Читать книгу Казаки долго не живут - Иван Собченко - Страница 47

Глава первая
XLVI

Оглавление

Каждое лето под окнами у Федосьи пестрели грядки с рутой, кручеными панычами, мятой. Любил Палий дышать этими запахами в ясные, погожие вечера, сидя с люлькой у открытого окна. Но этой весной не сажала цветов Федосья, на черных грядках тоскливо шелестели рыжими пожухлыми листьями сухие прошлогодние стебли.

Опустив голову на руки, сидела у порога Федосья, тут же рядом на молодой траве расположился слепой кобзарь и перебирал пальцами тоскующие струны своей кобзы. Немного поодаль, стояли другие слушатели – местные жители, преимущественно женщины, девушки да дети.

– Яку ты, дедушка, показаты хочешь? – спросила Федосья, когда, наконец, кобзарь настроил свою кобзу.

– Та Великодню ж, люди добри, – отвечал кобзарь, не поднимая своего слепого лица, – бо сегодня, кажуть люди, святый Великдень.

– Та Великдень же, старче Божий.

– Так и я Великодню.

Старик откашлялся, побежал привычными пальцами по струнам и визгливым старческим голосом затянул:

Ой, що на Чорном мори,

Ой, що на билому камени,

Там стояла темная темница,

Ой, що у тий-то темници пробувало симсот козаков,

Бидных невольникив.

То все тридцать лет у неволи пробувают,

Божого свиту, сонця праведного в вичи соби не выдють.


И он поднял свои слепые глаза к небу, как бы желая показать, что он, слепорожденный, может созерцать «праведное солнце», а «бидни невольники» лишены и этого.

Глубоко подействовал припев на слушателей, чем-то священным, казалось, веяло на них и от этих понятных всем горьких слов, и от этого скорбного, тихого треньканья. Федосья вся задрожала, когда до слуха ее долетели слова: «тридцать лет у неволи.»

– Мати Божа! Спаси и освободи Палия, – тихо простонала она, в воображении которой встал ее муж Палий, недавно захваченный поляками.

А старик, чутким ухом своим уловивший и этот невольный стон женщины, и едва слышные вздохи других слушательниц, продолжал, разом возвысив дребезжащий голос до октавы:

Ой тоди до их дивка-бранка,

Маруся-попивна Богуславка

Пригождае,

Словами примовляла:

«Гей, казаки,

Вы бидни невольники!

Угадайте, що в наший земли християнський

За день тепер?»

Що тоди бидни невольники зачували

Дивку-бранку,

Марусю-попивну Богуславку

По речам познавали

Словами промовляли:

«Гей, дивко-бранко,

Марусю-попивно Богуславка!

Почим мы можем знати,

Що в наший земли христянський за день тепер,

Бо тридцать лит у неволи пробуваем,

Божого свиту, сонця праведного у вичи соби не видаем,

То мы не можем знати,

Що в наший земли християнський за день тепер».

То дивка-бранка

Маруся-попивна Богуславка

Те зачувала,

До козакив-словами промовляла:

«Ой, козаки,

Вы бидни невольники!

Ой що сегодня у наший земли християнський

Великодная суббота,

А завтра святый праздник роковый день Великдень».


Стон прошел по всему сборищу добрых слушательниц. С последним визгом струны, словно оборвалось у каждой из них сердце.

Федосья стояла, как окаменелая, не чувствуя, как из широко раскрытых глаз катились крупные слезы и капали на красивые крашенки, которые словно замерли в ее руках.

Около слепого кобзаря сидел маленький хлопчик. Это был вожатый слепого бродяги и его «лихоноша». Хорошенькое лицо ребенка, которое, по-видимому, ни разу в жизни не было обмыто заботливыми руками любящей матери, непокрытая головенка со спутавшимися прядями никогда не чесаных волос, босые ноги, вместо сапог обутые в черную кору засохшей грязи – все это буквально «голе и босе», само напрашивалось на сожаление и участие. А между тем, ребенок беззаботно играл красным яичком, не обращая внимания ни на вздыхающих слушательниц, ни на плачущую кобзу своего «дида».

А скрипучий голос «дида» опять заныл, мало того – зарыдал, потому что зарыдали «бидни невольники»:

Ой, як козаки те зачували

Билим лицем до сырой земли припадали,

Плакали-рыдали

Дивку-бранку,

Марусю-попивну Богуславку

Кляли-проклинали:

«Та бодай ты, дивко-бранко,

Марусю-попивна Богуславка

Щастя й доли соби не мала,

Як ты нам святый праздник, роковый, день Великдень сказала!»


Босая и обутая детвора, девушки и женщины с глубоким вниманием и интересом слушали родную, дорогую для каждого украинца повесть страданий их бедных братьев, словно бы это было народное священнодействие, поминовение тех, которые теперь в этот святой праздник изнывают в темной неволе, вдали от милой родины.

