Читать книгу Анамнез декадентствующего пессимиста - Искандер Аликович Шакиров - Страница 4

Оглавление

Глава 7. Нить

Я знаю, в каком смысле вы употребили слово "полотно", но мне бы хотелось за это полотно ухватиться и переосмыслить: «ткань». Как известно, слово "текст" однокоренное со словом "текстиль", оба от латинского глагола "texere" – "ткать". Все мы в каком-то смысле ткём текст нашей жизни. А у латышей существовало до недавнего времени узелковое письмо. И песни, и сказки, и важнейшие домашние даты-события наносились на нитку и сматывались постепенно в клубок. Так создавалась книга. Вот она – паутинка прялки, прядущей нить судьбы и одновременно, попутно – канву литературы.

Вдумаемся в характеристику субъекта, произносящего ключевые слова: "не судьба". Или: "знать, не судьба". Можно сказать, "от судьбы не уйдешь" – дело, однако, в том, что крайне трудно хотя бы дойти до судьбы. Допустим даже, что мойры и в самом деле прядут нити судьбы – но при этом они дремлют под жужжанье своего веретена. В дреме, в полусне возникает некая последовательность происходящего, но в ней нет еще никакой персональной истории. Только натяжение и разрыв нити пробуждают прядильщицу, заставляя завязать узелок, узелок на память. Отталкиваясь от числа узелков, можно, пожалуй, составить и шкалу с градациями постепенных переходов: карма, фатум, рок, судьба – а дальше слишком резкий обрыв, когда цепкие пальцы прядильщицы не дотянулись и не смогли связать концы с концами. Тогда перед нами случай номада, покидающего орбиту предопределенности на третьей номадической скорости. В этом случае единство имени не сохраняется – но только не еще, а уже. Господин, человек судьбы, не ведает страха перед наказанием, в частности все юридические аргументы для него суть кимвал бряцающий. Персонифицированный Закон, обращаясь к нему, восклицает: "Понял ли ты свою вину, понял ли, что преступил и на кого руку поднял?". Герой, отвечая скорее самому себе, говорит: "непруха", "несудьба". Он произносит этот не подлежащий пересмотру приговор запекшимися губами, из последних сил (попытки деяния исчерпаны) – и не стремится себя сохранить, не вступает в торги. Спекулятивная рефлексия чужда замахнувшемуся на судьбу и потому удостоившемуся ее.

Он всегда словно бы видел все нити и следил за их переплетениями, никогда не упуская из виду и общий дизайн своей гигантской шпалеры. Он оставил нам свою ткань невытканной. "И, наколовшись об шитьё с невынутой иголкой…" он ткал смысл, переплетая нити дозволенного и недозволенного, – и его взгляд на современность был так же нелинеен, как и сама современность. Размышляя, он вставал то на сторону «общего», то вновь возвращался на свою «родную» позицию индивидуума. Так – челночным способом – строилась Ода. И смысл ее, по-видимому, двусторонен – как и положено настоящему смыслу.

…И долго не мог уснуть от ненависти и сознания бессилия, которое чувствует всякий, сталкиваясь с упрямством невежды. Мотылёк подлетевший на свет не любопытен, а влеком неким тропизмом. Отлавливать выпущенные слова тоже трудно, но не любая попытка напрасна.

…Тот, кто ткёт паутину утончённых разговоров, дабы улавливать невежественных насекомых сачком слов. По всей вероятности, вряд ли стали бы суетиться и изображать поток сознания, поскольку их больше интересует его пар. Тишайшим небом разговор не начат.

При изучении времени его иглы ласково скользят в материи, не нуждающейся в целостности. Что ложно воспринимается как озарения. Попытаемся соединить (такова страсть бесконечно бессмысленных "почему?"): озарения в действительности являются мельчайшими отверстиями (кто-то произносит: откровениями, но я плохо слышу). Тогда возникает фигура рисовальщика, и его губы уверенно шепчут слово "нить" (можно: разные нити). "Нить" и "время" необыкновенно часто путает в своем кукольном обиходе критика. Вообще-то хорошего рисовальщика трудно найти. Прежде всего надо иметь очень красивый почерк, похожий на типографский шрифт, но более гибкий, а также уметь одним взглядом оценить и рассчитать все, для того, чтобы точно уместиться в рамках пузыря, не упираясь в края, это уже трудно, особенно в начале.

Тогда фигура рисовальщика исчезает. Слово "нить" остаётся в воздухе. Мы возьмём её в пальцы. Будем бережны и поостережёмся невесомых и случайных, как сны о любви, порезов. Из конверта выпадет карта из колоды, а следом записка: "свитер связан из одной нити, во всяком случае такова идеология свитера. Дырки его есть топологические нюансы галлюцинации, отклонение прямой, не прерванной – но настигающей и пересекающей самое себя. Зимой дыры начинают греть". Отсюда поиски карты – то есть логики.

…Стоял словно мера вещей, и рядом с ним можно было проверить себя. Он сумел, казалось, сделать невероятное: в очередной раз утвердить и выстроить слово на его невозможности. …Исследования столь глубокого, что всякий мыслящий русский стремился укрепить свое мировоззрение его чтением.

Он потенциально бесконечен, как известная книга у Х.Л. Борхеса. Актуально он может выглядеть только так, как он выглядит. В нем, с точки зрения бесконечности, почти ничего нет (это не онтология и даже не антология), но в то же время в нем есть все, чтобы самому читателю продолжить (или начать?) заданный в ней творческий ход и поддержать экзистенциальным усилием заявленные в книге символы Веры. Поэтому данная книга и посвящена: всем.

Это, в сущности, – своеобразная жажда бессмертия. Казалось бы, откуда? Почему? Но жажда бессмертия так же необъяснима, как необъяснима жизнь и необъяснима смерть. Она будет своего рода открытой могилой, напоминанием о том, что я существовал. Я умру, зная, что мне в какой-то степени удалось победить смерть. Моя книга – это борьба против власти забвения, на которое я обречен. И если через много лет после того, как меня не станет, на земле найдется хоть один человек, который прочтет эти строки, то это будет значить, что я недаром прожил свою трудную и печальную жизнь.

Бензин ваш – идеи наши. Наш метод разрастается в систему. Мы утверждаем, что социальное поле непосредственно пробегаемо желанием. Мы изобрели новую космогонию литературы. Это будет новая Библия – Последняя Книга книг. Все, у кого есть что сказать, скажут свое слово здесь – анонимно. Мы выдоим наш век, как корову. После нас не будет новых книг, по крайней мере, целое поколение. До сих пор мы копошились в темноте и двигались инстинктивно. Теперь у нас будет сосуд, в который мы вольем живительную влагу; бомба, которая взорвет мир, когда мы ее бросим. Мы запихаем в нее столько начинки, чтоб хватило на все фабулы, драмы, поэмы, мифы и фантазии для всех будущих писателей. Они будут питаться ею тысячу лет. В этой идее – колоссальный потенциал. Одна мысль о ней сотрясает нас. Если Конфуций, Ларошфуко или какой-нибудь другой сочинитель мудрых мыслей, гравируемых на мраморе, еще не сказал этого где-нибудь, то значит именно я делаю сейчас это открытие. Заявление сделали профессора, экономисты, педагоги, писатели и другие «интеллектуалы». Его вынесли на первую полосу как свидетельство нынешнего состояния культуры.

Дайте мне время – я докажу вам, кто из нас прав. Я когда-нибудь так крутану ваш скрипучий ленивый эллипсоид, что реки ваши потекут вспять, вы забудете ваши фальшивые книжки и газетёнки, вас будет тошнить от собственных голосов, фамилий и званий. Гневный сквозняк сдует названия ваших улиц и закоулков и надоевшие вывески. Вам захочется правды. Завшивевшее тараканье племя, укоряем мы наших читателей, безмозглое панургово стадо, обделанное мухами и клопами.

«То, что я предсказывал двадцать два года назад, то, во что я незыблемо верил еще задолго до того, то, что я пообещал друзьям в самом названии этой книги, названии, которое я дал ей, еще не будучи уверен в своем открытии, то, что я призывал искать шестнадцать лет назад, то, ради чего я посвятил лучшее время своей жизни… я наконец открыл это и убедился в истинности этого сверх всяких ожиданий… И теперь, после того как восемнадцать месяцев назад еще царил мрак, три месяца назад забрезжил свет дня и буквально несколько дней назад ярко засияло само Солнце удивительного открытия, меня ничто не сдерживает: я отдамся священному неистовству; я огорошу человечество чистосердечным признанием, что я украл у египтян золотые вазы, чтобы воздвигнуть из них далеко от границ Египта скинию моему Богу. Если вы меня простите, я возликую; если будете гневаться, я стерплю; жребий брошен, книга написана, и мне все равно – будут ли ее читать сейчас или позже; она может подождать своего читателя и сотню лет, если сам Господь ждал шесть тысяч лет, чтобы человек смог постичь Его труды».

«Сотрудники сайта "Непрерывный суицид" истерически счастливы сообщить вам, что торжественное возобновление культурно-террористической деятельности намечено на самое скорое время, и предположительно будет приурочено к ближайшему Концу Света. Следите за расположением звезд, лунными циклами и шорохами в телефонной трубке: мы вас уведомим самым жестоким и внезапным образом».

До сих пор я ещё не слышал ни одного компетентного о себе мнения.

Это короткое предисловие я до сих пор считаю достаточным для читателя или, точнее, зрителя, могущего вызывать на экране своей лобной кости картины, возбуждающие смыслы. Другое дело, что в наше время легче найти спонсора на издание книги о погибели, чем о возрождении, может быть, поэтому выбран такой подзаголовок?

Текст романа можно использовать в качестве гадательной книги. В жизни духа случаются моменты, когда механизм письма начинает выступать в качестве автономного первопринципа и становится судьбой. И именно в этот момент в философских умозрениях и в литературном творчестве обнаруживается в полной мере и сила слова, и его бессилие. Нельзя усложнять до бесконечности ни характер, ни ситуации, в которые он попадает. Мы все о них знаем или, во всяком случае, о многом догадываемся.


Глава 8. Фрагментарный метод

Есть только одна вещь хуже скуки – страх перед скукой. Именно такой страх я испытываю всякий раз, раскрывая какой-нибудь роман. Мне не интересна жизнь героя, я не включаюсь в ее перипетии и не верю в нее. Жанр романа израсходовал свою субстанцию, и у него нет больше предмета изображения. Персонаж умирает, и умирает вместе с ним интрига. Разве не показательно, что единственно достойные интереса романы сейчас те, где внешний мир упраздняется и где ничего не происходит? В них даже автор кажется отсутствующим, лишь "призрак автора" может явиться в тексте в качестве одного из голосов-персонажей. Жанр романа не приспособлен для того, чтобы описывать безразличие или пустоту; надо бы изобрести какую-то другую модель, более ровную, более лаконичную, более унылую.

Раскрытие специфики текста происходит на основе "внутренних резервов" текста. Текст не всегда соотносится с автором, а тем более с читателем. Мне всегда казалось странным, например, литературоведение. Зачем, спрашивается, докапываться, что именно автор хотел сказать тем или иным текстом? Автор что хотел, то и сказал, и кому надо, тот поймет, а кому не надо, поймет по-своему. Не является ли это попыткой литературоведа, вернее, общества, которому данный литературовед служит, подчинить своему мнению мнение читателя вместе с самим литературным произведением?

И зачем нам даже спрашивать художника, что он имел в виду на самом деле? Точно так же, как вы и я – не всегда лучшие интерпретаторы наших собственных действий (что подтвердят наши друзья), так и художники не всегда бывают лучшими интерпретаторами своих собственных произведений.

