Читать книгу Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева - Иван Тимофеевич Беляев - Страница 11
Часть первая
Невозвратное время
Товарищи и солдаты
ОглавлениеДружба дружбой, а служба службой.
Последние жаркие дни нашего северного лета… Последняя стрельба. Батареи берутся в передки и располагаются по своим лагерям. Яркая зелень Военного поля уже вытоптана, но деревья, окаймляющие горизонт, еще ласкают взоры. Позади, словно маяк, торчит «Высокое дерево Арапакозы», по которому мы столько раз брали направление.
– Батареи, стройся влево! На сомкнутые интервалы, направление на Ольгинскую церковь… Равнение направо!
– Песенники, вперед! Вольно! Прошу господ офицеров ко мне!
В нашей, братцы, батарее
Всех на свете веселей —
Кто наводит всех вернее,
Кто стреляет всех быстрей?
Кто, как ветер, в конном строе
На препятствия летит?
– Фейерверкер, ходу вдвое,
Номер крепко усидит!..
Набежит на нас пехота:
– Ну-тка, братцы, с передков…
Лезь теперь, кому охота,
Всем гостинец вам готов!
С поля в лагерь – эй, живее,
Запевала, запевай!
– Имя нашей батареи,
Ну-тка, братцы, угадай!
Рооп уже рядом. Баклунд летит вскачь с последнего взвода, все время осаживая взмыленного коня. Его порыжевшие усы торчат в разные стороны, глаза наливаются кровью.
– Что с ним такое? – замечает Рооп. – Он не в своей тарелке! Баклунд делает еще два или три широких вольта и, наконец, ста новится рядом. Клочья пены летят от него во все стороны.
– Что с тобою?
– Черт!
– Ты сам сегодня ошалел! Лошадь шла спокойно.
– Дьявол!
– Несется как бешеный, ноги вытянул, как палки, сам сидит на задней луке, как финский пароход, которого труба на… Я хотел сказать: на корме.
– Не зубоскаль, Рооп. Залез на свою лошаденку и издевается над теми, кто каждую минуту рискует сломать шею.
– Какая клячонка, мой милый! У Ваньки конь четырехвершковый, моя еще на полвершка выше.
– Выше-то выше, да бок проели мыши.
– Как так?
– Посмотри на свой маклак. Тот оглядывается:
– Правда, что за притча? Где это он заработал такую ссадину? А у тебя пятно на кителе.
– А в рожу не хотите ли?
– Ну, будет: кто рифмы точит, тот в зубы хочет. Ну, а Яльмара я еще проспрягаю.
– Что такое? Как?
– А вот как: в настоящем Backlund, в прошедшем Buck[58], а в остальном…
– Ну, погоди, я тоже подыщу рифму на твою фамилию.
– Господа янаралы, будет вам клевать друг другу очи. Вот мы уже в парке…
– По местам! С передков! Еще раз спасибо вам, дорогие! Выдать всему расчету по фунту ситного.
– Р-р-р-рады стараться! Покорнейше благодарим…
– На самом деле, что с ним такое? Слыхал, как он хлопнул дверью, когда вошел в комнату?
– Швед он был, шведом и остался. Никак не приведешь его в христианство. Сваливает на лошадь, а сам взбесился…
Перед ужином он все-таки немного успокоился.
– О, черт! Возьми всех и всякого! Понимаешь, отец ни за что не хочет, чтоб я на ней женился.
– Почему?
– Она русская – староверка… Бедный Яльмар!
– Выходит, ты прав. Видно, и на него беда пришла. С отцом ему не справиться. Он, пожалуй, и до сих пор держит для него розгу за зеркалом.
– У каждого свое горе!
– А у тебя-то что?
– Ах, милый! Разве ты меня поймешь?!
– А что?
– Да у меня двойня!.. C’est afreux[59]… – Рооп знал два или три слова по-французски и умело пускал их в оборот.
– У кого? У твоей невесты?
– Да нет, у той, другой.
– Ну послушай! Ведь это же свинство… Какой же ты жених после этого? Я и не подозревал, что ты такое животное…
– Ах, милый, но ведь я же не могу… Моя невеста меня понимает. Сразу я жениться не могу, придется еще подождать год или два. Но ведь не могу же я обойтись без женщины…
За дверью стук:
– Можно?
– Ах, Николай Петрович! Какими судьбами?
– Зашел покончить со строительным комитетом… Кондрашов в канцелярии? Я к нему. А что вы поделываете?
