Читать книгу Бедная любовь Мусоргского - Иван Лукаш - Страница 6

Ночь

Оглавление

В протабаченной зале трактира, куда вошел Мусоргский, горели под сводами лампы. Они слегка покачивались.

Из-за столов, заставленных пивными бутылками, на офицера посмотрели удивленно и подозрительно.

Человек, ошалевший от водки, с лысеющей курчавой головой, навыкате мутные глаза, блестят слюнявые губы, вдруг поднялся и пошел навстречу Мусоргскому.

– Во, их благородие пожаловали…

Человека за полы пальтишка оттащили на венский стул, назад, он ничуть не обиделся.

Арфянка пела в кабацкой мгле, в жадном и влажном гуле нетрезвых голосов.

Еще с порога он узнал ее. И она узнала его, слегка сверкнул ее глаз. Она запела старательнее, она явно позировала для него. Ее арфа и шарманочный немецкий романс звучали грубо и скучно.

Он сел за стол у самых дверей, все было липкое, отвратительное, нечистое, на столе неубранные осколки бутылочного стекла, по ногам сильно дуло. Лампа под широким папочным колпаком качалась над ним, от колпака ходил по потолку круг тени.

Трактирный половой, угрюмый человек с темным лицом и впалой грудью, исхудавший, чахоточный, с тяжелыми, как оглобли, руками в сухожилиях, подошел, вытер мокрой тряпкой стол и сказал с презрительной грубостью:

– Сюды благородные не ходят.

Мусоргский усмехнулся:

– Ничего, братец, не гони. Мне только два слова арфянке сказать.

– Арфянке?

Половой осклабился с угрюмым бесстыдством, показал лошадиные зубы:

– Понимаем.

И отошел в трактирный теплый туман.

Его вчерашняя спутница была сегодня в вязаной кофточке. Теперь он хорошо увидел, какая она длинноногая. Ее волосы раза два высверкнули под лампой, как красная медь.

Она стояла с арфой у стойки. Над стойкой висела клетка с птицей. Мусоргский видел, как птица бьется, кидается в клетке, вероятно, уставшая смертельно от звона, пения, смуты.

Трактирная певица, наконец, допела романс и подошла к его столу, оправляя кофточку, очень узкую, с мелкими стеклянными пуговицами от шеи до живота. Рукава кофточки были ей коротки, и руки торчали оттуда, как у девочки, переросшей прошлогоднее платье.

– Здравствуйте, капитан! – смело сказала она.

Ее близко поставленные глаза странно блистали. Садясь, она обдала его теплым запахом вина и, показалось, мяты. Кажется, она была не совсем трезва.

– Здравствуйте, мадемуазель! – сказал он с неожиданной для себя развязностью.

– Мамзель, – повторила арфянка, легонько сфыркнула.

Худыми, полудетскими руками она стала оправлять волосы, высоко поднимая к затылку обе руки.

Волосы были прекрасные, пышные, темно-рыжие, в отблесках, высоко зачесаны над ушами назад, точно их отдувал невидимый ветер. И это напомнило ему снова кого-то.

От того, что она подняла руки, под тесной кофточкой выкатилась чашами маленькая грудь, и во рту у Мусоргского стало сухо, что-то сладкое и беспощадное вдруг глубоко пошевелилось в нем. Он сказал развязно, чувствуя в звуке голоса, внезапно приглохшего, сухой, сладко-тягучий звук:

– Сегодня я у вас капитан, а вчера так вы меня, кажется, за околоточного надзирателя приняли.

Арфянка весело закивала головой:

– Верно, верно, приняла. Такая дура. Спасибо Василь Васильевич растолковал. Вы из самой гвардеи Преображенной, настоящий офицер.

– Это вам Василь Васильевич где же, в «Самарканде» разъяснял?

Она рассмеялась, тронула его руку.

– Какой любопытный. Может, и в «Самарканде».

То же сладостное, беспощадное, точно отняло ему на мгновение дыхание.

Мусоргский провел рукой по лбу. Лоб был горяч и влажен. С брезгливым страхом он понял, что в развязной болтовне с арфянкой он подражал тому самому залихватскому долговязому приказчику, какой увез ее в «Самарканд».

– Я, собственно, к вам по делу, – сказал он смущенно и строго.

