Читать книгу Я вернусь через тысячу лет. Книга 1 - Исай Давыдов - Страница 14
Лента первая. Родина
13. Сорок минут в ионолёте
ОглавлениеАх, думать о чём-то никогда не поздно! И об этом – тоже. Даже если бессмысленно думать, если ничего нельзя изменить – да и не хочется менять!
Мы с Бирутой давно женаты. Мы полетим вместе на Риту – уже известно, что мы попали в число астронавтов. А Таня давно изучает в Кембридже историю американской и английской фантастики. Не знаю только, где Олег Венгров. Может, там же, в Кембридже, с Таней. А может, ещё где. Я никого не спрашиваю о нём, и никто мне о нём ничего не говорит.
Странно: у меня нет никакой обиды ни на Таню, ни на Олега. Та боль, которую я испытал когда-то, не вызвала обиды. Я даже уверен, что всё получилось к лучшему. Кажется, смог бы сейчас совершенно спокойно пойти с ними обоими в парк или на выставку, или посидеть в кафе. И, конечно, чтобы с нами была Бирута. Чтобы Таня могла увидеть, какая Бирута весёлая и красивая, какая она умная. Чтобы Таня могла понять, как Бирута любит меня.
Наверно, это мог быть довольно интересный вечер – вчетвером. Но, конечно, он не нужен. Потому что был бы болью, для всех. Только сейчас я смог бы выдержать эту боль. А раньше – не смог бы.
С каждым днём подготовки к отлёту Таня и всё, что связано с ней, уходит дальше и дальше. Уходит навсегда, безвозвратно. Всё быстрее и явственней надвигается пропасть, которая никогда и ни за что не позволит мне ни увидеть Таню, ни что-либо узнать о ней.
Как в той песенке:
Я вернусь
Через тысячу лет.
Так хоть в чём-то
Оставь мне свой след!
Только я не вернусь!
И следа не увижу…
Может, это вообще свойство человеческой психики: много думать о том, что ушло или уходит безвозвратно?
Помню, как поразила меня одна небольшая запись, случайно сделанная на обложке журнала три сотни лет назад и так же случайно обнаруженная мною.
Я готовил в девятом классе доклад о второй мировой войне двадцатого века. Меня с детства тянул к себе двадцатый век. И не раз наплывали какие-то грустные минуты, когда я жалел, что не родился в том бурном, мятущемся, безжалостном, непрерывно ищущем веке. Тот век породил новое общество, новый мир, новый социальный строй, который позже победил на всей планете. В том веке человечество впервые осознало себя единым коллективом, живущим в одном, не очень большом доме. А до этого ведь понятие «человечество» не распространялось дальше своего племени, своего народа. В том жестоком залитом кровью веке человечество впервые выстрадало всеобщую святую ненависть к войне, всеобщую решимость покончить с нею навсегда, на все будущие времена. В том веке впервые родилось истинное братство народов, которое затем стало законом жизни всей планеты. И, наконец, в том веке человек впервые вышел в космос и ступил на почву других планет. Короче, тот век был переломным. Всеобщая, единая история человечества началась с двадцатого века. А до этого была история отдельных племён, стран и народов.
И поэтому я редко пропускал книги о двадцатом веке. Я всегда старался прочитать о нём как можно больше. А в школе, когда распределяли темы для самостоятельных работ, обычно выбирал что-нибудь по двадцатому веку. В девятом классе это был обзор второй мировой войны.
Я прочитал тогда очень много о войне и знал столько, что хватило бы, наверно, на три школьных доклада. И в какой-то из последних вечеров работы в библиотеке я перелистывал старинные журналы с записками русского посла в Англии. Это были записки о борьбе за второй фронт – небольшая деталь в истории войны. И опубликованы они были через двадцать лет после неё.
Записки, конечно, были очень интересны. Но ничего из них я так и не скопировал – было собрано уже слишком много материала. А вот рукописную полувыцветшую запись на синей обложке журнала почему-то захотелось сохранить в памяти. Чем-то тронула эта случайная запись человека, пережившего ту страшную войну. И я отпечатал её на ксероксе и помню до сих пор.
«Это не очень понятно… – писал неизвестный человек. – Хотя война всё дальше уходит в прошлое, она вспоминается не реже. Ничуть не реже, чем раньше. Даже, пожалуй, чаще. Тогда, сразу после войны, о ней хотели забыть, старались не думать. А теперь думается.
