Читать книгу Большое Сердце - Жан-Кристоф Руфен - Страница 3

I. На земле безумного короля

Оглавление

Знаю, он пришел, чтобы убить меня. Невысокий коренастый мужчина, непохожий на жителей Хиоса с их финикийскими лицами. Он старательно прячется, но я несколько раз замечал его на улочках Верхнего города и в порту.

Природа этого острова прекрасна, и мне трудно поверить, что смерть может настигнуть меня на фоне такого пейзажа. Я так часто в своей жизни испытывал страх, столько раз опасался яда, несчастного случая, кинжала, что в итоге составил себе довольно ясное представление о собственной кончине. Смерть всегда являлась мне в темноте, в сумерках дождливого дня, такого же мрачного и сырого, как тот, когда я родился, как дни моего детства. Каким же образом эти громадные, налитые соком опунции, эти лиловые цветы, гроздьями свисающие вдоль стен, этот недвижный воздух, трепещущий от жары, точно руки влюбленного, эти тропинки, напоенные ароматом специй, черепичные крыши, округлые, словно бедра женщины, – как вся эта простая несуетная красота может превратиться в орудие абсолютной и вечной ночи, в жестокий холод моей смерти?!

Мне пятьдесят шесть лет. Тело мое совершенно здорово. Мучения, которые я претерпел во время судебного процесса, не оставили во мне ни малейшего следа. Они даже не внушили мне отвращения к людям. Впервые за долгое время, быть может, впервые в жизни я не испытываю страха. Слава, богатство, отпущенное мне сверх всякой меры, дружба сильных мира сего заглушили во мне честолюбие, жадное нетерпение, суетные желания. Если бы смерть настигла меня теперь, это было бы вопиющей несправедливостью.

Эльвира, оказавшаяся рядом со мной, не ведает об этом. Она родилась на этом греческом острове и никогда его не покидала. Она понятия не имеет, кто я такой, – за это я ее и люблю. Я повстречал ее после того, как отбыли корабли крестоносцев. Она не видела ни судовых капитанов, ни рыцарей в боевых доспехах, не видела, как посланник папы засвидетельствовал мне вынужденное почтение и воздал лицемерную дань уважения. Они поверили, что у меня желудочные спазмы и кровотечение, и позволили остаться на этом острове, чтобы я здесь исцелился или – что более вероятно – умер. Я упросил оставить меня на постоялом дворе близ порта, а не в крепости у старого подесты. Сказал, что умру от стыда, если этот благородный генуэзец, вернувшись, узнает, что я покинул поле битвы…

В действительности я более всего тревожился о том, что ему откроется, что я совершенно здоров. Я не хотел быть ему обязанным и не хотел, чтобы он встал у меня на пути, в случае если я соберусь покинуть остров, чтобы насладиться свободой. Так что разыгралась нелепая сцена: я лежал, вытянув руки поверх покрывал, весь в испарине, но не от лихорадки, а от жары, проникавшей в спальню со стороны порта.

Возле моего ложа и на деревянной лестнице вплоть до залы внизу теснились рыцари в кольчугах, прелаты в своем самом красивом облачении, вынутом из корабельных сундуков и еще хранящем следы укладки, капитаны со шлемами под мышкой, утирающие слезы сильными пальцами. Каждый из них своим исполненным смущения молчанием словно бы утверждал, что неповинен в малодушии, с которым они, как им казалось, предоставляли меня моей участи. Мое же молчание свидетельствовало об отпущении грехов и безропотном смирении с судьбой. Когда ушел последний посетитель и я удостоверился, что внизу, в переулке, стихли звяканье оружия, шарканье подошв и звон подков по мостовой, то разразился смехом, который до этого с трудом сдерживал. Я хохотал добрых четверть часа. Заслышав мой хохот, трактирщик-грек сперва решил, что маска отвратительной комедии скрывает мою агонию, но, когда я встал с кровати, откинув покрывала, до него дошло, что я просто счастлив. Он принес бутылку желтого вина, и мы выпили. На следующий день я ему щедро заплатил. Он раздобыл мне крестьянскую одежду, и я отправился прогуляться по городу и прикинуть, как бежать с острова. И вот в этот момент я обнаружил человека, которому было поручено меня убить. Я не ждал такой встречи и воспринял ее скорее с замешательством, чем со страхом. Увы, я давно свыкся с подобной угрозой, но в последние месяцы она почти что отступила, и я уже думал, что с этим покончено. Нынешняя слежка вновь помешала моим планам.

Отъезд с острова значительно усложнился, стал более опасным.

Прежде всего мне не следовало находиться в городе, где меня легко могли разоблачить. Я попросил трактирщика снять для меня укромный дом в деревне. На следующий день он подыскал такой и рассказал, как туда добраться. Я ушел от него неделю назад, на рассвете. Хижину я обнаружил далеко не сразу: она была защищена от берегового ветра колючей изгородью, скрывавшей ее от посторонних глаз. Утреннее солнце уже вовсю припекало, я был в поту и в мелкой меловой пыли. Меня поджидала высокая темноволосая женщина, она назвалась Эльвирой. Трактирщик, должно быть, решил, что я допустил ошибку, дав ему лишку. Чтобы я, обнаружив свою промашку, не вернулся, он посчитал нужным к арендованному жилью добавить еще и женщину.

Эльвира, с которой я мог общаться разве что взглядом, приняла меня просто, с чем я давно не сталкивался. Для нее я был не казначеем короля, не беглецом, которому покровительствует папа, я был просто Жак. Мою фамилию она узнала, лишь когда я взял ее руку и прижал к своему сердцу. Единственное, что последовало за этим признанием, – она в свою очередь прижала к сердцу мою руку, и тогда я впервые ощутил под ладонью ее упругую округлую грудь.

Молча она заставила меня снять одежду и омыла душистой лавандовой водой, нагревшейся на солнце в глиняном кувшине. Пока она мягко натирала меня измельченной золой, я глядел на серо-зеленый берег, поросший оливковыми деревьями. Корабли крестоносцев дождались мельтема[1], чтобы покинуть порт. Они удалялись медленно, их паруса едва раздувались под теплым ветерком. Отчего мы до сих пор называем Крестовым походом эту последнюю морскую прогулку, совершающуюся на изрядном расстоянии от турок?! Три столетия назад, когда рыцари, проповедники, нищие и убогие устремлялись в Святую землю, чтобы обрести там мученичество или славу, эти слова что-то значили. Ныне же, когда Оттоманская империя всюду одерживает победы и ни у кого нет ни средств, ни намерения сражаться с ней, а экспедиции сводятся к тому, чтобы поддержать и вооружить проникновенным словом веру на нескольких островах, еще не раздумавших сопротивляться туркам, громко именовать это плавание Крестовым походом – чистый обман! Это всего лишь старческая прихоть папы. Увы, этот старик спас мне жизнь, поэтому я тоже принял участие в этом маскараде.