Развитой постмодернизм – это такой этап в эволюции постмодерна, когда он перестает опираться на предшествующие культурные формации и развивается исключительно на своей собственной основе. Ваше поколение уже не знает классических культурных кодов. Илиада, Одиссея – все это забыто. Наступила эпоха цитат из телепередач и фильмов, то есть предметом цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от первоисточника и истерты до абсолютной анонимности.

И тут случилось страшное. Я потерял источник. Цитата есть – вон она, срисованная через команду «Копировать», а откуда – не помню. Источник молчит. Это что-то. Не хочет описанным быть. Потому и молчит. Источник, который обычно столь щедр на цитаты. Но только не спрашивай, спрашивай, как я живу. Не пойдёт. Удалить? Ок.

Восхитительно неудобочитаемые, не имеющие ни начала, ни конца, они могли бы с успехом на любой странице закончиться или растянуться на десятки тысяч страниц. В связи с этим мне приходит в голову вопрос: можно ли до бесконечности повторять один и тот же эксперимент? Написать один роман без предмета повествования – это как раз неплохо, но зачем же писать десять, двадцать таких романов? Придя к выводу о необходимости вакуума, зачем этот вакуум приумножать и делать вид, будто он приятен? Имплицитный замысел произведения такого рода противопоставляет износу бытия неиссякаемую реальность небытия. Несостоятельный с точки зрения логики, этот замысел верен тем не менее на уровне эмоций. (Говорить о небытии иначе как в эмоциональном плане означает пустую трату времени.) Он подразумевает поиски без внешних ориентиров, эксперимент внутри неисчерпаемого вакуума, внутри некой пустоты, воспринимаемой и мыслимой через ощущение, а также подразумевает парадоксально неподвижную, застывшую диалектику, динамику монотонности и безликости. Движение по кругу, не правда ли? Сладострастие незначимости – самый тупиковый из тупиков. Использовать ощущение тоски не для того, чтобы превращать отсутствие в тайну, а для того, чтобы превращать тайну в отсутствие. Никчемная тайна, подвешенная к самой себе, не имеющая фона и неспособная увлечь того, кто воспринимает ее, дальше откровений нонсенса.

«Фрагмент – у меня в крови, – обронил он однажды. Я обречен осуществиться лишь наполовину. И эта усечённость – во всём: в манере жить, в манере писать». Человек отрывков. Человек рубежа, слома по ненасытной страсти в поисках последних пределов любого переживания и мысли, он настолько же избрал фрагментарность словесного выражения по собственной воле, насколько и был на нее обречен. Переворачивая знаменитую формулу, я бы сказал, что фрагмент – это такая разновидность прозы, чей центр нигде, а окружность везде. Форма «центробежного» высказывания, фрагмент существует парадоксальной напряженностью без сосредоточенности, как бы постоянным усилием рассеяния, тяги от центра ко все новому и новому краю. На первый – и ошибочный – взгляд, многократно повторяясь, автор, напротив, опять и опять опровергает себя, до бесконечности множит микроскопические различия, в которых здесь – вся соль. «Судорожное», «конвульсивное» письмо – уникальное соединение порыва и оцепенелости – движется по-змеиному неуловимо и, при всей своей мозаичности, как-то странно живет. Продвигаясь от вокабулы к вокабуле, от пробела к пробелу мельчайшими мышечными сокращениями, словомысль гипнотизирует, приковывает читателя: она всегда находится как раз на той точке, где остановился сейчас наш завороженный взгляд. Фрагментам пора, наконец, выстроиться в каталог.

Отрывистый стиль для него – «принцип… познания: любая хоть чего-нибудь стоящая мысль обречена у него сейчас же терпеть поражение от другой, которую сама втайне породила».

События предстают так, как если бы они были цитатами, взятыми из разных источников и собранными вместе. Прием фрагментации усиливает элемент присутствия. Может, это то, чего добивался А. Тарковский, когда говорил актерам массовки, что они должны всегда играть так, как если бы были главными героями, для того, чтобы пространство, являясь вместилищем действий и событий, превращалось в нечто ментальное, во внутреннее пространство разума и мысли.

Бог создал меня простодушным, глуповатым и наивным. Непосредственным впечатлениям я всегда поддавался больше, чем внушению, исходящему от сущности вещей. От этого проистекает поверхностность в моих взглядах, смешная податливость и обескураживающая способность самообманываться. Спешу признаться в этом, дабы не уличил меня проницательный читатель, в руки которого может попасть это сочинение. Так и представляю себе его, возмущенного, с гневом швыряющего книжку в угол и восклицающего: "Да автор попросту дурак!" Едва лишь в сознании возникнет этакая картина, как дрожь пробирает меня до самых пяток. Нет, куда лучше быть искренним и говорить без обиняков.

Мы не доверяем прохвостам, мошенникам и балагурам, а ведь вовсе не они несут ответственность за великие судороги истории. Ни во что не веря, они, однако, не лезут к вам в душу и не пытаются нарушить ход ваших тайных мыслей. Они просто оставляют вас наедине с вашей беспечностью, вашей никчемностью или с вашим отчаянием. Однако именно им обязано человечество редкими мгновениями процветания: они-то и спасают народы, которых истязают фанатики и губят "идеалисты".

И как бы мы смогли вытерпеть законы, кодексы и параграфы сердца, в угоду инерции и благопристойности, наложенные на хитроумные и суетные пороки, если бы не эти жизнерадостные существа, чья утонченность ставит их одновременно и на вершину общества, и вне его?

Легкомыслие дается нелегко. Это привилегия и особое искусство; это поиски поверхностного теми, кто, поняв, что нельзя быть уверенным ни в чем, возненавидел всякую уверенность; это бегство подальше от бездн, которые, будучи, естественно, бездонными, не могут никуда привести. Остается, правда, еще внешняя оболочка – так почему бы не возвысить ее до уровня стиля?


Глава 9. Мир людей

Вначале кажется, что почти не о чем говорить… Всякое сказанное слово требует какого-то продолжения, ибо только оглянувшись и можно перевести дыхание. Наверное, лучше всего это происходит и проходит в чтении – мы понимаем, что весь веер попыток указать на такое слово складывается в сундуки, равно как перья, птичьи скелеты, бабушкины склянки, знамёна судьбы – нас не удалось обмануть, и то сказать! Куда уж.

Но, "Боже мой", почему так грустно, когда смотришь вслед удаляющейся в холодный туман, на холмы, по глиняным дорогам некой фигурке. Как долго её будет удерживать зрение? Вам этого не скажет – никто. Это "никто" – конечно она. Она в ответ молчит, ничего не хочет сказать, такой у них закон. (Ночью и роща молчит слушать не хочет листья сложила свои слушать не хочет.) Об этом вообще можно только молчать. А если говорить, то получается какая-то чушь. Как только ты пытаешься его перехитрить, "появится такая вещь, что если кто вздумает покрыть её, будет покрыт ею". Нельзя никому передать и которым невозможно ни с кем обменяться. То, о чём не следует говорить, говорит само за себя. "Всё моё знание – это завтрак, завтрак простуженной англичанки". Я слов не говорю. Я не обращаю внимания на них, вбирая на слух уже и не сами слова, а их меланхолию: я знаю: они – вывеска, и прочесть её трудно. Ибо слова подчиняются лишь тогда, когда выражаешь ненужное, или приходят на помощь, когда не нужно. Итак, каждый приступ есть новое начинание, набег на невыразимость с негодными средствами, которые иссякают… Что это за слово, которое знают все? Не верю никаким словам. Не в слове – дело, а почему слово говорится. Слово "лезвие" успокаивает, а от слова "кошка" становится тепло. Жизнь не дает повода для фиксации. Молчание – будущее дней.

Женщина, повисшая на моей руке, была беременна, через шесть или семь лет существо, которое она носила в себе, сумеет прочитать небесные письмена, и он, или она, или оно, узнает, что это была сигарета и позже начнет курить, возможно, по пачке в день. В чреве на каждом пальце вырастает по ногтю, на руках и ногах, и на этом можно застрять, на ноготке пальца ноги, самом крошечном ноготке, который можно себе вообразить, и можно сломать голову, пытаясь это постичь. На одном конце перекладины – книги, написанные человеком, заключающие в себе такую дребедень мудрости и чепухи, истины и лжи, что, проживи хоть столько, сколько жил Мафусаил, – не расхлебать похлебки; на другом конце перекладины – такие вещи, как ногти на ногах, волосы, зубы, кровь, яичники, если хотите, неисчислимые, написанные иными чернилами, иным почерком, непонятным, неразборчивым почерком.

Рассказ, не знающий себе равных по страстности выраженной в нём тоски, написанный как бы из некоего далека и высока, почти сновидения; ибо при всей кажущейся конкретности деталей, все здесь в сущности абстрактно, условно.

Эту позицию невозможно назвать ни стоической – ибо она продиктована, прежде всего, соображениями эстетико-лингвистического порядка, ни экзистенциалистской – потому что именно отрицание действительности и составляет её содержание. Рукопись "с душком", сколько здесь тёмных змеящихся смыслов…

Он прочёл эти строки и медленно опустился на диван, словно кто пихнул его в грудь. Когда-нибудь и этот текст закончится. Последняя строка всегда права.

Так последний миг может всё изменить! Тем хуже для нетерпеливых людей, которые не хотят слушать до последней минуты! Ибо разгадка тайны, может быть, содержится в последнем слове… Ни в коем случае не уходите до конца!

«По тому, как он внезапно останавливается и взглядывает на товарищей, видно, что ему хочется сказать что-то очень важное, но, по-видимому, соображая, что его не будут слушать или не поймут, он нетерпеливо встряхивает головой и продолжает шагать. Но скоро желание говорить берёт верх над всякими соображениями, и он даёт себе волю и говорит горячо и страстно. Речь его беспорядочна, лихорадочна, как бред, порывиста и не всегда понятна, но зато в ней слышится, и в словах и в голосе, что-то чрезвычайно хорошее. Когда он говорит, вы узнаете в нём сумасшедшего и человека. Трудно передать его безумную речь. Говорит он о человеческой подлости, о насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решётках, напоминающих ему каждую минуту о тупости и жестокости насильников. Получается беспорядочное, нескладное попури из старых, но еще не допетых песен». (Чехов А.П. Палата №6)

…И дальше в том же духе. Я и половины из того, что он говорил, записать не смог бы. Он вещал бессвязно, как безумный, брызгал слюной через слово. Мне кажется, болезнь уже разъедала его мозг, ведь годы спустя он так и умер в бреду.

Уже само наличие времени, то есть того неотвратимого, что превращает людей в старых, больных и мертвых, говорит о человеческом бессилии. Если бы человеческая история воплощалась не во времени, а в какой-то иной субстанции, тогда еще можно было бы вообразить, будто она действительно творится людьми. Но поскольку именно время является измерением истории, а именно это измерение делает человека беспомощным, то роль частной жизни и роль сильной воли сводится к коротким репликам на авансцене. Сама же пьеса играется без нашего на то разрешения; и занавес поднимаем не мы, и, что хуже, не мы его опустим.