О ней может напомнить неожиданно попавшая в руки книга тех лет, изданная на толстой грубой ломкой бумаге, или залежавшееся в книге пожелтевшее военное письмо, сложенное треугольником, с чернильным штампом возле адреса: «Просмотрено военной цензурой» и со старательно вычеркнутыми строчками, или чудом сохранившиеся хлебные карточки – декабрьские, за сорок седьмой год – последние хлебные карточки… И просто так вспоминается – безо всяких поводов, потому что всё в этой войне было трудно, больно и страшно, но ясно, определённо и чисто. Неясности начались потом».
Короткая запись. И грустная. И неизвестно зачем сделанная. И, может, поэтому трогает. И помогает понять что-то в сегодняшних моих чувствах и мыслях.
Думает ли обо мне сейчас Таня? Ведь она знает, что я лечу – имена астронавтов недавно объявлены всему миру.
Видимо, никогда мне не узнать, думала ли она обо мне в эти последние мои месяцы на Земле.
Впрочем… Если бы не думала, разве думал бы о ней я? Да ещё столько! Ведь казалось, уже почти забыл её. Ничего о ней не напоминало. И вдруг такое!
Из-за этих мыслей не читается в ионолёте, хотя обычно я в этой машине читаю. Здесь нечего больше делать: ионолёт всё время идёт высоко над облаками, на такой высоте, с которой даже и без облаков ничего на земле не разглядишь.
А сейчас журнал, который я взял в дорогу, лежит на коленях, и прочитаны всего две страницы.
Я лечу к Бируте. Уже больше недели её лицо улыбалось мне только с небольшого экрана видеофона, и я страшно соскучился по её глазам, рукам, по её ночному шёпоту, по ласкам.
Каждый вечер, заканчивая разговор по видеофону, Бирута напоминала:
– Так ты не забудь написать мне письмо! Или сегодня же вечером, или завтра утром. Обязательно!
Ещё улетая к родителям, в Прибалтику, Бирута взяла с меня слово: каждый день писать ей письма. Несмотря на то, что мы каждый вечер будем разговаривать. Странность, конечно! Каприз! Но я писал – мне приятно выполнять её капризы.
Я хочу сейчас думать только о Бируте, а думаю почему-то больше о Тане. Странно устроен человеческий мозг! Постигают-постигают его и, казалось бы, давно постигли, а управлять им как следует не могут. И по-прежнему, как во времена древнейшего врача Галена, «мы не вольны в течении наших мыслей, так же как в обращении нашей крови».
А может, это и хорошо, что «не вольны»? Может, в этом и прелесть?
Остаток отпуска я проведу с Бирутой в Прибалтике. Ещё целые три недели мы будем жить у её родителей в Меллужи, и бродить по сосновым лесам, и валяться на золотом песке у моря. Целые три недели! Сейчас кажется, что это – вечность. Но пройдут они – покажутся мигом.
А девять дней отпуска я провёл дома. Хотя теперь и дома-то, по существу, нет. Потому что те немногие вещи, которые очень дороги нам с мамой, и в которых для нас суть дома, мы упаковали и отправили на космодром. Их переправят оттуда на Третью Космическую и уложат в трюмы «Риты-3», нашего корабля. А в доме будут жить другие люди, и выкинут наверняка наши старые вещи, и поставят свои.
Правда, это будет не сейчас, а позже – когда мы с мамой улетим.
Мама полетит вместе с нами. Ей разрешили это в виде исключения, из уважения к памяти отца. И ещё – в благодарность за то, что она вернула человечеству тайну последней отцовской пластмассы. Ту тайну, которую считали погибшей вместе с отцом и с цехом, где пластмасса испытывалась.
Целый год мама перебирала в папином кабинете бумажку за бумажкой, прослушивала плёнку за плёнкой, изучала память отцовского компьютера. Целый год, плохо разбираясь в новейшей химии, искала то, над чем бился отец: состав пластмассы, совершенно не пропускающей радиоактивные потоки.
Мама никому не говорила об этой работе, ни у кого не просила помощи, никого не хотела отрывать от дела. Даже я в «Малахите» узнал о том, что сделала мама, только из последних известий по радио.
Она расшифровала все путаные исчёрканные черновики отца. Она нашла все последние формулы, разобрала торопливые сокращённые и запутанные записи, которые сделал отец в последний вечер, перед уходом на то роковое испытание.
И теперь лаборатория, которой руководил отец, завершает дело. Там начали было всё заново. Но мамин труд позволил им перенести работу с первого сразу на последний этап.
И хотя наш корабль полетит ещё с прежней, тяжёлой обшивкой, на следующем корабле её уже не будет. Следующий корабль обошьют отцовской пластмассой, и он будет легче, и людей возьмёт намного больше.