Эльвира взяла морскую губку, напитанную теплой водой, и тщательно омыла каждую пядь моего тела; я вздрогнул, ощутив прикосновение, отдававшее терпкой нежностью кошачьего языка. На синем щите моря уныло маячили корабли. Покачиваясь, они едва продвигались вперед, их мачты были наклонены, будто посохи калек, вытянувшихся цепочкой. Пронзительное пение сверчков вокруг нас подчеркивало исполненную ожидания тишину. Когда я привлек Эльвиру к себе, она чуть отстранилась и повела меня в дом. Для жителей Хиоса, как вообще для восточных народов, наслаждение связано с тенью, прохладой, замкнутым пространством. Солнцепек, жара и простор для них невыносимо мучительны. Мы до самой ночи пролежали в постели, и в тот первый вечер поужинали маслинами и хлебом на террасе при свете масляной лампы.

На следующий день, надев крестьянскую одежду и надвинув на лоб соломенную шляпу с широкими полями, я в сопровождении Эльвиры отправился в город. На рынке, возле прилавка с горой фиников, я опять увидел человека, посланного убить меня.

Прежде это открытие побудило бы меня к действию: я либо обратился бы в бегство, либо принял бой. На сей раз у меня не было никакого решения – я просто не знал, что предпринять. Как странно, грозящая мне опасность, вместо того чтобы заставить меня думать о будущем, возвращает в прошлое. Мне непонятно, что будет завтра, я вижу только то, что есть сегодня, и ярче всего то, что было вчера. Нежность настоящего потревожила призраков памяти, и я впервые ощутил настоятельную потребность закрепить эти образы на бумаге.

Мне кажется, человек, следующий за мной по пятам, не один. Обычно эти убийцы действуют сообща. Уверен, Эльвира могла бы немало разузнать о них. Она предупреждает малейшее мое желание. Если бы у меня было хоть одно желание, она бы самоотверженно его исполнила. Но я ничего ей не сказал, не дал ничего почувствовать. Не то чтобы я хотел умереть. Я смутно сознаю, что, когда ко мне подступит смерть, судьба подаст мне знак, который предстоит сперва распознать. Вот почему все размышления влекут меня в прошлое. Убегающее время свернулось плотным клубком воспоминаний. Мне надо неспешно размотать его, вытянуть наконец нить моей жизни и понять, кто именно однажды оборвет ее. Так я взялся писать воспоминания.

Эльвира положила доску в увитой виноградом беседке возле террасы, от которой ближе к полудню протягивается тень. Там я и пишу – с утра до самого вечера. Пальцам моим неловко держать перо. Много лет за меня писали другие, да и то чаще выводили цифры, чем слова. Когда я стараюсь выстроить фразы, силясь привести в порядок то, что в моей жизни набросано вкривь и вкось, я ощущаю, как в пальцах и в душе у меня возникает боль, граничащая с наслаждением. Мне кажется, что я по-новому участвую в трудоемком процессе творения, и благодаря этому то, что когда-то уже посетило этот мир, возвращается в него написанными от руки строками, после того как долго вызревало в забвении.

Под яростным хиосским солнцем все, что мне довелось пережить, становится ясным, многоцветным и прекрасным, даже если это моменты мрачные и болезненные.

Я чувствую себя счастливым.

* * *

Мое самое давнее воспоминание относится ко времени, когда мне было семь лет. До этого все смешивается: неясное, одинаково серое.

Я родился, когда король Франции потерял рассудок. Мне очень рано рассказали об этом совпадении. Я никогда бы не поверил, что существует хоть малейшая связь, пусть даже сверхъестественная, между жестоким безумием Карла Шестого, настигшим его, когда он ехал по орлеанскому лесу, и моим рождением в Бурже, неподалеку оттуда. Но мне всегда казалось, что вместе с разумом монарха померк свет мира, как во время небесного затмения. Что с этим связан творившийся вокруг нас ужас.

И дома, и в городе говорили только о войне с англичанами, которая длится уже более ста лет. Что ни неделя, что ни день – до нас доходил рассказ о новой бойне и надругательстве над ни в чем не повинными людьми. Мы-то в городе были под защитой. А в деревнях, где я не бывал, случались жуткие вещи. Наши слуги, у которых были родственники в окрестных селах, по возвращении рассказывали чудовищные истории. Нас с братом и сестренкой старались держать подальше от описаний изнасилованных женщин, замученных мужчин, сожженных хозяйств, а мы, разумеется, сгорали от желания их услышать.

Все это сопровождалось проливными дождями и ненастьем. Наш славный город, казалось, погружался в вечную морось. Зимой рано темнело, а весной, вплоть до прихода лета, и потом, с наступлением осени, все окрашивалось в серые тона. И только летом солнце надолго вступало в свои права. Тогда на беззащитный город с нежданной яростью обрушивалась жара, улицы заволакивала пыль. Матери опасались эпидемий; они держали нас в домах за закрытыми ставнями, вновь погружая в тень и серый сумрак, от которого не было спасения.

У меня возникло смутное подозрение, что все обстоит так, потому что мы живем на проклятой земле безумного короля. До семи лет мне не приходило в голову, что беда может настигнуть конкретное место: я представления не имел о том, что где-то жизнь протекает иначе, чем у нас, – лучше или хуже, но иначе. Через Бурж проходило немало паломников из Сантьяго-де-Компостелы, они следовали в дальние и почти сказочные края. Я видел, как они с сумой на боку бредут по нашей улице, неся в руках сандалии. Они часами охлаждали ноги в Ороне, протекавшем вдоль нашего околотка. Говорили, что они направляются к морю. Море?.. Отец описал мне гигантское водное пространство, такое же большое, как равнины. Но описания его были противоречивыми: я без труда догадался, что он повторяет чужие слова. Сам он никогда моря не видел.

Все переменилось в тот год, когда мне исполнилось семь: однажды вечером я увидел зверя с красными глазами и рыжеватым мехом.