…На какой-то стадии приходит сознание несерьезности всего, что делал, чем жил, и это чувство способно довести до отчаянья, пока не вспомнишь, что и вся мировая история не очень-то серьезна. Историки листают сто раз перелистанные страницы, чтобы уточнить годы жизни какого-нибудь султана или пересмотреть роль монетарной системы в упадке Венеции. В истории столько всего произошло, что найдутся факты для подкрепления любой теории. Мировая история, в сущности, есть шум вокруг последних новостей. Мир – модель Ноева Ковчега: горстка людей и бездна скота. Этот взгляд на историю основывается на следующем принципе: история человечества представляет собой регресс, нисхождение, умаление бытия, его выветривание, что влечет ухудшение духовного качества жизни, нарастание катаклизмов, отступление от священных норм, впадение в беспорядок и хаос. Беспрерывно убыстряющийся прогресс должен быть оплачен не иначе как постоянно усиливающимся человеческим peгpeссом, оскудением гyмaннoгo начала. Умные приспосабливаются к миру, дураки стараются приспособить мир к себе, поэтому изменяют мир и делают историю дураки.

Невпопад рекламы – значок короткой суеты. Монотонный фон, гудит как пароходик. Прислушайся: ты слышишь гул толпы, тяжёлых дум, обычных новостей? Шумовой фон, вероятно, создает иллюзию жизни, полной смысла, событий. Или это способ заговорить пустоту, гложущую изнутри, как болезнь, попавшего в беду человека?

Читатель хочет развлечься. Новостной сайт – это замена его древнему, спрятавшемуся в глубине мозга желанию услышать новости племени. В городе, где жители разобщены, а племени как такового нет, сказителями служат телевизор и сайты. Они создают иллюзию того, что нечто важное происходит рядом и касается непосредственно тебя. Чаще всего – не касается.

Туземный народ задаёт здесь тоны, весёлые праздные недоумки, стадо, безмозглое быдло, сучье племя, рядясь в кафтаны, кажный вечер по улицам прёт. Их жизни так похожи друг на друга, так скудны и бесследны. Нынче, кажется, никому ничего и вякнуть нельзя. Подлые у нынешнего человека инстинкты, скажу я вам.

Страбон и Геродот упоминают о «фтирофагах»: «многочисленное кочевое племя… они бреют свои бороды и едят вшей, когда какая–нибудь из них будет изловлена…». Почитание воды и рек только благоприятствовало данной традиции. Как можно интерпретировать фтироедство? Напомню, что насекомые в мифологии имели различное семантическое наполнение. Например, божья коровка (Небо), бабочка (вместилище души), кузнечик (Божья лошадка), паук (архитектор Вселенной). Вши также соотносятся и с подземным миром. Для архаического самосознания высшим престижем обладает то, что сакрально, а сакрально то, что космологично. По сообщениям Ибн–Фадлана «каждый из них вырезает кусок дерева, величиной с фалл и вешает его на себя».

Цивилизация следует за культурой, пишет Шпенглер «как ставшее за становлением, как смерть за жизнью, как неподвижность за развитием, как умственная старость и окаменевший мировой город за деревней и задушевным детством».

Я открыл день. Очень приятны мне эти задумчивые молчаливые начала дней. Чем дни прохладней, тем они короче. Вот о чём я мечтаю этим унылым днём. Я выключил свет, на этом кончился день, загородивший мне всё… Жизнь – это много дней, извилистых, прихотливых. Этот день кончился, как делали все дни.

(Допустим: "Парк. Сентябрь."). Он говорит: "Я завтра буду в "Собаке". Ты со мной?" Пока он ждёт ответа, она смотрит на стекленеющую тень свою и чётко произносит: "Сегодня был ненужный день."

Жизнь развёртывалась предо мною как бесконечная цепь вражды и жестокости, как непрерывная, грязная борьба за обладание пустяками. Я по-прежнему сижу на вёслах этой проклятой лодки, то есть, пребываю и тружусь на бессмысленной каторге повседневности. Но с годами все осторожнее переливать из пустого в порожнее. Дни по-прежнему вьют из времени верёвки, заставляя добывать хлеб в поте лица и 52 воскресенья в году.

Ни клочка облачка на небе, где меня с полудня наняли сторожить эту нежить, нежить эту жить, дребезжать и брезжить и – не тужить. Софья, не плачь, я видела в окно: твой двойник по небу плыл.

С ума тебя сводит телескопическая предсказуемость будущего. Ежедневность не сразу затягивает петлю. Можно сказать, нас эта дама и не прогнула вовсе. Тает в свете обычного дня автоматизм повторения. В этой части мир есть совокупность фактов. Это – начало большого сырого мира. Иногда это – кусочек дырчатого счастья, основа мечтаний. Несмотря на бесполезность данных, глаз продолжает их собирать. Отвечает: никакое не сожаление это, просто бережное, прямо как в школе, фактов бесспорных расположенье. Предлог, чтобы не заниматься тем, чем стоит заниматься в этой жизни. Мир делится на человека, а умножается на остальное. Понимаете – квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит – настолько это для него привычно, ежедневно. Вероятно, и рыбы не знают, что такое вода, потому что им не с чем ее сравнить. А когда они попадают на воздух, то у них не остается времени, чтобы воспользоваться сравнением воздуха с водой. Видите ли, я живу довольно нелепой жизнью. Это – ряд наблюдений.

Вот и всё, на что годен человек, – на то, чтобы скорчить гримасу, на которую у него уходит вся жизнь, а подчас и жизни не хватает, чтобы довести её до конца: эта гримаса так неимоверно сложна и требует столько сил, что состроить её можно, лишь отдав этому всю свою подлинную душу без остатка.

Прямая угроза, исходящая от обнажённой стали, всегда казалась мне ничтожной по сравнению с потаённым ужасом повседневности. Именно от неё люди издавна прятали в книгах то лучшее, что им удавалось добыть в скудных каменоломнях своих душ; собирали для своего пропитания всё великое и достопримечательное, что когда-либо было и ещё есть на свете.

Дорогой коммендаторе, прошу вас садиться, мой друг много рассказывал мне о Вас. Достойнейший пример, вся жизнь без колебаний отдана государственной службе. И затаенная поэтическая жилка, я угадал, не правда ли?

Но тщетно весельем морочит толпа, свободу отдашь за крупицу тепла, за горький глоток состраданья, за чёрный сухарь пониманья. Отдаёшь свои волосы парикмахеру, отдаёшь глаза – постыдным зрелищам, нос – скверным запахам, рот – дрянной пище, – отдаешь своё детство попечительству идиотов, лучшие часы отрочества – грязной казарме школы, отдаёшь юность – спорам с прорвой микроцефалов, и любовь – благородную любовь – женщине, мечтающей о следующем, отдаёшь свою зрелость службе – этому серому чудовищу с тусклыми глазами и механически закрывающимся ртом – и гаснут глаза твои, седеют волосы, изощрённый нос принимает форму дремлющего извозчика, грубеет рот, и душу (печальницу-душу) погружаешь в омут будней…

От пролетающих дней и недель свист в ушах. Вращение мира изящно, оно сопровождается лёгким гулом. Вереница церемоний, коллекции фактов, смешные маленькие напасти. Я живу в бесчисленных образах, вереницы сезонов, и лет, образах жизни, в причудливом кружеве очертаний, и красок, и жестов, и слов, в красоте неожиданностей, и в привычном уродстве, в свежей ясности мыслей и желаний, я живу в нищете и тоске, им я не поддаюсь, невзирая на, я живу в приглушённой реке, прозрачной и хмурой реке зрачков, в муравейнике одинокого человека, в душном лесу и в братьях своих обретённых, одновременно живу в голоде и в изобилье, в сумятице дней и чёрном порядке ночей, отвечаю ли я за?.. И даже плюшевые игрушки мне не милы.

Все испытывают потребность в новых звучных словесных погремушках, чтобы обвешать ими жизнь и тем, облагораживая бытовой абсурд, придать ей что-то шумно-праздничное. В силу рождения, местопребывания, воспитания, отечества, случайностей, а также назойливости других людей, их бытие, жизнь их – непрекращающийся скабрёзный фарс. Грустно от нашей суматошной, пустой и трогательной жизни. Сказано: гляди кругом-то – на все беды и убожества наши…

Его уже не занимала тяжкая сумятица жизни. Прохожие фигурки, идущие по своим пустяковым делам, суетливо озабоченные своей общей комедией, тем, как бы схватить последнюю порцию сведений… Люди, которые много говорят о пустяковых делах, в глубине души чем-то недовольны. Но чтобы казаться честолюбивыми и скрыть свое недовольство, они повторяют одно и то же снова и снова.

Но есть такое слово "надо", как в сказке: "Пойди туда, не знаю – куда, принеси то, не знаю – что". Пойдёшь налево – придёшь направо. Критинские газеты, весь этот зловещий идиотизм, вынь да положь. Таскать вам не перетаскать! Сделай то и сделай это, постели постель… Ложись в постель, как циркуль в готовальню. Зряшная, ни к чему не приводящая, грошовая суетня. Ну что, торопыга, куда-то теперь торопиться будешь? Горошины на очаге скачут, покоя не знают, прыг да шмыг. Ах ты неотвязный, чего суетишься? Да ведь я того-с… оттого только, чтобы и впредь иметь с вами касательство, а не ради какого корыстья или суетного чувства. Суета сует и ещё трижды суета. Пусть ни одного мелкого чувства не останется в сердце, ни грамма пыли. Когда зерно покрывается плесенью, не перебирай зёрен, поменяй амбар. Воистину суета человеческая, житие же – сень и соние. Ибо всуе мятётся всяк земнородный, яко же рече Писание: егда мир приобрящем во гроб вселимся, тогда иде же вкупе царие и нищии… Что было, то и есть – доселе и потом… Запомнится лишь то, что если жизнь – болезнь, то смерть – ее симптом. А остальное – месть. Вот смысл того, что есть. Не укоряй несчастных, когда, копошась во прахе, они мечтают о радости. Их следует прощать даже тогда, когда они обращаются к злу. С тем же успехом можно наблюдать, как омары в аквариуме ползают друг по другу (для чего достаточно зайти в рыбный ресторан). Хотя лучше, если именно вздор вас приводит в движение – ибо тогда и разочарование меньше. Минимум возни. Существуют места, где ничто не меняется. Паршивый мир, куда ни глянь. Куда поскачем, конь крылатый? Везде дебил иль соглядатай или талантливая дрянь.

Братец ты мой, сколько людей на этой планете? И не хочется встречаться ни с кем взглядом. Лица у людей неподдельно злы. Но неужели, Боже, одни лишь дураки дают приплод? Неужто вздох (когда целуешь в ушко) чужой жены, – он стоит чьей-то жизни? Всё же слишком часто неоправданно злы. И таких большинство, если в этом есть утешение. Удивительные люди знак восклицательный знак вопросительный. Люди грядут, которые больше не будут бояться себя, ибо не страшен тот, кто сам себе не страшен. Кто не боится людей, того и люди не боятся. Я думаю, первоисточник зла – в невыносимости человека для самого себя. Если я невыносим себе, я так или иначе разрушу и всё вокруг. А между тем, согласно естественному ходу вещей… И даже улыбка – это первобытный оскал, защитная реакция, устрашающая и обнажающая клыки.

Что это за мир, где не только дружба перечеркивает вражду, но и вражда перечеркивает дружбу, а могила и урна перечеркивают всё. И больные желудки, и исполненные подозрения сердца, и жесткие улицы, и столкновение идей, все человечество пылает ненавистью и пепелицей. Хватит времени, чтобы умереть в невежестве, но раз уж мы живем, то что нам праздновать, что нам говорить? Что делать? И мы все лишь деремся до смерти – Зачем? На самом деле, зачем я сражаюсь сам с собой?

Зачем еще нам жить, если не обсуждать (по меньшей мере) кошмар и ужас всей этой жизни. Боже, как мы стареем, и некоторые из нас сходят с ума, и все злобно меняется – болит именно эта злобная перемена, ведь как только что-нибудь становится четким и завершенным, оно тотчас разваливается и сгорает.

