Читать книгу Салтычиха. История кровавой барыни - И.К. Кондратьев, Иван Кондратьев - Страница 3

Часть первая
Чертова Сержантка
Глава III
Под шум непогоды

Оглавление

Встала и шагнула к Галине и сама Салтычиха. Произошло то, что и должно было произойти: тигренок уступил место тигрице. Бой, ежели бы он мог произойти, был бы слишком неравен. На стороне Салтычихи было все: и власть, и личная физическая сила, и привычка повелевать, и жестокость. На стороне девушки было одно желание спасти ни в чем не повинного отца, защитив его своим телом, и еще ненависть, которая, собственно, и породила в ней отважность.

Девушка отступила. Невыразимый страх овладел всем ее существом, когда глаза ее, влажные, сверкающие ненавистью, встретились с сухими, покрасневшими до белков глазами Салтычихи. Бедная девушка чуяла, что не отступи она – Салтычиха растерзала бы ее, как котенка. И точно, это бы произошло. Салтычиха обладала цепкими, сильными руками, привычными ко всякого рода расправам. Она при таких условиях задушила бы и более здорового человека, чем Галина.

Испугавшись своей отважности, девушка закрыла лицо руками, а слезы так и брызнули у нее из глаз. Она рыдала и ждала, что побои тотчас же посыплются на нее; она даже желала их, как какого-то за что-то искупления. Но произошло нечто странное, нечто неожиданное, почти ничем не объяснимое: Салтычиха, постояв с минуту на одном месте, медленно опустилась на подушку и так же медленно вздохнула – вздохнула, как человек, только что взобравшийся на высокую гору.

– Ну! – произнесла она почти спокойно, обращаясь к Никанору, лежавшему на земле ничком без движения. – Встань-ка ты, подымись! Что валяешься, как падаль на задворках? Аль душа в пятки ушла? Коль ушла – вороти ее на старое место. На первый раз прощаю тебе, старому сычу, твою провинность – ослушание. Только гляди, чтоб больше этого не было: в другой раз не пожалею твоей старой спины, как теперь, – так-то отхлещу… Ну вставай же, не бойся!

Никанор медленно поднялся с земли.

– Милостивица! Матушка! – пролепетал он с умилением и чуть опять, кланяясь, не упал на землю.

– Да прощаю уж, кстати, и дочке, – продолжала Салтычиха. – Пусть ее гуляет с молодцом! Коли мой, троицкий, как-нибудь и замуж выдам. Только она у тебя, старичина, никак хворая: у ней не падучая ли? Отведи-ка ее в сторожку да уложи, пусть отлежится. А этак к Казанской приводи ее ко мне, на Москву, пусть к делу привыкнет. Довольно ей погуливать-то да ворон в лесу пугать – пора и на людей поглядеть, себя показать. А показать есть что: вишь, из себя какая складненькая да ровненькая – словно березка по весне, так вся и трепещется. Иди-ка, голубонька, да поотлежись, – обратилась Салтычиха уже к Галине. – Да уж не взыщи, что пуганула тебя маленько. Нравная я – ни за что ни про что девку выбранила. Экая я несуразная! – заключила Салтычиха и закачала, будто о чем-то сожалея, головой.

Всю эту долгую не то насмешливую, не то ласковую речь Салтычихи Галина слушала как во сне. Ей и верилось и не верилось тому, о чем только что говорила барыня. Неужто она смиловалась? Неужто она простила ее? Да может ли это быть! Ведь про барыню такие нехорошие слухи идут, столько страшного говорят про нее. А может, люди и врут; ведь так часто люди говорят неправду, так часто взводят на человека то, о чем тому и во сне не снилось.

Между тем Салтычиха сидела все с тем же странным спокойствием и, казалось, все более и более принимала участие в девушке, совершенно не понимавшей, как, собственно, глядеть на барыню: как на врага, который, сознавая свою силу, только тешится смущением и боязнью своей жертвы, чтобы после этого еще более упиться наслаждением мести, или же как на благодетельницу, которая только на минуту перед этим, уступив злым побуждениям своего сердца, в свою очередь увидела в ней, в девушке, врага и на этом основании и поступала с ней, как с врагом.