Отец мой был меховщиком. Ремесло он осваивал в маленьком селении. Научившись как следует выделывать заячьи и лисьи шкуры, он перебрался в город. Дважды в год на больших ярмарках оптовые торговцы сбывали беличий мех, бывший редкостью, даже шкурки сибирских белок. Увы, из-за тягот войны поездки сделались по большей части невозможны. Отцу приходилось рассчитывать лишь на мелких торговцев, доставлявших ему шкуры, купленные у оптовиков. Некоторые из таких торговцев были охотниками и сами добывали зверя в лесных чащах. Они отправлялись в путь, используя меха как разменную монету: расплачивались ими за пищу и кров. Эти лесные жители зачастую сами носили меховую одежду, причем мехом наружу, тогда как работа скорняков, таких как мой отец, заключалась в том, чтобы, выделав шкуру, носить ее мехом внутрь, чтобы сохранять тепло, мех можно было видеть разве что на воротнике или манжетах. Я долго проводил различие между цивилизованным миром и варварским по этому единственному критерию. Принадлежа к обществу людей развитых, я каждое утро надевал камзол, подбитый невидимым мехом. Тогда как дикари, подобно зверям, выглядели так, будто поросли шерстью, – не важно, что она принадлежала не им.

В мастерской, выходившей во дворик позади дома, громоздились тюки беличьих, куньих, собольих шкурок с одним или двумя клеймами. Их серые, черные, белые тона были созвучны нашим каменным храмам, шиферным крышам домов, которые под дождем становились фиолетовыми с черным отливом. Рыжие оттенки некоторых шкурок напоминали об осенней листве. Так что в наших краях, куда ни кинь взгляд, царило цветовое однообразие, соответствовавшее грустной череде дней. Обо мне говорили, что я печальный ребенок. На самом деле я с детства испытывал чувство разочарования оттого, что пришел в этот мир слишком поздно, когда из него исчез свет. Но меня согревала смутная надежда, что однажды свет может вновь воссиять, ведь я не был склонен к меланхолии. Нужен был только знак, чтобы проявилась моя подлинная суть…

Знак, которого я ждал, появился ноябрьским вечером. В соборе звонили к мессе. В нашем новом, сплошь деревянном доме нам с братом была отведена комната на третьем этаже под скатом крыши. Я играл с собакой матери, бросал ей пелот[2]. Для меня не было лучшей забавы, чем смотреть, как пес, задрав хвост, кидается вниз по крутой лестнице вслед за брошенным мною клубком. Он возвращался, гордо держа клубок в пасти, и ворчал, когда я его отбирал. Вечер был хмурым. Я слышал, как дождь стучит по крыше. Мысли мои рассеянно блуждали. Я бросал псу нитяной шар, но играть мне уже наскучило. Вдруг в комнате воцарилась тишина: пес, сбежав по ступенькам, не вернулся. До меня это дошло не сразу. Но когда я услышал, как он тявкает где-то внизу, то понял, что случилось нечто необычное. Я спустился туда. Пес стоял на лестничной площадке между первым и вторым этажом. Подняв морду, он, казалось, к чему-то принюхивался. Я втянул ноздрями воздух, но человеческое обоняние не учуяло ничего особенного. Дух горячего хлеба, который мать со служанкой выпекали раз в неделю, перекрывал затхлый запах мехов, к которому мы все были привычны. Я загнал пса в клетушку, где мать хранила постельное белье и подушки, и тихонько спустился вниз поглядеть, что там могло случиться. Я ступал осторожно, чтобы не скрипнули половицы, так как родители запрещали нам без особой надобности находиться в нижних комнатах.

Заглянув в приоткрытую дверь, я убедился, что в кухне все как обычно. Двор был пуст. Я подошел к отцовской мастерской. Как всегда по вечерам, рукодельня при лавке со стороны улицы была закрыта глухими деревянными ставнями. Это означало, что вслед за последними клиентами ушли и подмастерья. И все же отец был не один. Прижавшись к двери, что вела во двор, я увидел спину незнакомца. В руке он держал джутовый мешок, в котором что-то двигалось. Силуэты отца и посетителя резко выделялись на светлом фоне обивки, которую тогда собирали из беличьих брюшек. Свечи в канделябре ярко освещали комнату. Мне следовало немедленно уйти наверх. Находиться в этой части дома, тем более во время визита, мне строго запрещали. Но уходить вовсе не хотелось, к тому же было слишком поздно. Все произошло стремительно. Отец произнес: «Откройте» – и человек раскрыл мешок. Оттуда выскочил зверь размером с небольшую собаку. На нем был ошейник, к которому была прикреплена цепь. Она резко натянулась, когда зверь вдруг бросился к отцу. Издав глухой звук, он встал на задние лапы. Посмотрел в мою сторону, разинул пасть и испустил хриплый крик, какого я никогда прежде не слыхал. Забыв всякую осторожность, я вытянулся и показался в дверном проеме. Зверь смотрел прямо на меня, его фарфоровой белизны глаза были обведены полоской темных волосков. Он встал вполоборота, что позволило мне разглядеть его бока. Я никогда не видел меха подобного цвета и даже представить не мог, что такой бывает. При свете свечей шкура зверя казалась золотой, и на этом солнечном фоне, как черные звезды, сияли округлые пятнышки.

Отец поначалу нахмурился, а потом, когда до меня дошла несуразность моего поступка, примирительно сказал:

– Жак, ты вовремя заглянул. Подойди чуть ближе и посмотри.

Я робко сделал шаг вперед, и зверь прыгнул, натянув цепочку, прикрепленную к руке незнакомца.

– Не подходи! – крикнул он.

Это был старик с пергаментной кожей, его худое лицо затеняла короткая торчащая бородка.

– Стой где стоишь, – приказал отец, – но смотри в оба! Может, такого зверя ты видишь в первый и последний раз. Это леопард.

Отец в собольей шапке разглядывал похожего на кошку зверя, тот лениво щурился.

Посетитель улыбнулся, обнажив щербатые зубы.

– Он прибыл из Аравии, – выдохнул он.

Я не отрывал глаз от зверя. Золотистый мех слился с только что услышанным новым словом. И незнакомец закрепил эту связь, добавив:

– Там пустыня, песок, солнце. Всегда жарко. Очень жарко.

Я слышал о пустыне на занятиях по катехизису, но не представлял себе, на что похоже то место, куда удалился Христос на сорок дней. И вдруг этот мир открылся мне. Теперь это видится мне именно так, но в тот момент в моем сознании все перепуталось. Тем более что почти сразу зверь, который до этого держался спокойно, вдруг стал рычать и рваться с цепи так, что отец упал навзничь на кипу бобровых шкур. Незнакомец достал из кармана туники хлыст и принялся бить зверя с такой силой, что я решил, что он его убьет. Когда зверь рухнул на пол, он схватил его за лапы и сунул назад в мешок. Я не видел, что было дальше: материнские руки легли мне на плечи и потянули вон из мастерской. Потом мать сказала мне, что я упал в обморок. Я проснулся на заре в своей комнате, будучи уверен, что мне все приснилось, пока родители за завтраком не сказали, что это произошло на самом деле.

