Читать книгу Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин - Страница 2

Зачем жить, если завтра умирать
(Роман)
Война

Оглавление

Его зовут Антон Лецке. Месяц назад он взял меня за локоть и предложил его убить.

– Зачем? – удивился я.

– Со скуки.

Это произошло после психологического тренинга, который я провожу, и мне подумалось, что он предлагает ролевую игру.

– Скука не самое страшное. С ней можно бороться и по-другому.

– Как?

Его вопрос поставил меня в тупик. Но я опытный преподаватель, и мне платят за рецепты на все случаи жизни. Он слушал внимательно, глядя мне в переносицу. Когда я дал пару советов, как бороться со скукой, он меня перебил:

– Вы не поняли, речь не обо мне. – Беззвучно пошевелив губами, он вынашивал какую-то мысль, а потом ошарашил: – Тогда, может, убить вас?

Психолог во мне мгновенно умер.

– С какой стати?

Он оскалился.

– Да вам же всё надоело!

– Что всё?

– Ну, всё это!

Он обвел вокруг рукой. На курсы приходят разные, бывает и сумасшедшие. Я выдавил улыбку.

– У меня до этого ещё не дошло. Впрочем, я подумаю.

Мы расстались, как воспитанные люди, понимающие юмор. Нет, он не сумасшедший. Я вспомнил, что Лецке – мой давний слушатель, который садится обычно на заднем ряду и всё занятие прячется за чужими спинами. До этого он был совершенно незаметен. К чему его странное предложение?

Из головы не выходил насмешливый взгляд, которым он проводил меня. Дома, однако, я совершенно успокоился. А на другой день все забыл.

Занятия проводятся два раза в неделю. На следующем он бесцеремонно взял меня за лацкан пиджака.

– Надумали?

Я замялся.

– Пока ещё нет, такое со мной происходит впервые.

– Так в жизни все происходит впервые. И смерть.

Опять тот же насмешливый взгляд. Этим он меня доконал, теперь я не мог отступать. К тому же во мне проснулся бес.

– А, валяйте! Только давайте в обе стороны: вы убиваете меня, я – вас.

Он ухмыльнулся, словно и не сомневался в моём согласии. Зачем я так поступил? В глубине я не сомневался, что это розыгрыш. И всё же зачем? Чтобы пощекотать нервы? Или, правда, со скуки?

– А не боитесь, что вас загребет полиция?

Он опять ухмыльнулся:

– Сделаю всё по-тихому. И глазом не моргнёте.

В нём было что-то пугающее, и я уже пожалел, что согласился. Сроки мы не оговаривали, но, глядя на удалявшуюся спину, я почувствовал холодок на своей.

Дома, однако, я расхохотался. Это наверняка блеф. Я вспомнил сутулую фигуру, мятый пиджак. Ну, какой из него убийца? Заварив кофе, я взял с полки книгу. Но, прочитав страницу, поймал себя на мысли, что не помню прочитанное. А вдруг он всерьёз? Но не всё ли равно? Мне пятьдесят, и я одинок, как собственное надгробие. Лецке прав, мне всё осточертело. Но откуда он знает? «Жизнь одна, а у каждого своя», – пробормотал я бессмысленную фразу. Мне стало страшно. Отложив книгу, я зашагал из угла в угол. Потом заварил ещё кофе. А вдруг это не блеф? Опасность вспыхнула красным огоньком на краю сознания, не давая расслабиться. Остаток вечера я думал, какие принять меры.

Прошла неделя. На занятиях Лецке не появлялся, и я уже выбросил наш договор из головы.

День был не для смерти, ранняя весна, на сосульках играло солнце. Я спускался в метро и думал, что москвичи не успели переодеться по сезону. Лецке вырос сбоку на последней ступеньке и, коротко замахнувшись, пырнул меня ножом. Но я был начеку.

– Грубая работа! – схватил я его за руку, отстёгивая под рубашкой широкий металлический пояс. Он выдернул руку и, что-то буркнув, растворился в толпе.

Теперь я понимаю, Лецке не остановится. В пятьдесят уже неприлично цепляться за жизнь, но я хочу, чтобы полиция знала, что произошло, если найдёт мое тело.

Меня зовут Владислав Мезряков. Я живу в Сокольниках.

Помолчав несколько секунд, Владислав Мезряков назвал адрес, потом, щёлкнув мышью, выключил веб-камеру. Переписав своё признание на флэшку, сунул её в карман.


Антон Лецке, худощавый, с высоким лбом, на котором уже наметились залысины, жил с женой и несколько раз лечился от депрессии. «Зачем жизнь, если есть смерть?» – задавал он врачам один и тот же вопрос. Вместо ответа те прописывали ему антидепрессанты. После их лошадиных доз Лецке возвращался излеченным, но жена снова вгоняла его в депрессию.

– Ты хочешь, чтобы я ходила голая? – пудрясь у зеркала, спрашивала она.

– Но у тебя же полный гардероб, – оправдывался Лецке, понимая, куда она клонит.

– Лучше голой, чем в старье! – фыркала жена. И, хлопнув дверью, оставляла мужа в который раз пересчитывать в уме пособие по безработице.

Черты лица у Лецке были мягкие, женственные. Он слегка сутулился, а когда волновался, по горлу у него елозил кадык. Но он был упрям. И, вместо того чтобы устроиться на работу, записался на психологический тренинг. Ведущего он сразу возненавидел. Как игральные кости, тот перетряхивал интеллектуальные словечки, и в группе радовались, если с грехом пополам узнавали хотя бы одно из них. Лецке казалось, что Владислав Мезряков откровенно красуется, что это его рецепт выживания, способ избежать одиночества. «Позёр, – морщился Лецке за спинами на заднем ряду. – Мы ему нужны больше, чем он нам». Но слушали Мезрякова, который за это ещё и деньги получал, что было для Лецке очередным проявлением вселенской несправедливости.

– Строит из себя бог знает кого, – хмыкнул он раз после окончания занятий. Но понимания не встретил. На него покосились, предлагая продолжить беседу со спинами.

Лецке все больше злился, однако курсы не бросал. Наоборот, он получал от них какое-то мазохистское удовольствие и, возвращаясь домой, криво усмехался.

Вечерами жена Лецке смотрела телевизор. Известные любовными похождениями киноактеры рассуждали о семейной жизни, политики привычно раздавали советы, которым не следовали сами.

– Какие умницы! – восторгалась жена.

А Лецке в каждом мерещился Мезряков. «Вы лжёте! – хотелось закричать ему. – Все устроено не так, всё мерзко и глупо!» Но он только ерзал на диване:

– Да, светлые головы.

Измерив его взглядом, жена вздыхала, давая понять, что он не выдерживает сравнения. А потом вздыхала ещё раз, глубже, жалея себя, связавшуюся с неудачником, который сгубил ей жизнь.

И Лецке опять соглашался.


Москва – город победившего матриархата. Мужчины в ней умирают рано состарившимися, но так и не повзрослевшими. Матери передают их жёнам, которые, не спрашивая, делают их отцами, превращая в рабочих лошадок.


На курсах обучали поведению в коллективе. Но Мезряков, не ограничиваясь этим, позволял себе вольности. Рассказывая о психологии, он делал отступления в смежные области, и они оживляли набор правил, необходимых для успеха. Слушателям они нравились, а руководство закрывало на это глаза. Раз Мезряков говорил о беседе как бытовой форме исповеди. Соседом Лецке был лохматый угрюмый толстяк, непроизвольно напиравший плечом, сдвигая его на край стола.

– О чём он? – не выдержав, громко зашептал Лецке. – Какая, к чёрту, беседа!

Он хотел добавить, что человек для другого – река, у которой можно выговориться, а потом в неё же и помочиться. Но толстяк повернулся, будто впервые его увидел.

– Не щекочи мне ухо, выйди, скажи это всем.

Лецке смутился. Он был застенчив. Но гордость заставила его подняться.

– Что вам? – прервался Мезряков.

– Можно выйти?

Лецке не ожидал от себя такого. Ему хотелось обличать, спорить. Но вместо этого он смотрел на Мерзякова, как школьник.

– Конечно, в следующий раз не спрашивайте.

Пробираясь к двери, Лецке чувствовал на себе насмешливый взгляд толстяка. С этого мгновенья ему захотелось отомстить. Он несомненно выше интеллектуального хлыща, к которому приникли полсотни болванов! Но как это доказать? На занятиях Лецке пропускал теперь всё мимо ушей и, кусая заусенцы, думал, как унизить Мезрякова.

И вскоре его осенило.

Темой очередного занятия было всесилие современного рынка, которое, не оставляя выбора, вынуждает к себе приспосабливаться. О чём тут говорить? Но лекция Мезрякова носила бунтарский характер.

– Ницше считал, что человек стерпит любое «как», если знает «зачем». Но ему вряд ли приходило в голову, что для потомков «как» станет «зачем». – Уперев руки в бока, Мезряков расхаживал возле кафедры, производя впечатление человека, бывшего с Ницше на короткой ноге. – Прагматическая философия, породившая физику, которая как раз и отвечает на вопрос «как», отменила метафизику, веками бившуюся над вопросом «зачем». Как лучше, как удобнее, как прибыльнее. Эти задачи вытеснили цели, не оставляя ни сил, ни времени спрашивать «во имя чего?». В философском плане человечество упало в объятия (или в паутину) вульгарного эпикурейства. Сегодня философствовать не любят. Это занятие пугает. Житейские истины, повседневные заботы, обыденные слова… Забыться под их скрипучее колесо – вот рецепт счастья! Главное не сойти с оси, не допустить мыслей о смерти, не дать проникнуть внутрь вселенскому ужасу.

Лецке пристально смотрел на Мезрякова, и ему казалось, что тот упивается своей особенностью, тем, что может бесстрашно смотреть в бездну.

– Миллионы статей рассказывают нам о вещах совершенно ненужных, посвящая в тайны людей «с именем», не давая затухнуть нашему интересу к ним, актёры рассуждают о политике, футболе, религии, бизнесмены высказываются об искусстве и науке. Нашу эпоху Гессе остроумно называет «фельетонная». Главное – забыться! Согласны?

Мезряков обвёл аудиторию вопрошающим взглядом. В ответ закивали.

«И чего умничает? – подумал Лецке, уткнувшись в стол, исчерченный чернильными рисунками, которые оставляли поколения слушателей. – Мы пришли за откровенностью, а он глушит нас цитатами».

Но Мезряков блистал эрудицией, слагая попурри из избитых истин.

– Мы всецело полагаемся на разум, инструмент крайне ненадёжный и несовершенный. С его помощью мы складируем в копилке памяти знания, но в результате они, как Земля, повисают в пустоте. У них нет опоры, нет трех китов, несмотря на всю строгую аксиоматику и проверку опытом, – отсюда масса математических и физических парадоксов. В сущности, мы имеем дело с суммой наблюдений, не более того. Они мало чем отличаются от примет, мы бредём на ощупь, блуждая в хаосе разрозненных фактов, правдоподобных теорий и предположений, с которыми, свыкаясь, проводим жизнь, не отличия их от истины. Но что мы действительно знаем из того, что знаем? – Мезряков выдержал паузу. – А что нам делать с историей? Со своим временем? Мы не можем быть уверены, что кажущиеся нам усовершенствования не приведут к губительным последствиям, мы можем лишь пробовать, накапливая опыт, который для нас и есть жизнь. Но что годилось раньше, не спасает сейчас. В конце концов, устав от бесконечных метаний, мы приходим к испытанному рецепту забытья, выдумав чистый, не имеющий пределов разум, Бога, которому доступно сразу всё и которому переадресуем заботу о себе. Или выбираем другой, сопутствующий рецепт забытья – замкнувшись в супермаркете, ограничив желания потреблением, а мысли добыванием средств.

«Короче, как осознаешь, куда попал, – лучше и не жить! – переводил про себя Лецке. – Пойди и повесься!» Он обхватил пальцами шею, высунув набок язык, как удавленник. Его сосед, угрюмый толстяк, как всегда напиравший на Лецке плечом, заметив это, мгновенно отстранился.

– Наша цивилизация достигла огромных успехов. И особенно в оболванивании, – пел свою песню Мезряков. – Она не оставляет наедине с собой, она предлагает ценности как товар, не позволяя их выстрадать. Религии, путешествия, музыкальные группы – всё для тебя, только выбирай! А навязанная гонка за миллионом? К чему она? Размеры потребляемого ограничиваются телом, больше желудка всё равно не съесть. Так стоит ли охотиться за тем, что не нужно? Стоит ли принимать участие в тараканьих бегах, чтобы в качестве приза получить явные излишества?

И т. д. и т. п.

«Тоже мне, Диоген нашёлся, – думал Лецке. – Не стремиться к благополучию… А чем тогда жить?» Но против обыкновения он слушал внимательно. Ему казалось, что, в отличие от остальных в аудитории, он видит изнанку этих речей, которая сводилась к тому, что Мезряков упивается своей ролью. И Лецке решил поймать его. Он даже вздрогнул, как складно всё получалось! «Фигляр! – подумал он. – Болтать горазд, а действовать – кишка тонка!» Остаток занятия Лецке решал как лучше подать своё предложение. Так, чтобы Мезряков не открутился, ведь он скользкий, этот Мезряков. Предложить сразу поохотиться друг за другом? Или предложить для начала убить себя? Лучше второе. Мезряков трус, однако гордость заставит его принять вызов.

– Счастье – это когда веришь в своё предназначение, – между тем распинался Мезряков. – Убеждённость, что надо воспитать ребенка, занять престижную должность или купить дорогую машину. И не задаешься вопросом, зачем это нужно. Или отвечаешь на него – так живут все.

Сделав паузу, Мезряков разгладил шевелюру.

«Боже, как он надоел! – снова подумал Лецке. – Все позирует, будто знает, зачем живёт».

Неожиданно для себя он с грохотом отодвинул стул и, поднявшись, демонстративно вышел. В коридоре он сел на подоконник, ожидая окончания лекции. Лецке улыбался. Да, он рассчитал всё правильно. Когда они остались наедине, взял Мезрякова за локоть, уличив его в опустошённости, в том, что и сам он не видит для себя никакой цели. Для обычного человека это, конечно, не преступление, но Мезряков претендовал на роль гуру. А тогда это выглядит лицемерием. Сцена была разыграна превосходно, Мезряков заглотил крючок. Правда, обещал подумать, но в его согласии Лецке не сомневался.

Вечером, когда жена собиралась уходить, он уже не выл от одиночества. Ему надо было многое обдумать.

– В гости? – механически спросил он, не ожидая ответа.

Каждый давно жил своей жизнью, и Лецке пожалел, что заставил жену врать.

– В театр с подругой.

Глядя на то, как она орудует фиолетовой помадой, слегка раскрыв рот и растягивая губы, как подводит тушью ресницы, стараясь скрыть под макияжем возраст, Лецке подумал, что у мужчин, в отличие от женщин, всё по-честному – и старость, и оргазм, и половая несостоятельность. А Мезряков больше женщина, потому что притворяется, лжёт. Но он заставит его быть мужчиной! Война, та городская война, в которую он его втянет, будет настоящей. И пусть армии противников насчитывают по одному человеку, это не помешает ей быть кровавой.


Оксана Богуш, аккуратно посещавшая занятия Мезрякова, слушала, затаив дыхание. Мезряков был в ударе.

– Вся наша жизнь проходит в стремлении обмануть себя, – развивал он тему предыдущей лекции. – Деньги, как эквивалент счастья, карьера как цель, религия как ответ на проклятые вопросы – все это мифы, позволяющие забыть про пустоту. Биология заставляет нас видеть предназначение в детях, с которыми мы не найдём общий язык, точно также, как не находили его с родителями, а государство говорит о долге, патриотизме и прочей ерунде. Но самое распространенное заблуждение состоит в том, что человек рождён, чтобы потреблять. Это главный рецепт самообмана. – Мезряков перевёл дыхание, подняв стакан с водой, сделал глоток. – Нас также защищают наши страхи. Бояться увольнения, нищеты, начальства, переживать за детей, ожидать болезнь, которая сведёт в могилу – всё это намного лучше, чем постоянная, необъяснимая тревога. Мы – бытовые невротики, и это спасает нас от вселенского ужаса, избавляет от ощущения бесцельности, бессмысленности, не даёт сойти с ума. Цивилизация, сводящая жизнь к выбору в супермаркете, позволяет провести её во сне…

– Вы что, буддист? – выкрикнули с заднего ряда.

Оксана Богуш обернулась. Неопрятный сутулившийся мужчина насмешливо улыбался. Оксана вспомнила: на первом занятии он представился Антоном Лецке.

– Все вопросы потом. Хорошо?

Мезряков промокнул платком лоб и, откашлявшись, продолжил:

– Много лет назад я работал репортёром в газете, и мне довелось брать интервью у молодого боевика, принадлежавшего к одной из исламистских группировок. Он долго рассказывал, как, прячась в горах, отстреливается от федералов, как голодает и мерзнет, боясь развести костер. «Вы довольны такой жизнью?» – спросил я. «Мне нравится воевать», – крепко сжал он автомат. «А не страшно?» – «Все будем у Аллаха, нет разницы когда». До сих пор помню его улыбку, обнажившую волчьи зубы. А через неделю его застрелили. Глядя на труп, я позавидовал этому горцу. На войне страх персонифицирован, и он вытесняет остальные. А животный страх предпочтительнее экзистенциального…

– Вы сами-то воевали? – снова выкрикнул Лецке. – На войне всё не так. Или хотите попробовать?

На него зашикали, но было видно, что Мезряков на мгновенье смутился. Лецке презрительно хмыкнул и, щелкая пальцами, вышел.

Вскоре занятие окончилось. В коридоре Оксана Богуш увидела дожидавшегося Лецке. Подойдя сзади к Мезрякову, он дернул его за рукав и, оскалившись, что-то сказал. Это не было извинением, потому что Мезряков удивился. «А, валяйте», – донеслось до Оксаны Богуш. Всё с той же ухмылкой Лецке что-то добавил, понизив голос. Мезряков пожал плечами и ещё долго смотрел на удалявшуюся спину Лецке.

С занятий Оксана Богуш ходила пешком на Басманную улицу, где жила в тесной квартирке с глуховатой властной матерью. По дороге она зашла в Богоявленский собор, и у иконы Николая Угодника долго молилась, чтобы Владислав Мезряков обратил на неё внимание.


Среднегодовая температура Парижа 10,3 °C, Рима 21,5 °C, Москвы 5,3 °C.

Москва прекрасный город, но в нём слишком много москвичей.

И они мечутся по Москве, как сухие листья.


Владислав Мезряков был крупным, горбоносым, с пышной шевелюрой, в которой била седина.

Он смотрел в монитор, записывая себя на веб-камеру.