«Выбор преступниками места кражи определяется прежде всего доступностью предметов преступного посягательства, а также возможностью быстро и незаметно похитить их. Определённую роль здесь играет беспечность самих потерпевших (оставление ключа под ковриком около входной двери, приглашение в дом случайных знакомых, оставление вещей без присмотра и т.д.)».


Глава 10. Женский элемент

…Как раскладывал бы ее поперек кровати ночью всю мою и старательную и искал бы ее розу, копи ее бедер, ту изумрудно-темную и героическую вещь, которую хотел. Вспоминаю ее шелковистые бедра в узких джинсах и как она складывала одну ногу, подсовывая под себя ладошки, и вздыхала, когда мы вместе смотрели телевидение…

Я покажу забытой, что не забыл. Да кто там топчется, черт возьми, кто этот слюнявчик, бубнящий чушь в её жёлтые, спутанные пряди, когда она качается в моих руках? "Какие танцы, Заратустра, – бормочет она. Уходи, не мешай нам…" Уходи, танцор, и вы тоже уходите, – вы, жрущие горстями снотворное и пускающие в тёплые ванны свою рыбью кровь, – как вы вообще смеете корчить гримасы, даже если жизнь испражнилась вам в морду? Радуйтесь! – она пометила вас как свою территорию, она будет защищать вас! И все остальные, – от рыбака до фискала, – пошли вон! Ей не хватает воздуха, а мне доверия к вашим шаловливым ручонкам: вы обязательно растащите моё тонкое листовое время, эмали чувств, тиски обстоятельств, молоточек сердца, начеканите целую кипу ереси – пьяный блудный сын променял папу на грешницу, – и всё это останется невостребованным, как жёлтые перстни рыночного армянина… – Я бы выклянчил бы себе мраморное сердце, – но все это могло бы быть лучше, чем может быть, одинокие нецелованные губы мрачно кривятся в склепе. Я сделаю это, я вылижу последний уголок жизни, куда она вся и забилась. Все вон! В моём маленьком мерцающем кадре места лишь на двоих, и мне не нужны апостолы, а тем более зрители. Сейчас, пока я не протрезвел, мне хватит слёз, чтобы омыть её грязные ноги, и жара губ, чтобы осушить их, – а потом я положу к этим ногам все заработанные войной деньги, все усыпанные бриллиантами ордена, и, попросив – нет, не отпущения грехов, – а всего лишь разрешения остаться до утра, улягусь у её ног.

Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда сопоставляю с ним странные обстоятельства моей жизни. Мы сделаны из вещества того же, что наши сны – и сном окружена вся наша маленькая жизнь…

Давно прошли те сложнейшие сплетения самых разнообразных и навеки переставших существовать причин, – потому что ничья память не сохранила их, – которые зимой того года заставили меня очутиться на бронепоезде и ехать ночами на юг; но это путешествие все еще продолжается во мне, и, наверное, до самой смерти временами я вновь буду чувствовать себя лежащим на верхней койке моего купе и вновь перед освещенными окнами, разом пересекающими и пространство, и время, замелькают повешенные, уносящиеся под белыми парусами в небытие, опять закружится снег и пойдет скользить, подпрыгивая, эта тень исчезнувшего поезда, пролетающего сквозь долгие годы моей жизни. И, может быть, то, что я всегда недолго жалел о людях и странах, которые покидал, – может быть, это чувство лишь кратковременного сожаления было таким призрачным потому, что все, что я видел и любил, – солдаты, офицеры, женщины, снег и война, – все это уже никогда не оставит меня – до тех пор, пока не наступит время моего последнего, смертельного путешествия, медленного падения в черную глубину, в миллион раз более длительного, чем мое земное существование, такого долгого, что, пока я буду падать, я буду забывать это все, что видел, и помнил, и чувствовал, и любил; и, когда я забуду все, что я любил, тогда я умру.

Я иду. А куда я иду? Не знаю. Я даже не думаю об этом. Какой-то обрывок сознания, неизвестно в каком темном закоулке моих извилин должен был это знать, потому что я прихожу в себя перед домом Элоди. Я сам удивлен. Почему Элоди? О, да потому, что именно она причина всего этого, потому что это ее вина, потому что я хочу ей сказать, что дело сделано, жертва принесена, потому что я хочу излить на нее все мое бешенство, потому что я хочу к ней прижаться, потому что я хочу отхлестать ее по щекам, потому что я хочу выплакаться между ее грудями, потому что я хочу, чтобы она восхищалась мной и утешала меня, потому что я хочу убедиться, что не сделал глупость века, потому что хочу заняться с ней любовью, потому что хочу доказать себе, что оно того стоило, потому что более всего хочу, чтобы женщина убаюкала меня, сказала мне «Ну… ну, успокойся…», и дала мне грудь, и раскрыла мне бедра и лоно, и взяла меня за руку и ввела меня в себя, и слушала бы, как я мешаю любовные рыдания и любовный хрип, шепча мне те глупые слова, какие шепчут страдающему ребенку. Ну и вот. Именно этот инстинкт толкал меня, заставил меня прибежать сюда. К женщине, единственному убежищу, к гигантскому влагалищу, куда можно погрузиться целиком и свернуться зародышем в самой его глубине, вдали от мира и беды.

Настоятельница сердца, доносящая до меня бесценную амбру, аромат моего ума, свидетельница предвиденных и возлюбленных мною движений тела, слагающихся в медоточивый рассказ о длительности тех испытаний, которым оно себя подвергает в неслиянности, исследовательница того, что предстоит мне видеть и слышать, заботливая и корыстная, красноречивая и ясновидящая, источник раздоров, взаимных обвинений, слабоволия, беззаботности, сильных прикосновений, приоткрытости, рта, крупного носа, толковательница сновидений, вручаемых из рук в руки.

Время от времени я смотрю на Женевьеву. Часто. Мне очень нравится смотреть на нее. По мере старания она высовывает язык. А меня этот высунутый кончик языка, влажный и розовый, наталкивает на разные мысли. Я задаю себе вопрос, что я буду с ней делать сегодня вечером. Она позволяет мне делать все, что я хочу. Что бы я ни изобрел, она довольна. О, это не так уж много. Я не порочен и не любитель все осложнять. Мне нравится зарываться лицом между ее большими грудями или между ее полными бедрами, или между ее большими ягодицами, между всем, что у нее есть большого и полного. Я всюду шарю языком, я пролезаю в ее влагалище как можно дальше, ее вульва у меня на лице как эскалоп, но эскалоп живой, теплый и влажный, и пахучий, и любящий, о да, любящий, такой любящий! Я проникаю в нее, где мне угодно, тут или там, это всегда приятно, всегда необыкновенно. Во всех местах – женщина. Полными горстями, всласть, до смерти. Она может получить свой оргазм двадцать раз, в то время как я – только один, тихонько вскрикивая, громко вздыхая, с глазами, переполненными благодарностью и любовью. А после она обнимает меня, покрывает мне лицо мелкими поцелуями, приговаривая: «Мой дорогой, мой миленький…», долго, и потом мы так и засыпаем, и так просыпаемся, а иногда среди ночи мне вдруг захочется зарыться ей куда-нибудь, тогда я раздвигаю ее полные бедра, например, и я в свое удовольствие разглядываю ее плотно сомкнутое дородное лоно, я осторожно раздвигаю ее спутанные волоски – у нее здесь обильно растут волосы, масса густой растительности вдоль всей щели – я приглаживаю их тыльной стороной ладони, эти буйные кудри и освобождаю во всей красе большие губы, такие же смуглые, такие же нежные, как кожа моих яичек. Наконец появляются малые губы, розовые и перламутровые, я раздвигаю их тоже и наслаждаюсь созерцанием всего, что есть внутри, даже наши собственные выделения, оставшиеся с прошлого раза, смешавшиеся, застывшие и образующие нити паутины, а запах, мамочка, запах разврата и логовища, запах любви… Это и есть наша жизнь.

Одна моя знакомая как-то призналась, что получила наглядное представление об устройстве женского тела лишь внимательно разглядывая свою новорожденную дочку. Я поразился (ведь замужняя женщина!) – и только тогда почувствовал всю бездну, отделяющую нас от женщин. Оно – снаружи, а у женщин – внутри: такая тайна, что они и сами-то ясного доступа к ней не имеют. Себя не знают, а мы себя знаем


. Не потому ли женщина так нуждается в зеркале, что, в отличие от мужчины, лишена его в самой себе. И зеркальце у нее всегда под рукой, как у мужчины – его природный двойник. Ему-то это хрупкое стеклышко в сумочке ни к чему, потому что он свое продолжение-отражение при себе живым носит и всегда может нащупать и опознать себя. Один знакомый вспоминает, как лет в пять, когда мать засыпала, он с фонариком залезал к ней под одеяло и пытался хоть что-то увидеть… Да где уж, если из мрака выступает только более темный мрак.

Светлеет. Шорохи, скрип, задушенные голоса, – все потихоньку уходят, унося смех, как эпилог ночного страха: такие серьёзные люди, а каким кубарем катились! Отстань, женщина, чего ты лепечешь? Разве ты не видишь, – мы долетели; разве ты не чувствуешь, – он уже расцвёл, мой цветок. Немигающая рептилия, магическая пентаграмма, сложенная из лоскутов змеиной кожи, – другу на память от повелителя мух. Все аристократы флоры – от розы до крапивы – все боятся и презирают его. Он тошнотворно красив – камуфляжная звезда, пахнущая тухлой кровью, – и чем дольше я знаю его, тем острее желание склониться к нему и вдохнуть. Мясные мухи, грифы, красноглазые гиены, вам нечем здесь поживиться, здесь человеческое, слишком человеческое – расступитесь и дайте человеку приблизиться. Мне нужен этот запах, такой противный для многих, – я узнаю и обожаю его, – запах возвращения. Так пахнет встающее над горами солнце… Люди, вещи, страны в итоге сводятся к запаху.

И она бросает ему такую вялую улыбку, которая стоит больше, чем все ее нагое тело, по-настоящему философскую улыбку, ленивую и амурную и готовую ко всему, даже к дождливым дням или шляпкам на набережной, женщина, которой больше нечего делать, кроме как зайти навестить своего старого возлюбленного и поддеть его расспросами о жизни. …Могут статься и по случаю удержать мне к тому же премного любви, и я всегда могу оставить их и странствовать дальше – насмешки – насмешки любви женщины были б лучше, я полагаю…


Глава 11. Природа человека

Пункт, касающийся Вашей глупости. Тут говорить можно и нужно долго, ибо глупость Ваша безгранична и необъятна, как Вселенная. Путешествие в страну непуганых идиотов. Самое время пугнуть.

Многие люди подобны колбасам: чем их нашпигуют, то они и есть. Суждения более опытного человека будут казаться окружающим совсем не беспочвенными. Разум такого человека можно уподобить дереву со многими корнями. И в то же время мы часто встречаем людей умственные способности которых напоминают воткнутую в землю палку.