Девушка подчинилась последнему чувству Пылкая от природы, но доверчивая и притом совсем не знавшая ни жизни, ни людей, где так много искусственного, лицемерного, она верила первой ласковой улыбке, первому ласковому слову Поверила она и ласковости Салтычихи и, поверив, само собою разумеется, взволновалась чувством благодарности, которое выразилось тем, что она, подобно отцу, бросилась барыне в ноги и воскликнула в избытке благодарности:

– Барыня!.. Голубушка наша!.. Не обессудь, что сказала тебе слово неразумное! Прости!

Голос девушки звучал такой искренностью, такой нежностью, что невольно привлекал к себе и заставлял пожалеть, полюбить эту добрую девушку. От нее веяло той невинностью, которая свойственна только милому, капризному ребенку.

Бывают минуты, когда и самые жестокие сердца, самые злейшие люди чувствуют какую-то безмятежность, смягчаются и прощают другим то, чего бы они при других обстоятельствах никогда не простили.

Такие минуты нашли на Салтычиху. Она вдруг как бы переродилась: лицо ее, почти всегда дышавшее злым выражением, прояснилось широкой улыбкой, глаза сверкнули ласковостью. Она, видимо, успокоилась.

Несколько мгновений с этой доброй улыбкой, с этой ласковостью глаз она смотрела на лежавшую у ног ее девушку.

Чутким девичьим сердцем Галина угадала, что барыня простила ей, что она уж больше не в опале, и, в свою очередь, не успевшими еще осушиться от слез глазами посмотрела на Салтычиху – посмотрела невинно и доверчиво, как смотрит дочь на любимую свою мать. И точно, в данную минуту Салтычиха и Галина представляли своеобразную, оригинальную картину – мать, примиряющаяся со своей дочерью. Это было так естественно, так просто, что в душевной своей простоте загляделись даже на них, – по-своему, конечно, – и кучер Аким и полесовщик Никанор. Поразила и их доброта Салтычихи – доброта, которой они, может быть, давно уже не видали у барыни.

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы на дороге, ведущей к сторожке, не послышался вдруг стук конских копыт. Видимо, кто-то торопился прямо к тому месту, где происходила только что описанная выше сцена.

Салтычиха прислушалась.

– Аль едут? – спросила она, по обыкновению подняв настороженно голову.

– Едут, матушка-барыня, едут! – поторопился ответить Никанор.

– Кто бы? Узнай-ка!

Никанор кинулся в ту сторону, откуда слышался стук копыт, откуда кто-то торопливо подъезжал, и через минуту скрылся за деревьями; мелькнул только его смурый кафтан.

Салтычиха между тем положила свою руку на плечо девушки.

– Встань-ка ты, чего валяешься? – проговорила она, но уже не тем ласковым голосом, как прежде, но с оттенком некоторой нетерпеливости.

Девушка медленно встала.

– Ах, барыня, барыня! – тихо произнесла она, полная чувством благодарности, все еще не спуская заплаканных глаз с Салтычихи.

– Погоди радоваться-то, красавица! – осадила ее сразу Салтычиха. – Подле огня обожжешься, подле воды обмочишься. Нет ли возле того и другого.

Галина молчала. Ей никак не хотелось отрешиться от того чувства, которое только что внушила ей Салтычиха. Она все еще хотела видеть в ней добрую, справедливую барыню, все еще, вопреки слухам, которым сама она прежде верила и знала, что они справедливы, – все еще хотелось ей уверить себя в неблагодарности людей относительно барыни.

«Да врут люди, врут! – думала благодарная девушка. – Господами всегда недовольны – уж это дело известное, уж это всякий знает. Господа и справедливо накажут, а люди будут говорить, что господа их мучают, что господа их тиранят».

Так думала девушка, позабыв даже о том, что сама она при свидании с Сидоркой называла барыню «волчихой ненасытной». Благодарность, оказалось, брала верх над ненавистью. Люди, как говорится в народе, «с горячим сердцем» всегда способны на подобные быстрые переходы от одного чувства к другому – от чувства ненависти к чувству любви. Женщинам это свойственно в особенности.

В голове Салтычихи промелькнули мысли совсем в другом роде.