«Уже много лет мне снится один сон. В нём мне предстоит встреча со старинным другом, которого я давно не видел. Я предвкушаю, как мы будем бродить с ним по Москве, делясь впечатлениями от прожитых поврозь лет, будто в пору нашей юности, и во мне разливается приятное тепло. День обещает быть радостным, чего наяву не случалось уже давно, и, проснувшись, я не тороплюсь встать, а всё ещё в сладкой дреме перебираю знакомых, пытаясь понять, кого имел в виду во сне. Но, вспомнив всех, осознаю, что такого друга у меня нет. И тогда моему разочарованию нет предела. Так было раньше. Однако теперь после пробуждения передо мной всплывает лицо Антона Лецке. Через день после его дурацкой выходки, когда он после занятия предложил мне убить себя, мы случайно, а теперь понимаю, что нет, встретились в кафе, куда я завернул после вечерней прогулки. Он извинился и, протянув руку, пригласил за свой столик. Там он вернулся к моей последней лекции. Она ему понравилась, я, безусловно, прав, считая нашим главным желанием – желание забыться.

– Но у вас это плохо получается, – сочувственно улыбнулся он. – Ваши сны давно стали интереснее яви.

– Откуда вам знать?

– Да у вас это на лице написано! Иначе зачем вам разливаться перед нами? Вы же себе доказываете, что ещё не стары, не вышли в тираж. Это ваш рецепт забытья.

Я захотел подняться, но потом передумал.

– Думайте, как хотите, – уткнулся я в чашку с кофе, разглядывая тёмные наплывы.

Лецке словно не замечал моего неприятия. Он всё больше оживлялся.

– А всё же наш рецепт лучше, – продолжал он убеждать меня, делая упор на „наш“. – Помните, клуб самоубийц? Остроту ощущений я гарантирую! К тому же всё сойдёт с рук, оставшегося в живых никто не заподозрит.

– Почему?

– Для убийства нужен мотив. А его в привычном понимании у нас нет. Деньги? Женщина? Место под солнцем? Всего этого между нами нет. Полицейские слишком приземлённые, философия выходит за рамки их рассмотрения.

„Сумасшедший!“ – мелькнуло у меня.

Лецке пригубил вина, забросив ногу на ногу.

– А философия наша проста. Зачем жить, если завтра умирать? Правда ведь?

– Почему завтра?

– А если через год или десять? Велика отсрочка? Нет, вопрос принципиальный, если не бессмертен – значит, уже мертвец. Мыто с вами понимаем.

Я кивнул. Но мне стало не по себе. Я поднялся.

– Так вы согласны?

Я обещал дать ответ к следующему занятию.

– И приобретите пистолет, – донеслось мне в спину.

В предыдущей записи, предназначенной для полиции, я опустил нашу встречу. Тогда я решил, что чем проще будет объяснение моей смерти, тем лучше. Но теперь я просто веду дневник».

Вытянув палец, Мезряков коснулся себя в мониторе, будто приставил пистолет.

«Как вы уже знаете, на следующем занятии, когда он взял меня за пиджак, – я ждал чего-то подобного, – мне ничего не оставалось, как дать ему согласие. Тем более прочитанная мною лекция давала ему прекрасный повод настоять на своём. Конечно, он не догадывается, что я специально прочитал её, идя навстречу его планам. Я загнал себя в угол, нарочно сжёг мосты, и теперь мне некуда было отступать. Получив моё согласие, Лецке, не теряя времени, пырнул меня ножом. А чуть позже рядом со мной упала с крыши сосулька. Случайность? Или это тоже на его совести? Во всяком случае, он просчитался, осколки льда лишь забрызгали мне брюки. В кармане у меня лежала флэшка с признанием, которую я крепко сжал. Удивительно, как он раскусил меня? Как вычислил, что я тот, кто нужен? Прочитал по лицу? Тогда психологом надо быть ему!

– А вы примитивны, – поддел я его на следующем занятии, – выше ножа ничего не выдумали. Один – ноль?

Он оскалился. Не меняя тона, я задал второй вопрос:

– Теперь моя очередь?

– Тебе слабо.

Он перешёл на „ты“.

– Послушайте, мы с вами на брудершафт не пили…

– Иду на вы? – со смехом перебил он. – Так ты не заслужил.

Я замахнулся, чтобы дать ему пощёчину. Но он увернулся.

Войны бывают идеологические, религиозные, информационные. А наша? Из-за чего ведётся она? Из-за уязвленного самолюбия? Вселенской скуки? Признаться, её причины остаются мне неведомы. Я знаю только, что одному из нас суждено на ней пасть».

Выключив веб-камеру, Мезряков несколько минут сидел в тишине, уставившись в тёмный экран. Потом снова щелкнул мышью.

«После этого моя жизнь переменилась. Теперь я пролистываю книги задом наперёд, а думаю о своем заклятом друге. Я уже не замечаю дыр в кармане, не вижу своего одиночества. Оно отступило, как отражение, когда отходишь от зеркала. У меня появился кровный враг, тот единственный, кому я не безразличен. Мы идем теперь в одной связке, то я его поводырь, то он мой. Иногда я ловлю себя на том, что испытываю к нему нежное чувство, даже большее, чем благодарность. „Затем и жить, что завтра умирать!“ – громко говорю я, остро чувствуя вкус жизни. Слова, слова. На публике я произношу их тысячи, но в одиночестве играть не на кого. „Ты можешь убить меня, я – тебя, – сказал мне как-то Лецке. – Это и есть свобода!“

И он прав.

Это была запись третьего апреля 201… года».


Бога нет. И вечности нет. А есть одна бесконечная грызня.


В первые годы брака Лецке с женой был ещё счастлив. Он и не подумал бы ей изменить, представься такая возможность. Он не глядел на других женщин и был сух с теми из них, которые глядели на него. Лецке и сейчас оставался верным мужем. Но лишь в силу обстоятельств. Хотя внешне в их отношениях ничего не изменилось, они приобрели другой характер, и ситуация с тех пор стала кардинально иной. Встречая жену в прихожей, Лецке, по-прежнему ухаживая, помогал ей снять пальто, которое вешал на плечики, – у неё вечно не доходили руки, чтобы пришить оторванную петлю, – а, деля с ней квадратные метры, он старался сделать их совместную жизнь сносной. Однако про себя всё чаще повторял: «Была бы на стороне женщина – ушёл бы!», и находил в этом злую радость, точно мстил за исковерканные годы. При этом он понимал, что шанс найти новую женщину катастрофически мал, более того, уменьшается с каждым днём, и от осознания надвигавшейся старости, которую обречен встретить с женой, ему делалось невыносимо грустно. Жена видела его притворство, за которым стояло охлаждение, как видит такое любая женщина, но считала, что её это не касается до тех пор, пока соблюдается устоявшийся ритуал их семейной жизни. Какая разница, что чувствует официант, подавая обед? Главное, чтобы подавал в срок. Но, заметив, что муж изменился, она стала ревновать.

– Завёл кого-то, – жаловалась она подруге, которая была намного её старше.

– Тебе можно, а ему нельзя? – рассмеялась та.

– Мне можно, а ему нельзя, – эхом повторила жена Лецке. – Он же мужчина.

– Согласна, – вздохнула подруга. – Мужики все скоты. – Повисло молчание. Обе перебирали свою жизнь, вспоминая любовников, мужей и случайных партнёров. Потом подруга снова вздохнула: – И отчего так: начинаешь жизнь с одними, проводишь её с другими, а заканчиваешь чёрт-те с кем?

– Потому что все мужики скоты, – подвела черту жена Лецке. Но думала она только об одном мужчине – своём муже. В последние дни жена Лецке по-прежнему уходила, не сообщая куда, ворковала по телефону приятным, с хрипотцой голосом, то и дело рассыпаясь кокетливым смехом. Но Лецке не реагировал. И его поведение доводило её до бешенства. Она готова была на всё, лишь бы достучаться до него, пробудив в нём злость. Пробовала она вернуть в их отношения и постель.

– Милый, зачем мы ссоримся? – обняла она его в перерыве между скандалами. – Неужели у нас не найдётся других занятий?

Она мурлыкала ему на ухо, состроив кошачьи глаза. Раньше это действовало безотказно. Но теперь муж оставался холоден.

– Извини, я занят, – отстранил он её.

– У тебя всё время дела, – капризно зашептала она, точно обиженная девочка. И всё ещё надеясь, выложила козырь: – Нам даже некогда заняться любовью!

– А чем мы, по-твоему, занимаемся, когда ругаемся? – парировал Лецке. – Если есть любовь, ею занимаются всегда.

Жена Лецке смерила мужа ненавидящим взглядом. Но его было не пробить.

Женщина? Зачем она? У Лецке появился тайный объект для чувств. Они испытывали ощущения, куда более острые. А их отношения были гораздо глубже.

– И ненависть такая же! – закричала жена Лецке, не в силах сдержаться.

Хлопнув дверью, Лецке вышел на охоту.

Но он и не думал убивать Мезрякова. Он хотел его только попугать. Как и в первый раз, когда, дождавшись у дверей парадной, он тенью прилип к нему и в метро ударил в толпе ножом. Тот вполне мог быть и настоящим, а не театральным, сделанным из выкрашенной пластмассы. Потому что Мезряков, задрав рубашку, показал металлический пояс. «Началось», – мелькнуло у Лецке. Ещё недавно от одиночества Лецке готов был лезть на стену, но теперь в равнодушном городе у него был смертельный друг. Ему было приятно думать, что Мезряков его боится. Иначе зачем надевать железный пояс? К тому же, будь Мезряков умнее, то наверняка бы догадался, что при ударе ножом самодельная кольчуга не спасёт от кровоточащего пореза.

Но Лецке ошибался.

Мезряков был классическая «сова». Просыпаясь в полдень, долго приходил в себя, перебирая предстоящие дела, вбивал крючья, цепляясь за которые одолеет наступивший день, ещё один день своей жизни, потом его мысли приобретали отвлечённый характер, в них появлялись образы, метафоры, гиперболы, он просеивал их сквозь сито критики и достойные, если такие оставались, записывал в старую, склеенную скотчем папку, всю ночь караулившую вдохновение рядом с тапочками. Потом Мезряков шёл в ванну, если вечером были курсы, скреб до синевы щетину, после чего заметно молодел, точно сбривал десяток лет, а если день выпадал свободный, ограничивался тем, что смачивал глаза и виски. На завтрак он разогревал овсянку, бросая в неё ломтики сыра, чтобы расплавился, пока она остывала, и ел прямо из кастрюли. Поставив кастрюлю в раковину, Мезряков включал компьютер, приносил из спальни папку, вбивая пришедшие после пробуждения мысли в роман. Он был плодом его жизни, её оправданием, придававшим ей смысл. Мезряков втайне им гордился, не спеша заканчивать из страха перед пустотой, которую будет нечем занять, он редактировал в нём страницу-другую и, закрыв файл, шёл на прогулку. Мезряков всю жизнь провёл в Сокольниках, и его маршрут был одним и тем же – мимо школы, которую он заканчивал страшно подумать в каком году (в районе из выпускавшихся с ним почти никого не осталось), мимо заросшего пруда с островом посредине, и далее по тропе, выложенной галькой, которая огибала парк. Все было рассчитано по минутам, этот круг занимал два часа, спустя которые он выходил к районной библиотеке, где проводил ещё час, роясь в архиве, перебрасываясь шутками с библиотекаршами, звавшими его за глаза «одиноким профессором». И действительно, книги с сальными пятнами на страницах были разбросаны в его квартире повсюду, и даже в туалете на сливном бачке лежал какой-нибудь фолиант, который хозяин заменял с частотой раз в месяц, – не потому что прочитывал, а потому что тот ему надоедал. На обед Мезряков варил в той же кастрюле суп из пакетика, прикончив который спал, чтобы потом на весь вечер засесть в интернет. Он был активным пользователем социальных сетей, у него числились сотни друзей, ни одного из которых в реальности он не знал, но его это вполне устраивало. Виртуальное общение не грозило нарушить сложившуюся жизнь, внеся хаос в привычный распорядок, которым Мезряков был доволен. Или всячески убеждал себя в этом. Ведя жизнь, в которой не было места сильным эмоциям, он незаметно засыхал в четырех стенах, как лист в гербарии, стиснутый страницами обстоятельств, и с ужасом ждал, когда его пот, как у всех стариков, станет злым. Он успокаивал себя тем, что счастье – категория физиологическая, оно приходит с выработкой в мозгу очередной порции серотонина. Поэтому и в раю может быть ад, и в аду рай. Но в мире нет ни радости, ни горя, а есть одна великая безмерная пустота.

Так продолжалось из года в год.

До тех пор, пока не появился Лецке.


Мы не созданы для этого мира, нас всех изгнали из рая. И обратно уже не пустят.


Пасха выдалась поздней. Снег уже сошёл, на газонах прел чернозём, била молодая зелень, и распускались набухшие почки. Крестный ход в Сокольническом храме Воскресения Христова собрал толпу бородатых мужчин и женщин в платках. Со смиренными постными лицами, они сжимали свечки, сосредоточенно пели и могли служить массовкой в фильме о позапрошлом столетии. С ними шли те, кто бывал в церкви только по большим праздникам, считая это умеренной данью, чтобы попасть в рай. Они шли за хоругвеносцами, как и двести, и триста лет назад, шли и шли, послушные своему времени, эти постоянные посетители супермаркетов и завсегдатаи автомобильных пробок. По округе разносился колокольный звон. «Шаманский бубен», – кривился Мезряков, из которого второе крещение Руси сделало воинствующего безбожника. Он переключал каналы, по всем шла пасхальная служба, и думал, что возрожденное православие очень похоже на вульгарное язычество. Этого ли хотел пришедший к блудницам и мытарям? Христианство, коммунизм. Чем возвышеннее идея, чище помысел, тем большей кровью оборачивается. Потому что они не отвечают нашей животной природе. Зверей лучше не исправлять, иначе они взбесятся, превратившись в ослеплённых идеей. Но всё тех же зверей. Так к чему это лицемерие? Честнее быть атеистом. Лучше откровенно презирать поповские сказки.

Но Мезряков лукавил. Были времена, и он ходил в церковь – ту самую Воскресения Христова, где в сознательном возрасте принял крещение. Тогда, как многие неофиты, он видел глубокий смысл в каждом слове Евангелия, на исповеди беседовал о Боге с крестившим его священником – своим ровесником, мужчиной с болезненно жёлтым, рыхлым лицом, которого старила ряса, – ночами чередовал размышления о сверхчувственном с молитвами, но постепенно приходило разочарование. Мезряков не видел, что такого он не может сделать и что почувствовать, не веря в Бога, а раз так, значит, Бог с неизбежностью становился для него сущностью привнесённой, излишней, без которой вполне можно обойтись. Своими сомнениями он делился и с батюшкой.

– Сын мой, – жевал тот губы, и его обращение звучало странно в устах ровесника, – сын мой, неужели вы способны жить с мыслью, что исчезнете навсегда, за гробом ничего нет?

Мезряков не мог ответить на этот вопрос. Его часто терзал страх смерти, но с его точки зрения было бы непростительно слабостью, поддавшись ему, поверить из-за этого в Бога. Но объяснять это батюшке, которого никак не мог заставить себя звать «отцом», не стал. Он пожал плечами и неопределенно произнёс:

– Наверно, могу…

Батюшка оживился, стал нервно теребить крест пухлыми руками:

– Я вам не верю! Это выше человеческих сил, вы себя просто обманываете.

Сейчас бы Мезряков возразил, что обманывает себя тот, кто верит в бессмертие души, что он сжился с мыслью о мимолётности всего земного, что никакого продолжения не будет, более того, укрепился в этом настолько, что это предположение переросло в абсолютную уверенность, пожалуй, единственную уверенность в чём бы то либо, и он ни за что не променяет эту твёрдую уверенность на все расплывчатые, обнадёживающие мифы. Да, сейчас Мезряков наговорил бы целую кучу слов. Вероятно, он смог бы даже оправдать батюшку, защитив его позицию. Например, привёл бы следующие соображения (Мезряков уже не помнил, откуда их почерпнул, – да разве это важно?), которые выражал своими словами. Мы привыкли к мысли, что мир для всех одинаков. Но так ли это? Мы все живём в разных мирах, лишь частично пересекающихся, и потому не можем найти общий язык, не можем договориться даже в простейших случаях, хотя искренне стремимся к этому. Мы чувствуем себя спокойно лишь в кругу относительных единомышленников, но стоит нам попасть в другую группу, к людям с противоположными взглядами, стоит завести беседу, выходящую чуть дальше за рамки бытовых потребностей, как мы испытываем смятение. И чем глубже обнаруженные разногласия, тем больше нам кажется, что мы сходим с ума. Всё дело в окружении, которое питает или опровергает нашу веру. В этом смысле считающий себя Наполеоном, если его укрепляют в этой мысли, мало чем отличается, от того, кто думает, что знает своих родителей, учителей или первую любовь. Кто-то верит в себя, кто-то в Бога, кто-то в красоту, которая спасет мир. Большинство верит политикам, священникам, верит в абсолютную силу денег. Живя в гармонии со своей верой, мы счастливы, но стоит начать доказывать свою правоту, как вера в Бога приведёт к инквизиции, вера в красоту – к концентрации на уродствах мира, пребывание в котором станет невыносимым, а вера в деньги превратит в скупого рыцаря, разрушив жизнь. И всё зиждется на страхе. Подсознательно мы понимаем, что отказ от иллюзий оставит наедине с холодным, стерильным миром, каким он и является, миром, в котором неизвестно как ориентироваться, а изгнание населяющих воображение призраков столкнет с великой пустотой. Куда без иллюзии, что ты счастлив? Что на свете не один? Что, случись беда, тебе помогут? Нет разницы, каким иллюзиям быть подверженным. Главное, за них не сражаться. Да, так было бы сейчас, спустя десятилетия, наполненные мучительным поиском истины. Но тогда, смутившись, он просто ушёл, в последний раз поговорив со священником. Вспомнив это, Мезряков выключил телевизор и, накрыв голову подушкой, уснул.

Антон Лецке полночи слушал пасхальную службу, которую за стенкой смотрела по телевидению жена. А утром, продираясь сквозь толпу попрошаек у церковной ограды, отдал последнее, не находя в себе сил отказать, чувствуя вину за их жалкий вид, спитые лица, грязную, провонявшую одежду. Лецке жил рядом с церковью, но обычно обходил её стороной, чтобы не видеть бомжей, оккупировавших паперть. Отношения с Богом у него были сложные. Его охватывало смущение от окружавшего, и, пристально вглядываясь в творение, он испытывал стыд за творца. «Можно, конечно, допустить его существование, – думал он. – Но считать его всеблагим, выпрашивая для себя подачки, это уже слишком». Лецке уже поравнялся с воротами, когда из них показался розовощёкий, расплывшийся батюшка с выпиравшим под рясой животом. Женщины бросились целовать ему руку.

– Христос воскрес!

– Воистину воскрес!

И при чём здесь Христос?


Мезряков тупил бритву о недельную щетину. На плите вскипел кофе. Мезряков налил чашку, сел за компьютер. Обжигая губы, сделал глоток и стал настраивать веб-камеру.

«Вечер третьего мая 201… года.

Продолжение истории моей войны.