Его не любили, и он не любил. Они просто ворчали, безадресно жаловались. Обратить внимание на их жалобы и на их мелочную возню и заклеймить их обидными выражениями. Изжить, тем самым устранить из жизни, зверька, умеющего кусаться. Его не травили. Ему причиняли зло не намеренно, а просто потому, что какие-то люди преследовали свои интересы. Просто пытались во всём добиваться лучшего: чтоб всегда на столе была еда – и чем бы еда эта ни оказывалась, поделить её на ломтики. В них нет прямого зла – в них только мелочность, как в любом из нас. Разнообразие их целей и задач. Мир весь вибрирует от пересекающихся скрытых интересов. Если вы поможете другу в беде, он наверняка вспомнит о вас, когда снова окажется в беде. Невозможно жить с людьми, зная их задние мысли. Ему то и дело давали понять, что он даром ест хлеб. Больше нечего людям делать, как только тебе, мудаку, вредить. А если вредят, значит, так тебе, мудаку, и надо. Не касайся того, что тебя не касается. Дай себе право вовремя установить: неудивительны те, кто бормочет что-то своё постоянно. Становишься на сторону преследователя чтобы убедиться, что никакого преследователя тут нет. Битых стёклышек горсть, – выдавала гримаску за гримаской… Подними с земли прутик и начерти круг на песке. Черти не мелом, а любовью, того, что будет, чертежи. Нет причин быть обиженным. Всё это один круг. Жизнь всегда стремится исполнить наши желания, какими бы странными они ни были. Ни одно желание не даётся тебе отдельно от силы, позволяющей его осуществить. Играй, пока идет игра. Игpы – это очень сеpьёзно. Этим не обязательно подразумевается, что играют для того, чтобы выиграть. Можно сделать ход из удовольствия его изобретения. Конец игры – это начало игры. Не к добру людям исполнение их желаний. Не во всех играх можно сохраниться. Свежее бельё пахнет Антарктидой.

Именно бесконечность представляется тем <смыслом>, который так ищет человек, ибо какой <смысл> в бесконечном? Его непостижимость? Но тогда высший смысл в непонимании, и восхищение – наиболее приятная форма непонимания. Тогда и наши бессмысленные тавтологии вдруг наполняются смыслом, поскольку для конечного единственная возможность создать бесконечность – замкнуть круг бытия. «Конечность», как верно писал Нанси, в принципе не является отрицанием «бесконечности»: «Конечность – не столько в том, что мы небесконечны – телесны, смертны и т.д. – а в том, что мы бесконечно конечны». Хотя, понятно, телесность, зримость, смертность и бытие-с-другими – и есть «бесконечно конечное».

И ковыряла палкой песок. Всегда неожиданно. Начинается и приводит к сознанью, что действие малозначительно, но всегда что-то значит. Безадресность глаз. Борьба без свидетелей. Весьма тихо. Свиньи спят. Но слепые всегда насторожены. Лестницы, дни, прикосновенья, года. Я думаю, если стараюсь. Грущу. Кто он, кому это нужно? Пускай выходит из темноты. А на лесенке – тьма, закадычная тьма. Я тебя подожду. Не взберёшься сама.

Петрарка говорит: «Там, где дни пасмурны и кратки, родится племя, которому не больно умирать». Человек здоровый, энергичный, довольный собой, человек с большой и ясно сознанной им жизнеспособностью; жаден жить или, лучше сказать, не столько желание жизни, сколько желание "полакомиться", сопряжённое с совершенным отсутствием идеи смерти. Да, да, они сильны, у них такие серьёзные лица. Они не чувствительны, когда дело касается других людей, и редко вникают в их положение, если не хотят раскусить их для своих целей. Они не уважают права, если не уважают того, кто ими обладает, а это случается редко.

Не физическое насилие, не мордобой, а отсутствие своей норы – отсутствие места, куда уйти от их любви. Жизнь вне их – вот где неожиданно увиделась моя проблема. Вне этих тупых, глуповатых, травмированных и бедных людишек, любовь которых я вбирал и потреблял столь же естественно, незаметно, как вбирают и потребляют бесцветный кислород, дыша воздухом. Я каждодневно жил этими людьми. Всюду жестокость, их целые семьи, вдалбливают с детства… И этот город для них построен. Быть ли мне тем, кто убьёт, или тем, кого убьют? То ли: обо мне кто-то скажет, что я оттуда. То ли: обо мне будут там говорить? Какую бы отвратительную гадость не вытворял, найдётся человек, которому ты понравишься. Это не любовь, не вторая половинка. Просто вы уроды…

Ничтожества опасны, поскольку хитpы и бесцеpемонны. Их глаза подчеркнуто обыкновенны. Их души жестоки, как грабли, их жизнь жестока, как выстрел. Счёт денег их мысли убыстрил. Чтоб слушать напев торгашей, приделана пара ушей. А сердца их подобны унылым болотным жабам. Забей, это же животные, пищеварительный тип…

В мире есть люди, которым на тебя не наплевать… Это люди, которые тебя ненавидят… Если б знать, в чём их секрет и где они берут столько влаги в их сухой, как промокашка, жизни. Конечно, завидую. Успех – единственный непростительный грех по отношению к своему близкому. Ах, как они живут, дрожа в предвкушении наступающего дня или ночи, как они прекрасно-подозрительны, как умеют различать интонации чуть ядовитее и взгляды чуть косее; могут расслышать в шуме листвы голоса стоящих под деревом, расшифровать не в свою пользу и, обидевшись, убежать в слезах или наорать, целя растопыренными пальцами в удивлённые глаза. Все до отказа набиты тайными расчетами. Изысканный словарь их нацеленного зла. Терять нечего! Можно не принимать в расчёт их пару-тройку интеллектуалов, импрессионистов, путаников с направлениями иногда мычащих что-то влево, иногда вправо, в глубине своей блядской душонки, все яростные консерваторы, цедящие по капле субтильные тонкости. Мстить и капризничать. Способность быстро угадывать слабые стороны людей. Чтобы они не растрачивали ненависть по мелочам.

Что порадует людей, затерявшихся в мелькании недель, в неброских годах слепых? Что-нибудь возьми, что движет невесёлыми людьми. Их исподтишковое зло, их гнусная и по-своему талантливая ожесточённость вогнали старого служаку в транс. Кто в их присутствии может оставаться безразличным? Контакт с ними никогда не бывает бесполезным. В разнообразном психологическом пейзаже каждый из них – особый случай. И что скрывают люди, кроме гадости? Тактика учит, что лучше не показывать достигнутое преимущество. Мысль – самая незаметная форма агрессивности. Даже когда приходится на время смириться, вовсе не обязательно во всеуслышание признавать своё поражение, ведь слишком быстрое отступление подозрительно.

Она начинает слегка покачиваться, словно ей обидно. Очевидно, что в магазине даже крупный специалист в области гражданского права редко задумывается над тем, какую именно статью Гражданского Кодекса он реализует во взаимоотношении с продавцом (если, конечно, эти отношения не приобретают характер конфликта). Всякое опредмечивание обнаруживает себя только как отчуждение, враждебность и чуждость. Хотя свобода другого и не может быть отчуждена, конфликт является основой отношений людей друг с другом.

Мы можем, сколько угодно, оборачиваться во все стороны, как мы делаем это в подозрительных местах. А то, что у "власти козлиной козлят миллионы", я знаю давно, с ранней юности. Столь же давно я знаю горькую и беспощадную чеховскую цитату о том, что "дело не в пессимизме и не в оптимизме, а в том, что у девяноста девяти из ста нет ума". Так было во все времена и во всех, кстати, странах и континентах.

Когда со мной случается что-то слишком хорошее, мне кажется, что меня наебывают. Когда я встречаю на улице подозрительный взгляд, я, против своей воли, отвечаю тем же. Если при мне оскорбляют человека, которому я должен быть признателен, мне вдруг становится так хорошо… В такие минуты я не замечаю подозрительных взглядов и смиренно потупляю голову… А стоит мне отойти от оскорбителя, я поворачиваюсь и смотрю на него презрительно. Он отвечает мне тем же.

Дети не жестоки, – они первобытны. Жестокость принадлежит к древнейшему праздничному настроению человечества. Жестокость, столь отчаянно бессмысленная, как поэзия. Потому что люди там, в своей бескрайней жизни, блуждают беспечно, что вчера напортили, сегодня исправляют. Но думал я не о них – о душистом мёде, который они все вместе собрали сегодня. Мы не способны, в отличие от пчелы, добывать мед из горьких цветов жизни. Поэтому для многих из нас труд представляется каторгой, становится проклятием.

Отличный пример для нас пчела. Каждую минуту, пока продолжается сбор меда, она находит сладость в сорняках и даже в ядовитых цветах, то есть там, где нам никогда и в голову бы не пришло искать что-то приятное. Кодуэлл, единственный из всех, рискнул вспомнить о первобытности и, как и следовало ожидать, эстетизировал жизнь первобытных людей: будучи коллективистами, они были и поэтами. «Мы называем поэзией ту приподнятую речь первобытных людей, которая оставалась привилегией торжеств, мы видим, что, эволюционируя, она стала прозаической и разветвилась, найдя применение в теологии, истории, философии, драме. (Уважение к личности Кодуэлла, погибшего в Испании в составе интербригады, не должно мешать видеть его ошибки).

У человека закружится голова на той высоте, для которой он не создан. Нельзя говорить об океане лягушке, живущей в колодце. Нельзя говорить о снеге летнему насекомому – существу одного времени года… У маленькой жабы, затаившейся в сугробе, большие глаза и нежное горло. Но её полюбить нельзя. И не потому, что у неё кривые ноги. Просто она видит мир совершенно иначе. Лягушек надо ловить ночью, когда они увлечены своим кваканьем. Лягушку надо есть целиком, содрав шкуру и поджарив предварительно на костре или сварив. Тритонов и саламандр можно ловить под гнилыми бревнами или под камнями в водоемах. В животе становится холодно, как будто жабу проглотил.

Вспоминайте, глядя на людей, о недавнем их рождении, детстве или о близкой кончине – и вы полюбите их: такая слабость! Я не хотел им беды или кары свыше – ни их красивым книгам, ни их семьям, ни им самим лично я не хотел ничего плохого, но я хотел топтать и пинать их имена. (Ваши непородистые тексты. Как чистенький луг, лужайка с цветиками. Как не потоптать.)

Когда б не комары, то мне Париж – до фени! Я обнаружу и дам тебе знать – опа-ля, еще одна – значит, обнаружу и дам тебе знать, а-ау, как оно все. Всё это старьё… с кучей ресниц и сисек!.. Славным труженикам и одиноким прохожим – Ура-а! Ладно, пусть себе копошатся… а я ускользаю!.. ворота… дверь… оп!.. я бегу зигзагами… уже вечер… быстрее!.. быстрее!.. я могу думать лишь у себя дома… на улице я ничего не могу… только у себя дома!.. я скоро вернусь… вернусь… обязательно! да! Изловим провоката! Не дадим уйтить суке! Жив быть не хочу, коли не повешу бездельника!

Мечта во мне живёт, постепенно отбирая силы… Они беспокоятся, так они чувствуют себя полезными. – Откуда ты знаешь? – Догадаешься, пока живёшь… Голубчик, каждый человек может сказать все что угодно. Каждый человек все знает. А если не знает, то узнает… Но все равно его нет… Я хочу, чтобы вы все послали… – Дорогой, сколько раз вам повторять – вы ошиблись номером. Вы принимаете меня не за того, кто вам нужен… И вообще – кто вы такой? «Все ваши мысли о счастье в незапамятном прошлом или в будущем, – не более чем чушь. Исцелитесь от ностальгии и перестаньте верить в детские сказки про начало и конец времен. Вечность – это всего лишь мертвая длительность, которой интересуются только дебилы. Дайте полную волю мгновению, пусть оно поглотит ваши фантазии».

Пятьдесят девять секунд из каждой минуты – сейчас нет. Мы не должны растрачивать свои дни. Мы должны их отдать в жертву, чтобы они существовали! В начале и в конце – есть только слово. И сейчас оно есть, падла, и мы верим в него и надеемся, неужели оно подведет? Но все же, сука, ты не удержался… Видно, что у тебя было мало счастья в жизни. Еще бы! Счастье должно быть нормальным, а не просто удовольствием от того, что ты умеешь вдыхать воздух. Есть вещи и посерьезнее, – крикнула она с кровати в открытую дверь.