Теперь, по прошествии времени, я точно знаю, что означал этот визит. Незнакомец был старый цыган, который скитался из края в край, зарабатывая деньги показом этого зверя. Порой, развлечения ради, его приглашали к себе в замок знатные господа. Но чаще цыгана можно было встретить на сельских ярмарках и площадях. Зверя он приобрел у купца, возвращавшегося из Святой земли.

С тех пор цыган состарился, а его леопард начал болеть. Будь я опытнее, заметил бы, что зверь ослаб и изголодался, зубы у него стали выпадать. Владелец хотел сбыть его кому-нибудь на ярмарке, но никто не давал хороших денег. Тогда он решил продать его шкуру. Проходя мимо отцовского заведения, он предложил сделку. Почему она не состоялась, я так и не узнал. У отца, видимо, не было на примете покупателя на такую шкуру. А может, ему стало жаль зверя. В конце концов, хотя моя мать и была дочерью мясника, сам отец всегда имел дело только со шкурами, у него не было задатков живодера.

Этот эпизод не получил продолжения. Да мне и не нужны были повторения, он и без того врезался в мою память. Передо мной промелькнул иной мир. Мир земной, живой, а вовсе не по ту сторону смерти, как было нам обещано в Евангелии. У него был цвет – цвет солнца и имя – Аравия. Это была тонкая ниточка, но я ухватился за нее. Расспросил аббата из капитула Святого Петра, ведавшего нашим приходом. Аббат говорил о пустыне, о святом Антонии и диких зверях. Говорил о Святой земле, куда отправился его дядя – он принадлежал к знатной семье и был знаком с рыцарями.

Я был еще слишком юн, чтобы понять его рассказ. Тем не менее он подкрепил мое смутное ощущение: дождь, холод, тьма и война – это еще не весь мир. За пределами владений безумного короля есть иные земли, о которых мне ничего не известно, но я могу их вообразить. Так мечта перестала быть лишь преддверием тоски, простым отстранением от мира, она стала чем-то гораздо большим: обещанием иной реальности.

Несколько дней спустя, вечером, отец тихо сообщил нам ужасную новость: в Париже убит брат короля Людовик Орлеанский. Дяди безумного короля готовы были начисто истребить друг друга. Жану де Берри, во владениях которого мы жили, – а его придворные, следовательно, составляли значительную часть заказчиков отца, – недолго удавалось сохранять нейтралитет в братоубийственной распре. Вот и на нас повеяло смрадным дыханием войны. Родители тряслись от страха, чуть раньше и меня тоже обуяла бы паника.

А теперь, в тот момент, когда мир становился слишком злым, из мешка появился зверь и глянул на меня пламенеющим взором. Мне казалось, что, даже если воцарится тьма, я все равно успею убежать к солнцу. И я твердил себе непонятное волшебное слово: Аравия.

* * *

Через пять лет война добралась и до нашего города. К тому времени я был уже в том возрасте, когда войны не то чтобы не боятся – ее жаждут.

Тем летом, когда армия безумного короля, объединившись с бургиньонами, двинулась на нас, мне исполнилось двенадцать. Герцогу Беррийскому, нашему доброму герцогу Жану, как с горестной улыбкой говаривал отец, не позволили войти в Париж, где у него был собственный дом. Вынужденный пренебречь обычной осмотрительностью, он принял сторону арманьяков. «Арманьяки», «бургиньоны» – эти благоуханные таинственные слова я слышал, когда родители переговаривались за столом. Вне пределов гостиной мы с братом, меняясь ролями, разыгрывали взрослых персонажей. Мы, братья, тоже сражались между собой. Даже не разумея политических тонкостей, мы, как нам казалось, подметили по меньшей мере одну из причин войны.

Из сел доносились слухи о приближении бургиньонов. Наша служанка навещала родителей и наткнулась на их отряд. Многие деревни в округе были сожжены и разграблены. Бедняжка плакала, описывая бедствия, постигшие ее семейство. Ей хотелось кому-нибудь рассказать об этом, и я заставил ее выложить все.

Хотя эти события происходили совсем рядом с нами, я испытывал отнюдь не страх, а живейшее любопытство. Мне хотелось как можно больше узнать о солдатах и особенно о рыцарях. В этом отношении рассказ служанки немало разочаровал меня. Похоже, грабежи в деревнях совершали заурядные вояки. Судя по тому, что говорили родители служанки, там вообще не было сражающихся рыцарей, какими я их себе воображал. Ведь благодаря своему страстному интересу к Востоку я выслушал множество повествований о Крестовых походах. В Сент-Шапель я познакомился со старцем-дьяконом, который в юности отправился в Святую землю, чтобы принять участие в сражениях.

Мой страстный интерес разделяли многие товарищи по играм, хоть понимали они далеко не все. Их влекли оружие, кони, рыцарские турниры и подвиги, юноши придавали этому огромное значение. Для меня же рыцарство было скорее средством окунуться в чарующий мир Востока. Если бы я знал иной способ попасть в Аравию, у меня это вызывало бы точно такой же интерес. Но в ту пору я не сомневался, что единственное средство оказаться там, преодолев все препятствия на пути, – это отправиться туда, облачившись в доспехи, с мечом на боку, верхом на покрытом попоной боевом коне.

Нас было человек пятнадцать – мальчишек-одногодков из городских кварталов. К нам присоединилось несколько человек, чьи родители находились в услужении или торговали вразнос; отпрыски знати нас игнорировали. Ростом я был чуть повыше остальных, но отличался хрупким телосложением. Говорил я мало и никогда целиком не погружался в игры. Частица меня оставалась в отдалении. Такое поведение наверняка могло показаться надменным. Мальчишки меня терпели, но в минуты откровенных признаний и вольных рассказов отходили в сторонку. У нас был главарь – высокий парнишка по имени Элуа, сын пекаря. Завитки его густых темных волос напоминали мне овечью шерсть. Он уже отличался завидной физической силой, но возвысился он главным образом потому, что был остер на язык и хвастлив. При такой репутации он одерживал верх, даже еще не ввязавшись в драку.

В июне в окрестностях города объявились бургиньоны. Надо было готовиться к осаде. В предместья спешно сгоняли стада. Площади были завалены бочками с соленьями, вином, мукой и маслом. Лето, пованивавшее подгнившей снедью, было раннее и дождливое. В начале июля разразились грозы. Проливные дожди усиливали беспорядок и панику. К большой радости нашей шайки, в городе появилась масса вооруженных людей, готовившихся отражать нападение. Доселе при дворе герцога Жана больше были расположены к искусствам и всяческим удовольствиям, чем к сражениям. Знатные особы никогда не носили доспехи. Теперь, когда над городом нависла угроза, все переменилось. Аристократы обрели тот воинственный облик, который некогда обеспечил их предкам графские и баронские титулы. Впервые в жизни я оказался рядом с рыцарем.