– Да вот тут все меня бросают. Заделались женихами!
– А ты что же зеваешь?
– Не слушай его, Николай Петрович, – он тоже жених!
– А, это интересно. На ком же, если не секрет?
– Да у него целых три!
– Ну тогда надо бросать их всех и искать четвертую. Я немного тороплюсь закончить все перед отпуском, да мимоходом заеду на Дудергоф…
– Вот счастливец, – бормочет Рооп, когда за Демидовым затворяется дверь. – Видал ты его Екатерину Александровну?
…По Гатчинскому шоссе вытянулись оба артиллерийских училища. За последним орудием – наша батарея, включенная в состав бригады, приданная на маневр гвардейским стрелкам.
Впереди, как всегда на походе, мы трое. Баклунд все еще не в духе. Рооп предвкушает радостную встречу с невестой… «Она очень яркая блондинка с темными бровями… Ей нравятся мои крошечные бачки. А ты заметил, мой Шейка тоже отпустил себе такие же, только они у него рыжие. – Это почему? – спрашиваю. – А мы, – говорит, – завсегда берем с наших офицеров. У вас такие же, и у штабс-капитана, и у поручика Баклунда. Теперь, почитай, все наши позапущают такие».
– Вот шарлатаны! Пожалуй, тоже понацепят себе шпоры с цепочками.
– Ничего не поделаешь, милый, – мода! Мода сверху идет. А ты о чем задумался? О вчерашнем?
– Нельзя так горячиться, – говорит Баклунд. – За один выезд сломал четыре дышла.
– Положим, только два… Другие два только треснули, так мы их схватили обоймами. А те сразу же заменили запасными.
– Ну вот, вернемся завтра домой, как только слезем с коней, загнем тебе салазки.
– Ну да, и с проявлением личности, – поддакивает Яльмар. Он уже повеселел.
– Но зато какой великолепный был выезд, – оправдываюсь я. – Влетели враз на позицию и моментально открыли огонь им во фланг, раньше, чем даже пехота. Любо-дорого было смотреть!
– И оглушили командира Семеновского полка Лангофа. Он мне жаловался: до сих пор звенит в ушах!
– Сам виноват, чего он лезет перед дула?
– Все равно тебе салазок не миновать!
На биваке нас приглашают офицеры Константиновского училища. Встречные юнкера радостно улыбаются – их очаровала наша лихость в строю и задушевная простота вне службы. Теперь к нам записываются только фельдфебели и лучшие по успехам!
В огромном шатре собрания, окруженный своими офицерами, сидит наш старый «Шнапс» – ныне генерал Чернявский – начальник училища. Кругом все знакомые лица офицеров, которых он перетащил за собою из Михайловского: мой отделенный Зворыкин, Чернев, Похвиснев, Деревицкий, мой товарищ Шелковников – мы здесь свои.
В то время как «Михайлоны» все время сохраняют свой удивительный тон и выдержку, здесь «Костопупы», несколько более простоватые, поражают своей дружеской спайкой, которую сумел им привить их «бог», восседающий на Олимпе в центре собрания, в облаках табачного дыма.
– А, Беляев! Славные у тебя офицеры!.. Да и боевой расчет хоть куда.
Утром, чем свет, загорается перестрелка. Против нас вся 2-я дивизия и с ней 2-я бригада. Маневр разыгрывается на равнине, окруженной холмами. Мы врезаемся в неприятельское расположение, снимаемся с передков и, забывая все на свете, сыплем беглым огнем по густым цепям, – наступающим на нас «по старинке», в открытую… В самую критическую минуту с левого фланга раздаются бодрящие душу звуки «Пьяного марша» – это Императорские стрелки с громовым «ура» обрушиваются на фланг противника, уже готового ворваться на нашу батарею.
На холме напротив, под флагом главного посредника, слышится сигнал: «Соберитесь, соберитесь, соберитесь». Скачу туда и я…
– Беляев, слыхали?
– Что такое?
– Во взводе вашего брата вследствие несчастного случая убит солдат.
Боже мой! Какой удар для родителей, для невесты убитого! Бедный мой Володя!
Как только мы поставили орудия в парк[60], едва переодевшись, лечу в Дудергоф, где он снял дачу с молодой женой[61].
Я застал его еще дома, хотя он уже получил распоряжение отправиться на гауптвахту, так как являлся ответственным за свой взвод.
Свое несчастье он перенес стоически. Мне кажется, его преследовал какой-то злой рок.