Он говорит, жуя свои тосты – пардон: свои поджаренные тартинки – звук такой отвратительный, как будто мышь грызет стропила. Он делает большой глоток чая с молоком, не торопясь вытирает рот и говорит мне, глядя прямо в глаза, как мужчина мужчине: «Ладно. Раскроем карты».

Я схватила туфли и стала их надевать. Затем куртку. Буркнула, что мне пора идти. Вот тут-то он и принялся хлестать меня своим медленным раскатистым голосом: Ты ведь такая возвышенная! Ждёшь со своими тепличными недоделанными друзьями прозрения в пальмовом аду? Так вот что я тебе скажу. Мне нравится моя работа в этом городе, нравится сидеть в кабинете с утра до ночи, и битвы умов нравятся, и борьба за деньги и престижные вещи, и можешь считать меня полным психом. Мне нравится то, что я делаю по одной причине: я делаю только то, что мне нравится. Он продолжал прицеливаться и палить: Да иди ты к чёрту. Ты со своим взглядом сверху вниз. Все мы декоративные собачонки, только случилось так, что я знаю, кто меня ласкает. Но учти – чем больше людей вроде тебя выходят из игры, тем легче победить людям вроде меня. Потом, ни с того ни с сего, он спросил, знаю ли я, как умру.

Сволочи ходят в костюмах, стервы – в чулках. Все хотят остаться анонимными. Люди перевозят мешки добра; псы у амбаров – злые! И по коридорам ходят такие псы в костюмах, что надо всё время самому рычать, чтобы тебя не съели по ошибке. Эта реальность концентрационных лагерей, это согласованное движение по кругу пытающих и пытаемых, эта утрата человеческого облика предвещают будущие возможности, которые грозят гибелью всему… Конечно, я говорю сейчас о мире больших городов, о мире мужчин и женщин, из которых машина времени выжала все соки до последней капли; я говорю о жертвах современного прогресса, о той груде костей и галстучных запонок, которые художнику так трудно облепить мясом.

Хоть раз в сутки перестаньте воевать со всем миром. Скверно испытывать неприязнь к другим людям, независимо оттого, есть ли у вас для этого серьезные основания или они раздражают вас одним своим видом. И, конечно, нельзя допускать, чтобы такие чувства сохранялись после исчезновения повода. Напряжение нервной системы обойдется вам слишком дорого.

Будьте милосердны, – сказал он простым, тихим, человеческим голосом. Но, боже мой, не безумие ли надеяться на жалость здесь! Иначе нельзя, такое уж время, когда милосердие оборачивается жестокостью, и только в жестокости заключено истинное милосердие. Закон беспощаден, но мудр. Никого нельзя зря бить… бьют для порядку. Никто не хочет быть злым сознательно. Люди, как правило, не злы, если не злить их. Хорош белый свет – одно только не хорошо: мы. Не бывает плохих времён, а бывают только плохие люди. Вот мы, люди, из боязни друг друга строим государства, окружаем себя полицейскими, солдатами, общественным мнением… Сколько это разного народа на земле распоряжается… и всякими страхами друг дружку стращают, а всё… Ненавижу цинизм за его общедоступность. Эхе-хе, господа люди, господа люди… Впервые за столько лет – нелепое желание заплакать. Эти беспричинно навёртывающиеся на глаза слёзы пришли издалека.

А ты говоришь – народ, тут просто кто на ком сел верхом. Да такие бесстыжие. Один тебя обидит, другой обманет, а третий просто посмеётся над тобой. Ибо люди жестоки, насколько им за это платят, халатны, продажны, ленивы и т.д. Противно и противно. Неужели ты думаешь, что возможен какой-либо поступок, о котором бы не судили вкривь и вкось? Хитрые бумаги, хитрящие люди и обманчивые вещи… И на очередь за правдой тратим жизнь. Стоит мне поговорить с человеком полчаса – и я о нем составлю беспринциндентную резимю. Никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно. Презирающих тебя сам встречай презрением. Кому сделано зло – отплатит тем же.

Все началось с того, что мне сперва шепнули, что начальник лагеря, с охоты приехав, отказался отпустить меня, собирается с кем-то консультироваться, звонить куда-то и ждать приказа, а решение выездного суда хочет опротестовать. После вывесили списки тех, кого суд освободил и кто на днях уходит по этапу работать на назначенные стройки. Меня там не было. А потом три этапа ушли почти один за другим, и ясно стало, что меня тормознули прочно, что годами отмерять мне срок, а не днями, как я начал надеяться после суда. Отчаяние и тоска, владевшие мной, были чем-то странно знакомы, и забавно, что усилия вспомнить, откуда памятно мне это острое чувство безнадежности, усилия эти развеивали меня и облегчали. Вспомнить я, однако, не мог. Не было в моей жизни такого острого сочетания несправедливости, поражения, сокрушенных надежд (как они вспыхнули, мерзавки), бессилия придумать что-либо и что-нибудь предпринять. Не было. Потому что после ареста было другое ощущение: схвачен! Как в плену. И все. Словно ожидал заранее. Нет, не было такого прежде.

Однако было. Просто гораздо позже. И не мог я это вспомнить никак, потому что связано это оказалось не с реальностями моей жизни, а со сном одним в тюремной камере. До краев был наполнен этот сон весенним воздухом и весенним светом. В эти воздух и свет раннего, но солнечного апреля вышли из моей квартиры вместе со мной (все цветное было, четкое, звучащее – реальность полная) трое или четверо людей – следователи и конвой, недавно привезшие меня из тюрьмы домой почему-то (а во сне понимал даже, что надо), чтобы снова сделать обыск. И мы все стоим, окунувшись в это весеннее благоденствие, а в метре от меня мой маленький сын пускает кораблик из спичечного коробка в бурно лопочущем ручье. И я вижу, как он в азарте и ажиотаже («моя кровь» – думаю я с умилением и любовью) шлепает в своих ботиночках прямо по ручью и уже промок почти до колен, а забрызган много выше. Я протягиваю к нему руку, говорю что-то воспитательное, проверяю, не очень ли вспотел, глажу по мягким волосенкам, а когда поднимаю голову – моего конвоя нет. Ни следователей, ни сопровождения, и уже машина их скрылась за поворотом улицы. И тогда в это чувство воздуха и света вдруг вплелось такое ощущение свободы, что никак я не мог не задохнуться от прихлынувшего к горлу счастья и проснулся на этом пике сна и радости. В очень грязной, потому что очень перенаселенной, в очень душной камере тюрьмы. И вот здесь они пришли ко мне, те отчаяние и тоска, что сегодня показались знакомыми.

Мы полагаем, что участвуем в разговоре для того, чтобы получить информацию о других людях; в действительности же мы предпочитаем говорить, а не слушать. Если бы мы делали все возможное, чтобы сформировать представление о том, каков мир на самом деле, то мы бы никогда сознательно не расходились во взглядах, однако в реальной жизни мы все время противоречим друг другу.

Проследи за тем, что происходит во время человеческого общения. Зачем человек открывает рот? – Главная мысль, которую человек пытается донести до других, заключается в том, что он имеет доступ к гораздо более престижному потреблению, чем про него могли подумать. Одновременно с этим он старается объяснить окружающим, что их тип потребления гораздо менее престижен, чем они имели наивность думать. Этому подчинены все социальные маневры. Больше того, только эти вопросы вызывают у людей стойкие эмоции. Меняться будет только конкретный тип потребления, о котором пойдет речь. Это может быть потребление вещей, впечатлений, культурных объектов, книг, концепций, состояний ума и так далее… Мама говорила мне, что человеку для жизни нужно совсем мало денег. Все остальное ему нужно только для хвастовства.

«При жизни этот его страх потери своего добра подобен страху детей, которые, набрав полный подол камешков, вообразили себя обладателями богатства и трясутся над ними. Если взять у ребенка один такой камешек, он начинает плакать, если вернуть его обратно, то начинает радоваться. Поскольку у детей еще не сформировались знания о положении вещей, потому их легко как рассмешить, так и заставить плакать. Вот и глупец, считающий себя вечным обладателем земных преходящих богатств, трясется над ними, подобно ребенку!».

А здесь мыши сгрызут твою партию и все твои лозунги и все попытки договориться – ничто. Здесь тебя с недоумением спрашивают: «С кем ты договорился?» Примерно как родители спрашивают пятилетнего ребенка, который поменял велосипед на камушек: «Что? Что ты сказал тому мальчику? Какую клятву? Пойдем-ка к его родителям!» И выясняется, что твои слова ничего не стоят, и договоренности твои ничего не стоят, и пугаешь ты только себя, и чем сильнее хмуришься, тем больше людям кажется, что ты всего лишь пытаешься пукнуть. И сначала тебя жалко, а потом уже даже неинтересно.

Если вы хотите лишиться последних иллюзий относительно человеческой природы, вам нужно сделать одну-единственную вещь – быстро заработать большую сумму денег; вы тут же увидите, как к вам слетается стая лицемерных стервятников. Но чтобы с ваших глаз спала пелена, важно именно заработать эту сумму: настоящие богачи – те, кто богат с рождения и всю жизнь прожил в роскоши, – видимо, обладают иммунитетом против таких вещей. Они как будто унаследовали вместе с богатством нечто вроде бессознательного, врождённого цинизма, изначальное знание того, что почти все, с кем им придётся иметь дело, будут преследовать одну цель – всеми правдами и неправдами вытрясти из них деньги; поэтому они ведут себя осмотрительно и, как правило, сохраняют капитал в неприкосновенности. Но для тех, кто родился бедняком, подобная ситуация гораздо опаснее; в конце концов, я сам достаточно большой подлец и циник, чтобы понимать, чего от меня хотят, и чаще всего мне удавалось вывернуться из расставленных ловушек; зато друзей, понятно, у меня не осталось.

Общество как система объективно заинтересовано в том, чтобы каждый человек выполнял общественно значимые функции, т.е. способствовал социальному прогрессу. Отталкиваясь от аристотелевского понимания ценности сообщества, Макинтайр исследует условия персональной самоидентификации и приходит к выводу, что индивидуальная жизнь переживается как удавшаяся только в том случае, если она может быть представлена как повествование. Нарративная форма организации человеческой жизни требует изображения поисков «блага», в которых отдельные эпизоды могут пониматься как страдания, искушения, опасности и отклонения. Невозможность рассказать о своей жизни в определенных идеологических схемах, связана обычно с полным страданий переживанием экзистенциальной бессмыслицы, которая может усиливаться вплоть до самоубийства.

Боязливое ожидание и жадное использование минуты пробуждают все трусливые и эгоистические склонности души. Тогда как действительная нужда способна улучшать и согревать людей. Интересная тенденция: чем нас больше, тем более мы чужды друг другу. А, может, просто мы стали честнее? не закрываем глаза на то, что существовало во все времена? Правда, трусы всегда любопытны. Поразительно всё-таки, до чего нам мерзки люди, которых мы собираемся просить об одолжении!

Во-первых, человек очень редко спрашивает себя: «Чего я хочу?», предпочитая этого как бы не знать. На всякий случай имеется дежурный перечень моральных и материальных благ, какое-нибудь беспорядочное перечисление. Но если всерьез задуматься над каждой из перечисленных ценностей, будь то отдельная квартира, любовь женщины, редкая марка для коллекции; если спросить себя: хочу я именно этого или я этим хочу чего-то иного, – то, пожалуй, ответ найдется не сразу, да и неизвестно, найдется ли вообще…

Забвение – (по Мартину Хайдеггеру) вид существования человека, состоящий в постоянно предпринимаемых попытках ухода от груза ответственности за существование путем погружения в будничные дела, попытки утешить себя с помощью этих дел, удалиться от самого себя. Таким образом, повседневность существования состоит из озабоченности (осмотрительности), общей заботы (заботы, совместной с другими) и забвения.