Он неспешно ехал по улице, ведущей к собору. Я припустился за ним. Мне казалось, что если я вспрыгну на круп его лошади, то он отвезет меня в Аравию, где вечно светит солнце и все вокруг переливается яркими красками, – в край леопарда. Покрывало на коне было расшито золотом. Ноги в стременах были защищены кованым железом. Сам человек под железным панцирем был мне странным образом безразличен. Меня больше всего привлекало то, что делало его неуязвимым: кованые детали доспехов, расписанный сверкающими красками четырехугольный щит, плотная ткань конской попоны. Обычный всадник в простой одежде не обладал тем волшебным могуществом, коим я наделял этого рыцаря.

Увы, мечта моя была обречена оставаться бесплодной, ведь я постепенно начинал сознавать, что мне не суждено выбиться из своего сословия. Отец, отправляясь по делам во дворец герцога, все чаще брал меня с собой. Он уже раздумал делать из меня ремесленника, так как я был крайне неумелым. Скорее он видел меня торговцем. Мне нравилась обстановка замка: высокие залы, стража у каждой двери, богатые драпировки, дамы в платьях из ярких тканей. Мне нравились драгоценные камни ожерелий, сверкающие эфесы шпаг у мужчин, паркетные полы из светлого дуба. Когда во время долгого ожидания перед покоями одного из родственников герцога отец объяснил мне, что особые ароматы, витавшие в замке, исходят от эфирных масел, привезенных с Востока, это усилило мой интерес. Однако пребывание в замке окончательно лишило меня всякой надежды войти в этот мир.

К отцу там относились с отвратительным презрением, а он пытался приучить меня сносить это. Всякий, кто продает товар сильным мира сего, утверждал он, должен понимать, как это лестно. Для этих покупателей не существовало ничего прекрасного. Все усердие и способности, ночи, проведенные за разработкой моделей, кройкой и шитьем, – все это было ради того мгновения, когда богатый клиент выкажет удовлетворение. Этот урок я усвоил и смирился с нашей участью. Научился видеть мужество в отречении. Каждый раз после визита в замок, где с отцом обращались грубо, я испытывал за него гордость. Мы шли домой, и я держал его за руку. Он весь дрожал от унижения и ярости – теперь мне это понятно. Однако в моих глазах проявленное им терпение было единственной доступной нам формой отваги, поскольку, в отличие от знати, нам никогда не будет дозволено носить оружие.

С товарищами я, по примеру отца, держался сдержанно, избегая сближения. Говорил редко, соглашаясь с тем, что говорили другие, в их затеях мне отводилась скромная роль. Они относились ко мне с легким презрением – до того случая, который все переменил.

В августе, когда мне исполнилось двенадцать, закончились приготовления к осаде города. Кольцо замкнулось. Старики вспоминали, как полвека назад город грабили англичане. Люди пересказывали друг другу эти ужасы. Особенно такими историями упивались дети. Элуа что ни день поражал нас новыми жуткими рассказами, которые покупатели оставляли вместе с монетами в лавке его отца. Он сделался нашим предводителем ввиду того, что, по его словам, в новых условиях мы стали одним из отрядов войска. С нашей небольшой группой он связывал честолюбивые планы, и прежде всего ему хотелось обзавестись оружием. Под большим секретом он организовал ради этого специальную вылазку. На протяжении нескольких дней он вел тайный инструктаж, сообщая разные сведения и отдавая распоряжения членам нашей группы, чтобы все держать под своим полным контролем. На одном из таких тайных совещаний, незадолго до великого дня, речь, должно быть, шла обо мне, так как в нем участвовали все, кроме меня. Элуа в конце концов огласил решение: я иду вместе со всеми.

В обычную пору лето было вольным временем для мальчишек, обучавшихся при школе Сент-Шапель. Война послужила дополнительной причиной нашей свободы. Мы собирались на паперти и проводили дни в праздности. Ночью нам нельзя было покидать дома: дозорные задерживали любого, кто расхаживал по улицам. Так что удар следовало нанести в разгар дня. Элуа наметил жаркий, располагавший ко сну погожий полдень. Он приказал нам идти в предместье, где жили кожевники, оттуда по заросшему травой косогору спуститься к болотистому берегу. Элуа заметил плоскодонку, рядом с которой был спрятан деревянный багор. Мы всемером забрались в лодку. Элуа оттолкнулся багром, и мы медленно поплыли. Собор высился вдали. Не сомневаюсь, что все страшно перепугались: никто из нас не умел плавать. Я испытывал страх, пока суденышко не удалилось от берега. Но когда мы поплыли среди водорослей и кувшинок, меня вдруг переполнило ощущение счастья. Солнце и августовская жара, таинственная власть вод, по которым можно следовать куда угодно, звенящий лет насекомых – все наводило на мысль, что мы направляемся в иной мир, хоть я и понимал, что находится он куда как дальше.

В тот момент, когда лодка вплыла в заросли камыша, стоявший в ней Элуа нагнулся и знаком велел нам молчать. Мы двигались по узкой полоске воды, окаймленной бархатистыми камышами, как вдруг до нас донеслись голоса. Элуа направил лодку к берегу. Мы спрыгнули на землю. Мне было приказано остаться на берегу охранять лодку. Вдалеке, за изгородью, виднелись лежащие на земле люди. Это явно были мародеры из бургундского войска. Человек десять – двенадцать лежали в тени вяза близ другого рукава реки, многие спали. Те, что бодрствовали, переговаривались между собой – это их хриплые голоса донеслись до нас. Солдаты расположились довольно далеко, на самом солнцепеке. Вокруг темного пятна погасшего костра в беспорядке валялись меховые одеяла, дорожные сумки, бурдюки и оружие. За вещами никто не следил. Элуа тихо отдал приказ троим самым низкорослым: подползти в траве к оружию и взять столько, сколько смогут утащить. Мальчишки повиновались. Незаметно подобравшись к мародерам, они бесшумно сгребли в охапки мечи и кинжалы. Они двинулись было назад, когда один из мародеров, пошатываясь, поднялся на ноги, чтобы облегчиться. Обнаружив воришек, он поднял тревогу. Услышав крик, Элуа драпанул первым, за ним двое его верных приятелей, не отходивших от него ни на шаг.

– Нас обнаружили! – крикнул он.

Элуа с двумя приятелями запрыгнул в лодку.