Корпус он кончил слабо, но был хорош по математике и по строю. Он мог бы получить вакансию в артиллерийское училище, если б за него внесли оплату за первый год. Но денег не нашлось, и благодаря этому он попал в Константиновское пехотное училище, откуда вышел в 23-ю артиллерийскую бригаду для совместного служения с отцом. Когда папа получил 2-ю бригаду, тетя Туня, души не чаявшая в Володе, со слезами отчаяния настояла на переводе его туда же, но при этом его снизили по старшинству, и он оказался рядом со мною, выпущенным на три года позднее.
Он был исключительный служака – и вот, как бы в насмешку, снова стал жертвой рокового случая.
Видимо, его тесть, Мусселиус, пустил в ход все свое влияние, чтоб спасти его от более тяжелых последствий. Но так или иначе, он уехал, поручив мне свою молоденькую жену, для которой уже заранее достал билеты в оперу и не хотел лишать ее хоть этого маленького развлечения.
– Где ты пропадал, бессовестный ты человек? – встретили меня товарищи. – Наверное, ухаживал за Катей Мусселиус[62]?
– На этот раз ты ошибся, Ропик. Я ухаживал за ее старшей сестрой.
– Ну ладно, а мы уже решили, что ты продолжаешь строить куры Кате, узнав, что ее отец получает наш дивизион.
– А если бы и так?
– А, бесстыдник!..
Мусселиус действительно получил наш дивизион. Красивый, блестящий адъютант его Рооп имел все шансы на полный успех. Но он «клевал» – он был в долгу как в шелку и вдобавок имел двойню слева и невесту справа. Мать, поддерживавшая его материально, скончалась, и он как-то стал ослабевать. Перед решительными испытаниями, на стрельбах, он чувствовал себя не в своей тарелке, робел, беспомощно оглядывался на окружающих и, хотя выпивал рюмку-другую для храбрости, это не помогало.
– Ропик, да что же это ты опять скисовал? – спрашивали его после стрельбы. – Из орла да вдруг стал курицей!
– Ах, мой милый, я и сам не знаю. Все мне кажется как в тумане. Смотрю кругом себя и вижу одни свиные рыла…
Это тоже было одним из его любимых выражений.
Наконец, он взял отпуск, чтоб «готовиться в академию». Добряк Мусселиус опять заплатил кое-какие его должишки, а аксельбанты он сдал Баклунду, который уже давно мечтал о них, чтоб показаться своей невесте.
Увы! Это уже не была его первая любовь: отцовские расчеты взяли верх над сердцем. Он женился на дочери богатого книгоиздателя.
Свадьбу отпраздновали блестящим спектаклем, удачно инсценированным стариком Девриеном в его доме на Васильевском острове.
В церковь и на дом шафера брали роскошные кареты, обитые белым атласом. Басков вез сестру Яльмара, «умный академик» Гнучев – мадемуазель Нобель (впоследствии вышедшую замуж за доктора Алейникова), а я – мадемуазель Ле Пен, сиротку без матери.
Спектакль состоял из нескольких отделов. В первом фигурировали олимпийские боги – здоровенный Юпитер с громом и молнией под мышкой и такая же массивная Юнона, старавшаяся привести в повиновение Марса с Венерой, Вулкана и прочих. Афину вытащили в последний момент, так как она никак не могла застегнуть золотую кирасу, облегавшую ее мраморные плечи; а Юпитеру принесли штаны, лишь когда он должен был сесть на трон. Следующий отдел – был коротенький водевиль, основанный на ревности старого мужа, которого играл я, к любовнику, которого играл ее брат. На репетиции я являлся усталый, и все шло колесом. Мой соперник играл очаровательно. На празднике вышло как раз наоборот.
В сцене, где она выходит «в дезабилье»[63] и я осыпаю ее упреками, а она успокаивает меня словами: «Извините-с, это белое матине», – в залог примирения я должен был посадить ее к себе на колени и осыпать поцелуями. Безжалостная цензура вычеркнула и то и другое; даже белое матине заменили голубым, что лишало сцену смысла. Даме, во имя требований ее мужа, разрешено было только сесть на ручку моего кресла.
Но каков был мой ужас, когда я увидел, что суфлер – это уже был настоящий муж, – бросив книжку и приподняв будку, впился в меня своими круглыми глазами… Однако все это только придало мне жару: я сыграл, как и сам не рассчитывал, и заслужил общее одобрение.
– А мы все были уверены, что вы провалите пьесу, – уверяли меня зрители.