Занятия проводятся в клубе на Нижней Красносельской, куда я добираюсь на „седьмом“ трамвае. Пока он громыхал по рельсам, я обдумывал предстоящую речь. Заранее я не готовился, главное для меня было сосредоточиться. Маршрут я изучил до мелочей. Ушибаясь о сумки, локти и колени, защищая резавший пальцы пакет с листками тестового задания, которые, раздав, собирался обсудить, я заранее протиснулся к выходу. Мне нужно было ехать ещё остановку, но людская масса, подхватив, неожиданно вынесла меня на улицу. Вытолкнутый, помятый, я стоял посреди улицы, провожая взглядом уезжавший трамвай. И тут меня едва не переехала машина. Я еле отскочил, когда она, разбрызгивая грязь, промчалась мимо. За рулём был Лецке. Отъехав метров десять, он притормозил на светофоре и на мгновение обернулся. В заднем стекле промелькнула его ухмылка. Трамвай уехал, а я всё ещё стоял посреди улицы. После того как прошёл первый испуг, меня обуяла злость. Здоровое чувство, которое я не испытывал много лет. „Остроту ощущений я гарантирую!“ Негодяй, ты узнаешь с кем связался! У меня хватило выдержки не опоздать на занятие. А у Лецке хватило наглости туда явиться. Против обыкновения он оставил „камчатку“, развалившись прямо передо мной. „Ну как?“ – дразнил его вид. Мне хотелось броситься на него с кулаками, но я сдержался. У каждой игры свои правила, и наши уже стали вырисовываться. Я прочитал лекцию, ответил на вопросы, показавшиеся мне даже более идиотскими, чем обычно, и, отпустив слушателей, небрежно бросил:

– Два-ноль?

– Хоть десять, – снагличал он. – Тебе-то слабо.

Это подтолкнуло меня к действию.

При регистрации на курсах оставляли личные данные, и оттуда я узнал, что мы соседи, он живет на Сокольнической Слободке и давно стоит на бирже труда. Он выглядит на свои сорок три, упрямое выражение на узком лице, складки возле носа. Должно быть, он болезненно горд и, не держась за место, кончил пособием по безработице. Кто из нас выживет? Кто окажется проворней?

Любить себя. Любить ближнего. Любить мир. Пустые слова. Любовь говорит на множестве языков, и Лецке прав, доказывая её на языке ненависти. И Христа любили, когда распинали. Антипод любви – не ненависть, а безразличие. И теперь я не одинок. В равнодушном мегаполисе, где никто никому не нужен, появился тот, кто денно и нощно думает обо мне…»

Выключив веб-камеру, Мезряков допил кофе.

Мезряков бравировал, но ему было тревожно. Он догадывался, из какой бездны отчаяния родилось предложение Лецке, и недоумевал, почему так легко на него согласился. Будто на кону стояла не его, а чья-то чужая жизнь. Может, он хотел свести с собой счёты? Как и всякий одинокий, он частенько подумывал об этом, но не хватало духу. Угроза погибнуть подтолкнула Мезрякова к действию. Неожиданно для себя, перед тем как лечь в постель, он разослал по издательствам свой роман, который вылизывал много лет, считая черновиком. Но внезапно ему пришло в голову, что тот давно завершен и тянуть время больше нет смысла. Посреди ночи Мезряков проснулся. Ему стало страшно. Вдруг послышались шаги на лестничной клетке. Лецке! Включив свет, Мезряков приник ухом к двери, решив забаррикадироваться платяным шкафом. Но всё стихло. Обозвав себя психопатом, Мезряков на цыпочках вернулся в постель, принял снотворное и лёг в постель.

«А пистолет купить надо», – засыпая, подумал он.


Вернувшись с курсов, Лецке прямо в одежде растянулся на скрипучей, продавленной кровати, которая, тяжело вздохнув, выпустила облачко пыли. Зашторив окна, он прикрыл глаза, но заснуть не мог. Он снова видел себя в маленькой, как обувная коробка, комнате, которая служила ему и спальной и гостиной, в квартире, где они с отцом, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи и молчаливом взаимном недоверии, стойко перенося добровольное изгойство. Другую комнату, побольше, с длинным, на два окна балконом, занимал отец. Она предназначалась для встреч, когда отец сухим, кашляющим голосом звал его, чтобы в очередной раз отчитать, выразив недовольство неосторожно брошенным словом или слишком независимым взглядом, а также для гостей, которые никогда не приходили. Ночная тишина в квартире нарушалась лишь боем настенных часов и казалась Лецке зловещей, так что он старался уснуть пораньше, пока из-за стенки доносился звук телевизора или голос отца, разговаривавшего по телефону, а если это не удавалось, не смыкал глаз до утра. Подростком он ещё боялся темноты. Лецке рос зажатым, запуганным, к тому же слегка заикался. У логопеда, два раза в неделю, он, исправляя дефект, упирал язык в нёбо, мычал, стиснув зубы, и произносил скороговоркой: «Во дворе трава, на траве дрова». Постепенно речь совершенно выправилась, и только когда он сильно волновался, заикание возвращалось. В классе Лецке был младшим – всего на год, отец раньше отправил его учиться, чтобы быстрее сбагрить с рук, – но разница в возрасте, в детстве существенная, давала о себе знать. Дети жестоки, а Лецке не мог за себя постоять, и терпел унижения, не находя сил дать сдачи, не смея пожаловаться отцу, который не терпел ябед, воспитывая из сына мужчину. «Заруби себе на носу», – ровным голосом предварял наставление Лецке-старший, а заканчивал их, переспрашивая: «Зарубил?» Лецке кивал. А у себя в маленькой, как обувная коробка, комнате плакал в подушку. «Па-па, – всхлипывал он, забыв про логопедические упражнения. – Па-па». Но отец не слышал. Или делал вид, что не слышит. Он часто притворялся глухим, этот Лецке-старший. И не подозревал, что действительно давно оглох. Когда сыну требовался совет, он всегда отсутствовал, но стоило сесть у окна с раскрытой книгой, был тут как тут: «Повернись к свету, глаза испортишь!» – и этим отравлял все удовольствие от чтения. Отец не был от природы жесток, просто не задумывался о том, что, крича на сына за разбитую чашку, разбивает его будущую жизнь. Предоставленный самому себе ребёнок был замкнут, погружён в себя. Весной в одиночестве пускал в ручьях наперегонки кораблики из спичек, а осенью, наступая ботинком на высохшие, хрустевшие на асфальте листья, попадавшиеся на пути, загадывал желания. Они не сбывались, и он складывал их в копилку, которую пронёс через всё детство. Лецке к тому же был болезненным. Хотя его обстоятельства требовали крепкого здоровья. Это в дружной семье можно позволить себе роскошь поболеть, принимая как должное заботу близких. Их поддержка является лучшим лекарством, их участие заменяет врачей, а осознание собственной бесценности в их глазах настраивает на долгую жизнь. Но недуг, укладывавший в постель Лецке, заставлял чувствовать себя по-настоящему одиноким. Его никто не жалел, ему никто не убирал со лба слипшиеся от жара волосы, отец ограничивался тем, что выкладывал на тумбочку у кровати прописанные лекарства и ртутный градусник, предупреждая: «Смотри, не разбей».

Шли годы, Лецке взрослел, но в отношениях с отцом ничего не менялось, и его ранняя юность прошла под знаком вины и стыда. Лецке выстроил защиту, отгородившись от действительности книгами, а позже женщинами, в которых он пробуждал материнский инстинкт. Они видели в Лецке беззащитного брошенного мальчика, а его мягкие, женственные черты превращали его в их сестру.

Лецке лежал с открытыми глазами, уставившись в потолок.

Да, прошлое – это зарубка, отметина, шрам на сердце.


Москвичи общительны. Но только когда в их расписании образуется свободное окно. И его нечем заполнить.


Оксана Богуш владела стенографией. Склонив голову набок, она быстро записывала за Мезряковым.

– Иметь или быть? – задавал он вопрос, вынесенный в заглавие известной книги, не ссылаясь, однако, на источник. – Девяносто девять процентов того, что мы видим или читаем, оскорбляет наши чувства и разум. Чтобы не лишиться остатков здравого смысла, не нужно смотреть телевизор, читать газеты, надо выключиться из окружающей нас виртуальной реальности.

И т. д. и т. п. Старые песни забытых цитат.

Но Оксана Богуш была в восторге. Как может быть в восторге женщина, превратившаяся в послушную ученицу.

«СМИ – эти Сцилла и Харибда современного мира, заставляют жить своей мифологией, в которой, чего ни коснись, все сводится к деньгам, – записывала она. – Мировые новости сегодня, как, впрочем, и всегда, сводятся к сплетням, мировые события проходят мимо нас, несмотря на иллюзию нашей причастности, остаются для нас сказкой. Но из будничного сна надо вернуться к той подлинной реальности, для которой мы рождены и которая заложена в нас».

Как опытный актёр, Мезряков повесил паузу.

В наступившей тишине раздался насмешливый голос:

– Один мой знакомый с детства мечтательный, проводил жизнь в фантазиях. Он интересовался всем, на что не мог повлиять: сменой правительства, климатом в Арктике, голодом среди африканских народов, историей ламаизма, его волновали парниковый эффект и ядерные испытания, ему было любопытно всё, что никак не соприкасалось с повседневной жизнью. И вот однажды в тёмной подворотне ему двинули по голове чем-то тяжёлым. Удар навсегда пригвоздил его к реальности – теперь он едва передвигается по квартире и приготовить еду или добраться до туалета для него целая проблема, поглощающая все его мысли.

В аудитории все притихли, испытывая удивление, смешанное с неловкостью.

– И к чему это? – обернулась к Лецке Оксана Богуш. – Совсем не к месту.

– А всё время ныть и умничать? – нахально переспросил Лецке. – Это к месту?

«Война проникла в эти стены», – подумал Мезряков, запустив пятерню в густую шевелюру.

– Не стоит переходить на личности, – произнёс он примирительно. – А ваша выдумка неудачна. Все свободны!

В тот вечер Мезряков провожал Оксану Богуш. Она была счастлива, а его подмывало рассказать о Лецке. Но тогда их игра перестанет быть тайной, утратив всю прелесть. Оксана Богуш была умна, миловидна для своих тридцати пяти, и Мерзляков, которому женщина была давно уже дорога как воспоминание, увлекся ею. Ему было приятно вдыхать тонкий аромат её духов, ловить на себе восторженные взгляды, когда рассказывал то, что за жизнь вынес из книг.

– Вы, однако, такой милый, – резюмировала Оксана, беря его под руку. – Не то что на лекциях.

– А какой я на лекциях?

– Строгий. И кажетесь, только не смейтесь, женоненавистником.

– Так я такой и есть! – серьёзно сказал Мезряков.

– Женоненавистник? – Оксана напряглась, вцепившись в его локоть. – А почему?

– Потому что женщины, вместо того чтобы бороться с мировым злом, борются со своим весом.

Мезряков расхохотался. Оксана, на мгновенье задержавшись, посмотрела на него снизу вверх:

– Ну, в этом отношении наши мужчины не далеко ушли.

Ей шло это игривое кокетство, когда она всё теснее прижималась к своему спутнику. А Мезряков, бравируя откровенностью, требующей определённой смелости, признался, что недавно закончил роман, который отвергло пять издательств.

– Это ужасно! – вздохнула Оксана Богуш. Она была уверена, что роман гениальный, и даже не поинтересовалась его содержанием.

Это дало новый повод Мезрякову поговорить о себе. Он сказал, что не особенно расстроился. Почему? Да потому, что не бывает плохих книг, бывает мало рекламы. Здесь он улыбнулся, давая понять, что к его роману это не относится. А потом вздохнул. Увы, всё, что поставляет на мировой рынок Россия, кроме природного газа, низкого качества. И литература не исключение.

– Писать романы, которые сегодня на слуху, это преступление против языка, – авторитетно заявил он, будто следил за литературным процессом, от которого на самом деле отворачивался, как лиса от винограда.

Оксана Богуш кивала, глядя под ноги. Мезрякову импонировала девичья скромность, такая неожиданная в зрелой женщине. Она выдавала неуверенность. И это их сближало. Несмотря на слова, всегда готовые прийти ему на помощь, Мезряков оставался застенчивым. Он готов был идти с этой девушкой-женщиной хоть всю жизнь. И было ещё одно. Он знал, что по неписаным правилам их игры в присутствии Оксаны Богуш Лецке его не тронет.

Лецке, Лецке… Когда рядом была Оксана, он отступал, но потом всю ночь на уме у Мезрякова была их война. Казалось, он исчерпал эту тему до конца. Сначала, как все осторожные люди, привыкшие раскладывать будущее по полкам, он остановился на худшем, предположив, что Лецке его убьёт. Что из этого следовало? Что стук его сердца, к которому он привык с незапамятных времён, больше не будет его спутником. Говоря проще, он умрёт. Но тут надо тоже всё взвесить. Конечно, минус состоит в том, что он мог бы пожить ещё лет десять, а то и все двадцать, но велика ли разница, если всё равно предстоит умирать? Он уже немолод и достаточно испытал, чтобы понимать – жить не стоит труда. Так какая разница, когда встретить свой час? Мезряков заговаривал себя, наблюдая, как за окном зеленеет небо, предвещая рассвет. Он старался рассуждать абсолютно спокойно, точно речь шла о постороннем или он решал математическую задачу. Однако смерть от руки Лецке имеет и свои плюсы. Во-первых, она будет быстрой и неожиданной, а о такой смерти мечтал даже Цезарь. Во-вторых, она избавит от болезней, которые непременно сопровождают старость, а она уже не за горами. В-третьих, смерть освободит от ужаса ожидания смерти. Последний аргумент развеселил Мезрякова, и он мимолетно улыбнулся. Кажется, все. Теперь, как человек основательный, рассматривающий предмет со всех сторон, Мезряков перешел к исследованию другой возможности – его пуля сразит Лецке. Хорошо это или плохо? Сосредоточившись, Мезряков мысленно вернулся в прошлое, когда, спасаясь от одиночества, вел расписанную по минутам жизнь, и теперь она показалась ему невыносимой. Победа над Лецке снова обрекает его на бессмысленное затворничество. Однако с этим можно смириться. Жил же он раньше. Но тогда это тогда, а сейчас он, как зверь, вкусил крови, пусть пока и мысленно. Его жизнь потеряет остроту, покажется ещё более пресной, чем даже есть на самом деле. Нет, свою реакцию предвидеть нельзя, глупо даже что-то предполагать. И все же, что если он убьет Лецке? Мезряков решил зайти с другой стороны. Лецке уверяет, что полиция не найдёт убийцу. На первый взгляд, всё правильно: нет мотива, по кругу знакомых он тоже не проходит. Но есть случай. Мало ли из-за чего можно попасться. Тогда остаток жизни придётся провести в заключении. А если и не поймают, всё равно придётся жить в страхе, каждый день ожидая ареста. Мало приятного, с его впечатлительностью это может перерасти в безумие. Выходит, ему лучше погибнуть, чем победить. Дойдя до этого умозаключения, Мезряков снова улыбнулся. С другой стороны, чего бояться тюрьмы? Применяя те же рассуждения, не всё ли равно, где встретить смерть, которую можно лишь оттянуть. Когда и как умереть – что за важность. Здесь Мезряков улыбнулся в третий раз. Есть и ещё одна мелочь, о которой даже не стоит говорить, – его смерть никого не опечалит, ровным счётом никого. Это преимущество одиноких – не надо бояться причинить кому-то боль. Знакомые? Друзья по интернету? После смерти его сразу забудут, до него и так нет дела. Поблуждав ещё немного в лабиринтах логики, Мезряков понял, что окончательно запутался. Солнце взошло скачком, его лучи уже били в щели занавесок, а на подушке плясали яркие пятна. Накрывшись с головой одеялом, Мезряков уснул.


Май выдался тёплым. Свалив в горку ранцы на расчерченный мелом асфальт, тонконогие, с острыми коленками, школьницы в белых гольфах прыгали через скакалку и играли в классики. Впереди был последний звонок, открывавший горизонты, за которыми на самом деле ничего не было. Но они этого не знали. А разве не в этом состоит счастье? Перед очередным занятием Мезряков проехал на трамвае две лишние остановки до площади трёх вокзалов. У здания Казанского в толпе маячил бомж.

– Нужен ствол, – подойдя к нему, выложил Мезряков.

Бомж тупо моргал. Вынув тысячную, Мезряков помахал ею у него перед носом.

– Палёный сгодится? – оживился бомж, брызнув слюной сквозь щербатые зубы.

Мезряков кивнул.

– Тридцать штук. Завтра в это же время.

– Тридцать одну, – убрал купюру Мезряков. – Завтра принесу.

После университета, до того как обосноваться на курсах, Мезряков сменил множество работ. Но везде преследовал одну цель – не работать. Он перебрал множество профессий, ни одной из которых не овладел. Окружающие давно его не интересовали, бесконечно им чуждый, он жил с ними в разных измерениях. В отличие от них, Мезряков проводил дни в праздном созерцании и порой удивлялся сам, почему не спился. Десятилетия не выезжая из Москвы, он сидел в своём сокольническом углу, как в паутине. «Человек-паук, – иронизировала его покойная жена. – И меня превратил в паучиху». Она вообще была язвительной, так что дома Мезрякова всегда ждал целый ворох колкостей. Умерла она нелепо, от гриппа, из-за врачебной ошибки, когда ей поставили неправильный диагноз. Все знали, какая она была мастерица пилить свою половину и, выражая на похоронах соболезнования, были убеждены, что вдовец втайне вздохнул. Вернувшись с похорон, Мезряков, действительно, переместил обручальное кольцо с правой руки на левую, а поносив его так с месяц, убрал в шкаф. И казалось, он забыл свой брак, его трагическую развязку. Однако неожиданная смерть жены поразила Мезрякова. Он примерял её на себя, обхватив голову руками, думал о том, как всё будет, когда он исчезнет, и эти мысли вселяли в него ужас. Пугало не то, что его кости будут торчать наружу, а глазницы станут пусты, – Мезрякова ужасало исчезновение его «я», с которым он свыкся, не представляя мира без его участия. В загробное существование Мезряков не верил. Однако у могилы, глядя на побелевшее лицо жены, вдруг подумал, что оно вот-вот скривится в привычной для него усмешке, обещающей встречу, чтобы продолжить земные препирательства. Да, ему показалось тогда, что она ждет его. И потом, опять и опять вспоминая её спокойное мраморное лицо, выражавшее абсолютное терпение, он укрепился в этой мысли. Мертвым спешить некуда. Они умеют ждать.

В сущности, Мезряков был мизантроп. В глубине он презирал своих слушателей, считая себя намного выше, так что, доверив ему психологический тренинг, пустили козла в огород. Так или иначе, он развращал их, прививая своё мировоззрение, он оправдывал перед ними образ жизни, который вёл, а любой психиатр поставил бы ему диагноз «социопат». Однако этой проблемы не осознавало ни руководство, ни он сам. Первым это понял Лецке. Правда, по-своему. Истина никогда не бывает плоской, у неё всегда множество граней. И Лецке встал на одну из них. Он предложил Мезрякову увидеть себя с этого неожиданного ракурса. Впрочем, Мезряков также понимал, что балансирует на грани безумия. Одиночество и свобода – гремучая смесь, способная взорвать мозг. Надо чётко спланировать день, чтобы не подпасть под его хаос, не быть им раздавленным. Мезряков подчинил себя железному распорядку, посадив в клетку режима.