– Толкай! – приказал он мне.

– А остальные?

Стоя на берегу, я держал причальную веревку.

– Они вот-вот настигнут нас. Толкай немедленно!

Я не двинулся с места, он вырвал у меня веревку и, резко оттолкнувшись багром, направил барку в заросли камыша. Я услышал треск ломающихся стеблей: лодка удалялась от берега.

Несколько секунд спустя на берег примчались те трое. Они доблестно прихватили с собой кое-какие трофеи, добытые возле потухшего костра.

– А где лодка? – спросили они.

– Уплыла, – ответил я. – Там Элуа…

Сегодня я могу утверждать, что именно в тот момент определилась моя судьба. Мною овладело странное спокойствие. Любой, кто меня знал, не обнаружил бы никакой перемены в моем обычном мечтательно-флегматичном поведении. Но для меня все обстояло совсем иначе. Мечта нередко переносила меня в иные миры, но в ту минуту я прекрасно понимал, где именно нахожусь. Я остро сознавал сложившуюся ситуацию и оценивал, какая опасность грозит каждому из участников драмы. Благое умение ястребиным оком взглянуть на все с высоты птичьего полета позволило мне отчетливо увидеть проблему и ее решение. Мои растерянные, дрожащие спутники озирались кругом, не видя никакого выхода, и тут я совершенно спокойно сказал:

– Нужно идти туда.

Мы побежали по узкому берегу. До нас доносились протяжные крики. Солдаты были еще далеко. Им сперва надо было очнуться от сна, сообразить, что происходит, договориться между собой, к тому же наемники, вероятно, не все говорили на одном языке. Я отчетливо сознавал, что залог нашего спасения в том, что мы маленькие и юркие. Направившись со своей группой вдоль берега, я, как и предполагал, наткнулся на деревянный мосток, перекинутый через протоку. Это был просто кривой, уже прогнувшийся ствол дерева. Мы все четверо с легкостью проскочили на ту сторону. Мародерам придется труднее, а если нам чуть повезет, ствол может треснуть под кем-нибудь из них. Бегство продолжалось; к облегчению приятелей, я сбавил темп, сохраняя ритм. Ни в коем случае нельзя было выбиться из сил. Нам, быть может, предстояло длительное испытание, нужно было поберечь силы.

Опускаю подробности наших злоключений. Через полтора дня, вечером мы добрались до города; мы преодолевали каналы верхом на стволах поваленных деревьев, потом украли какую-то лодку, наткнулись на конный отряд. Уже в сумерках, исцарапанные колючками ежевики, оголодавшие, но гордые, мы явились домой. Я вел себя с неизменным спокойствием. Спутники беспрекословно следовали моим указаниям. Я настоял, чтобы они не бросали украденное оружие. В общем, мы не только спаслись, но и чувствовали себя победителями. Наши похождения наделали в городе немало шума. Все уже сочли, что мы погибли, поверив героическим россказням Элуа, умело расписавшего свои заслуги. Он утверждал, что следовал за нами, пытаясь удержать нас. «Я так хотел спасти их, но, увы…» – и тому подобное. Наше возвращение пролило свет на истинный ход событий. Элуа сурово наказали, более того, его авторитет рухнул. Он стал первым из многочисленных врагов, нажитых мною на протяжении жизни, – просто из-за того, что все увидели его слабость.

Родители так горевали, оплакивая мою смерть, что даже не стали бранить меня по возвращении. К тому же герцог прослышал, что нам удалось раздобыть оружие, и лично поздравил моего отца.

Спасенная троица упрочила мою репутацию. Приятели честно описали свою растерянность и мою прозорливость. Отныне, хоть я и вел себя как раньше, все стали воспринимать меня совершенно иначе, видя уже не мою мечтательность, а рассудительность, не застенчивость, а сдержанность, не нерешительность, но расчет. Я не стал опровергать такое мнение, восхищение и страх я воспринимал с тем же безразличием, с каким прежде сносил недоверие и презрение. Я сделал из этого полезные выводы. Поражение Элуа позволило мне понять, что, помимо физического превосходства, есть и другие возможности. Во время наших приключений я не отличался исключительной выносливостью. Много раз приятелям приходилось поддерживать меня или даже нести на себе. И все же я продолжал руководить ими. Они подчинялись мне, не оспаривая моих приказов. Итак, существует сила и власть, и эти две вещи не всегда совпадают. Не разделяя четко эти понятия, я тем не менее пошел чуть дальше, и мои представления привели меня в каком-то смысле на край пропасти. Если я во время этой рискованной авантюры и обрел власть, то благодаря духовному превосходству, а не особым познаниям. Я понятия не имел, где мы оказались, и опыта у меня не было – я никогда не попадал в подобную ситуацию. Мои решения не были следствием зрелых размышлений, разве что мы с самого начала двинулись по пути, недоступному для грузных солдат. Самое главное, я действовал по наитию, иными словами, находясь в привычном мне мире грез. Мечта не была полностью отделена от реальности. От такого вывода у меня закружилась голова, но на тот момент на этом все и кончилось.

В конце месяца заключили перемирие, и осада была снята. Город вздохнул спокойно. Жизнь могла войти в прежнее русло.

* * *

Война нас пощадила, но в других местах она продолжалась. Я понятия не имел, что это за другие города и, в частности, тот, который называли столицей. Париж представлялся мне средоточием страданий. Только и слышно было что об убийствах, расправах и голоде. Это проклятие я объяснял себе близостью обитавшего в столице безумного короля, который и вокруг себя сеял безумие.

Странно, но более точное представление о Париже дала мне моя мать, хотя это была робкая женщина, редко выходившая из дому и никогда не покидавшая свой город. Она была высокого роста и очень худая. Ненавидя сквозняки, холод и даже свет, она жила в нашем темном доме, круглый год поддерживая в комнатах огонь. Она не знала иной обстановки, кроме той, что царила в нашем узком, вытянутом вверх деревянном доме. Ее спальня располагалась на втором этаже. Она вставала довольно поздно и тщательно одевалась, прежде чем спуститься. Хлопоты по двору и на кухне занимали остаток утра. После обеда она нередко появлялась в мастерской отца и помогала ему вести счета. Затем, с приходом священника, она отправлялась к вечерней мессе в часовню, оборудованную на верхнем этаже, рядом с нашими комнатами. Дом был возведен по моде того времени: каждый следующий этаж шире предыдущего, так что самый верхний был и самым просторным.