«Вся в мать, чертова кукла, такая же оглашенная! – подумала она и тотчас же задала себе вопрос: – Кто бы такой мог ехать сюда в такую пору?»

Ей не нужно было долго ждать ответа.

На дороге показался всадник, сопровождаемый полесовщиком.

Это был красивый молодой человек, лет двадцати пяти, одетый в серую венгерку с черными жгутами. Он молодецки сидел на седле и, подъехав к сторожке, так же молодецки соскочил с коня и торопливо, с наклоном вперед всего корпуса, подошел к Салтычихе.

– Дорот! Дорот! Что вижу я? – воскликнул он, встав перед Салтычихой в какую-то театральную позу, изображавшую, как ему, вероятно, казалось, позу удивления.

– А что? – спросила та просто.

– Ты еще спрашиваешь, Дорот? Спрашиваешь? – продолжал, стоя все в той же позе, приезжий – молодой инженер по фамилии Тютчев, который был очень близким человеком в доме Салтычихи.

– Отчего же не спросить, батенька?

– Удивительно! – воскликнул приезжий, растопыривая руки, что, вероятно, изображало еще большее удивление. – Удивительно и непостижимо! На дворе холодная осень, вокруг лес, небо хмурится, готов пойти дождь, а ты сидишь… сидишь на открытом воздухе!.. На открытом воздухе! – повторил он с особенным ударением и развел как-то особенно картинно руками.

– Э, батенька, Тютченька мой! Я ко всему привычна! – сказала Салтычиха. – Чай, не неженка какая, не франкмасонка! Про меня вся округа, вся Подоль, сам знаешь, такову речь ведет: «Где черту карачун, там Салтычихе здорово». Так-то, Тютченька мой!

– Фи, Дорот, что за речь!

– Простая, батенька, речь! Чиниться мне не для чего и не для кого! Тут все свои галманы.

– Галманы?

Тютчев поочередно, с какой-то своеобразной выдержкой во всей фигуре поглядел на всех присутствующих крепостных, стоявших, как и должно было быть, в почтительной позе. Помимо воли взор его несколько долее остановился на Галине, и легкая улыбка удовольствия озарила его красивое лицо.

– Кто сия? – спросил он у Салтычихи.

– Пила бы лиса молоко, да рыло коротко! – отрезала Салтычиха без всяких околичностей.

– Дорот!.. Фи!.. – воскликнул тот, к кому относились эти слова. – Право, я тебя не понимаю!

– Зато я тебя понимаю, Тютченька! – ухмыльнулась Салтычиха. – Девочка-то в прыску, ну ты и глазища выпучил, как баран, коего собираются резать.

– Дорот!

– Что за Дорот? Какая я Дорот! Говори просто – Дарья!

– Ну, Дарья… Дарья!

Салтычиха встала.

– А Дарья… так и трогаемся отселева восвояси. Я ведь сюда на час время. Хочу вот эту королевишну писаную, пташку лесную эту, на Москву к себе взять…

– Резон подходящий… – вставил свое словцо Тютченька.

– Дело известное: вам, мужланам, этакой кумач всегда подходящ! – заметила Салтычиха, трогаясь с места.

– Ах, Дорот!.. – воскликнул Тютченька и сделал какую-то странную гримаску, вскользь, из-под бровей снова взглянув на Галину.

Аким, подхватив подушки, завозился у тележки. Полесовщик взял под уздцы верхового коня.

– Ты уж не за мной ли? – спросила у Тютченьки, приближаясь к тележке, Салтычиха.

– Именно, именно за тобой, Дорот, мне надо передать тебе очень-очень нужное дело.

– Так едем. Садись-ка на своего одра. А я вот в тележку свою залезу, в тележке-то мне способно.

Аким помог барыне сесть в тележку и ловко вспрыгнул на козлы. Тютченька вскочил на своего «одра».

– Ну, старый хрыч, – обратилась Салтычиха к Никанору, все еще стоявшему без шапки и с изумленным лицом, – не забудь, что я тебе сказала. На Казанскую чтоб лебедушка твоя была у меня.

– Будет, матушка-барыня, будет. Привезу.

– Да не забудь поучить маленько: неученых мне не надобно. А сама учить начну – может, и не поздоровится. Поучи.