Пластмасса оказалась не виноватой во взрыве цеха, который погубил отца. Испытание недавно повторили на новом оборудовании – и всё прошло нормально. И пластмасса не пропустила нейтронов. Видно, в старом цехе просто свихнулся один из киберов. А пластмасса – надёжная. Отец не зря работал.
Вернув пластмассу людям, мама отправится с нами. И будет на Рите больше одним врачом. И будет на Земле одной вдовой меньше.
Сейчас мама где-то на пути к Антарктиде. Она решила слетать на прощание в тот подлёдный посёлок, где добывают алмазы и где работали они с отцом.
Оттуда она полетит на Огненную Землю и затем – в Рио-де-Жанейро, на любимый свой пляж, где также многое для неё связано с папой. А потом проведёт недельку дома. И это наверняка будет самая тяжёлая для неё неделя – в пустом доме, где остались лишь старый бездушный робот Топик да воспоминания.
По-моему, не нужно маме этой недели. Но мама так решила, и я не посмел её отговаривать.
Чудно! Даже не верится, что через какие-нибудь два месяца мы будем на Третьей Космической станции, где монтируются и откуда уходят корабли на Риту. Что через три месяца мы будем застывшими льдинками в каютах затерянной в Бесконечности «Риты-3». Совершенно не верится в это!.. То есть мозг понимает, что это – будет. Но чувства пока не приемлют. Словно подобное должно случиться с кем-то другим, не с тобой.
Интересно, у всех так или только у меня? Надо будет спросить у Бируты. Или у Али.
Он тоже летит – мой дорогой горячий Али. Летит вместе с Аней Кузьминой, беленькой-беленькой вологодской девчонкой, которая стала его женой и подругой Бируты.
А вот Марат Амиров не попал в список. Даже не понимаю, почему. Он в пятёрке сильнейших историков «Малахита». Но попали только двое из них. Может, на Рите, по земным представлениям, пока не требуется много историков? Правда, Марат и его жена Ольга – первые в списке дублёров. Но это небольшое утешение. Придётся ли кого-то дублировать? Кто откажется от полёта? Разве что случится несчастье…
Впрочем, загадывать рано. Пока объявлены почему-то только пятьсот восемьдесят фамилий. А полетят шестьсот человек.
Как это ни странно, но летит и Женька Верхов. И с ним – Розита Гальдос, красавица-кубинка, лучшая певица нашего лагеря.
Весь «Малахит» с первых дней восхищался Розитой. Столько парней крутилось вокруг неё! И хотя я никогда не был в их числе, Бируте почему-то долго казалось, что меня в их число тянет.
Это были чудесные парни, и я не могу понять, почему Розита выбрала Женьку.
Правда, Женька держался в «Малахите» очень спокойно и солидно. И вполне профессионально работал в лагерной киберлаборатории. Но работал без блеска, без выдумки – ни одной новой идеи. Впрочем, ничего другого я и не ждал от него.
Он явно не добивался здесь славы, как добивался её в школе – яростно и беззастенчиво. Он охотно аплодировал другим – например, Али, который не раз будоражил «Малахит» своими новыми скульптурами и декоративными панно.
У Женьки уже была готовая слава талантливого изобретателя, и многие ждали от него новых изобретений, и я не раз слышал, как его спрашивали:
– Над чем работаешь сейчас?
Женька в таких случаях загадочно улыбался и отвечал:
– Если получится, узнаешь. А не получится – чего болтать?
Он был скромен. Он так и держался – скромным гением. У него это получалось.
Но я был совершенно, абсолютно уверен, что ничего нового он не выдумает, ни над чем в одиночку не бьётся.
Зато бился я. После гибели отца, после того, как всё определилось и накрепко сложилось у нас с Бирутой, я работал очень много и сделал всё, что должен был сделать на Земле.
Три месяца назад я передал Уральскому промышленному управлению радиофоны-браслеты с памятью на двадцать номеров. У них размер стандартных часов. Их пробную партию обещали изготовить к нашему отлёту. Мы увезём их с собой. И испытаем на Рите.
Сказали об этом по радио, и Женька Верхов первый подошёл и поздравил:
– Вот видишь. И ты добился! Я рад за тебя!
Довёл я до конца и коэмы. У меня уже есть пять штук с обратной связью – от коэмы в мозг. Но о них я пока не говорю. Не хочу шума. Не хочу, чтобы объявили меня последователем или даже учеником Евгения Верхова.