– Ну конечно, по делу, – повторила она со смешком и положила на стол обе руки, очень белые и слабые, какие бывают у рыжих. Красивы были ногти, продолговатые миндали. Она тронула рукав его шинели:

– Угостили бы сначала сладеньким.

– Сладеньким?

– Херецом. Здесь херец есть. Херец, – повторила она, придавая какой-то особый смысл этому слову, рассмеялась, блистая глазами.

– Как вас зовут? – сказал он, смущаясь.

– Меня? Анечкой.

Мрачный, как чума, половой поставил на стол с угрюмой дерзостью бутылку.

– Два рубли.

Мусоргский заплатил. Он никогда не пил вина, брезговал пьяными и с отвращением отпил глоток густой тошноватой жидкости, ожегшей рот.

Арфянка выпила стакан быстро, откинувши голову. Ее белая шея, очень нежная, изящная, была повязана черной бархатной ленточкой, на ленточке – помятое сердечко из дутого серебра, жалкое и трогательное. От крепкого вина выступили на ее глазах слезы. Она улыбнулась.

– Я правда к вам по делу, – повторил он строго, следя с удивлением, как она пьет. – Я хочу вас просить напеть мне вашу песню. Если напоете, я могу ее записать, вы понимаете, я могу записать ноты.

– Понимаем. Ноты.

– Вы могли бы поехать ко мне, взять арфу…

– Зачем же-с арфу?

Она усмехнулась со вчерашней холодной неприязнью:

– Пущай уж здесь остается арфа, чего таскать.

– Так вы согласны проехать ко мне?

Девушка, поднявши руки, поправила на затылке узел рыжих волос. От вина ее лицо стало бледнее, а рот увлажнился ярко. Она перегнулась через стол, обдала теплым дыханием. Теперь он видел, что у нее зеленоватые, глубокие глаза. Она улыбнулась ему нетрезво, отчего с каким-то презрительным бесстыдством раздвинулись яркие губы:

– Дашь пять целковых, поеду, – внезапно грубо сказала она шепотом.

От ее слов и особенно от того, как раздвинулся ее рот бесстыдной улыбкой, в нем замерло все сладко, страшно, и он, с пересохшим ртом, ответил тоже шепотом.

– Конечно дам, пожалуйста.

Когда они выходили из трактира, тот курчавый, ошалевший от водки, с выкаченными глазами, рассмеялся. Показалось молодому офицеру, что мутный гул трактира, вся Мещанская улица, криво прыгающая, чавкающая в тумане, потешаются над ним.

Они сели на извозчика. Арфянка озябла. Вскоре вино улетучилось, она заметно дрожала. Сегодня она была без оренбургского платка, но он узнал ее короткую шубку и нитяные перчатки с прорванными пальцами. А шляпка красовалась на ней маленькая, не по зиме, соломенная шляпка с загнутым краем и тряпичным трясущимся цветком.

– Послушайте меня, прошу вас, – сказал он тихо, чувствуя к ней сладостную жалость. – Право, я хочу только, чтобы вы спели мне все, что вы поете…

Он тоже дрожал, не только от холода, а от нестерпимой внутренней дрожи.

– Холодно как, – она вдруг прижалась щекой к его плечу, у рукава шинели, он невольно обнял ее за талию, почувствовал под шубкой ее мягкий бок и выше, над ним, тоненькое ребро.

И не мог удержать дрожи, говорил, стуча зубами:

– Правда, холодно как…

Сжимая тело, отдающееся его руке, он вдруг подумал, что везет к себе чужое, несчастное, уличное существо, чтобы утолить то беспощадное, темное, что сдавило его и уже не отпустит, как смерть, что он везет к себе эту рыжеволосую озябшую девушку, точно жертву.

С усилием он отнял отяжелевшую руку, отодвинулся.

– Вы чего? – равнодушно спросила арфянка. Она, кажется, задремала на его плече.

Под огромными воротами дома на Обводном, когда они выбрались из саней, Мусоргский заторопился.

Это был большой доходный дом с проходным двором, населенный беднотой, под воротами и на дворе встречалось немало жильцов. Мусоргский торопился от нестерпимого стыда. Он был уверен, что все смотрят на уличную девушку и все понимают, для чего он ведет ее к себе.

– У-у, как тепло, – сказала арфянка в его прихожей.

