – после семейной сцены с первым мужем, да будет ему свалка пухом. Пре-Пре – всем дать готова поять, и даже чужим петухам, шастает по дворам, копошится на помойках в хламье и отребье, а на голове у нее – у курицы! – петушиный гребень. И голос у нее петушиный. В полнолунье, при полной луне, начинает вопить, точно дыбэк[12] в нее вселился. Яйцо снесет – да сама же сожрет, а то просто так, из подлости расклюет. Сидит наблюдает, как оно медленно вытекает. Я ее ненавижу, эту кошелку мерзостей. Сколько раз себе клялся – с ней не знаться, с этой тварью распутной. Но ведь ей когда надо – вам в глаза заглядывает поминутно, будет клянчить, канючить, пока ей не пригрозишь, стерве, вздрючить… Вообще-то я не драчлив, но этой Пре-Пре от меня достается. Как ухвачу иной раз за чепец – только перья ловите! Пух столбом! Жены мои избегают ее, как напасти: чур-чура – да и врозь. Да и прочие ей товарки желают – хватило б и тысячной доли, – чтоб окочурилась. Поскорей бы уж, что ли. Но всякий раз, как хозяйка намерится отнести ее к шойхету, – нет ее: шляется, шлюха, подонок куриный, где-нибудь на соседском дворе…

Это Пре-Пре.

Квохточка – дочь мне, а про родную дочку отец дурного не скажет. Даже если она ему и жена. Гляжу на нее, и глазам не верится: да когда ж она выросла? Еще вчера, кажется, это был крошечный комочек пуха, только-только из скорлупы, несмышленыш, такая цыплюшечка. И вот пожалуйста – она уже строит вам глазки, знает все куриные штучки, кладет уже яйца, хоть и маленькие. Скоро я стану отцом, отцом своих внуков. Квохточку люблю я всем сердцем, хотя и догадываюсь, что ее-то сердце принадлежит другому, а именно – недоумку тому за плетнем. И что только нашла она в нем, в голодранце распатланном? Впрочем, ни одному петуху не додуматься, что такого в другом петухе нашла его курица. Может, понравилось перо на хвосте, или зубец на гребне, или шпоры на ногах, или просто как волочит он их – вальяжно, небрежно, поднимая над собой пыль. Оно-то, конечно, что для петухов жизненно важно и свято – для кур дело десятое. И наверно, наоборот. С моей Квохточкой я очень нежен, заботлив, но она этого не ценит. Хочу, к примеру, подать ей важный совет, а она слушает меня как кошку мышь. Я ее – как зеницу ока оберегаю, а она знай только и попадает из одной истории в другую. Что делать, новое поколение… Одного лишь хочу: покуда я жив, чтобы жила и она. Что потом – я бессилен. Впрок жизни не напасешься. Я всего лишь петух, персть землицы…

Это Квохточка, в жертву принес бы себя за ее коготок на мизинце.

3

Ваши йодэ-хэйн[13] знают, что «кукареку» – это вера. Религия. А что же еще – не разум же? Но вера тоже бывает разная, разной меры и глубины. И если запасец ее невелик, то чуть что – испарилась. И тогда петуху капец, смотришь – крылья обвисли, гребень побелел, глаза стекленеют. Крик застревает в горле: а во имя чего кукарекать? Во имя кого? Да и долго ль осталось?.. Петухи ведь спокон веку кричат и не остановятся, а какая в том цель? Как задумаешься – тошно становится. Еще, гляди, и расплачешься. Да-да, петухи, это надобно знать, тоже плачут. Вам подслушать бы ночью наш сдавленный стон, когда смотрите кой счетом сон – да сумеете разве вы? Да ведь будь у вас уши мир животных понять, ихни души – вы бы все топоры, все ножи повыбрасывали.

А теперь вам хочу рассказать.