Самодисциплина превыше всего!

Но разве это не сумасшествие?

От одиночества Мезряков уже давно разговаривал с собой. Бреясь, мог вдруг замереть с намыленной кисточкой и, ухмыльнувшись своему отражению, завести диалог, отвечая своим мыслям: «В чём моя вера? Проще некуда, на космической пылинке завелась культура страдающих бактерий – вот и вся вера». Помолчав, подмигивал себе в зеркале: «Завелась или завели?». И продолжал, не меняя голоса: «Завелась. Произвольно. И когда-нибудь также исчезнет». – «Мрачная картина. И как с этим жить?» – «А хочется быть в центре мироздания и звучать гордо? И потом – в рай?». – «Нет. Но и с такой верой легче застрелиться». Мезряков хмыкал. «Ну, это никогда не поздно». И, бормоча какие-то примирительные междометья, снова принимался за бритье. Он знал за собой подобные странности, но не обращал на них внимания.

Кто на свете не чудак?

Кто не составляет антологию своего сумасшествия?

Иногда это случалось на людях. Поймав недоумённый взгляд, Мезряков тогда трогал наморщенный лоб и невозмутимо произносил: «Я всегда любил беседовать со стариками, а когда постарел, с удовольствием разговариваю с собой». В ответ смеялись. Однако в этой шутке была доля правды. Мезрякова всегда тянуло к людям постарше, свидетелям иного времени. Он объяснял это превосходством над сверстниками, которых давно перерос. Но на самом деле ему было тесно в своём времени, которое он изжил. Общаясь со стариками, он хотел заглянуть в прошлое, пристегнуть его к изученной до мелочей телеге своей жизни.

За стенкой визжала дрель, стучали молотки. На лестничной клетке громоздились вынесенные вещи. В соседней квартире делали ремонт. Третий за год. «Москва – это диагноз, – подумал Мезряков, вставляя ключ в дверь. – При этом у каждого свой». Он усмехнулся, ему захотелось поделиться пришедшей мыслью с Лецке. На фоне московского безумия их отношения выглядят вполне невинно. А главное, никому не доставляют хлопот. Пока готовил ужин, Мезряков включил телевизор. Но тот не заглушал дрель. Чертыхаясь, Мезряков снова оделся, чтобы спуститься в аптеку за берушами. На площадке он столкнулся с соседом, который выносил очередной свёрток. Сосед был весь в побелке, виноватая улыбка сморщила лицо:

– Я не слишком мешаю?

– Ну что вы, что вы! Не беспокойтесь.

А что остаётся? Всё равно ничего не изменить.

Сосед хлопнул дверью, а Мезряков покрутил ему вслед у виска. И ему снова захотелось рассказать об этом Лецке. Прямо сейчас. Лецке поймёт, он ведь тоже живёт в городе, где сходят с ума в квартирах, расположенных одна над другой, как вороньи гнезда. Но у Мезрякова не было его телефона.

«Это надо исправить, – спускаясь по лестнице, подумал он. – Мало ли что…»

Из множества друзей, которые были у Мезрякова после университета и которых он растерял, большинство эмигрировали. В первые годы они часто писали, интересовались его судьбой и рассказывали о своей жизни. Кто-то за границей устроился хорошо, кто-то не очень, но кое-как все. И никто не вернулся. Для Мезрякова это было показательно, однако сам он на переезд не решился. Уехавшие друзья поначалу его звали, обещая на первых порах помочь, пока не убедились, что он тяжел на подъем. С годами друзья превращались в знакомых, Мезряков расходился с ними, медленно, но верно исчезали общие темы, а воспоминания становились всё тусклее, и постепенно общение сошло на нет. «Жизнь развела, – думал Мезряков. – Это естественно». Когда эмигрантам случалось бывать в Москве, они изредка звонили, ещё реже встречались с Мезряковым, и от них веяло чужбиной – улыбки, жесты, сами лица выглядели теперь другими. Их жизнерадостность отталкивала Мезрякова и одновременно вызывала зависть. Перед ним была жизнь, которую он мог прожить, но от которой добровольно отказался. Мезряков был уверен, что счастье заключается в том, чтобы полюбить свою судьбу. Не смириться с ней, а именно полюбить. И не заглядываться на чужие, до которых, в сущности, нет никакого дела. Не сравнивать, не завидовать, все судьбы одинаково нелепы, потому что всё на земле не имеет никакого значения. Это очевидная истина. Но как достичь этого, не превратившись в юродивого? Мезряков не был на это способен и порой мучительно думал, упустил ли он свой шанс или поступил правильно. В жизни не бывает однозначных решений. Всегда предстоит делать выбор. А значит, остаются сожаления. Но вопрос эмиграции был чисто теоретический, менять что-либо было уже поздно. С вымученной улыбкой Мезряков сидел с бывшими соотечественниками в кафе и никак не мог найти с ними общего языка, не зная, что отвечать и что спрашивать, ожидая, когда, наконец, подаст руку. Они стали разными, после встреч оставался неприятный осадок, и Мезряков постепенно от них отказался. Однако, погружаясь в пучину одиночества, он иногда жалел, что не принял приглашения и не уехал. Его одолевала досада. Он видел, что жизнь развела его и с теми, кто никуда не уезжал, и чувствовал себя в родном городе, как разведчик на вражеской территории. Куда девались те, с кем рождались одинаковые ассоциации? Люди с общим с ним прошлым? Все уехали? Мезряков не находил ответа, но, оглядываясь вокруг, видел одни неведомые, чужие лица. «Боже, какие мы все уроды!» – думал он, обреченный провести жизнь кактуса в пустыне, и радовался, что у него нет детей. Впрочем, и сомнения по поводу эмиграции тоже были в прошлом. Он давно успокоился, теперь у него на всё были отговорки. Учить языки? Лучше быть умным на одном, чем дураком на нескольких. Куда-то ехать? А не всё ли равно, где страдать? И т. д. и т. п.

Случалось, и Лецке обзванивал своих немногочисленных знакомых, выясняя кто, где из них находится в данный момент – за рулем, в офисе или на больничном. Делая такой временной срез, он пытался нарисовать картину недоступного ему мира, мира, к которому сам не принадлежал. «Как дела?» – спрашивал он, но услышав: «Нормально, а у тебя?», смущённо бормотал что-то про жену, про то, как собирается устроиться на работу. Ему делалось стыдно, что у него давно нет никаких дел, что он свободен, как ветер на пепелище, и ему не надо давать отчёт никому, даже себе.


Москва – это перенаселённый город в малонаселённой стране. Впрочем, Москва не город, она сама густонаселенная страна. В ней есть всё. Кроме счастья. А значит, ничего нет.


Бомж оказался пунктуальным. К тому же конспиратором. Приветствовав Мезрякова кривой усмешкой, он кивком пригласил за угол, и, отвернувшись к стене, достал из-за пазухи старый ТТ.

– У полицейского взял, – проницательно заметил Мезряков, вертя пистолет в руках.

– Ага. Списанный. Жить-то всем надо.

– Надо ли? – подмигнул ему Мезряков, отсчитывая деньги.

Бомж оскалился.

– А ты юморной. Завалить кого хочешь или для себя?

– Как сложится. А патроны?

Порывшись в кармане, бомж достал горсть патронов, протянул на ладони вместе с табачными крошками.

– Тут и холостые. На всякий случай.

– Разберусь.

Мезряков служил в армии и умел обращаться с оружием. Сунув пистолет в карман, он зашагал к трамвайной остановке.

Мезряков – на веб-камеру:

«Вчера после занятия я счёл необходимым его предупредить.

– У меня появился пистолет, будьте осторожнее.

– Ты тоже, – на ходу бросил он. – У меня он давно, на войне как на войне.

До сих пор мне казалось, что наша игра не выходит за рамки детской, что в ней все понарошку. Однако сегодня ночью в мою дверь раздался звонок. Я включил в прихожей свет. „Кто там?“ Молчание. Открыть я не решился. Дверь железная, с глазком. Посмотреть? Что-то подсказало мне не делать этого. Сердце бешено колотилось. Прижавшись сбоку к стене, я вытянул руку и ложкой для обуви, осторожно сдвинул крышку окуляра. Он заранее приставил дуло к глазку, и, едва пробился свет, спустил крючок. Пистолет у него был с глушителем, но в тишине выстрел прозвучал как гром. И тут же раздался топот – он сбегал по лестнице. Из соседей никто не вышел, Москва – лес глухой. На месте глазка зияла дыра. Я стоял в холодном поту, в кальсонах, с трясущейся в руке ложкой для обуви. Но постепенно страх отступил. Он не оставил мне выбора. Я твёрдо решил убить Лецке».


Жена Лецке дулась. Накануне она подкрасилась хной, став рыжей, как абрикосовое варенье, и ей было интересно, какое впечатление она производит. Но муж сделал вид – она была уверена в его притворстве! – что не заметил перемены. Поджав губы, жена Лецке битых два часа причесывалась перед зеркалом, густо накладывая макияж, поворачивалась то одной щекой, то другой, несколько раз порывалась встать, но никуда не уходила. Она ждала. Она дала себе слово подняться не раньше, чем Лецке спросит: «Куда собираешься?» Этот вопрос задаётся проформы ради, но всё же. Можно даже не лгать, ответа не требуется, однако это давно стало ритуалом, традицией, церемониалом, можно назвать как угодно этот залог надёжности их семейной жизни. Вопрос, как интернетовский пароль, подтверждал статус-кво. Но Лецке молчал. Вначале жена решила, что он злится. Это выдавало его слабость и наполняло её силой. Но сидеть два часа, набрав в рот воды? Нет, это слишком! Здесь явно что-то не так. Из-под густо подведённых ресниц она видела мужа, сутулившегося за столом, помешивавшего ложкой уже остывший чай. Временами он улыбался. Чему? Эта тайна не давала ей покоя, доводя до бешенства. Годами она была уверена, что муж никуда не денется. Развивая в нём чувство вины, подогревая страх мужской неполноценности, то и дело намекая на социальную несостоятельность, она держала его на коротком поводке, привязывая к себе этим больше, чем постелью. И вдруг всё полетело к чёрту! Куда он ходил прошлой ночью? Она сгорала от любопытства, но спросить – значит унизиться, значит отдать раунд в их бесконечной войне. Нет, она терпелива и умеет ждать. Хотя его молчание невыносимо! Жена Лецке стала выщипывать брови, дёргая пинцетом одиночные волосинки, но от злости не чувствовала боли.

А Лецке сосредоточенно думал.

Всё шло по плану. В настоящей игре всё должно выглядеть убедительно. Вчера он зарядил старый армейский пистолет холостым патроном. В конце концов, он же не убийца! Но Мезряков трус, и ему наверняка было достаточно, чтобы остаток ночи дрожать от страха. Вылетевшие из ствола газы разворотили глазок. Мезрякова они не задели, было слышно, как он забился в угол, сдвигая чем-то металлическим крышку глазка. А искать пулю этому идиоту в голову не придёт. Интересно, сколько ещё потребуется изобретательности, чтобы вынудить его на ответный ход?

Лецке улыбнулся.

Жена дёрнула очередную волосинку.

– Знаешь, я подаю на развод.

Лецке посмотрел на неё так, будто увидел впервые. Потом набрал в грудь воздуха, словно перед долгой речью, но произнёс всего одно слово:

– Подавай.


Мезряков – на веб-камеру.

«Вчера после занятий я снова предупредил Лецке:

– Моё терпение лопнуло. Я вас убью!

Он хмыкнул. Это могло означать „Давно пора“ или „Руки коротки!“.

Я сузил глаза.

– На этот раз всё серьёзно. Уверяю вас.

– Последнее, сто шестьдесят четвёртое предупреждение?

Неужели он настолько презирает меня?

– Как угодно, только у вас теперь нет шансов.

Он снова хмыкнул.

– Кстати, будьте любезны, оставьте телефон.

Он не удивился, не спросил зачем. Молча написал номер на клочке бумаги. Ниже был его электронный адрес.

– Теперь ждите.

– Звонка?

Его наглость была безгранична.

– Пули!

Он явно меня недооценивал. А зря. Лецке оказался любителем бывать в парке, но, в отличие от меня, совершавшего прогулки, предпочитал утренние пробежки. Как я узнал? Очень просто – карауля его у подъезда. Когда я увидел его выходящим в спортивном костюме, моё сердце радостно забилось. Теперь он в моих руках! В этом не приходилось сомневаться. Ранним утром в парке никого, разве одинокий собачник тащит на поводке таксу или пинчера. К тому же тропа, по которой бегает Лецке, имеет множество глухих участков. Я знаю Сокольники, как свои пять пальцев, надо только засесть в кустах и спустить крючок. Да, только дождаться и выстрелить. Куда проще, если хватит духа. Во всяком случае, моя совесть будет чиста, он сам напросился. Я предупреждал и больше откладывать не намерен.

Июнь 201… года».


Была ещё одна причина, по которой Лецке не разговаривал с женой. В подъезде у Мезрякова гуляли сквозняки, и пока Лецке, замерев в пролёте между этажами, ждал, когда стихнут соседи, его продуло. «Не старайся, я не слышу! – хотелось крикнуть ему жене. – Ухо заложило». Но он не хотел доставлять ей даже мелкую радость. К тому же боль становилась нестерпимой. Очередь в поликлинике была, как в рай. Лецке сидел под дверью, нервно встречая появлявшуюся время от времени врачиху, которая обходила его вниманием, приглашая своих больных. «Первичные в конце», – на ходу бросила она. Лецке терпеливо ждал. Вперёд него проходили вне очереди старухи, и он решил, что у них с врачихой геронтологическое братство. Та была далеко не молода. В кабинете Лецке сунули в ухо резиновую трубку, из которой с шумом вырывался воздух. Врачиха поставила его в известность, что это процедура «продувания». После этого она по телефону обсуждала предстоящую встречу, отчитывала молоденькую некрасивую медсестру и перебирала истории болезни. Песочные часы, которые она поставила, давно просыпались, а Лецке всё сидел и сидел в нелепой позе, придерживая в ухе резиновый шланг.

– Ах, вы ещё не вынули! – всплеснула руками врачиха. – Вы в своём уме?

Лецке готов был её убить. Хлопнув дверью, он пошел к главному врачу. Но чем дольше он жаловался ему, тем комичнее представлялась ситуация. В конце Лецке даже улыбнулся:

– Представьте, я пришёл лечиться, а мне только добавили. И где? У врача! Такое только у нас возможно. Нет, вам определённо нужно её гнать.

Главный врач устало вздохнул.

– Вы правы, она не справляется. К тому же пенсионерка. Вообще-то она хороший врач, но месяц назад у неё умер единственный сын.

– Отчего?

– Наркотики.

Лецке медленно поднялся. Прежде чем покинуть поликлинику, он, поколебавшись, снова зашёл к отоларингологу. Старуха продолжала вести приём.

– Спасибо, – без тени иронии сказал он. – Способ лечения вы подсказали, а прибор я сделаю сам. Удачи!

Жизнь Мезрякова внезапно наполнилась, как весенний ручей. Помимо истории с Лецке своё место в ней заняла Оксана Богуш. Он никак не мог определить своё отношение к ней. Как старый вдовец, Мезряков подходил к таким вопросам серьёзно. Нет, легкая интрижка не для него, он слишком взрослый, слишком правильный, чтобы не просчитать последствия. Вскружить голову? Поматросить и бросить? У него и без этого хватало грехов. Пригласить Богуш к себе Мезряков не решался, ситуация могла выйти из-под контроля. К тому же, выбирая жену, смотрят на будущую тещу. Мезряков знал, что Оксана живёт с матерью, и, провожая её в очередной раз, набился в гости. В прихожей их встретила грузная, неопрятная женщина с растрёпанными волосами и обрюзгшим лицом. При виде неожиданного гостя она покрылась красными пятнами.

– Знакомьтесь, моя мать, – представила Оксана.

Мезряков галантно поклонился.

– Очень приятно. – Голос резкий, как у глухих. – Дочь о вас рассказывала.

Мать протянула потную, по-мужски волосатую руку, и, пожимая её, Мезряков пожалел о своём визите.

– Чаю?

– Мама, я сама приготовлю. Тебе лучше отдохнуть.

Оксана делала всё, чтобы спасти ситуацию.

– Вечно меня выпроваживают. – Голос стал капризным. – А вы играете в шахматы?

– Немного, – удивился Мезряков.

– Евреи все играют. Тогда я расставляю. – Голос не терпел возражений. – Мои белые.

Послушно плетясь в комнату матери, Мезряков подумал, что она должно быть опытная шахматистка, раз в два счёта завладела его вниманием, отбив кавалера у дочери.

Играла она, действительно, неплохо. Мезряков, механически передвигавший фигуры, быстро схлопотал мат.

– Ещё.

Голос ровный, полувопрос-полуутверждение.

Мезряков взялся за короля.

– Кстати, я еврей только наполовину, по отцу.

– Евреев наполовину не бывает, – отрезала она.

– Да какой из меня еврей? Я и мацу не пробовал.

– Не маца делает еврея, а еврей мацу, – двинула она ферзевую пешку.

Во второй партии он упёрся, оба пыхтели, трясясь над каждым ходом. Один раз Мезряков, взявшись за фигуру, собрался переиграть.

– Тут как с девицей, тронул – женись! – остановил его скрипучий голос.

Надо же, она умела улыбаться! Мезряков разозлился и через час победил.

– Решающую.

Мезряков не понимал, что он здесь делает. Как он, опытный психолог, пошёл на поводу у этой старухи, которую впервые видит? Пока она сопела, думая над ходами, он украдкой рассматривал висевшие по стенам иконы.

Так прошёл вечер.

– Ваша мать набожная? – спросил Мезряков провожавшую его до метро Оксану.

– Да. Постится, а по воскресеньям – в церковь.

Мезрякову хотелось сказать, что в России недавние атеисты поголовно уверовали. Но на шее Оксаны блестел маленький крестик, и Мезряков промолчал.

У Красных ворот они расстались.

Вспоминая покойную жену, Мезряков понимал, откуда шла её язвительность. Это было оружием в их вечной борьбе, не заканчивающей даже тогда, когда супруги становятся бесполыми, когда остывает постель, в которую навсегда кладут пресловутый меч. Глядя в него, остаётся подмигнуть своему отражению: «Женился – с сексом простись!» и искать заменитель, суррогат, устраивать жизнь в отсутствие телесных радостей. И тут помогает война. Эта война сильнее секса, сильнее ненависти и любви. Извечная война полов. В браке Мезряков терзался угрызениями совести, ему внушёнными, он искренне верил, что при низких доходах они не могут позволить себе детей. Ему казалось, что жена хочет ребёнка, а в их бедности, конечно, виноват он. Но, овдовев, он понял, что единственное, чего хотела его жена, чего добивалась всеми способами, – чтобы в обществе их друзей его воспринимали только как её мужа и чтобы он смирился с ролью комнатной собачки, ролью, от которой его избавила врачебная ошибка. Завести гарем? Десяток таких же чёрствых себялюбок? Нет, гарем не спасает. Женщины от природы обладают гипнотическим даром, они умеют внушать то, во что сами не верят, и единственная возможность избежать их чар – держаться от них подальше. Это касается всех без исключения. В том числе и Оксаны Богуш.