Мусоргский торопливо зажег лампу.

– И как чисто, – огляделась она, стягивая с руки по-детски, зубами, сначала одну, потом другую перчатку.

– Пройдите туда, в самый конец, – глухо сказал Мусоргский, чувствуя снова горячую сухость во рту. – Я сейчас…

Она, как была в шубке и шляпке, пошла в его кабинет.

– Постойте, дайте же вашу шубку.

Он помог ей. На ее белом затылке с высоко подобранным узелком красноватых волос была завязана кривым бантиком черная бархатная лента.

– Туда, – показал он ей на вторую комнату. Ее шубку и шляпку он повесил на вешалку.

Шубка была в инее, холодная, но изодранная и посекшаяся шелковая подкладка еще хранила живое, необыкновенно легкое тепло ее тела. От шубки пахло чистым снегом, но и в нем почудился ему тонкий, женственный запах греха.

Ему показалось, что Анисим натопил сегодня до духоты. Он подумал, что надо бы поставить самовар для арфянки, но не поставил, а нарочно возился в прихожей. Ему было тревожно пойти в последнюю комнату, где за прикрытой дверью ждала она. Она не подавала голоса, молчала, и это было самое страшное.

Лампу он почему-то оставил в первой комнате, на столе, пошел в кабинет без огня. «Крадучись, как убийца», – подумал он.

Когда он открыл дверь, арфянка лежала на его кожаном диване у печки. Одна нога, освещенная красновато, была согнута в колене. Арфянка покоилась, как «Ночь» Микеланджело.

Она лениво обернула к нему тонкое, едва светившееся в потемках лицо, позвала равнодушно:

– Что же вы стали, идите…

И равнодушным и наивно бесстыдным движением потянула рукой юбку выше колен. Ее глаз перелился в полутьме, чуть кося.

Тьма, громадная, мощная, что-то бессмысленно-сладкое, беспощадное, содрогнулось в нем…

Позже он полусидел у дивана, на полу, Прижимаясь щекой к ее коленям, и дышал слышно и часто.

Девически целомудренным движением она оправила юбку и оттолкнула от колен его голову.

– Пустите, – сказала она с равнодушной неприязнью и тут же собрала в рот веером шпильки, стала закручивать над затылком волосы, потряхивая темно-рыжими прядями, как гривой.

Она выпрямилась. Огнем печки осветило ее башмаки.

Только теперь он увидел, какие у нее грубые, разношенные башмаки с кривыми каблуками, самые дешевые, с ушками, какие носят приютские сироты, тяжелые и недвижные башмаки, точно с ноги мертвеца. Ему нестерпимо стало жаль ее.

– Хоть бы лампу, что ли, зажгли, темень какая, – сказала она с досадой.

– Лампа там, рядом.

Голос глухой, вязкий показался ему чужим, отвратительным. И все, что случилось, что он так сидит на полу, что волосы у него влажные, все было отвратительным нестерпимо.

Брезгливо касаясь своего тела, он застегнул пуговки на вишневой сатиновой косоворотке, с отвращением посмотрел на свои большие руки. Беспощадная сила, тьма повалила, победила и вот сбросила на пол его тело, как груду гнусных лохмотьев. Он точно выдохся, точно навсегда стал одной бездыханной, бессмысленной плотью, куском тьмы. «Плоть, плоть», – скользило в нем это слово.

В соседней комнате, куда была открыта дверь, арфянка возилась у стола, над лампой.

Он поднялся. Уже в шубке и шляпке, глядя в осколок зеркальца, она поправляла на шее черную бархатку.

– Вы уходите? – с трудом сказал Мусоргский.

Арфянка не обернулась, не ответила.

– Но как же вы уходите, – повторил он растерянно, со стыдом и отвращением к себе, чувствуя нестерпимую вину перед уличной девушкой.

– Давайте пять рублей, – сухо сказала она, протягивая руку.

– Пять рублей? Да, конечно, сейчас…

Он вынул из кошелька сложенную вчетверо кредитку. Арфянка быстро опустила ее за кофточку вместе с осколком своего зеркальца.

– Могли бы хоть рубль прибавить, – сказала сумрачно. Не понимая толком, что она говорит, он смотрел на нее со страхом.

Бедная любовь Мусоргского

Подняться наверх