В заключение – все отделы велись к этому – все таланты обрушились на молодых свежими картинами и веселыми куплетами, подчеркивая деликатные моменты их сватовства на всех языках, образующих «Василеостровский жаргон».
Оба новые командира – мы звали их «Schulund Fuhrleute» – явились уже на готовое. Они были далеко не знатоки в стрельбе. Фурман знал хозяйство и службу и «управлял» батареей через своего фельдфебеля, сидя в канцелярии.
– Маловечкину восемь суток! – с негодованием восклицал рыжий «Малюта» (так его прозвали). – Так он смеяться будет!
– Ну что же, двадцать?
– Так точно, меньше уж никак нельзя.
Офицерам было не так тяжело, как прежде. Они работали лишь как безответственные инструменты. Но солдаты, бледные и измученные, чувствовали себя не лучше, чем при Мрозовском. Тогда командовал полковник, а сплетничал фельдфебель; теперь заправлял фельдфебель, а командиру оставалось только сплетничать. Старшим офицером был к нему назначен капитан Крутиков, кончивший Академию Генерального штаба по 2-му разряду и вернувшийся перед китайским походом. Он принял хозяйство от Баскова.
Нашей батареей командовал Александр Евгеньевич фон Шульман – прямая противоположность желчному и мелочному Фурману.
Мягкий и корректный в обращении, он ни во что не вмешивался, тем более что обладал ничтожными понятиями в службе. Глубоко расстроенный смертью любимой сестры, с которой прожил всю жизнь, он постоянно прибегал к морфию, но и это не помогало. Сверх того, он занимался оккультными науками и, когда начинал рассказывать небылицы, которые видел своими глазами у индийских йогов, или уверял, что он состоит капитаном папской гвардии, приходилось переводить разговор на ближайшие предметы. Мне он доверял все и в обращении был спокойный, тактичный и выдержанный человек. Ко всему прочему, я обнаружил в Александре Евгеньевиче еще одну черту: в делах чести его советы были непогрешимы. Какие бы ни были его слабости, и офицеры, и солдаты окружали его стеной, ревниво оберегая честь батареи и своего командира, и это еще более сплотило нас в одну дружную семью. Мы закрывали все его недостатки, выполняли все его функции. На стрельбах батарея стреляла сама, что бы ни командовало начальство. На маневрах она блистала, вызывая похвалы высшего начальства. А на парадах командир становился на фланг и салютовал шашкой, уверенный, что все произойдет само собою. Казалось, он и сам не отдавал себе в этом отчета. Так было хорошо и нам, и ему.
Но это же самое вызывало невольную зависть посторонних. Мы должны были держать ухо востро, чтоб чем-нибудь не вызвать нареканий на наш порядок, в котором не замечалось ни проступков, ни наказаний, и где люди поражали своей беззаботной веселостью и беспечной удалью. Малейший инцидент сейчас же навлек бы на нас обвинение в отсутствии дисциплины и требований мертвящей рутины, против которой всегда боролись лучшие умы Русской армии. Но где тонко, там и рвется…
Майский парад. Царский кортеж проходит пятую линию, где по ниточке выровнена вся гвардейская артиллерия. Вот он поравнялся с командиром дивизиона… тот салютует… И вдруг, о ужас!. Буцефал нашего командира, испуганный неожиданными звуками «Гвардейского похода», поворачивается задом и пятится на самого Государя… Боже мой, он уже в двух шагах от царского коня!..
Но, словно по дуновению ветра, полуослепшее животное поворачивается кругом и снова пятится на свое место.
Государь «не замечает» этого. Кортеж проходит, за ним вся свита. Один лишь Великий князь Сергей Михайлович, ростом выше всех окружающих, видит весь позор положения и качает головой на несчастного всадника.
Тут уж ни я, ни солдаты, никто другой не могли бы спасти «Папашу». Даже ценой собственной репутации…
Судьба его была предрешена. В лагерь он уже не пошел и вернулся в батарею только осенью. Командовать остался я.
Но батарея по-прежнему блистала на смотрах и на стрельбах. То, что ожидало ее впереди, показало всем, что ее оценили как лучшую во всей гвардейской артиллерии. «Лучшая батарея, худший командир»… но для меня Александр Евгеньевич имел два редких качества: он вверялся мне как ребенок и никому не делал зла.
Вскоре после этого наш доктор Эллиот блестяще восстановил свою репутацию. В субботу, как обыкновенно, все спешили позавтракать, чтоб не опоздать использовать свободный вечер. Доктор пришел последним, одетый с иголочки, с походным несессером в руках.