– Поучу, матушка-барыня, поучу, как не поучить! – лепетал почти бессмысленно Никанор.

Тележка тронулась. Рядом с нею загарцевал и «одер» Тютчева.

– Прощай, королевишна! – прохрипела Салтычиха, обернув голову к Галине. – Поторопись ко мне-то… не забудь!

Галина не знала, что отвечать. Она стояла в каком-то забытьи и даже не заметила, как молодой инженер, уловив удобную минуту, послал ей довольно выразительный воздушный поцелуй. Не заметила она и того, как кучер Аким искоса глянул на нее, как бы желая этим взглядом передать что-то для нее необходимое. В душе ее происходил какой-то невообразимый переполох.

Никанор без шапки, насколько доставало его сил, побежал вслед за тележкой, скрылся вместе с нею, но вскоре возвратился усталый, весь в поту.

Галина уже сидела на скамеечке, закрыв лицо руками. Она ждала отца.

– Конец! Всему конец! – произнес Никанор каким-то упавшим голосом.

Галина медленно подняла голову.

– Что смотришь, дочка? Аль не разобрала, в чем дело? Не поняла?

– Не поняла, батюшка, – проговорила медленно Галина.

– А не поняла – тебе же все на голову падет. Горе тебе, дочка, неминучее. Горе тебя ждет, дочка!

– Какое горе?

– Такое! Никогда и ни за что не простит тебе барыня того, что ты сделала.

Галина, помолчав, спокойно произнесла:

– Я и сама теперь так думаю. Не простит.

Отец и дочь молчали. В лесу, и без того уже темном, становилось еще темнее. Серые осенние тучи заволакивали небо, ветер пробегал по вершинам деревьев, и уже начал накрапывать мелкий, надоедливый дождик, известный под названием осеннего и бесконечного.

Отец и дочь вошли в сторожку. Там уже было темно, как ночью. Галина зажгла лучину, села у светца и задумалась.

– Думать нечего, дочка! – начал Никанор с какой-то несвойственной ему решимостью. – Надо дело делать!

– Какое? – почти машинально спросила Галина.

– Надо бежать.

– Кому?

– Тебе, дочка. Мать твоя бежала от беды, беги и ты.

Галина молчала, но лицо ее передергивалось какой-то странной судорогой, и, видимо, она на что-то решалась.

– Нет, батюшка, я тебя не покину, не уйду от тебя! – сказала она решительно глухим голосом.

– Стало быть, погибели ищешь, дочка?

– Зачем? Погибать мне еще рано.

Сильный порыв ветра пронесся в это время на дворе – и лес застонал и загудел, как бушующее море. Дрожала даже от порывов ветра и сама сторожка.

– Слышь, батюшка, как непогодь бушует? – начала Галина каким-то неведомым доселе отцу голосом. – Ну вот… бушует она, батюшка, ревет, стонет, гудит, что леший какой, хочет все порвать да изломать, ан и не может. Лес стоит себе да стоит. Может, и изломает она пяток-другой сосенок да березок, а все же остальной лес-то все будет стоять да стоять и долго, может, еще постоит да покрасуется на радость людскую. Так и в жизни нашей. Не все же падают от горя да от беды: кое-кто и живехонек останется да еще посмеется над горем да над бедой. Авось посмеюсь над ними и я, батюшка. Волков бояться – в лес не ходить. А мы, батюшка, в лесу живем. Лес нам не диво.

– Эх, дочка, дочка! – закачал головой Никанор. – Кабы твоими устами да мед пить.

– Меду, пожалуй, батюшка, и не будет, – удало, по-цыгански тряхнула головой Галина, – а что уж кашу заварим, так уж заварим кашу крутую! Вот увидишь, батюшка!

И Галина вдруг повеселела. Начала утешать отца, начала смеяться, топать ногами, запевать какие-то непонятные песни. Казалось, только одна радость да веселье и ютятся под этой убогой, нахмуренной кровлей.

Ах, великое дело, братцы, юность!..


Порка плетью. Гравюра.

Наказание плетьми, как и наказание кнутом, зачастую выполнялось с торжественностью. В 1845 году высший предел наказания плетью был установлен в 100 ударов

Салтычиха. История кровавой барыни

Подняться наверх