Была темная ночь. Куры спали или прикидывались. Асэрэс-йэмэй-тшувэ[14] заканчивались, самый канун Йом Кипура и великого приношения жертв. После тягостного знойного дня небо в тучах. Луна и бочком не выглянет. Воздух – теплый и вязкий, как ил в утином пруду. Молний сверканье – без единой дождинки, без грома. Люди заперли ставни и потеют под одеялами. Травы замерли, листья на яблоне не шевельнутся. Не слышно сверчков – глухо уснули в полях.

Лягушки в болоте в рот набрали воды и молчат. Кроты улеглись под буграми земли, потеряв на гилгулим[15] надежду. Все безмолвно, умолкло и ждет, притаив дыханье. Вселенная – кому-то, где-то – задала, похоже, вопрос и в ожидании ответа вся напряглась. Да или нет, тьма или свет? – больше так оставаться не может. Мирозданье ждет выбора и готово смириться с судьбою – возвратиться в тойу-вовойу[16]. Канет вспять, в довременье, в бездну без дна, в пропасть – чтобы пропасть во мраке, куда не проникнет и свет, где нет ничего, кроме Великого Ничего, не знающего, что его нет. Во мне, петухе, погрузилась в себя каждая косточка, клеточка. Сердце в грудке моей не стучится, по венам кровь не струится, ждет – не течет. В брюхе червь не шебуршит, не сосет. Полночь – но крик из горла нейдет: неужели конец, всем затеям вселенским венец?

Вдруг – хлопанье крыльев неподалеку: «Кукареку»!

Я вздрогнул, всем слухом подался ввысь. Ах, это древнее «кукареку», но как нов его смысл! Древнее – но ведь новая искра, суть в нем иная. А этот мотив! О чем он – еще я не знаю, но тепло от него и светло, и умиротворение разливается нежно по телу. А не навоображал ли я все это сам? – спрашиваю себя. Миллионы предшественников, поколение за поколеньем голосило, орало, но такого истошного крика в небо не исторгало. Этот крик – нараспашку мозг распахивает, как дверь, в душе место надежде высвобождает: надейся и верь! Вот оно как! – маракую. А я-то, дурак, только и знал что сомнения. Стыд охватывает меня, стыд и восторг упоения. Самому, что ли, загорланить от счастья, от трепета? Цып-Цып просыпается, осведомляется:

– Что это? Где это?

– Новый голос, – отвечаю, – новое слово. Куры, – кричу, – вознесем Шэхэйону[17], не напрасно вы жили, дуры!

– А кто это? – вскидывается Пре-Пре.

– Да какая разница – кто? Суть – в крике, а не в петухе.

– А все же…

Что тут ответишь, я закрываю глаза. Крик смолк, но эхо еще висит в тишине, гулко бьется о купы дерев, о двускатные крыши, голубятни и трубы, эхо вновь улетает и вновь возвращается, вот оно здесь, то как скрипка поет, то гудит, словно колокол, то как зычный шойфэр – мощный рог полнозвучный – трубит. Просыпается в будке собака, гав – и умолкла. Поросенок – в сарайчике хрюкнул тишком, еле-еле. Каркнула где-то ворона. Лошадь в конюшне ударила об пол подковой. Тучи раздвинулись в небе, показалась луна, белая, мела белее.

Я уж, знаете, усомнился: померещилось, что ли? Но ведь жены слыхали мои! Ну и что? – сновиденье, наваждение такое нашло! Может, ветер колокол церкви качнул? Или воем волк разразился? Или труба трубача, рог охотника? Парубка пьяный загул? Мы, домашняя птица, всю жизнь дожидаемся чуда, а как явится чудо – не умеем поверить в него. Замер и слушаю: не откликнутся ли петухи? Нет, ни справа, ни слева, ни-ни… Или всех петухов уже вырезали? Только этот один и остался? Может, сам я валяюсь убитый, а голос его – увы, то, про что говорят: сон отрубленной головы. Я протискиваю свой клюв под перья крыла и щиплю себя, проверяю: почувствую ли боль в боку? И – опять: «Кукареку»! Тот же петух, тот же крик. Тот и не тот: поет, душу нам разрывает, к жизни нас воскрешает, на крыльях напева вздымает петушиную скорбь высоко-высоко, куда и орлу подняться невмочь. Ночь, а над башнями, над облаками – лучезарная ясность, пред которой самые яркие звезды черны. Все, что я знаю отныне, я обрел в эту ночь. Не про все сказать получается: беден язык. Но я слышал такой петушиный Крик, от которого золотом покрывается злодеянье, от которого грех очищается, выпрямляется кривизна. В нем всё, в этом «Кукареку»: птица и шойхет; горло и нож; перья и кровь; ванны, полные крови. Но: всё как есть – быть должно: крик петуха и кудахтанье кур, яйцо, брошенное на сковородку, и яйцо всмятку, и растоптанное каблуком, и с кровяным желтком.