Но особенно потрясающее впечатление на женщин произвели последние, заключительные строфы думы, когда слепой поэт, нарисовав, как Маруся Богуславка, освободив невольников, прощалась с ними, рыдающим голосом изображал это прощание:

Ой, козаки,

Вы бидни невольники!

Кажу я вам, добре дбайте,

В городы християнськи утикайте,

Тильки прошу я вас одного – города Богуслава

Моему батькови и матери знати давайте:

Та нехай мий батько добре дбае,

Гринтив, великих маеткив не забувае,

Великих скарбив не збирае,

Та нехай мене, дивки-бранки,

Маруси-попивны Богуславки,

З неволи не вызволяе:

Вже я потурчилась, побусурманилась —

Для роскоши турецкои

Для лакомства нещасного!


Федосья не могла больше сдерживать слезы, она уронила голову на руки и разрыдалась еще больше. Присутствующие отводили печальные, суровые взгляды в сторону, словно чувствовали себя виновниками ее слез. Кобза в последний раз всхлипнула и умолкла. Услышав рыдание женщины, кобзарь повел вокруг слепыми глазами, понимая, какую рану он растревожил. Потом его умный лоб прояснился – он решил ее успокоить.

Кобза в его руках встрепенулась, зазвенела и, рассыпаясь на все лады, быстро и лихо заиграла, запел кобзарь веселую песенку.

Но песня, вместо того чтобы ее развеселить, еще больше взволновала ее. Федосья поднялась и ушла в хату. Сдерживая слезы, чтобы не разбудить Семашку, она села у его изголовья и, глядя на спокойное, красивое лицо сына, стала тихонько перебирать пальцами русый Семашкин чуб. Сколько слез она пролила, ожидая парня, который исчез и не возвращался целых полтора месяца. Федосья хотела уйти, но в эту минуту Семашко проснулся. Он удивленно оглядел комнату и, увидев мать, улыбнулся:

– А я и забыл, где я. Только сейчас узнал, что дома. Долго я спал?

– Уже день на дворе, а ты лег вчера в полдень. Хоть бы разделся.

Семашко сидел на кровати, сладко позевывая и протирая заспанные глаза.

– Сынок, – взяла она его за руку, – где же ты был так долго?

– Где, мамо, я не был! Как узнал, что поляки схватили батька, я с сотниками Тимком и Андрющенко подался искать. Думали, чем-нибудь удастся помочь отцу. Для начала посетили пана Ельца, знаешь, этого самого, от которого когда-то целое село к нам убежало, он даже за похороны с людей брал деньги. Ну, да уж больше брать не будет. Нам тоже, правда, досталось – хорошо, что успели удрать за Тетерев.

Потом заняли Иванков, а дальше пошло. Панов не убивали, а забирали с собой. Когда собрали их уже до черта, так написали письмо в Мариенбург, польскому гетману, угрожая передать их в Крым, если нам не отдадут батько. Обвел нас Мазепа вокруг пальца – взялся помочь, забрал пленных, обещал выкупить батька за них, а потом отпустил всех, а про батька хоть бы слово молвил. Тимко с горя дня три пил после этого, а я поехал сюда. Не знаю, как он дальше, говорил, что в Фастов приедет. А у Вас тут, я слыхал, тоже не все ладно.

– Да, сынку, дела плохие.

– Как же Вы в Фастов ляхов пустили?

– С кем было оборонять? Как только уехали Вы из Фастова, больше половины казаков рассыпалось по Подолью отрядами, а тут приехали ксендзы с войском – пришлось впускать. Сейчас они еще не больно разошлись, боятся прижимать, не то казаки опять поднимутся. К тому же и крепость в наших руках, там укрылся Корней с казаками. Я приказала ни одного ляха туда не пускать. Коль выйдут они оттуда – нам конец. Вот так и живем со шляхтой: они себе, а мы себе, словно вот кот с собакой в одной будке. Они уже начинают нас покусывать, а мы только фыркаем. Ты знаешь, где теперь батько?

– Передавали, будто был он вначале в Немирове, а потом, одни говорят, перевезли в Подкаменное, другие – в Мариенбург.

– Вот что, сынку, обувайся и мойся, потом пообедаем и созовем у нас в хате раду. Позовешь Корнея, Цыганчука, он тоже у Корнея, пошлем кого-нибудь за Часныком. Скликай всех на послезавтра. Я уже посылала гонцов к Искре, Самусю и Абазину. Искра и Самусь не приедут, у них самих хлопот много, а Абазин обещал быть: может, гуртом додумаемся до чего-нибудь. Корней – уже раза два приходил ко мне, только я все ждала вестей от Искры и Самуся, да еще тебя ждала, а то ведь как в воду канул. И не грех тебе, сынку, бросать мать, не сказавши ни слова! Если б ты знал, как я наплакалась: батька нету, а тут еще и ты.

Сели за стол, но есть не хотелось.

– Дождались Пасхи, слава Богу, а чем там наш отец разговляется? Может, у него и крошки хлеба не было сегодня во рту, – печально говорила Федосья, ставя на стол еду.

Казаки долго не живут

Подняться наверх