Те, кто уверовал в собственную правоту – а только они и сохраняются в памяти человечества, – которого придерживается самое недогматическое существо на свете: публичная девка. Отрешенная от всего и всему открытая; приноравливающаяся к настроению и мыслям клиента; меняющая всякий раз манеру говорить и выражение лица; готовая казаться печальной либо веселой, оставаясь равнодушной; расточающая продажные вздохи; откликающаяся на шалости своего верхнего соседа просвещенно-лживым взглядом, она предлагает уму такую модель поведения, которая может поспорить с моделью поведения мудрецов. Жить без убеждений по отношению к мужчинам и к самой себе – таков великий урок проституции, бродячей академии трезвости ума, столь же маргинальной по отношению к обществу, как и философия. «Всему, что я знаю, я обучился в школе продажных девок», – должен был бы воскликнуть мыслитель, который все принимает и от всего отказывается, который, следуя их примеру, стал специалистом по утомленной улыбке, ведь люди для него – это всего лишь клиенты, а тротуары мира – рынок, где он продает свою горечь, подобно тому как его товарки продают свое тело. Если бы в проституции не была заложена здоровая основа, мир бы ею не болел.

Недаром же говорят, что лучшие настоятельницы женских монастырей – бывшие проститутки. Они, ведя разгульный, развратный образ жизни, компенсаторно накапливают в себе потенциал, позволяющий им охотно заниматься нравственным воспитанием молодежи.

Я обнаружил в себе столько же зла, сколько и во всех остальных людях, но я ненавижу действие – мать всех пороков – и потому никому не причинял страданий. Не будучи ни агрессивным, ни алчным, ни энергичным и наглым настолько, чтобы противостоять другим, я предоставляю сему миру быть таким, каким он был до меня. Мщение предполагает ежесекундную бдительность и дисциплину сознания – дорогостоящее постоянство, тогда как безразличие прощения и презрения делает времяпрепровождение приятным и пустым. Любая мораль означает опасность для доброты; спасает последнюю только беспечность. Остановив свой выбор на флегматичности идиота и апатии ангела, я отстранился от поступков, а поскольку доброта не совместима с жизнью, я разложился, чтобы стать добрым.

Многие дети выражают или по крайней мере изображают протест, а мне было хоть бы что. Я философствовал с ползунков. Из принципа настраивал себя против жизни. Из какого же принципа? Из принципа тщетности. Все вокруг боролись. Я же никогда и не пытался. А если создавал такую видимость, то лишь для того, чтобы кому-нибудь угодить, но в глубине души и не думал рыпаться. Если вы мне растолкуете почему – я отвергну ваши объяснения, поскольку рожден упрямцем, и это неизбывно.

Если бы я никогда не занимался разгадыванием непоправимого… Дрожь нам удается без большого труда, но умение управлять собственной дрожью – это уже искусство, что подтверждает история всех бунтов. А самой обыкновенной прописной истины, согласно которой все наши беды начинаются именно тогда, когда мы обнаруживаем вдруг возможность что-то улучшить, – они признавать не желают. Между тем ненависть равнозначна упреку, который мы не осмеливаемся высказать себе, равнозначна нетерпимости по отношению к нашему идеалу, воплощенному в другом человеке. Все разновидности таланта, как правило, бывают связаны с некоторой бесцеремонностью. Однако при всем при этом нет ничего плодотворнее, чем сохраненный секрет. Он нас мучает, гложет нас, угрожает нам.

Телефонный звонок прерывает мои размышления, которые я все равно не довел бы до конца. Люди как вши – они забираются под кожу и остаются там. Вы чешетесь и чешетесь – до крови, но вам никогда не избавиться от этих вшей. Куда бы я ни сунулся, везде люди, делающие ералаш из своей жизни. Жизнь без настоящего краха, без таинственных или подозрительных провалов для нас мало чего стоит. Спроси, хорош ли ураган, сметающий все на пути? Спроси, хорош ли скорый поезд, который оглушает свистом патриархальные деревни? Я запутался в словах, как другие – в делах. Я жажду новых аварий, новых потрясающих несчастий и чудовищных неудач.


Глава 12. Деньги, люди и классовый подход

То, что новые французские философы и пожилые юноши из московских кружков именовали «постмодернизмом», было придумано единственно ради того, чтобы революции больше никогда не случались, чтобы никакая идея и никакое намерение не овладели человеком всерьез, чтобы страсть и пафос не беспокоили больше общество. Общество Запада хотело продлить как можно дольше, а лучше бы навсегда, блаженное состояние покоя и гарантированного отдыха, и для этого родилось движение «постмодернизм».

И вот, похерив амбициозные планы, ты поступал по сказанному языком твоим – терпел и трудился. Дело происходило в пределах от а до я и от там до сям.

Он как машина, выбрасывающая миллионы газет каждый день, газет, заголовки которых кричат о катастрофах, революциях, убийствах, взрывах и авариях. Но он уже ничего не чувствует. Если кто-нибудь не выключит мотор, он никогда не узнает, что такое смерть, – нельзя умереть, если твое тело украдено. Кто-то должен запустить руку в машину и отрегулировать ее, чтобы шестеренки стали на место. Кто-то, кто сделает это, не надеясь на награду.

Ну, а учение как подвигается? Делаете вы успехи в вашем истинно человеколюбивом искусстве? – Плетусь, ученье моё давит мне плечи.

Прайс-лист, отсортированный по убыванию смысла. Если денег в кармане нет – никто не скажет тебе "Привет!" – дразнила нищета (улю-лю). «Ёжик голодный по лесу идёт, цветов не собирает, песен не поёт». Кто рано встает – тот далеко от работы живет. Но если это не удается, тем беспощаднее к ним бедность, так как им неведомы возможности культуры, позволяющей жить в нищете и скрывать ее. Быть бедным – просто скандал, поэтому нищету старательно скрывают. Неизвестно, что хуже – признаться в бедности или скрыть ее, получать помощь от государства или продолжать терпеть лишения. Цифры – вот они, перед нами. Но неизвестно, где скрывающиеся за ними люди. Остаются следы. Отключенный телефон. Неожиданный выход из клуба. Обратная сторона – превращение внешних причин во внутреннюю вину, в системную проблему личной несостоятельности. Многие из этих проблем привносят в семью не сами люди, хотя им нередко так кажется, и они укоряют себя в этом.

Ложь, которой проникнуты буржуазные круги, причастные к греху эксплуатации человека человеком и превращения человеческой энергии в деньги как иррациональной отчуждённой самоцели. Таковы гримасы буржуазной демократии, мадам. Деньги и есть остающаяся от людей "нефть", та форма, в которой их вложенная в труд жизненная сила существует после смерти. Овеществлённый человек выставляет напоказ доказательство интимной связи с товаром. Чахнущий над златом Кощей накапливает товарные индульгенции – славный знак его реального присутствия среди верных сторонников, показатель настоящего мужчины, того, что он грызётся за своё место в стае, а не скулит, поджав хвост. Нет человека на земле, который бы ни разу не держал в руках денег, разрази их. Однако, шелест банкнот – оценить могут только те, кто помнит, что завтра, в лучшем случае – послезавтра всё это кончится. Днём – нажива, по субботам соришь деньгами. Жизнь свелась на постоянную борьбу из-за денег. В любую эпоху большинство людей заняты добыванием хлеба насущного, что съедается, а не высокими темами, о которых пишут историки. Неважно, что вам говорят – вам говорят не всю правду. Неважно, о чем говорят – речь всегда идет о деньгах. Самое большое будущее у денег.

То исключительное и, в сущности, редкое явление, что некоторые люди озабочены не самою жизнью, а добыванием средств к жизни, становится в самую душу цивилизации, и она становится совершенно сумасшедшим спортом добывания средств к жизни – для чего, чёрт знает. Попросту говоря, за добыванием средств к жизни забывается цель жизни, и это запрограммировано на уровне общественного устройства. Если одно и то же обозначающее кормить смешивает по смыслу кормление и правление, а стол – это престол, то у историка есть основание думать, что язык наводит его на след.

Сначала у них была формула «бабло побеждает зло», а потом они уже говорили: «да, бабло побеждает зло, но фуфло побеждает бабло». Но – какое счастье! – жить, чтоб поводки не тёрли и ошейник не давил. Зачем всё сводить к меркантильности, неужели нельзя писать о чувствах, основополагающей линией которых не служат купюры? – А того! Все эти «Как выйти замуж за миллионера» – полная туфта. Фуфло-с! Российским дамочкам нужны не только бабки! У них – тужур, лямур, мать их – душа ещё раскрывается, а потом не сворачивается долго, как кровь. Буржуазная жила в голове и погоня за деньгами меня испортит? Пускай же все мысли в потоке вашего сознания и все иллюзорные материальные объекты вокруг вас приносят живым существам только радость и оберегают их от зла!

И снова вечер, непредвиденно пустой, холодный, механический вечер, в котором нет покоя, нет убежища, нет близости. Безмерное, зябкое одиночество в тысяченогой толпе, холодный, напрасный огонь электрической рекламы, подавляющая никчемность женского совершенства, когда совершенство перешло границу пола и обратилось в знак минус, вредя само себе, будто электричество, будто безучастная энергия самцов, будто планеты, которые нельзя увидеть, будто мирные программы, будто любовь по радио. Иметь деньги в кармане в гуще белой, безучастной энергии, бесцельно бродить, бесплодно слоняться в сиянии набеленных улиц, рассуждать вслух в полном одиночестве на грани помешательства, быть в городе, великом городе, в последний раз быть в величайшем городе мира и не чувствовать ни единой его части, – означает самому стать городом, миром мертвого камня, напрасного света, невнятного движения, неуловимого и неисчислимого, тайного совершенства всего, что есть минус. Гулять с деньгами в ночной толпе, быть под защитой денег, успокоенным деньгами, отупевшим от денег, сама толпа есть деньги, дыхание денег, нет ни единого предмета, который не деньги, деньги, деньги всюду и этого мало, а потом нет денег или мало денег, или меньше денег, или больше денег – но деньги, всегда деньги, и если вы имеете деньги, или не имеете денег – лишь деньги принимаются в расчет, и деньги делают деньги. Но что заставляет деньги делать деньги?

Деньги являются главным регулятором всей основной жизнедеятельности людей современного общества, основным побудительным мотивом для них, целью, страстью, заботой и контролером. В условиях современной цивилизации деньги объективно стали необходимым условием, средством и формой жизнедеятельности индивидуума (деньги объективно в современных условиях являются всем для человека, если главная ценность – комфортность быта и бытия, материальное благополучие). Поскольку значимость денег, их экзистенциальный статус для современного человека именно таков, то и основной целью его деятельности, всей его жизни, во многих ее проявлениях, являются, безусловно, деньги. Если же цель, которой являются деньги, выступает действительно Главной целью, неким действительно высшим идеалом (выше ведь ничего нет) в сознании современного человека, то, соответственно, и средств для своего достижения подобная цель оправдывает многие… Как, например, справедливо признает объединенная комиссия по вопросам преступности легислатуры Нью-Йорка, «организованная преступность является логичным продолжением системы свободного предпринимательства».