Такой вывод сделал Мезряков, проехав три станции до Сокольников.

Выйдя из метро, он глубоко вздохнул.

– Это ты, ты всё испортила! – вернувшись, кричала Оксана. – Ненавижу, ненавижу тебя!

Мать молча заперлась в комнате, громко щёлкнув «собачкой».

Оксана Богуш уткнулась в подушку, мокрую от слёз.

– Здесь нельзя жить, – шёпотом повторяла она. – Нельзя, нельзя…

Как приспособиться к мегаполису? Каждому в нём необходим курс выживания в джунглях и пустыне. Потому что Москва одновременно и джунгли, и пустыня. Обязательная часть курсов включала американскую методику достижения успеха и постановку психологии лидера. Это было предписание начальства, и Мезряков помимо своей воли должен был посвящать им много часов. Такие занятия не вязались с его лекциями, но Мезряков обеспечивал хорошую посещаемость, а это для администрации было главным. Он уже приобрёл некоторую известность, а идут, как известно, не на предмет, а на имя. Так Мезряков и оправдывался, когда ему указывали, что он выходит за рамки тематических вопросов, объявленных при зачислении на курсы. Впрочем, это случалось редко. Его аудитория состояла в основном из домохозяек, закомплексованных подростков, офисных секретарш, мечтавших о карьере, сводившейся для них к удачному замужеству, и разного рода городских чудаков. Сам Мезряков не обладал качествами лидера и давно не верил, что добьётся успеха, – ни сам, ни со своими слушателями, но всем своим видом демонстрировал обратное.

Чтобы раскрепоститься, изменив привычные правила поведения, американцы предлагали ряд упражнений, в частности, ролевая игра в городского сумасшедшего. На улице надо было изображать невменяемого, разговаривать с собой и, размахивая руками, приставать к прохожим. В группе Мезрякова на это решились двое. Первого, заломив ему руки, прохожие отвели в полицию, второго, объединившись, прогнали пинками. Москвичи, они такие. Им палец в рот не клади.

Чтобы не терять зря время, в метро можно было тренировать свои лидерские качества: разглядывать сидящих напротив, не улыбаясь и ни в коем случае не отводя взгляда. Проще простого! Реакция пассажиров не отличалась разнообразием и сводилась, если позволяла комплекция, к двум вопросам: «Чего пялишься, урод?» или «В морду давно не получал?». Да, они такие, москвичи.

Мезряков был рад провалу американских методик, его русская половина даже гордилась горожанами, и, слушая истории потерпевших, он не мог скрыть усмешки. «Хорошо, хорошо, отложим на будущее, – успокаивал он оскорблённых, получивших моральную травму. Или отшучивался: – Если все будут лидеры, то кого вести?» Ему всё прощали. Он был остроумен и обаятелен, и в пределах своего круга мог себе многое позволить. «У моего близкого знакомого, прекрасного человека с массой достоинств, есть один недостаток, – мистифицировал он аудиторию выдуманным персонажем, придававшим правдивость его словам. – Он совсем не умеет лгать. О, если бы вы только знали, как с ним тяжело!» С лукавой усмешкой, которую вполне можно было принять за ироничную, он убеждал, что лгать надо умеючи, а беззастенчиво врать, как это делают политики, вообще большое искусство. «В конце концов, сам язык обманывает на каждом слове, он содержит массу увёрток, дипломатических приемов, двусмысленностей, неоднозначностей, недосказанностей, которыми так ловко пользуются те, кого мы видим на экране». И дальше рассказывал, как нужно себя вести, чтобы языком телодвижений не выдать себя. Жесты, мимика, речь – всё должно быть подчинено одной цели. Какой? Обмануть! Зачем? Чтобы добиться успеха! Посвящая в школу притворства, Мезряков переводил из класса в класс, обучая навыкам лицемерия, складывающимся в стройную систему, и сам активно её использовал, считая, однако, эти порочные способности врождёнными, не веря, что чему-то можно научить.

Им восхищались.

Ему аплодировали.

Расходясь, не чувствовали себя обманутыми.


Клетке крови, что обежать всё тело, вернувшись к сердцу, требуется всего минута. Это пугает. Всего минута. Чтобы взвесить твою жизнь и найти, что она легче пустоты. Зачем жить, если придётся умирать? Да, зачем?


Моросил дождь, и Мезряков, спускаясь за хлебом, нацепил кепку, которую надевал крайне редко. Вечерело, булочная на соседней улице мерцала сиреневой подсветкой. В пустом помещении немолодая кассирша, не обратив внимания на Мезрякова, пересчитывала выручку. Выбрав батон, он уже сунул его в пакет, когда в дверях появился Лецке. На мгновенье Мезряков замер. Сняв кепку, механически взъершил примятую шевелюру, вытер рукавом вспотевший лоб. Сердце бешено колотилось. Лецке ничего не стоит пристрелить его прямо на глазах у кассирши. С испугу та даже приметы не запомнит. А мотива убийства у Лецке нет. Это правда. Кто его заподозрит? Чертовы полицейские, что они понимают в мотивах! Мезряков представил, как Лецке выхватывает пистолет, словно в гангстерских фильмах, разряжает его прямо ему в грудь. Или подстережёт потом на улице, чтобы избежать даже минимального риска. Мезряков проклинал себя, что не захватил пистолет. Но Лецке его словно не замечал, запихивая в сумку гору булок. Куда ему столько, подумал Мезряков, или это от нервов? И зачем было заходить, раз наверняка заметил его через витрину ещё с улицы? Можно было подкараулить за углом. Значит, он не собирается убивать. Но тогда что он задумал? Мезряков тянул время, расплачиваясь с кассиршей. Он нарочно дал крупную купюру, чтобы она подольше отсчитывала сдачу. «Мельче нет?» – «Увы», – как можно вежливее улыбнулся он. Лецке встал за спиной, едва не подталкивая его сумкой. «Может, вы разменяете по старой дружбе?» Мезряков обернулся, в упор глядя на Лецке. Кассирша замерла в ожидании. Лецке мотнул головой отрицательно. Всё, теперь он не решится, иначе придётся убивать и кассиршу, которая его точно запомнит. Или у него другие планы? Простое совпадение? Он не выслеживал меня, а здесь случайно? Обернувшись в дверях, Мезряков поймал насмешливый взгляд Лецке. И тут до него дошло. Это была война нервов, очередная демонстрация превосходства.

Дождь усилился, шагая по лужам, Мезряков, так и не надевший кепки, со злостью повторял, что впредь не выйдет из дома без оружия.

Дождь шёл всю ночь. Мезряков не мог уснуть, ему было гадко от того, что струсил, что его переиграли. Каков будет ответный ход? Откладывать удар было нельзя. Мезряков обдумал детали и уснул только с рассветом, на пару часов.

Утром в парке было холодно, на траве лежала роса, и Мезряков в кустах основательно вымок. Размахивая руками, чтобы согреться, он то и дело приседал, проклиная себя, что не надел свитер. Над ним вились комары. Обхватив лапами ствол, из-за ели, такой старой, что внизу она уже растеряла все ветки, высунулась белка, удивленно замерев. Взмахом руки Мезряков прогнал её и тут заметил трусившего по тропе Лецке. Мезряков молча преградил ему дорогу. Лецке остановился, продолжив бег на месте. На лице его появилась обычная ухмылка.

– Ты, верно, продрог, ожидая меня? Я заметил тебя у своего подъезда. Опять разговоры?

Мезряков достал пистолет.

– О, это у-же кое-что! – глядя в глаза, скривился Лецке. – Осталось выстрелить.

Мезряков поднял дуло, нацелив ему в грудь.

– А ты сме-лый мальчик, давай же, да-вай… Осво-бодись от морали, встань над собой… Ка-жется, так ты учил?

Мезряков положил палец на спусковой крючок.

Лецке побледнел.

– Сво-ободный способен вста-ать над обстоятельствами, тю-юрьма существует то-олько для рабов, она не вне, но вну-утри… – всё больше заикаясь, тараторил он. – И-именно так ты говори-ил. Но хва-атит жонглировать словами, по-опробуй для начала убить ме-еня.

Мезряков стал медленно жать на крючок. Глаза Лецке впились в его палец. Его трясло, у него дрожали губы.

– Крю-ючок тугой, ты и до по-оловины не довел…

Рука Мезрякова опустилась.

– Хватит ломать комедию, Лецке. Я не нашёл дома пули, а холостыми не убивают. Хотите напугать меня? Вы затеяли дурацкую игру, но с этого момента все будет всерьёз. Вам ясно?

Лецке сплюнул.

– А вы мне нра-витесь, Мезряков. Честное сло-во. Просто хотел помочь вам ра-зобраться в себе.

Мезряков отметил, что он снова перешел на вы.

– Вы не ответили, вам ясно?

– Хорошо, будем у-бивать всерьёз. А теперь про-пустите, мне надо продолжить моцион.

Перед тем как убрать пистолет, Мезряков прислонил его к виску и спустил курок. Выстрела не последовало.

– Я его не зарядил. Но в следующий раз будет по-другому. Учтите, Лецке.

Убрав пистолет, Мезряков отступил в сторону, глядя в спину удалявшегося Лецке.


Оксана Богуш смотрела на свою некрасивую, постаревшую мать, в шлепанцах на босу ногу, с набухшими венами, с бигуди, держащими редкие волосы, которые, вместо того чтобы расти на голове, пробивались черневшими усиками, и думала, что даже в юности мужчины наверняка относились к ней, как к монашке, как к существу среднего рода, так что совершенно неясно, откуда у неё взялся ребёнок. Оксана смутно припоминала какого-то неряшливого, вечно под хмельком мужчину, проводившего дни на диване, забулдыгу, преуспевшего лишь в пререканиях с матерью, которого ей представили как отца. Куда он делся? Когда? Пытать на этот счёт мать было бессмысленно, она упорно держалась одной и той же версии, отделываясь односложными ответами, словно на проверке детектором лжи. «Он завербовался мыть золото в Сибирь?». – «Да». – «И там сгинул?». – «Да». – «От него не было писем?». – «Нет». – «Ты пыталась его разыскивать?». – «Да». – «Безуспешно?». – «Да». И так до бесконечности. Мать превращалась в автомат, который не давал сбоя, но Оксана не верила. Когда в последних классах школы в ней стало расти неведомое до сих пор влечение к мужчине, страстное и необоримое, особенно ночью в её снах, то отец представал ей статным красавцем с лукавыми глазами, прожигавшими её насквозь. Он снился ей вместе с учителем физкультуры, героями кинофильмов и мужчинами, которых она и в глаза не видела. Они проделывали с ней разные штуки, от которых она металась в постели, пока не просыпалась в жару, со сброшенным на пол одеялом.

На уроках Оксана сидела тихо, старательно записывая в тетрадь сведения по алгебре, истории, химии, так что в ней трудно было заподозрить даже невинную, скрытую чувственность. Но страсть раздирала Оксану, не оставляя ей выбора. В результате она выскочила за одноклассника, после выпускного вечера лишившего её девственности в опустевшем кабинете географии. Ему не пришлось затратить много усилий, чтобы её соблазнить. На другой день он пил пиво с товарищами, не хвастаясь своей победой, о которой предпочёл бы забыть. Но Оксана принудила его к браку. Точно так же, как, спустя год, к разводу. После этого в её жизни были другие мужчины. Однако они не задерживались. И не один из них не мог соперничать с отцом из её девичьего сна.

Оксана Богуш сделала ещё одну попытку – пригласила к себе Мезрякова, сообщив, что мать гостит неделю у родственников, а он имел жестокость ей отказать, даже не потрудившись выдумать вежливого предлога. Чтобы закрепить свой разрыв с Оксаной, Мезряков прочитал лекцию антиклерикального содержания – о мифологизированном сознании дикаря и ребёнка, сделав акцент на неимоверных трудностях, с которыми столкнулось человечество, избавляясь от рудиментов его архаики. Он напомнил, что только к восемнадцатому столетию, когда титаническими усилиями просветителей было изжито древнееврейское суеверие, восторжествовало, наконец, рационалистическое мышление, основанное на Аристотелевой логике и Оккамовском принципе не умножения сущностей. Но в каждом сидит ребёнок и дикарь, поэтому нужны постоянные усилия, чтобы не скатиться в бездну религиозной мифологии, подкупающей тем, что объясняет всё сразу, по сути, не объясняя ничего. Бог – это фактор икс, на совесть которого относят всё происходящее, как ребёнок сводит всё к действиям родителей, пока не убедится в их бессилии. Появление Бога отвечает запросам нашей психики, нашим детским страхам, но разве можно считать тайну мира постигнутой, выразив одно неизвестное через другое…

Так говорил Мезряков.

Первый шаг к свободе состоит в том, чтобы взглянуть на всё беспристрастно. Человек – творец бытия? Его участник? В лучшем случае – свидетель, в худшем – выбракованная особь. Вон в переполненном метро несётся с вытаращенными глазами венец эволюции! Вон пресмыкается перед начальством созданный по образу и подобию! Свобода – это избавление от мифов. Общественный миф держит в государственной узде, религиозная мифология, этот памятник коллективной фантазии, закрепощает дух, ставит крест на индивидуальности. Социальный человек проживает не в мире, но в мифе…

И т. д. и т. п.

Так говорил Мезряков.

«Он что, анархист? – думала Оксана Богуш. – Сам-то верит в свои слова?»

Оксана Богуш не записывала.

Ей было неприятно.

Между Богом и Мезряковым она выбрала первого.


Когда игра приобрела угрожающий характер, оба, Лецке и Мезряков, стали крайне осторожны. Их объявленная война сводилась теперь к тому, что они не выходили из дома, прислушиваясь к каждому шороху. Сославшись на болезнь, Мезряков отменил очередное занятие. Нервы у Лецке, понявшего, что игра зашла слишком далеко, были на пределе. Он горстями пил успокоительное и, забившись под одеяло, целыми днями спал. Жена принимала это на свой счёт.

– Тебе плохо?

Она тихо села на кровать у него в ногах.

Лецке не шевелился. Она тронула его руку, открыв рот, полный фальшивого сочувствия. Лецке вскочил, сбросив одеяло.

– Отстань! – заорал он. – Не смей меня трогать!

– Но в чём дело?

– Не в те-бе! Фригидная су-ка!

Это было невыносимо, за неделю оба окончательно измучились. В конце концов, договорились по телефону о встрече. В людском муравейнике около метро было безопасно. Обошлись без рукопожатия, ограничившись кивком. «А вы неважно выглядите». – «Вы тоже». Обменявшись любезностями, отошли к газетному киоску, долго решая, как быть дальше. Наконец, объявили зону мира, в которую вошли магазины, аптеки и площадь около метро. Мезряков выторговал себе курсы, включая дорогу туда и обратно. Дали слово не нарушать очерченные границы. Торжественное обещание, очень походившее на детское, смутило обоих. Но страх всё равно не отступал. Требовались гарантии, которых не было.

– Это не игра в бисер, – буркнул, прощаясь, Лецке.

– И не пейнтбол, – хмыкнул Мезряков.

Они куражились, но обоим было не до смеха.

На другой день созвонились, чтобы оговорить детали. На крайний случай решили надевать перчатку, одну, на левую руку. Что-то вроде белого флага. Она означала перемирие, но злоупотреблять этим тайм-аутом было признаком слабости. А ударить в грязь никто из них не хотел. Остановились на том, что надевание её три раза подряд означает капитуляцию.

– Послушайте, Лецке, почему бы нам не выложить правила в интернете? Возможно, кого-то заинтересует, чокнутых-то хватает.

– «Леме»? Игра Лецке-Мезрякова? Нет, Владислав, боюсь, мы не найдём подражателей. Чем бегать по улицам, сегодня предпочитают виртуальные ландшафты, гоняясь друг за другом у экранов. Тебя убили? Ничего страшного, начни снова. – В голосе Лецке звучала горькая ирония. – Кругом симулякры, искусственные страсти. Я думаю, в будущем вообще станут избегать чувств, научившись их имитировать. И со временем привыкнут к подделке. Впрочем, Владислав, это происходит уже на наших глазах.

Дав отбой, Мезряков подумал, что Лецке впервые назвал его по имени. Целых два раза.


Жена Лецке не подала на развод. Вместо этого она потащила мужа к семейному психологу.

– Я не хочу быть застреленным у неё на глазах, – накануне визита предупредил он по телефону Мезрякова. – Не желаю доставлять ей такого удовольствия.

– Можете рассчитывать, – рассмеялся Мезряков. – Боюсь только, эта дама добьёт вас раньше меня.

У психолога была очередь. В коридоре Лецке снова и снова задавал себе вопрос, что он здесь делает. Рядом расположилась пожилая пара с потухшими лет десять назад глазами, и в них Лецке увидел своё будущее. Психолог оказался щуплым очкариком с рыжими, прилизанными на пробор волосами. Он говорил вкрадчиво, отделяя одно слово от другого едва уловимыми междометьями и облизыванием губ, произносил их осторожно, будто ступал по доскам подгнившего моста, и его речь текла медленно и уверенно. На столе перед ним лежал блокнот, в который он, то и дело понимающе кивая, вносил короткие пометки. На приеме Лецке молчал, а на вопросы, обращённые к нему, предоставлял отвечать жене. Когда она давала объяснение маленьким семейным разногласиям, возникшим между ними в последнее время, улыбка, ставшая у психолога частью лица, делалась шире.

– И всё же предоставим слово вашему мужу, – через полчаса предложил он. И тут же пресекая возможную откровенность, умело направил будущее признание в нужное русло: – У вас замечательная жена. Не драматизируя ситуацию, дорогой, в чем причина ваших… э-э… неурядиц?

Лецке уставился в стену.

Что от меня хочет этот мозгляк? Откуда я знаю, почему ненавижу жену? Может, от того, что, сколько её помню, у неё всегда месячные или головная боль? Хотя вряд ли. И отчего все преуспевающие так подчёркнуто дружелюбны?

Лецке промолчал. Психолог снял очки, близоруко сощурившись, протер их платком.

– Вероятно, вам трудно сосредоточиться, такое бывает. Для этого вы сюда и пришли. Попробуйте честно ответить себе, почему супруга вас с некоторых пор… э-э… уже не восхищает?

Лецке посмотрел в упор.

– Потому что она фригидная сука!

Вскочив, он шагнул к выходу и хлопнул дверью, едва не сорвав её с петель.


Владислав Мезряков говорит на веб-камеру.

«Июнь 201… года.