Мать вела замкнутый образ жизни, он казался мне бесконечно однообразным, но она не жаловалась. Много позже я узнал, что в ранней юности ей пришлось столкнуться с насилием и жестокостью. Банда прокаженных и мародеров разграбила деревню, где жили мои дедушка с бабушкой, а мама, тогда еще девочка-подросток, стала заложницей этого отребья. С тех пор она с ужасом и одновременно с глубоким интересом присматривалась к войне. Она лучше всех нас была осведомлена о положении дел. Она принимала посетителей, от которых наверняка получала точные сведения о последних событиях в городе и во всей округе. У нее была обширная сеть информаторов, ведь по отцу она принадлежала к влиятельной гильдии мясников.

Дед по материнской линии запомнился мне как человек с деликатными манерами, он всегда держал наготове батистовый платок, чтобы вытирать нос, красневший от частого вытирания. Одевался он изящно и благоухал душистым маслом. Трудно было представить, как он раскалывает топором голову быка. Быть может, в юности ему и доводилось проделывать это, но уже давно в его распоряжении был целый отряд мясников и раздельщиков туш и ему незачем было заниматься этим собственноручно.

Гильдия мясников отличалась строгой организацией, и вступить туда было непросто. Ее представители переписывались с членами гильдии в других краях, что позволяло им быть в курсе событий.

Обосновавшись в городе, мясники не упускали из виду то, что происходит в деревнях, где они закупали скот. Так что последние новости доходили до них даже раньше, чем до приближенных короля. Держались мясники обычно скромно. Чувствуя пренебрежительное отношение к себе со стороны других горожан, торговцы мясом стремились добиться уважения, заключая союзы с представителями более престижных гильдий.

Мой дед был доволен, что его дочь вышла замуж не за мясника, однако считал, что ремесло скорняка тоже попахивает зверьем. Меня он очень любил – вероятно, потому, что я отличался от брата более хрупким сложением и, следовательно, по природе был предрасположен к умственным занятиям. Он был бы просто счастлив, если бы я попал в судейское сословие. Именно ему я обязан тем, что так долго посещал школу. От него до самой его кончины скрывали, что я упорно не желаю изучать латынь.

На исходе следующего года я услышал, как родители, понизив голос, обсуждали беспорядки, обагрившие кровью Париж. Я понял, что там взбунтовались мясники под предводительством некоего Кабоша, которого мой дед отлично знал. Мясники, подстрекаемые герцогом Бургундским, встали во главе недовольных, выступавших против излишеств, которым предавался королевский двор. Судейский ареопаг издал Реформаторский ордонанс об искоренении злоупотреблений. Под давлением мясников и взбунтовавшейся черни королю пришлось заслушать и одобрить сто пятьдесят девять статей ордонанса и утвердить их. В то время он пребывал в здравом рассудке и, по всей очевидности, почувствовал, сколь неприятно выслушивать упреки от собственного народа. Немедленно последовала реакция. В усмирении восставших мясников главную роль сыграли арманьяки. Отныне не мясные туши, а тела самих мясников болтались на виселицах вдоль парижских улиц. Те, кому удалось уцелеть во время резни, обратились в бегство. Один из таких беглецов добрался до нашего города. Поскольку члены гильдии мясников были под подозрением, дед доверил беглеца нам. Звали его Эсташ. Мы спрятали его на заднем дворе в пристройке, где были сложены козьи шкуры. По вечерам он усаживался возле кухни, а мы, вернувшись из школы, устраивались вокруг, развесив уши. Он изрядно забавлял нас, поскольку говорил со странным акцентом и употреблял незнакомые выражения. Эсташ был просто подручным мясника. Каждое утро он должен был доставлять на телеге мясо на кухни знатных семей. Хотя в особняках он бывал лишь с заднего крыльца, все же он подробно описал нам дома самых знатных придворных: и Нельский замок герцога Беррийского, в котором толпа сорвала двери и окна, чтобы не дать вельможе там остановиться; и особняк графа д’Артуа, собственность герцога Бургундского; и особняк Барбет, где проживала королева и где недавно был убит выходящий из него Людовик Орлеанский. Глаза подручного мясника горели ненавистью. Эсташ наслаждался, описывая роскошь этих домов, красоту гобеленов, мебели и посуды. Эти описания должны были возбудить в нас негодование. Он все время подчеркивал, какая нищета окружает эти пристанища роскоши и разврата.

Не знаю, что думал по этому поводу мой брат; что же касается меня, то эти рассказы вовсе не будили во мне возмущения, а скорее подпитывали мои мечты. По части роскоши у меня перед глазами был единственный пример: это герцогский дворец в нашем городе, вызывавший мое живое восхищение. Каждый раз, отправляясь туда с отцом, я зачарованно разглядывал его дивное убранство. Будучи выходцем из скромного сословия, я жил в покосившемся доме. Меня это не огорчало, но в мечтах я представлял себе более блестящую обстановку: стены, покрытые фресками, резные потолки, бесценные блюда, шитые золотом ткани… Что и говорить, я совершенно не разделял злобного негодования Эсташа по поводу образа жизни знати.

Напротив, я благоговейно слушал его, когда он с раздражением рассказывал, как аристократы третируют прочие сословия: горожан, наемных работников, прислугу – всех тех, без кого они не могли бы существовать. Я уже усвоил болезненные уроки, которые преподавали отцу богатые заказчики. И все же меня глубоко возмущало его смирение перед их презрительным отношением, оскорблениями, постоянными угрозами отказаться платить. Мое возмущение было тайным, угольком, тлевшим под пеплом сыновней любви и повиновения. Эсташ просто подул на него, и этого оказалось достаточно, чтобы разгорелось пламя.

Спустя некоторое время после появления у нас беглеца отец взял меня с собой к племяннику герцога Беррийского. Ему были отведены покои, сплошь отделанные белым мрамором. Юноше едва исполнилось двадцать. Он продержал нас в прихожей долгих два часа. Отцу пришлось работать ночью, чтобы доделать заказ. Я видел, что он пошатывается от усталости, сесть в прихожей было не на что. Когда наконец юный вельможа велел нас впустить, я был потрясен, увидев, что он встретил нас в том, в чем спал. В приоткрытую дверь его спальни я углядел раздетую женщину. Он обратился к отцу в ироничном тоне, выспренне называя его «почтенным Пьером Кёром». Взяв меховое покрывало, он покачал головой. Потом знаком велел отцу удалиться. В таких случаях отец обычно повиновался, но на сей раз ему остро были нужны деньги на приобретение крупной партии заказанных им шкур. Пересилив себя, отец осмелился попросить плату за свою работу. Племянник герцога обернулся:

– Хорошо, мы подумаем. Пришлите мне счет.

– Вот он, монсеньор.

Отец дрожащей рукой протянул бумагу.