Мне не нравятся в Америке люди и отношения между ними. Мне не нравится необходимость постоянной, непрерывной, почти маниакальной заботы о завтрашнем дне. Это возведено там в религию. Если ты сегодня не позаботишься о завтрашнем дне, то завтрашний день тебя за это накажет… Там огромное количество условностей, которые придумал для себя средний класс. Обязательная смена машины со сменой работы. Хочешь или нет, но в пятницу ты должен одеться легкомысленнее, чем в обычные дни. Ты должен улыбаться в любой ситуации, вне зависимости от настроения. Их так много, этих условностей, и они такие мелкие… но когда они складываются в систему, становится очень тяжело жить. Частное предпринимательство свелось к потреблению и уничтожению среды, титанизм порождает тиранизм.

И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас. Мы помолчали, раздумывая. Между тем мелкий дождь перешел в проливной, и я обрадовался. Лечь спать в такую рань я не мог. Ускорив шаг, я свернул за угол и пошел обратно. Вдруг ко мне подходит женщина и спрашивает, который час. Я отвечаю ей, что у меня нет часов. И тут она выпаливает: "Милостивый государь, не говорите ли вы случайно по-русски?" Я кивнул. Дождь уже лил вовсю. "Не будете ли вы так добры зайти со мной в кафе? Идет дождь, а у меня нет денег. И простите меня, ради бога, но у вас такое доброе лицо… Произнеся все это, она улыбается странной, полубезумной улыбкой. "Я одна на свете… Может быть, вы сможете дать мне совет… Боже мой, это так ужасно – не иметь денег…" Как хорошо, однако, быть иногда богатым и получать такие совершенно новые впечатления, подумал я. И какое-то время они были вполне счастливы – на свой особый лад: их не покидала животная самоуверенность, которую внушают людям деньги.

Я даже зашел в контору по найму и сразу же вышел, как герой Достоевского. Когда ты молод, то работаешь, поскольку считаешь, что тебе нужны деньги; когда ты стар, то уже знаешь, что тебе не нужно ничего, кроме смерти, поэтому зачем работать? А кроме этого, "работа" всегда означает работу за кого-то другого, толкаешь тару за другого человека, недоумевая, почему это он сам свою тару не толкает?

И он хочет написать книгу, но проклятая работа отнимает все его время. Ему хочется занять чем-нибудь свой ум. Она высасывает меня, эта е***ная работа. Я хочу писать о своей жизни, о том, что я думаю… хочу вытрясти все дерьмо из своего нутра. «Скажи этим сукиным детям что хочешь… Скажи, что я умираю…»

Владыки угрюмы, рабы унылы. Обсуждают господ. Господа обсуждают рабство. Всякий человек ищет над собой власти. Удовольствия богача покупаются слезами бедняка, ибо не слыхано, чтобы владетели смущались гибелью своего невольника. "Когда Адам пахал, а Ева пряла – кто тогда был джентльменом?" То, что скажет обременённый и утомлённый необходимостью, всегда некстати. Простые радости бедняков. У раба попросить не стыдно. Когда недовольный своим положением раб как бы в шутку берёт своего господина под локоток, он даёт ему почувствовать ту силу, которую может иметь его бунт. Ненависть без протеста, ничем не обусловленная. Существуют вещи, которые можно осуществить только насилием. Взбунтовавшиеся рабы сжигают своих хозяев.

Подмечая, сколько в разных странах разбитых витрин, сломанных лифтов, оборванных телефонов, разломанных вагонов, опрокинутых урн, исцарапанных стен, разбитых памятников и статуй, опоганенных кладбищ и храмов, я моментально составляю себе представление о том, велико ли в обществе "дно" и сносно ли оказавшиеся на нем люди себя чувствуют. Ведь для этолога акты вандализма – то же, что клевки петуха в землю – переадресованная агрессия. Демагоги прекрасно знают, как легко направить агрессивность дна на бунт, разрушительный и кровавый. Много труднее помочь таким людям вновь почувствовать себя полноценными существами. Давно известно, что самое эффективное лекарство – ощущение личной свободы и удовлетворения инстинктивных потребностей иметь свой кусочек земли, свой дом, свою семью. В способности удерживать внутри или отпускать в зависимости от своего желания и внешних обстоятельств продукты жизнедеятельности организма впервые реализуется автономная или, точнее, свободная воля ребенка. То есть воля, предполагающая наличие возможности реального, осознанного выбора. Но возможность выбирать и принимать решение проявляется не только в том, что касается горшка. Это очень деликатная ситуация, и в ней, как, пожалуй, ни в какой другой, многое зависит от того, насколько на предыдущих этапах развития у ребенка сформированы базовое доверие к миру, автономия и инициатива, как вообще строятся отношения в семье.

Если биографии первых трех стандартны (принят на службу, определено жалованье), то этого нельзя сказать о двух последних. В силу этого, уделим и мы им чуть больше внимания.

Татарва и туда и сюда мыслями рассеялись и не знают: согласиться на это или нет? Думают, думают, словно золото копают, а, видно, чего-то боятся. Переговоры зашли в тупик. Тогда в самый напряженный момент Бепеня Трупиердин предложил дьяку: «Вели принести от себя из стану вина и питья, хочу я с ближними своими людьми напиться, чтобы сердитые слова запить и впредь их не помнить».

Из Татищевой, 29 сентября 1773 г., Пугачев пошел на Чернореченскую. В сей крепости оставалось несколько старых солдат при капитане Нечаеве, заступившем на место коменданта, майора Крузе, который скрылся в Оренбург. Они сдались без супротивления. Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки. Потом привели бригадира. Пугачев, не сказав уже ему ни слова, велел было вешать и его. Но взятые в плен солдаты стали за него просить.

– Подумай, – говорит, – ты, какой я человек? Я – говорит, – самим богом в один год с императором создан и ему ровесник.

«Не радуйся ради меня, неприятельница моя! хотя я упал, но встану; хотя я во мраке, но Господь свет для меня». «Меня притащили под виселицу. "Не бось, не бось", – повторяли мне губители, может быть и вправду желая меня ободрить». Оно, кстати, согласно его взглядам, есть в первую очередь "расположение души к живейшему принятию впечатлений". Расположение – к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлет. Ниспошлет расположенность – благосклонность – покой – и гостеприимство всей этой тишины – вдохновение… «Коли он был до вас добр, – сказал самозванец, – то я и его прощаю».

А Салават-батыр сейчас жив? – Неизвестно… Тридцать лет прошло, срок серьезный. А вообще-то он молодым был, когда воевал с Пугачом против царицы Катерины, – вполне мог уцелеть и в ссылке.

– Нет-с, домой хочется… тоска делалась. Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною попадает по шатрам и спит, а я подниму у своего шатра полочку и гляжу на степи… в одну сторону и в другую – все одинаково… Знойный вид, жестокий; простор – краю нет; травы буйство; ковыль белый, пушистый, как серебряное море, волнуется, и по ветерку запах несет: овцой пахнет, а солнце обливает, жжет, и степи, словно жизни тягостной, нигде конца не предвидится, и тут глубине тоски дна нет… Зришь сам не знаешь куда, и вдруг пред тобой отколь ни возьмется обозначается монастырь или храм, и вспомнишь крещеную землю и заплачешь.

Изолировав Башкирию от южных кочевых соседей, Оренбургская экспедиция избавила край от набегов казахов и лишила их возможности объединяться с башкирами против дальнейшего продвижения России. Строительство многочисленных крепостей в регионе в известной степени стабилизировала внутриполитическую ситуацию в нем и положила начало активному заселению Южного Урала русскими, продолжавшемуся очень высокими темпами вплоть до 80-х гг. XIX в.

Колонизировав многочисленные земли, Россия применяла колониальные режимы непрямого правления – принудительные, коммунитарные и экзотизирующие – к собственному населению. "Богатая насилием и бедная капиталом", империя осваивала и защищала эти огромные земли, давно или недавно приобретенные по причинам, о которых помнили – или уже не помнили? – одни только историки.

Согласно теории Жирара, если общество не может достичь мира с помощью закона и суда, оно приводит в действие древний механизм жертвоприношения, понимаемого как коллективное участие в акте насилия. Исторические общества от человеческого жертвоприношения перешли к животному, а затем от реальной жертвы – к символической. Что происходит в светском обществе, где религиозные обряды значат все меньше, но судебная система остается слаборазвитой? В таком обществе можно ожидать неконтролируемый рост насилия и его символических субститутов. А может быть, сам роман является механизмом замещения жертвоприношения? Здесь ради коллектива умирают не люди, а их репрезентации. Наряду с драмой и оперой, где работали сходные механизмы, в XIX веке роман был одним из средств жертвоприношения. В следующем столетии эта роль перешла к кино. Конечно, не в каждом романе в конце появляется труп, но таких романов много. А у трупа всегда есть пол.

Отношения между героями построены по модели Книги Бытия. Человек Культуры, потомок согрешившего Адама, спорит с Человеком из Народа за власть над русской Евой, бесклассовым, но национальным объектом желания. Гендерная структура пересекается с классовой, и обе они заключены внутри национального пространства, которое символизирует Русская Красавица. Иногда она пассивна, но чаще ей предоставлено право делать выбор между соперниками-мужчинами. Пол и класс жертвы – исторические переменные, ключевые элементы в развитии сюжета.

Пушкин сформировал триангулярную конструкцию в «Капитанской дочке»: восставший казак Пугачев – Человек из Народа, молодой офицер императорской армии Гринев – Человек Культуры, и Машенька – Русская Красавица. В народе скрыты ужасающие глубины, тайная сила и невыразимая мудрость; за государством лишь дурная дисциплина и чуждая рациональность. Казак-старовер и романтический бунтовщик, Пугачев пугает и чарует всех, даже Гринева, в остальном верного империи. История разыгрывается в большом имперском пространстве между Санкт-Петербургом и Оренбургом – столицей, расположенной на периферии, и далекой провинцией в географическом центре империи.

«Всеавгустейшая государыня, премудрая и непобедимая императрица! Дражайшее нам и потомкам нашим неоцененное слово, сей приятный и для позднейшего рода дворянства фимиам, сей глас радости, вечной славы нашей и вечного нашего веселия, в высочайшем вашего императорского величества к нам благоволения слыша, кто бы не получил из нас восторга в душу свою, чье бы не возыграло сердце о толиком благополучии своем? Облиста нас в скорби нашей и печали свет милосердия твоего! А потому, если бы кто теперь из нас не радовался, тот бы поистине еще худо изъявил усердие свое отечеству и вашему императорскому величеству, даянием некоторой части имения своего на составление корпуса нашего. И бысть угодна наша жертва пред тобою; се счастие наше, се восхищение душ наших!» С глубочайшим почтением и совершенной преданностью честь имею быть, милостивая государыня, Вашим усерднейшим и покорнейшим слугой.

«Великий государь, царь наш и над цари царь, самодержавный повелитель, достойный император. Как чему повелит быть, так и подобает тому быть неизменно и нимало ни направо, ни налево неподвижно. Яко Бог всем светом владеет, тако и царь в своём владении имеет власть». Российского войска содержатель, всех меньших и больших уволитель и милосердой, сопротивников казнитель, больших почитатель, меньших почитатель же, скудных обогатитель, и прочая и прочая…

Солдаты гогочут во время перемирия. И чтобы никогда слуги государыни не будили, а государыня бы слуг будила. Так, земной правитель из живого Бога, родственника или потомка богов, превращался в его наместника, представителя и исполнителя божьей воли в земных делах. Бог правит всем – он пантократор. Император вершит земные дела – он космократор. (Понятно при этом, что древние более почитаемы, чем новые).


Анамнез декадентствующего пессимиста

Подняться наверх