Я вспоминаю свой первый сексуальный опыт. Конечно, речь идёт о женщине, подростковая мастурбация не в счёт. Она была моей одноклассницей, некрасивой и доступной. Плоская грудь, выступавшие под платьем ключицы. Но мне было всё равно. Мы танцевали блюз на субботней вечеринке, когда она, обвив мою шею детскими худыми руками, прошептала на ухо: „Завтра в десять приходи на школьный чердак, там дам“. Я не поверил своим ушам. Неужели всё так просто? „Там дам“, – всю ночь обещающе тикали часы. Я не сомкнул глаз, глядя, как на стенах колышутся тени деревьев, а чуть свет уже поднялся, тщательно приводя в порядок одежду. Мы встретились на школьном дворе, избегая глядеть друг другу в глаза. Она извинилась за то, что немного опоздала. Я молча выдавил улыбку. Мы прошли длинный коридор. Я подставил лестницу на чердак, дрожа, подсадил её и из-за её спины – в память врезались острые лопатки, – толкнул вверх дощатую крышку. Все прошло ужасно. Среди хлама и пыли, кружившейся в солнечном луче. Мы не произнесли ни слова. Она быстро разделась, впившись солеными губами в мои, увлекла на холодный пол с разбросанными повсюду закаменевшими окурками, чтобы потом также быстро одеться, чмокнув на прощание в щёку. „Там дам, – насмешливо тикали часы у меня в комнате – Там дам“. Я лежал на постели поверх одеяла и трясся, вспоминая случившееся. Мне было невероятно стыдно, и я не понимал, зачем сделал это.

Второй женщиной, с которой я испытал близость, была учительница математики. Из-за отсутствия пространственного воображения мне не давались задачи по стереометрии, и накануне экзаменов в выпускном классе она пригласила меня домой на дополнительные занятия. Ей было около тридцати, для моего возраста она казалась зрелой, если только не старой, с высоким пучком, из которого она вытаскивала заколку, когда, повалив на диван, покрывала мое худое, несформировавшееся тело жгучими поцелуями, и тогда её волосы струились по плечам, закрывая лицо, как паранджа. Это случилось в мой второй визит, когда её муж, полнокровный толстяк, преподававший нам биологию, был в командировке. Помню, как меня поразила произошедшая в ней перемена, как, рассказывая про тетраэдры и пирамиды, она казалась мне строгой и недоступной, а через мгновенье с растрёпанной гривой стонала, покусывая мне плечо, царапая спину. Дело было явно не во мне. Я понимал всю нелепость наших отношений, а когда осенью она умерла – наш роман закончился раньше, сразу после получения мной аттестата зрелости, – убедился в своей правоте. Она была неизлечима и знала о своей болезни. С её стороны это был последний всполох угасавшей жизни. А возможно, сюда примешивалась и тайная месть супругу за его бычье здоровье. Он так ничего и не узнал. Но, встречая его на улице, я опускал глаза, торопливо переходил на другую сторону. Мне было мучительно стыдно, и я опять не понимал, как мог дойти до такого.

Зачем я вспомнил это? Потому что мои отношения с Лецке похожи на сексуальные».

Мезряков выключил веб-камеру.

Потом снова включил.

«В последние дни я стал собирать ножи, газовые баллончики, электрошокеры. К чему эти орудия самозащиты? Против пистолета они всё равно не помогут. Но я не могу сидеть, сложа руки. Может, прибрести бронежилет?»


Всюду летал тополиный пух, лез в окна, перекатываясь по подоконнику, собирался в углах квартир. На улице его поджигали дети, бросая в скопления зажжённые спички, пускали вдоль тротуаров ручьи огня. Но Мезряков с Лецке не обращали на них внимания. И без того враждебный московский ландшафт с припаркованными на тротуарах автомобилями, неуступчивыми прохожими и вездесущими раздатчиками рекламы превратился для них в арену боевых действий. Привычные городские очертания, знакомые улицы, дома, переулки, заиграли новыми красками, приобретя другое назначение. Всюду таилась угроза, которую приходилось искать глазами в стёклах окон, витринах магазинов и зеркальцах автомобилей. Опасность подстерегала за углом, на каждом шагу можно было получить пулю. Это не кино. Жизнь выходит из привычного русла, переставая быть пресной, когда за тобой охотится киллер. Пусть и доморощенный. Неожиданно для себя оба перестали замечать московское хамство, обоим всюду мерещилась тень смертельного противника, а остальное ушло на задний план.

Опять увели из-под носа лифт? Подумаешь! Толкнули корзиной в супермаркете? Не беда! Наступили на ногу? Плевать! Им было не до этого. После встречи на тропе в безлюдном парке Лецке подумал, что раздразнил Мезрякова, и теперь тот не остановится, пока его не убьёт. Боится ли он? А что ему терять? Зачем жить, если завтра умирать? Задавший себе этот вопрос превращается в опасного противника. Лецке старался больше бывать дома, стойко перенося гнетущее молчание жены, а выходил только на курсы и в магазин, как клетку, не покидая безопасную зону. Хотя, что мешает Мезрякову нарушить договор, расширив территорию игры? Лецке старался об этом не думать. Вспоминая глаза Мезрякова, он решил положиться на его слово.

По субботам, ближе к вечеру, Мезряков выходил на пруд возле школы, которую когда-то оканчивал. Там гуляли по набережной, кормили уток, которые плавали стаями по рябившей воде, голубей, слетавшихся на хлебные крошки, которых молодые мамы, показывая детям в колясках, звали «гули-гули», пока их мужья с удочками дергали мелкую рыбёшку. Раздавалась узбекская, армянская, таджикская, киргизская, азербайджанская речь – компании занимали лавочки, облепив их, сидели рядом на корточках, создавая свой мир, который перенесли с родины. Все империи после крушения переживают великое переселение народов. Случалось, попадались и русские, они, не стесняясь, кричали по телефону, точно были в глухом лесу. Но лучше бы они говорили по-ирокезски! Деньги, деньги! Так или иначе, разговор всегда крутился вокруг них. Большинство мыслей недостойны высказывания. Но приходится их выслушивать. Не зажимать же демонстративно уши! Во всяком случае, Мезряков на это не решался. Хотя и понимал, что никто бы не обратил внимания. Старухи на скамейках разглядывали глянцевые журналы, обмахивались ими, как веером, так что в воздухе пестрили обнаженные красотки, заявлявшие: «Ровно загореть – большое искусство!», «Отдых на островах – лучший из всех возможных!», «Похудеть? Не вопрос!» и прочее, и прочее. Мезряков отворачивался. Он чувствовал себя лишним в этом интернациональном раю и, когда настроение окончательно портилось, торопился домой. «Вот и ещё одна суббота прошла», – думал он, зарекаясь приходить на пруд, который больше не напоминал ему о детстве. Но в следующую субботу ноги сами несли его сюда.

Так было раньше. Теперь же Мезряков проводил вечера дома, коротая их у телевизора.

Новость – это то, что показывают по телевизору: кто с кем, когда и за сколько. Каждый день разное. А по сути одно и то же. Владислав Мезряков механически щёлкал пультом телевизора. По ведущим каналам показывали национального лидера. Вот он отдаёт распоряжения правительству, уверенный, сосредоточенный, вот он за штурвалом военного самолета, моложавый, подтянутый, и, наконец, в домашней обстановке, обаятельный, скромный, один из граждан. Потом шли передачи для домохозяек, любовные и криминальные сериалы. Каждая демократия уникальна по-своему, все диктатуры похожи друг на друга. Против этого человека выходили на площади. Выходил и Мезряков. Вместе с тысячами протестующих аплодировал оппозиционерам, требовал, выкрикивал до хрипоты: «Долой президентское самодержавие!» Митинги были разрешены властями, и Мезряков чувствовал себя гражданином, заявлявшим о своих правах. Так продолжалось до удара полицейской дубинки. В больнице участвовать в демонстрациях Мезряков зарёкся. Ради чего? На больничной койке, в ожидании очередной перевязки, Мезрякову открылась страшная правда. Москвичи всегда оправдают диктатора, а пощёчины, получаемые от него нацией, не воспринимают как личные. С тайным мазохизмом они тоскуют по сильной руке, отсутствие которой вселяет смутную тревогу, порождая душевный дискомфорт. Мезряков вспомнил, как в детстве его отправили на два срока отдохнуть в спортивном лагере, и в пересмену, когда вожатые уехали, оставшиеся дети были предоставлены себе. Не зная, чем заняться, они не находили себе места, многие в растерянности плакали. Всех обуяло чувство брошенности и сиротства. Тоскливо тянулись дни, которые хотелось быстрее вычеркнуть из календаря. Но стоило вернуться вожатым, как жизнь наладилась, на лицах заиграли улыбки, и те же дети стали проказничать, с хитрой изворотливостью обманывать педагогов и, перелезая через лагерный забор, убегать в самоволку.

Так устроен московский люд.

Разве можно за это осуждать?

Мезряков не первый из русских жил при диктатуре, и всегда было одно и то же. Президент, президент… Кругом один президент! Но что мы президенту? И что президент нам? Мезряков подумал, что российское государство – это то, чего нет, что его заменяют люди, которые топчут остальных. И Чехов жил при этом режиме. И Гоголь. В России одна радость – пережить очередного правителя, сплясав на его похоронах. «Пиф-паф!» – сложив пальцы пистолетом, расстрелял он телевизор, прежде чем его выключить. А потом в памяти вернулся к Лецке. И опять удивился, до чего они похожи. Они позволяют себе роскошь принадлежать к ничтожному меньшинству: не работать (балаган с курсами не в счёт), не унижаться и внутренне противиться режиму. Свободу, как воздух, замечают только в её отсутствие. Но вокруг привыкли обходиться без неё. Да, мы похожи, думал Мезряков, и среди наших фобий есть как минимум одна общая – страх толпы.

Или насчёт Лецке я заблуждаюсь?

Мезряков откинулся в кресле, прикрыв глаза.

Его мысли:

Наша дуэль с Лецке уже не относится к разряду «до первой крови». Он сделал всё, чтобы поединок превратился в смертельный. Или – или. Тогда чего я миндальничаю? Пора бы оставить притворную благожелательность интеллигента. Но если его убить, игра закончится. И чем тогда жить? Вернуться к прежнему распорядку? Скулить от одиночества? Его это, вероятно, тоже останавливает. Иначе, чем объяснить, что я ещё жив? Значит, в наши отношения проникло лицемерие. Или оно было там изначально? Понимание этого всё портит, в ощущениях пропадает острота. Надо будет при встрече сказать Лецке. А может, я оправдываю своё малодушие? «Пиф-паф», – повторил Мезряков, будто снова вернулся в детство, когда в спортивном лагере играл в «казаков-разбойников».


Одноклассников Мезрякова судьба давно разбросала по белому свету, а многих увела уже за его пределы. В его доме остался лишь Гога, живший в крайнем подъезде, сначала с матерью и бабкой, а после их смерти в одиночестве. Гога всю жизнь держал собак, в последние годы немецкую овчарку, уже облезлую от старости суку, которую всюду возил с собой. Учился он безобразно, кое-как закончил школу. Но кто теперь это помнил? Гога строил загородный дом, владел охранным агентством и регулярно посещал спортивный зал, где, как выражался, работал с железом. Результатом работы были накачанные мускулы, бычья шея и преждевременный геморрой. После армии, когда Гога отслужил в горячей точке, у него появился пугающий стальной взгляд. Взгляд убийцы. Он прятал его под черными очками, а говорил нарочито мягким, располагающим голосом.

– Здорово, Владя! – тормозил огромный черный джип, оглушая Мезрякова блатным шансоном. Из окна тянулась татуированная клешневатая пятерня, в которой узкая ладонь Мезрякова тонула, как некогда в отцовской.

– Как дела? – смущаясь, спрашивал Мезряков, рядом с Гогой чувствовавший себя ребёнком.

Джип срывался с места, а на торчавшей из окна пятерне задирался вверх большой палец.

– Не сомневаюсь, – кривился вслед Мезряков.

Мгновенье он стоял на дороге, а из удалявшейся машины сквозь заднее стекло на него злобно смотрела немецкая овчарка. Мезряков знал, почему одноклассник никогда не здоровался, встречая его на улице. Он переходил на другую сторону, делая вид, что его не замечает. В джипе, с собакой, Гога чувствовал своё превосходство.

Однажды, когда разговор продолжался чуть дольше, а сука недовольно залаяла, Гога показал бейсбольную биту. «И зачем тебе?» – удивился Мезряков. «Сам знаешь, что у нас на дорогах творится». Мезряков кивнул, хотя не водил машину. И не мог представить, в какие переделки можно попасть, сидя за рулем, если даже Гога не смог бы обойтись без биты. «Я и не пойму, зачем тебе бита, ты же голыми руками…» Жёсткое лицо Гоги растянулось в улыбке. Вот бы кто убил Лецке. И глазом бы не моргнул.


Мезряков сообщает на веб-камеру:

«Июнь 201… года.

У нас с Лецке установились странные отношения. Мне хочется узнать его мнение по многим вопросам. Более того, я соотношу свои суждения с тем, что предположительно бы высказал по этому поводу он. А ещё мне хочется проверить, насколько мы похожи, действительно ли, как я думаю, наши взгляды во многом совпадают. Вчера по электронной почте я послал ему вопросник из интернета, требовавший однозначных ответов. Вот он.

Боитесь ли вы смерти?

Есть ли у России будущее?

Любите ли вы соотечественников?

Верите ли СМИ?

Считаете ли вы, что добро обязательно победит зло? (Тут я обратил внимание на некорректную формулировку, оставляющую неясность, кто же кого победит.)

Считаете ли вы присутствие человека на планете обязательным?

По-вашему мы платим адекватную цену за прогресс?

Считаете ли вы, что человек достоин жить вечно?

Уверены ли вы, что каждый ребёнок одарён по-своему?

Достойны ли члены правительства того, чтобы знали их имена?

Наши ответы с Лецке совпали на девяносто процентов. При этом у меня было одно „да“: я боюсь смерти. Пугает даже не она, а её неизбежность. Да, именно её неотвратимость приводит меня в трепет. И я хорошо помню, когда это началось. Слепило июньское солнце, мы жили на даче, к родителям – отец ещё не ушел из семьи – пришли в гости соседи, и они пили на веранде чай из огромного самовара, а я вышел за калитку на огромную залитую светом поляну. Мне было лет пять-шесть, не больше. Помню рваный сачок, с которым я гонялся за бабочками, море душно пахнувших цветов, трав, доходивших до пояса и щекотавших голые коленки, невыносимую жару, заставлявшую то и дело прибегать на веранду пить холодный шипучий квас, а ещё – одиночество, когда утопал на поляне, слившись с пестрым разнотравьем. Был полдень, и дачники прятались от солнца в тени яблонь на своих участках, так что на дороге возле заборов – ни души. Я рассматривал на ладони жука – зеленоватый отлив, растопыренные лапки, наивное и упрямое желание ползти к моему мизинцу, – потом, когда мне наскучило, встряхнул рукой и, прищурив глаз, долго наблюдал его полет. И тут случилось это. Меня пронзил страх, в мгновенье я осознал: всё это, и жук, и поляна, и солнце – пребудет всегда, а я исчезну, умру, как моя бабушка, о которой рассказывала мать, когда мы пришли к ней на могилу. И где я буду, когда меня не будет? Нигде? Оцепенев от ужаса, я уже не слышал гуденья пчел, не видел яркого солнца, крепко сжав сачок, я чувствовал лишь стук своего сердца. Сколько это продолжалось? Минуту? Час? Потом мне захотелось закричать, и я бросился к родителям. Однако рассказать о своих чувствах не решился. Мне было стыдно за свой страх, взрослые ведь тоже знают, что умрут, но это не мешает им улыбаться, разливая чай.

– Ещё квасу? – ласково спросила мать. – Смотри, Владик, лопнешь.

– Не лопну, – угрюмо буркнул я, со стаканом уходя в свою комнату.

– Мальчик-то с характером, – донёсся мне в спину весёлый голос соседа.

Целый день я просидел у окна, слушая жужжанье мух, рассматривая трепавшуюся в углу паутину. Я не мог успокоиться, и от того, что за стенкой раздавались голоса, мне не делалось легче. Тогда я впервые понял, что каждый на свете один, раз его никто не спасёт от смерти. Но как жить с такими мыслями?

– Владик, ты не заболел? – мать просунула голову в дверь.

– Нет.

Заболел! И ещё как! Я мучительно искал выход, который нашёл только к вечеру. Конечно, я должен умереть, пришло мне на ум, но не скоро, пока я ещё маленький, а к тому времени придумают таблетку, как от больного горла, я выпью её и буду жить вечно. Дети изобретательны и умеют себя заговаривать, в ту ночь я заснул счастливым. Чего нельзя сказать о предыдущей, когда страх смерти жалил меня даже во сне, заставляя просыпаться в холодном липком поту. Но жить вечно было бы несправедливо по отношению к миллиардам, уже прошедшим по земле. В минуту нахлынувшего ужаса я перебираю умерших мыслителей, великих художников и писателей, заслуживавших вечную жизнь куда больше, чем я. И мне делается немного легче. Или распахиваю настежь окно: звёздное небо ставит на место, призывая распрощаться со своим выросшим до гигантских размеров „я“. Но вернёмся к Лецке. Согласно присланному им интернетовскому тесту, по сумме отрицательных ответов мы оба попали в разряд мизантропов, что меня не удивило, и прагматиков, чему я поразился. Какой из меня прагматик? В который раз я задаю себе один и тот же вопрос: зачем я ввязался в это? Этого вопроса нет в присланном тесте, а между тем ответ на него говорит о нас гораздо больше. Только ответа я не знаю. Может, я хочу победить так застарелый страх смерти? Может, для этого специально иду ей навстречу? Но как бы там ни было, Лецке интересует меня всё больше. Я уже и не помню, кто и когда вызывал у меня такое любопытство. Похоже, никто и никогда. Мы по-прежнему ведем нашу городскую войну. От безысходности пытаемся убить друг друга. А что ещё остается? Тихо сходить с ума в пробках, очередях в супермаркетах, толпе, состоящей из одиночеств? Нет, мы другие. Нас обоих не устраивает окружающая жизнь. Мы оба знаем, что мужчине в ней на роду написано сгореть на работе, пустой и ненужной, как сизифова, а судьба женщины – исчезнуть в материнстве. А кто нас спрашивает? Мы арендуем жизнь поневоле, с нами не подписывают контракта, а в конце предъявляют счет, по которому обязывают платить, неизвестно за какие услуги. По сути, нам всучили кота в мешке, будто контрабанду на чёрном рынке. Сначала не дали примерить, потом привыкнуть, требуя возврата. Исправить здесь ничего нельзя. Но можно бунтовать. Что мы с Лецке и делаем. К тому же колотиться, как рыба об лёд, на шестом десятке глупо. Бороться за лишний год, месяц, день, ожидать инфаркта, инсульта или ещё какую-нибудь „прелесть“, которая обязательно доконает, и хорошо, если вгонит в гроб мгновенно, не растягивая на десятилетия мучительную и бесполезную борьбу за выживание. Возраст у меня как раз подходящий, достаточно мелкой нервотрепки, неприятности, на которую бы раньше не обратил внимания, и – баста! Что этому противопоставить? Диету? Бег трусцой? Единственная истина, к которой приходишь после пятидесяти: выхода нет. Остальное болтовня. В этом смысле наша с Лецке война освободительная, спасительная, священная. И кто знает, как бы всё сложилось без неё? Жизнь – цепь случайностей, в которой следствия имеют тысячи причин, а причины тысячи следствий. В мире всё так перепутано, что, возможно, предложение Лецке, наша смертельная игра, продлила мне жизнь. Разве я не спрашивал себя: „Может, пора?“ Разве не думал о самоубийстве? Возможно, что Лецке тоже. Эроса в России маловато, зато танатоса хватит на всех».