Пой, петух, прославляй имя Бога, люби своих кур, не воюй с петухами, разве что сам нападет, как разбойник, клюй свое зернышко, пей водичку, стой на крыше над глубью двора и горлань на весь мир, словно все четыре стороны света только и ждали что крика твоего до утра. А ведь ждали! Ведь без него не хватает существеннейшего чего-то. Но одна фальшивая, помни, нота – несмываемое пятно. И пойми ты: вечность перед тобой. И такая же вечность позади, за спиной. Ты, петух, пройдешь еще через сто превращений. Если б ты знал, что тебя ожидает, – ты от счастья бы помер, петух! Но знать тебе это негоже: живи, пока жив, живи во весь дух…

Всю ночь он кричал, никто, ни один горлопан ему не ответил: ни гугу… А с первым лучом зари – выкрикнул он свое самое верхнее, самое чудное, божественное «Кукареку»…

А с утра – настоящий гармидэр, петухи всполошились. Тот клялся гребнем и шпорами, что ничего не слыхал, другие божились, что, мол, кажется, что-то и слышали, но то был не петух. Распространился слух, будто ночью здесь шастал хорек, и от вони его со сна кой-кому померещились «голоса» – наважденья такие и прежде, мол, были. Куры – те начисто всё забыли. Домашняя птица, от всего бы скорей откреститься! Правды боимся больше ножа, а неведенье сладко… Вот в чем тайна и вот в чем разгадка.

Но поскольку петух этот все же кричал и поскольку я слышал – я счастлив, я помню, я свидетельствую: все очень просто, тем более что грядет Йом Кипур, братья и сестры!

Благо тому, кто верит: время придет, все увидят, услышат, Всевышний Петух пропоет, все миры обзвонит на своем необъятном веку… А пока что: «Кукареку»!

1

Буквально: «жалоба», здесь: «секрет» (идиш). Переводчик использует привычное ему идишское (ашкеназское) произношение, характерное для евреев Восточной Европы, за исключением тех случаев, когда имеется устойчивое русское произношение и написание. (Здесь – примеч. редактора, далее – примеч. переводчика.)

2

Найн мос рэйд – фразеологический оборот (идиш).

3

Этот петух обречен на смерть (ивр.).

4

Крыло домашней птицы, которым сметают пыль (идиш).

5

От слова «шхитэ» – «убой» (ивр. – идиш).

6

Опекун, покровитель (греч. – идиш).

7

Тайное имя Всевышнего (ивр. – идиш). Курсивный знак «х» соответствует мягкому «украинскому» звуку «г».

8

Не засиживайся за долгим разговором с курицей (ивр.).

9

Поскольку уж… (ивр.)

10

Дословно: «что говорит раввинша» (идиш.) – пародийный перефраз талмудического выражения.

11

Не на жизнь, а на смерть (ивр. – идиш).

12

Диббук – душа умершего, «прилепившаяся» к душе живого человека.

13

Каббалисты, знахари (ивр. – идиш).

14

Десять дней покаяния (ивр. – идиш).

15

Странствия души, перевоплощения; метаморфозы (ивр. – идиш).

16

Довселенский хаос (ивр. – идиш).

17

Молитва, благодарение Богу «за то, что дал нам дожить до этого времени» (ивр. – идиш).

Кукареку. Мистические рассказы

Подняться наверх