У Баскова, который тоже торопился налечь на куриное крылышко, остановилась кость в горле, и он стал задыхаться.
На одного доктора это не произвело сильного впечатления.
– Сиди смирно, – сказал он Баскову, – только разинь пошире свою пасть!
Он вынул из несессера длинные щипцы, сунул их в раскрытый рот Баскову и в мгновение вытащил из горла длинную кость, которая остановилась у него поперек дыхательного горла.
– Ну, а теперь можешь продолжать, но только это будет тебе уроком на будущее время!.. А теперь – тр-р-р…
Весенние смотры сошли блестяще. Выходя в лагерь, молодой дивизион сразу стал на первое место среди батарей гвардии. Оба командира сделали на нем свою карьеру. Добродушный полковник Кармин получил бригаду. Его сменил полковник Нищенков, так же как и Мрозовский, до академии служивший в Profonde Armee[64].
Своей мелочной придирчивостью он сразу же вооружил против себя всех офицеров. Но это еще более сплотило нас между собою и солдатами, которых все время приходилось защищать от несправедливостей, вынуждая их тем самым к усилиям, которых не могли бы вырвать от них ни садическая тирания Мрозовского, ни площадная ругань Андреева, ни придирчивость Нищенкова, – репутация дивизиона росла с каждом днем. Первые скорострельные пушки образца 1900 года были даны для испытаний нам и во 2-ю конную батарею, которой командовал Великий князь Сергей Михайлович. После конца лагерного сбора эти батареи оставались до глубокой осени, продолжая опыты.
В 1900 году, когда всполыхнуло «Боксерское движение»[65] в Китае, одна из наших батарей ушла на восток для боевого испытания новой пушки. Уехал по особому назначению и Нищенков, за него остался Андреев, а в строю батарею выводил капитан Демидов, мы с Роопом и Баклундом стояли за офицеров. Постоянные опыты, колесо в колесо с батареей Великого князя, создали Демидову блестящую репутацию. Немного спустя он был назначен командиром 1-й Его Императорского Высочества Великого князя Михаила Павловича батареи 1-й бригады и флигель-адъютантом. Чем теснее смыкались наши ряды, тем дружнее жилось в нашей семье. Я уже не чувствовал себя ни сиротою, ни «гаденьким утенком»…
Но Басков скулил все более и более. Наши поездки на Кавказ перестали освежать его. Бесцельное изучение наук становилось ему поперек горла. Незадолго до ухода 2-й батареи на Дальний Восток он сообщил мне о своем решении взять отпуск и готовиться в Академию Генерального штаба. Я не в силах был удержать его от этого шага… Слепой веры, которая руководила мною, я не мог ему внушить. Его тянуло к людям… Я уже перестал верить в непоколебимость его дружбы, выламывающая сила была слишком велика, постоянные колебания невыносимо отражались на моем здоровье. Наши пути расходились… Мы расстались как друзья, но святых, нежных чувств уже не осталось между нами, разве только общие воспоминания.
Теперь уже я почувствовал, что один не могу оставаться долее. Я мгновенно понял, что надо менять всю программу действий; Печаль разлуки, как это нередко бывает, перешла в тихую грусть. Меланхолия, вызванная этим, в связи с наступившей осенью вдохнула мне в душу какие-то новые, неведомые чувства, которые смутно сулили мне нечто необыкновенное… Едва мы вернулись с больших маневров под Лугой, как я нашел дома пакет с приказом отправляться на военно-конную перепись в Олонецкую губернию сроком примерно на два месяца.
Накануне, проезжая по железной дороге между Лугой и Петербургом, встретился я с молоденькой барышней, ехавшей со станции Серебрянки в Новгородскую губернию к отцу. Она кушала домашние бутерброды и обгладывала крылышко жирной курочки, держа на коленях прехорошенькую таксиньку, которая наконец вырвалась и, подвизгивая и бряцая блестящей цепочкой, бросилась ко мне: видимо, она чувствовала, что у меня была когда-то такая же. Мы разговорились, лед между нами растаял. Неожиданное появление моего товарища по корпусу, который поместился между нами и завязал разговор, помешало дальнейшему; лишь когда она вышла на платформу, мы обменялись с нею прощальными взглядами. Я больше с ней не встречался, но у меня осталось убеждение, что и для меня открыты двери для счастья любить и быть любимым и что мне нечего бояться неудачи.