Сутки спустя. Мезряков снова записывает на веб-камеру.

(Продолжение.)

«Июнь 201… года.

В ответ на мой тест Лецке прислал мне десять утверждений (на мой взгляд, чересчур категоричных), предложив вычеркнуть те, с которыми я не согласен. Вот они:

11) Нас окружают идиоты и психопаты.

12) Нами правят негодяи.

13) Россия всем мачеха.

14) Чем вороватее наш соотечественник, тем большее уважение вызывает у сограждан.

15) У интеллигента нет родины, он везде в эмиграции.

16) Каждый народ заслуживает своих правителей.

17) Русские мечтают выселить всех инородцев, а сами жить за границей.

18) Яблоко – красное.

19) Русские классики так много писали о совести, потому что вокруг себя её не видели.

20) Так было и так будет.

Из утверждений я вычеркнул одно. Яблоко не всегда красное.

В своём письме Лецке обозвал меня крючкотвором. Он также заметил, что не каждый народ заслуживает своих правителей, в частности попавший в оккупацию, но наш точно. „Он принимает жестокость за добродетель, – написал я. – В этом есть что-то мазохистское“. „Азиатчина“, – ответил он.

Эх, Лецке, Лецке. И почему я должен тебя убивать?»


После неудачи с Мезряковым Оксана Богуш стала поглядывать на Лецке. Теперь ей казалось, что он был прав. И как она сама не разглядела в Мезрякове фигляра! Проницательность возвышала Лецке в её глазах, к тому же они принадлежали к одному поколению, и Оксана Богуш надеялась, что найдёт с ним общий язык быстрее, чем с побитым молью Мезряковым. После свадьбы жена обязала Лецке носить обручальное кольцо, и с годами это вошло у него в привычку, но Оксана Богуш догадывалась, что его семейная жизнь не сложилась. Иначе зачем ему психологический тренинг? Когда хотела, Оксана Богуш умела нравиться. Несколько заинтересованных взглядов, немного кокетства, и после занятия, когда Мезряков тащился на трамвае в Сокольники, её провожал домой Лецке. Проходя Елоховскую церковь, Оксана мелко перекрестилась.

– Вы верите? – спросил Лецке.

– Не настолько, как бы хотелось, – уклонилась она. – Вас это смущает?

Лецке промолчал.

– А вы? – в свою очередь спросила она. – Вы христианин?

«Если это христианство, то я – атеист!» – хотелось закричать Лецке, кивнув на золочёные купола. Но вместо этого он пожал плечами.

По дороге свернули в сад Баумана, где уже зажгли вечерние огни. На лавочках обнимались парочки, пристроив доски, расставляли фигуры шахматисты.

– Вы играете? – кивнула на них Оксана.

– Даже ходов не знаю. По-моему, шахматы – это интеллектуальный онанизм.

Оксана облегченно вздохнула.

– А что у вас с Мезряковым? – вдруг спросила она.

– А что у нас должно быть? – насторожился Лецке.

– Ну, вас что-то объединяет, это бросается в глаза.

– Скорее разъединяет, – отшутился Лецке. – В общем, у нас сложные отношения – как у кошки с собакой.

Оксана улыбнулась. А Лецке вдруг захотелось выложить всё. В отличие от Мезрякова, его не смущало, что кто-то узнает про их войну. Но это была общая тайна, выдавать которую можно только с разрешения Мезрякова. Лецке это понимал. И всё же не удержался. Сменив несколько тем, когда Мезряков, по его мнению, был окончательно забыт, он вдруг спросил:

– Вы играли в детстве в «казаков-разбойников»?

Оксана Богуш удивилась.

– Не помню, кажется, что-то было. А почему вы спрашиваете?

– Игра простая: казаки ловят разбойников, потом игроки меняются ролями. Представьте, сейчас в социальных сетях появились закрытые группы, где в неё играют всерьёз. Один мой знакомый вступил туда.

О, находчивый Лецке! Нашёл форму, при которой изложил всё, что хотел. Стараясь избегать слово «убить», он подбирал эвфемизмы: «вывести из игры», «отключить», «добиться победы». И в конце концов рассказал придуманные с Мезряковым правила.

– Ну как вам игра?

Оксана Богуш растерянно молчала. Но Лецке уже не мог остановится.

– Мой знакомый получил вызов по электронной почте примерно с таким объяснением: «Согласитесь, что в нашем мире никто никого не интересует. А игра – прекрасный способ обратить на себя внимание, заставить думать о себе. Она поможет избавиться от страха потерять работу, не выплатить ссуду, вылечит от страха смерти. К тому же на приемлемых началах её всегда можно прекратить». И мой знакомый не устоял.

– Странная игра. Почему он не возразил, что жизнь и без того нелегка, чтобы её усложнять?

– А может, игра расставляет всё по местам? Переключая на себя, делает остальное ничтожным. А разве оно не ничтожно? – Лецке горячился, выдавая себя. – Лишь то, что не померкнет, не будет вытеснено игрой, и есть необходимое, настоящее, подлинное. Остальное мусор, от которого не даёт избавиться привычка. Игра – отличный способ проверить себя, переоценить жизнь. Разве не так?

– Это вам объяснил знакомый?

– Да.

– Интересно, ему часто крутят у виска?

Лецке осёкся. И вдруг расхохотался.

– Да, вы правы, он с юности был не в себе.

Он взял Оксану под руку. Желтые фонари двоили их тени, крутили, как стрелку компаса. Лецке заговорил о чем-то постороннем.

Когда они выходили из сада, он уже был уверен, что Оксана Богуш забыла про игру. Но он ошибся. Оксана Богуш связала его рассказ с Мезряковым. Она не пригласила Лецке к себе. Попрощавшись у подъезда, она порывисто его обняла, чмокнув в губы, и скрылась за дверью. «Кругом одни психопаты», – поднимаясь в лифте, думала она.

Мезряков видел, что Лецке отправился после занятий с Оксаной Богуш, и, дотащившись на трамвае до Сокольников, прежде чем идти домой, позволил себе роскошь подышать свежим воздухом в парке, выходившем за зону мира. Наслаждаясь безопасностью, он опять и опять спрашивал себя, зачем связался с Лецке. Дома он приготовил на скорую руку омлет из пары яиц, подогрел тост и с чашкой кофе залез в интернет, где ответил на пришедшие за день письма. На ночь, уже в постели, Мезряков перечитывал историю Древней Греции. Возникавшие мысли он привычно облёк в форму лекции, которую надеялся когда-нибудь прочитать. Он даже проговорил её про себя, репетируя правильность расставленных акцентов. Его лекция звучала так:

«Принято считать, что время ускоряется. Доводом в пользу этого приводят обычно сумму поглощаемой информации, количество научных открытий, нарастающее лавиной, плотность мировых событий, число выпускаемых книг, фильмов, художественных произведений. Всё это связывают с очевидным прогрессом. Но как обстоит дело со временем рядового офисного сотрудника? Ежедневно он отдаёт работе восемь часов, в отпуске может позволить себе путешествие. В поисках впечатлений он довольствуется тогда экскурсией по музеям, экзотическим пляжем или горными вершинами, с которых смотрит на мир из комфортабельного отеля. Принимает ли он участие в истории? Влияет ли на судьбы мира? Живет ли „быстрее“ своего пращура? Рассмотрим хрестоматийный период – Грецию V–III вв. до н. э. Каждый её полис в то время жил напряжённой общественной жизнью, каждый гражданин принимал в ней участие. Тирания, остракизм, демократия, межполисные столкновения, союзы, заключавшиеся, чтобы вскоре распасться, диспуты на агоре, переходящие в потасовки, не говоря о греко-персидских войнах и империи Македонского. В сравнении с греком современный человек, голосующий за президента электронным бюллетенем, не живёт, а наблюдает, отделённый от реальных событий телевизионным экраном. Древние тоже ходили в театр, но их жизнь не сводилась к тому, чтобы, сидя на скамье, крутить головой в амфитеатре, аплодируя актерам. Да и последних, в отличие от наших „звёзд“, они могли похлопать по плечу, встретив на улице. Их жизнь была насыщеннее, динамичнее. Само время заставляло ремесленника быть моряком, воином, политиком. Греки были неугомонны, любопытны, жадны до впечатлений. Они были первыми. Нам остается лишь выбирать, а им не на кого было равняться. Это наполняло их философией жизни. Каждый год сулил греку поворот судьбы, заставляя балансировать на зыбкой грани жизни и смерти. Чем заполняют жизнь наши современники, хорошо известно. Наши впечатления бездеятельны, а потому мертвы. Однако эта истина неприятна, куда заманчивее чувствовать себя выше ушедших поколений».

Мезряков отложил книгу. Лекция, которую он прочитал самому себе, ему понравилась, на курсах она вполне могла произвести впечатление. Но, представив кислую мину Лецке, Мезряков смутился. Теперь он всё примерял на своего смертельного друга. «В чём проблема? – издевательски скривился бы тот. – Поезжай в Африку, там до сих пор каменный век. Впечатлений мало? Так греки с удовольствием бы с нами поменялись. Телевизор и тапочки лучше, чем таскаться в походы, а в Персию проще самолётом».

Да, Лецке бы непременно так сказал.

Хотя сам, возможно, так и не думал.

Прежде чем заснуть, Мезряков отнёс книгу по истории Древней Греции в туалет, положив на сливной бачок, а вскоре её сменил там «Одномерный человек».


Словами можно опьяняться, но в них нет правды.

На курсах Мезряков решил отказаться от лекций, целиком сосредоточившись на ролевых играх.


Их судьбы были похожи: Мезряков вырос без отца, Лецке без матери. Неполные семьи наложили свой отпечаток, они с разных концов примерили на себя Эдипов комплекс: Мезряков ревновал мать к любовникам, Лецке сбежал от властного отца к первой попавшейся женщине. Она работала при школьном буфете и там же жила в кладовой, переоборудованной под комнату. Лецке провёл у неё год. А потом была вторая, третья. Женщины передавали его с рук на руки, развивая в нём комплекс мужской неполноценности, пока очередная не решила оборвать счёт, женив его на себе. У неё был волевой рот, ямочка на подбородке и стальные глаза. Это была жена Лецке, с которой он прожил уже «…надцать лет». В первые годы брака они откладывали заводить детей, жена говорила, что нужно пожить для себя, а потом стало поздно. Эгоизм взял своё, ломать налаженную жизнь, принося в жертву ставшие привычными мелкие удовольствия, было уже выше сил.

После посещения семейного психолога они молчали. Лецке это вполне устраивало, позволяя сосредоточиться на игре с Мезряковым, а жену нет. В воскресенье, чтобы разрядить атмосферу, она пригласила на обед супружескую пару, своих ровесников, с которыми они поддерживали отношения уже много лет. Муж работал в дизайнерской фирме, жена там же – бухгалтером. Детей у них тоже не было, и отпуск, который часто брали за свой счёт, они проводили в далеких экзотических странах. Недавно они вернулись из Бутана и с упоением рассказывали о синем, не в пример московскому, небе, снеговых шапках горных вершин и длинношёрстых яках, прыгавших по каменистым тропам.

– Невыносимо оставаться наедине с собой, – вдруг сказал Лецке. – Вот и вся правда. А путешествия – это бегство от себя.

Гости натянуто улыбнулись.

– Антон посещает психологические курсы, – в повисшей паузе пришла на помощь жена Лецке. – Ему везде мерещится психоанализ.

– Замечательное начинание! – преувеличенно радостно поддержал муж. – Всё – психология. Например, в Бутане, нищем по нашем меркам, своя национальная идея. Там стремятся не к материальному благополучию, а к душевному равновесию. Увеличивают не доходы на душу населения, а, если угодно, количество счастья. Такова их концепция.

– Мою бухгалтерскую душу это поразило, – подхватила его жена. – Там живут так, будто не в деньгах счастье. – Она добродушно рассмеялась.

– Воруют? – угрюмо буркнул Лецке. – Или уже нечего?

– Нет, у них за воровство руку рубили, отучили.

– А нашим хоть обе руки отруби, всё равно утащат.

Обед был испорчен. Скомкав разговор, гости распрощались.

– Ты невыносим, – прошипела жена Лецке. – Меня-то ладно, но зачем обижать ни в чём не виновных?

Лецке посмотрел на злое лицо жены, и ему стало неудобно. Действительно, причем здесь они? Он еле сдержался, чтобы не попросить у жены прощения. Гремя посудой, жена ещё долго расписывала достоинства приглашённых, по сравнению с которыми её муж полное ничтожество, но её бесило только то, что она потерпела неудачу и не смогла навести с ним мосты.


От чтения Юнга и Ламброзо не пробуждается инстинкт убийцы, как не приходит успех от изучения Карнеги. Навык обретают лишь на практике.


Не проходило дня, чтобы Мезряков не возвращался к мысли о смерти. В сущности, отношение к ней было доминантой его характера, определившей всё остальное поведение. Иногда он думал о смерти отстранённо, вспоминал высказывания философов, которые рассуждали так, точно самих она не коснется, иногда же отчётливо видел ограниченность своего бытия и тогда впадал в состояние, пришедшее в раннем детстве, на даче, когда в летний жаркий день он стоял посреди залитой солнцем поляны, утопая в море пестрого разнотравья. Вот она, загадка сфинкса, в которой он с тех пор не продвинулся ни на йоту! Вот оно, жало в плоть! Вглядываясь в солнце, рискуешь ослепнуть, и Мезряков, в качестве затемнённого стекла не придумал ничего умнее алкоголя. Когда от мыслей о собственной бренности его охватывал ужас, а в горле вставал ком, он прикладывался к бутылке. Впрочем, никогда не напивался, одну-две рюмки было достаточно. Алкоголь действовал умиротворяюще, спазм в горле проходил, и клонило в сон. Каждый справляется со своими тревогами как может, привыкая к хроническим болячкам, научаясь с ними жить. Пугают только новые. И Лецке был для Мезрякова одной из них. Целыми днями он не шёл у него из головы, точно колючка, цепляясь за каждую мысль, демонстрируя Мезрякову свое всесилие. От него невозможно было избавиться, а ночью Мезряков видел сон.

Грязный небоскреб на городской окраине, с разбитыми окнами и лупившейся на стенах краской охраняет старый привратник. На воротах висит амбарный замок, в который вставлен тяжёлый чугунный ключ. Ночь, на ветру качается фонарь, бросая жёлтые пятна на булыжную мостовую. Хромая, старик-привратник отходит за угол по нужде. Слышится шум льющейся струи. На мгновенье вход остаётся свободным, и к нему вспугнутой птицей метнулась тень. Со скрежетом поворачивается ключ. В подъезде достаточно светло, видно, как худощавый мужчина, пригнувшись, взбегает по лестнице. Лифт с треснувшим зеркалом поднимает его на верхний этаж. Кабина трясётся. В осколке зеркала мужчина, поплевав на ладонь, разглаживает волосы. Они черны как смоль. Но на висках уже появилась седина. По этажу бесцельно слоняются старики. Пустые глаза, беззубые улыбки. Время стирает различия, в потёртой ветхой одежде они выглядят совершенно одинаково, точно это двигается один старик, многократно отраженный в череде зеркал. На мужчину не обращают внимания. Кругом плесень, в пыльных окнах едва мерцают звезды. Дом для престарелых, в котором остановилось время. В холе на обшарпанных креслах расселись постоянные обитатели небоскреба – пауки в паутине. Мужчина выходит на середину. Некоторые его узнают. На лицах мелькает удивление, страх, любопытство. Гремя ключами, появляется запыхавшийся привратник. Мужчина вскакивает на стул. Взвизгнув пружинами, тот выдыхает пыль.

– Посмотрите, в кого вы превратились! Вы избегаете зеркал, иначе бы сошли с ума или умерли.

Мужчина говорит громким, уверенным голосом. Привратник пытается стащить его со стула. Мужчина отталкивает его, указывая на него пальцем.

– Он правит именем того, кого вы так давно не видели, что наверняка забыли! А там, – палец переводится в окно, – жизнь, страдания, любовь.

– Там – ад! – беззубым ртом кричит привратник. – Не соблазняй их!

– Они уже не дети, – смеётся мужчина. – У каждого за плечами жизнь.

Привратник оборачивается к старикам. Он смотрит на них свысока, с нескрываемым презрением, отделяя себя от них, – как же, он привратник! Потом снова поворачивается к мужчине.

– Тебя изгнали, зачем вернулся?

– За вами. Да, я король ада, Люцифер. Но разве здесь лучше? Как можно терпеть всё это? Я даю вам шанс. Вы можете заново начать жить. Любить, ненавидеть умирать. Лучше сгореть, чем сгнить! Кто со мной?

Он бросается к выходу. Ангелы, оставив гремевшего ключами святого Петра, толпой валят из рая.

Ещё не проснувшись, Мезряков понял, что его Люцифер, взбунтовавший райские кущи, один в один Антон Лецке.

По буграм занавесок плыла луна. Уже громыхали первые трамваи. Пытаясь снова уснуть, Мезряков стал их пересчитывать. Но сон не шёл. До утра Мезряков ворочался, перекручивая свалявшиеся простыни.

Его мысли:

«Какая глупость! Каждый из нас видит в другом человека, а в людей не стреляют. По крайней мере, мы. Просто не сможем. В этом надо было практиковаться с юности, а сейчас уже поздно. Нельзя убивать, и – баста! Запрещено воспитанием, моралью, привычкой, да какая разница, чем угодно. Это непреложный факт. В нашем возрасте умышленно стать убийцей – всё равно, что футболистом высшей лиги. Это невозможно, потому что невозможно никогда! А вдруг? В чужую душу как заглянуть? Своя-то – потёмки.»

Мезряков заскрипел зубами.

Уснуть ему так и не удалось. А утром после долгих колебаний он набрал номер Лецке.

– Антон, – Мезряков сделал паузу, чтобы Лецке заметил, что к нему обращаются по имени, – что мы хотим доказать? Что проверить? Кто из нас круче? Так это глупо. Узнать, на что способны? Но, боюсь, мы заплатим слишком высокую цену. А иначе как проверить собственные возможности? У меня появились соображения, давайте встретимся. Как насчет вечера?

– Вы что же, сломались? – хрипло рассмеялся Лецке.

Мезряков пропустил мимо.

– Жду вас в девять у памятника Грибоедову.

Он дал отбой.


Мезряков рассказывает на веб-камеру:

«Мы встретились на Чистых прудах. Я немного опоздал, и Лецке уже нервно расхаживал вокруг памятника, то и дело задирая голову на каменное лицо Грибоедова. Я извинился. Он неопределённо хмыкнул.

– Зачем вызывали?

Я жестом предложил спуститься по бульвару. Мы шли мимо лавочек, занятых влюблёнными парами. Он шагал быстро, так что я едва за ним успевал. Я привёл ему те же аргументы, что и утром по телефону. Он слушал внимательно.

– И что вы хотите?

– Я пока не знаю. Хотел посоветоваться.

Было прохладно. У лодочной станции мы зашли в тесное кафе с тремя маленькими столиками и заказали по чашке кофе. Молоденькая официантка принесла их вместе с сахарницей.

– Это лишнее, – сказал он ей. – Вы же тоже пьёте без сахара?

Я кивнул.

– Так и знал. Нервы-то совсем расшалились? – Он подмигнул левым глазом. – Значит, капитулируете?

– А по-другому не получится?

– Нет.

Он начинал меня злить.

– По-вашему, убить легко?

– Честно, не пробовал. Хочу приобрести опыт.

– Думаете, получится?

– Уверен.

Было заметно, что он бравирует.

– По-моему вы блефуете.

– Думайте, как хотите, – отмахнулся он. – Но карты вскрывать пока не разрешается.

Да, он меня уже разозлил!

– Хорошо, будь по-вашему. Но кофе мы, надеюсь, допьём?

– Конечно. – Развернувшись вполоборота, он боком отодвинул стул. – Извините, я сейчас.

Поднявшись, Лецке скрылся в уборной. Это была его ошибка. Я мелкими глотками пил кофе, глядя на закрывшуюся за ним дверь. Вернулся он улыбаясь, отчего скинул лет пять. Снова протиснулся за столик. Взявшись за блюдце, пододвинул кофе. Аккуратно поднял чашку. Я только сейчас заметил, какие у него тонкие, красивые руки. Резко наклонившись, я выбил из них кофе, который расплескался на брюки. Он вскочил ошпаренный.

– Успокойтесь, – холодно осадил я. – Я подсыпал вам яду.

Страх исказил ему лицо, но он нашел силы расхохотаться.

Я тоже улыбнулся.

– Вы слишком доверчивы, такие долго не живут.

С тех пор мы стали ближе. В наших отношениях появилось новое измерение. Раз в неделю, по средам, договорились о перемирии. В этот день встречались в том же кафе на Чистопрудном.

– Вы ещё живы? – неизменно приветствовал он.

– Вашими молитвами, – без тени улыбки отвечал я.

По сложившейся традиции он приходил раньше и к моему появлению уже делал заказ. Обычно бутылку красного. По молчаливой договоренности в этот день про нашу игру не говорили. Будто её и не было. Будто между нами не стояла смерть. Со стороны могло казаться, что два офисных работника отдыхают после трудного дня. До тех пор, пока не услышали бы наших разговоров.

– Сегодня за завтраком знаете о чём подумал? – выкладывал он. – О тёмной материи, которая составляет подавляющую часть Вселенной, о миллиардах световых лет, парсеках и прочих космических масштабах, обо всех этих Галактиках, белых карликах и чёрных дырах. Такие мысли, признаться, пробуждают во мне экзистенциальный ужас. Непостижимые размеры космоса неизбежно сопрягаются у меня с осознанием собственной ничтожности, с тем, что умру, исчезну, не оставив даже имени. Я даже отодвинул тарелку с макаронами, куда покрошил сыр, и спрятал лицо в ладонях, чтобы целиком отдаться этому двойному ужасу. А потом вдруг вспомнил своего соседа. Он был на десяток лет старше, и я знал его с детства. В армию его не взяли из-за плохого зрения, а в университет – из-за недостатка способностей. После школы он устроился в книжный магазин, располагавшийся в конце нашей улицы. Близорукий, в толстых очках, он работал то за прилавком, то на кассе, пробивая чеки, обменивался улыбками с постоянными покупателями. В обеденный перерыв выходил с черного хода, выкуривал неизменные две сигареты. Увольнялись продавцы, менялись директора магазина, старые покупатели больше не появлялись, приходили другие, на полках демонстрировали неизвестных авторов, постепенно набиравших популярность, по улице ездило новое поколение автомобилей, а он всё также являлся на работу к десяти утра и уходил в семь вечера. „Удобно, – говорил он. – Дом рядом“. Он так и не женился, не завел детей. Всю жизнь провел среди книг, вышагивая между домом и магазином, как маятник, измерявший собственное время. Он не стал даже книгочеем, ограничиваясь детективами и разгадыванием кроссвордов. В отпуск он никуда не уезжал, проводя его, как и все вечера, у телевизора. Он обрюзг, поседел и через сорок лет вышел на пенсию. Что заставило его провести свои годы на одном месте? Страх перемен? Ужас перед необъятностью мира? Дни, как один похожие друг на друга, привычный распорядок, давно изжитые чувства, мысли, в которых всё до мелочей известно, придавали его жизни надёжность. Они вселяли уверенность, эти хрупкие подпорки, картонные, как театральные декорации, они создавали иллюзию устойчивости. Ничтожная, бессмысленная жизнь? Но перед тёмной материей все равны.

Лецке рассказывал, а я вспоминал своего деда. Он был художником. С утра садился у окна, разложив краски, рисовал один и тот же пейзаж, который уже мог воспроизвести по памяти, а когда заканчивал картину, доставал новый холст, и всё повторялось. За работой он слушал Баха. „Страсти по Матфею“. А вечерами читал Библию. При этом дед не был религиозным, он вообще не верил в Бога. Но у каждого свой способ борьбы со временем. С годами всё чаще, перебирая старых знакомых, с которыми давно утратил связь, дед, вероятно, задавался вопросом, на том они свете или ещё на этом. Так он платил дань прошлому, и это было единственное, что ещё связывало его с миром, от которого он отгородился, замкнувшись в раковину привычек, отвергнув линейное время в пользу повторения, круга, часового циферблата. Я не старался походить на него. Не хочется подражать клещу или улитке. Одиночеству такого рода не позавидуешь, и всё же, надо признать, дед победил время. Мне не хотелось рассказывать об этом Лецке. „С возрастом жизнь у каждого превращается в однообразный ритуал, – хмыкнул бы он. – И это спасает до тех пор, пока не приходят из бюро ритуальных услуг“. Он остроумный, этот Лецке. Но у меня не было никакого желания давать повод для его мрачных шуток.

– Привычка гарантирует от сумасшествия, – вместо этого сказал я. – Но кредитует скуку.

– Ну, нам-то есть чем заняться, – подмигнул Лецке.

Приглядываясь к нему, я всё больше замечал, как мы похожи.

К тому же выяснилась ещё одна деталь. Лецке, как и я, родился в ноябре, по знаку Зодиака мы оба Скорпионы. Это знак одиночества. Скорпионы большие самоеды и частенько жалят себя. А Лецке мне всё больше нравился. И мне всё меньше хотелось его убивать. Расставаясь, пожимали руку. Чтобы снова вырыть томагавки. Потому что ни до чего не могли договориться. Лецке настаивал на продолжении игры, а я не мог ему отказать.

И зачем ему это?»


Москва – это одна большая парковка. Для гигантского супермаркета.


С детства, проведённого с властным отцом, Лецке страдал от панических атак. Когда он попадал в непривычную обстановку, у него внезапно холодели руки, и его охватывал неизъяснимый ужас. Его сознание раздваивалось – одна часть продолжала реагировать на внешний мир, отвечая на его запросы, заставляла говорить, улыбаться, вести себя подобающим образом, а другая, направленная внутрь, прислушивалась к сигналам тела, ожидая чего-то непредвиденного, необычного и смертельно опасного – от участившегося сердцебиения и загрудинных болей, несомненных признаков инфаркта, до мгновенной – и без толку знать, что такой не бывает, – утраты рассудка. Лецке не страдал эпилепсией, не падал в обморок, он был в ясном сознании, но ему казалось, что он умирает. И тогда наваливалось одиночество. Потому что одиночество наступает, когда осознаёшь, что между тобой и смертью никого нет. Такие приступы вынуждали Лецке мириться с женой. Жена считала его эмоциональным вампиром и была по-своему права, а он в минуты отчаяния хватался за неё, как за спасательный круг. Но она была всего лишь соломинкой. Жена не могла его понять, они были слишком разные, да она и не пыталась. Точнее, понимала по-своему, используя его слабости. Она видела, что муж не может оставаться в пустой квартире, и это давало ей возможность его шантажировать. Она навязывала ему свою игру: возвращаясь поздно, спрашивала:

– Ну как ты без меня?

– Хорошо, – отвечал он, но ему хотелось закричать: «Подлая, бездушная тварь, я схожу с ума, а ты развлекаешься! Рядом с тобой будешь умирать, а ты не повернёшь головы!» – Хорошо, – повторял он, зная, что иначе в следующий раз она задержится ещё дольше.

На протяжении их совместной жизни Лецке мирился с её любовниками, закрывал глаза на попытки лесбиянства, пока она не убедилась, что секс её не интересует. Она не признавалась себе, что фригидна. Просто так устроена, что секс ей не нужен. Но у неё был свой взгляд на их отношения. «Бодливой корове бог рога не дал», – говорила она про Лецке своим подругам. И была по-своему права. Каждую мысль кодирует своя биохимия; душа, характер, склад психики – всего лишь сосуды головного мозга. А у Лецке они были не в порядке. Его мучили фобии, не давая в полной мере развернуться его темпераменту, и ему оставалось заниматься эксгибиционизмом с собственной женой.

Однако после сближения с Мезряковым Лецке перестроился. Он больше не покрывался липким холодным потом, его не посещала беспричинная паника. Он переключился на свою городскую войну, которая его мобилизовала. Реальная угроза отвлекала от мнимых, опасность вытеснила все страхи, в том числе и страх смерти. Теперь она могла прийти в любой момент – с выстрелом из-за угла, ударом ножа или другим непредвиденным способом.

Лецке постоянно ждал этого, и страх смерти отступил. Потому что его побеждает лишь готовность умереть в любое мгновенье. И было ещё одно. При общении с Мезряковым Лецке становился другим – уравновешенным, выдержанным – и умнел на глазах. Их отношения позволяли раскрыться его личности, Лецке сам это замечал, поэтому ни при каких обстоятельствах не хотел их прекращать. Отец у Лецке был военным. Вместе с ненавистной фамилией сыну перешел по наследству и старенький армейский пистолет. Лецке достал его с антресолей, прочистил и, сунув в карман, не расставался с ним, когда выходил из дома.

От одиночества у Мезрякова, как и у многих в его положении, появилось вынужденное развлечение – разговаривать с телевизором, которое с годами перешло в привычку. Его реакции зачастую носили эмоциональный характер. Ему случалось плевать в экран или истерически хохотать. Много раз он собирался вышвырнуть телевизор, выдергивал шнур из розетки и не включал несколько дней, но чаще представлял своё выступление на телевидении. 5 июля 201… года его непрочитанная там лекция выглядела так:

«Суть происходящего состоит в том, что человечество, похоже, устало от великих катаклизмов ХХ столетия, надорвавшись в его войнах, разочаровавшись в общественных движениях. От идеи мирового переустройства оно перешло к скромной задаче личного благополучия, провозгласив целью индивидуальный комфорт. Исторически это мелкое время, осень цивилизации, с её „хлеба и зрелищ“ („пива и футбола“ в современной интерпретации), апатией и тотальным равнодушием, к которому приводит отсутствие общих целей. Тон задаёт серое большинство, невежественная масса, разбитая на группки, загнанная в социальные ячейки. Обособленные, разобщённые, мы переживаем нашествие варваров. Вступив в первое тысячелетие Консумизма, мы в каком-то смысле вернулись в эпоху феодализма – с Интернетом, телефоном и телевизором, когда этническое отступает на второй план, по сравнению с экономическим. В Средневековье за место под солнцем вели войны государства, конкуренция которых не затрагивала глубинных интересов наций. А разве сегодня единственная сверхдержава несёт ответственность за мир? За демократию? А разве современные правители ответственны перед человечеством? Перед потомками? Нет, они живут в рамках „здесь и сейчас“. Как и их народы. Если так пойдёт, человек уничтожит планету куда быстрее заблудившегося астероида. Вот как обстоят дела на сегодняшний день».

После лекций Мезряков обычно отвечал на вопросы. 5 июля 201… года эти незаданные вопросы звучали так:

– А Россия? Каково её место в нарисованной вами картине?

– Россия живёт тем, что пускает свой дом с молотка. Запустевшая, она похожа на заброшенную усадьбу, в которой вместо школ открываются молельни. А не за горами и религиозные войны. Это прямое следствие тотальной христианизации: чем выше задирать Крест, тем ярче будет светить Полумесяц. За последние десятилетия Россия прошла путь от социализма с человеческим лицом к феодализму с телевизором.

Задумавшись, Мезряков сделал паузу.

– Тойнби прав, называя Россию кривым зеркалом Запада. Ещё недавно мы подражали ему в научном прогрессе, теперь состязаемся с ним в обжорстве. – Мезряков рассмеялся. – Ну, тут нас точно не догнать!

– Всё так безысходно? А свободный мир?

– Свободный? Что это значит? Разве у людей там на лицах выражение свободы? Тогда почему половина его населения сидит на антидепрессантах? Разве там нет тревоги за завтрашний день? Страха потерять работу? Не выплатить кредит? Разориться? Разве там не боятся социальных потрясений, экономических кризисов, скачков на бирже, террористических актов, инфляции – всего, что может поколебать свободу, основанную на материальном положении? Спросите любого западного психотерапевта: большинство не может описать своих чувств, выразить того, что с ними происходит. Они такие же замороженные, такие же зомби. И они не знают, что такое свобода! Как и мы, они живут в мире условностей, обязанностей, детерминизма, не совершив шага в неизвестность, в надежду, не испытав отсутствия ярма. Если когда-нибудь я почувствую такую свободу, то непременно сообщу.

На город опускался вечер. За окном тарахтели отбойные молотки, за стеной визжала дрель. Заложив в уши беруши, Мезряков сидел в кресле и смотрел ток-шоу «За круглым столом». Говорящие головы кивали друг другу, с их лиц не сходили улыбки. Мезряков не собирался освобождать уши, чтобы узнать предмет их беседы. Он не умел читать по губам, но по выражению лиц догадывался, о чем шла речь. Как и всегда, ни о чём. Мезряков обладал независимым мышлением и был достаточно умудрён, чтобы подпадать под влияние телевизионных авторитетов. Он понимал, что СМИ, освещая происходящее, сообщают о мало-мальски значимых вещах, зачастую неинтересных и ненужных, ведь эфир требует ежедневного заполнения. При этом они не дают общей картины, наоборот, обилием информации всячески затирают её.

Внезапно Мезряков почувствовал сильный голод, будто в последний раз ел в предыдущей жизни. Не вынимая беруши, он вышел на кухню, достал из холодильника банку сардин и накинулся на них с жадностью каннибала. Он часто ел на ночь и при этом каждый раз думал, что надо избавляться от лишнего веса. Не довольствуясь рыбой, Мезряков вымакал хлебом оставшееся масло, долго жевал размякшую кашу, потом облизал языком зубы, вычищая от застрявших крошек. Затем выключил свет, лег спать. Но ещё долго ворочался, вспоминал свою непрочитанную лекцию, казавшуюся теперь набором социологических штампов, усмехался: беда не в том, что он сходит с ума, рано или поздно все впадают в безумие, беда в том, что сумасшествие становится всё тяжелее скрывать, прикидываясь нормальным.

Интересно, а что делает Лецке?

Луна была на ущербе и не заслоняла звёзды. Антон Лецке смотрел на светившиеся окна Мерзлякова и гадал, чем тот занят. Он уже оглох от отбойных молотков, – срочно ремонтировали проходившее рядом шоссе, Москва – это вечная стройка, – и, проклиная рабочих, сжимал в кармане рукоять пистолета. Лецке и сам не знал, зачем пришёл; караулить Мезрякова было бессмысленно, очевидно, сегодня он уже не выйдет. Разве в магазин. А это зона мира. Но Лецке неодолимо влекло к подъезду Мезрякова. В роли влюблённого, простаивавшего ночь под окнами, Лецке был впервые. Странное чувство охватило его, весь мир перестал существовать, ограничившись светящимися окнами. Лецке испытывал тягостное одиночество и одновременно невероятный подъём, он знал, что Мезряков не выйдет, и тем не менее ждал его, вздрагивая каждый раз, когда открывалась парадная. В полночь свет у Мезрякова погас, а Лецке продолжал стоять под окнами.

Его мысли:

«Ерунда, как я смогу убить его? Всё зашло слишком далеко. Он мне дорог. Дороже кого бы то ни было. Умный, сильный. Чего я хочу? Мезряков как объект желания? Это смешно. И всё же я здесь. Почему? Неужели втайне ищу его благосклонности? Или даже любви?»

Он стоял, скрестив руки, скрытый от улицы гаражом, когда в свете желтого фонаря из кустов к нему метнулись две тени. Он инстинктивно отпрянул, но перед ним уже выросли коренастые мужчины в бейсболках. Они были похожи на демонов – черные блестящие глаза, коротко стриженные курчавые волосы.

– Дэнги есть? – выдавил один с кавказским акцентом.

– И нэ дури! – блеснул золотой фиксой другой.

Лецке прислонился к гаражу. Холодное железо оцарапало майку.

– Давай быстрэе, мы торопымся.

В горле у Лецке встал ком. Он машинально сунул руку в карман за деньгами, но достал пистолет.

– Су-ки, – неожиданно для себя зашептал он. – Прокля-атые су-ки.

Кавказцы замерли, глядя на покачивающееся дуло.

– Нэ стрэляй, нэ стрэляй!

– Мы уходым!

Они медленно попятились.

– Су-ки, подлые су-ки! – всё громче повторял Лецке, оставшись один.

Его трясло, он готов был расплакаться. Прошло полчаса, а он всё никак не мог прийти в себя, продолжая бессмысленно крутить в руках пистолет. Над городом плыла луна. По шоссе хищно мчались одинокие автомобили. Где-то сработала сигнализация. Её вой долго стоял у Лецке в ушах. По дороге домой он кусал от бессилия губы. Он неспособен убить! Что ему помешало? Воспитание? Мораль? Какого черта! Он просто струсил. И ничего больше. Может, всё произошло слишком быстро? Он растерялся? Если бы! О, с каким удовольствием он всадил бы им пулю, смотрел, как они корчатся, если бы не животный страх! Или страх наказания? Какая разница! Во всех случаях он тварь дрожащая! И мухи не убьёт. Не прихлопнет и комара. Нет, на этот подвиг его ещё хватит, а вот зарезать курицу – нет. И кролика, и барана. Да что там, даже живую рыбу, прежде чем разделать, он кладёт в холодильник, усыпляя в заморозке. Как он мог затеять смертельную игру? Кого хотел обмануть? Всё это выглядит мальчишеством. А зачем вовлёк Мезрякова? Манипулировать им – низко! Около своего подъезда Лецке позвонил Мезрякову.

– Я слушаю, – не сразу ответил тот сонным голосом.

– Как поживаете? – брякнул Лецке от растерянности.

– Неплохо для человека, которому звонят по ночам. А в чём дело?

Лецке без объяснений назначил ему утром встречу в парковом кафе «Лебяжье».

И тут же дал отбой.

Зачем жить, если завтра умирать (сборник)

Подняться наверх