Взглянув на счет, молодой человек выказал недовольство:

– Это слишком дорого. Вы что, считаете меня идиотом? Думаете, я не знаю ваших жалких уловок? Это не брюшки, а мех со спинок, сшитый по половинкам, за который вы хотите заставить меня заплатить по полной.

У потрясенного отца дрогнули губы.

– Монсеньор, это брюшки самого лучшего качества…

Я знал, что мой отец особенно тщательно выбирал поставщиков и внимательно проверял поставленный товар. Он никогда не пытался надуть заказчика, чем порой грешили недобросовестные скорняки. Увы, скованный необходимостью выказывать почтение к юному хлыщу, он защищался плохо.

– Простите, что смею настаивать, монсеньор, но я рассчитываю, что ваша светлость проявит щедрость и соблаговолит рассчитаться со мной сегодня, так как…

– Сегодня!.. – воскликнул племянник герцога, делая вид, что призывает в свидетели массу народа.

Он зло и пристально смотрел на моего отца. Наблюдая за ним, я в тот момент понял, что он намеревается продолжить наглые обвинения, как вдруг его остановила какая-то мысль. Быть может, он опасался выговора дяди. Старый герцог не отличался любезностью, но расплачивался всегда щедро. Он стремился поощрять городских ремесленников и художников, чтобы упрочить репутацию мецената и человека со вкусом.

– Что же, будь по сему! – произнес молодой человек.

Подойдя к бюро, он выдвинул ящик. Достав несколько монет, он бросил их на стол перед отцом. Я тотчас сосчитал: там было пять турских ливров[3].

Отец подобрал монеты.

– Здесь пять ливров, – неуверенно проговорил он. – Не хватает…

– Не хватает?

– Ваша светлость, вы, должно быть, плохо прочли мой счет. Работа стоит… восемь.

– Восемь ливров – это если в изделии нет никаких изъянов.

– Где же здесь изъян? – воскликнул отец, искренне обеспокоенный тем, что мог проглядеть какой-нибудь дефект.

Молодой человек взял меховое покрывало и встряхнул его.

– Как? Разве вы не видите?

Отец наклонился к меху, внимательно вглядываясь. В этот миг юноша с силой развел руки, раздался треск, и шов, соединявший шкурки, разорвался. Отец попятился. Племянник герцога воскликнул со злорадной ухмылкой:

– Теперь вы видите?! Бастьен, проводи этих господ.

И он со смехом скрылся в спальне.

Мы молча направились домой; когда мы шли, я чувствовал, как во мне подымается гнев. В другое время я восхитился бы отцом за его умение владеть собой, но после преподанных Эсташем уроков я стал думать, что мое негодование правомерно. Уже не только я полагал, что труд заслуживает уважения, что полученная по праву рождения власть должна иметь пределы, а господский произвол ни на чем не основан. Сторонники Кабоша сражались за эти принципы. Я мало что знал об этом бунте и не понимал его, но теперь оправдывал те чувства, за которые прежде винил себя.

По дороге я заговорил с отцом об этом. Он остановился и посмотрел на меня. По его взгляду я понял, что мои рассуждения задели его куда сильнее, чем недавно снесенная обида. Сегодня я знаю, что он был искренним. Он и представления не имел о том, что в мире, устроенном таким образом, по отношению к власть имущим возможна какая-то иная позиция, кроме смирения. Его наставления имели одну-единственную цель: позволить мне в свою очередь выжить в этом мире.

Он сразу же связал мое возмущение с тем, что проповедовал в нашем доме Эсташ. Отец позаботился о том, чтобы мяснику со следующей недели было предоставлено другое убежище, и немного спустя тот покинул город.

Сказать по правде, отцу больше нечего было опасаться: худшее уже произошло. Эсташ всего лишь помог мне разобраться в собственных мыслях. Однако я вовсе не собирался следовать его примеру и вообще бунтовать, как сторонники Кабоша, об этом не могло быть и речи. Будучи сыном скорняка, я приучился различать людей, как зверей, по шкурке: я заметил, что нечесаные жесткие кудри Эсташа напоминают шевелюру Элуа. И тот и другой были сторонниками применения грубой необузданной силы, она прямо противоположна слабости, но в конечном счете того же происхождения – первобытного. Это меня совершенно не привлекало. Чтобы заставить правителей уважать себя, получать плату за свою работу и предоставлять достойное место в обществе людям низкого происхождения, наверняка существуют иные способы. И тогда я решил, что должен либо узнать о них, либо изобрести.

* * *

Мои сверстницы, сестры товарищей, девочки, живущие по соседству, в нашем приходе, меня совсем не интересовали. Пусть Элуа и ему подобные упиваются рассказами о своих победах, где выдумки соперничают с сальностями, я же, как обычно, предпочитал мечтать. Мелькавшие среди нас в детстве ничтожные создания, которых называли девочками, казались мне совсем не интересными. По правилам приличий, высказываться им не полагалось. Хрупкое, по сравнению с мальчишеским, сложение не позволяло им принимать участие в наших играх. Их сходство с настоящими женщинами, то есть с нашими матерями, было смутным, если вообще существовало. Если они и пробуждали в нас какое-то чувство, то скорее сострадание.

Потом наступило время, когда то одна, то другая стали покидать свой кокон, обретая новое тело. Они становились выше ростом, у них обрисовывались груди и бедра. Их взгляд утрачивал смиренную скромность, на которую они были обречены в молчаливом ожидании своего триумфа. Внезапно мы, мальчишки, оказались в окружении женщин. Теперь уже они глядели на нас сверху вниз, с заимствованной от нас же снисходительностью на наши еще гладкие щеки и узкие плечи.

Однако, осуществив эту мелкую месть, они пользовались своей новой силой куда более осмотрительно, чем мы. Пренебрежение к мальчишкам вообще они уравновешивали живым интересом к некоторым из них. Делая это тонко, но так, чтобы мы все-таки улавливали различия, они выделяли то одного, то другого. Эта игра желания возбуждала у нас, так же как и у них, соперничество.

Установившаяся ранее в нашей группе сложная иерархия была нарушена. Отныне она диктовалась классификацией, исходящей извне, от девочек. По счастью, порой они совпадали. Так было в моем случае.

После наших злоключений во время осады города я снискал себе если не симпатию, то уважение товарищей. Двое из спасшихся тогда, Жан и Гильом, сочли себя моими должниками и стали исполнять малейшие мои указания. Остальные меня побаивались. Моя замкнутость, отсутствующий вид, спокойная вдумчивая манера разъяснять свои решения вскоре упрочили за мной репутацию благоразумного, владеющего собой человека; я не опровергал этого. Такое благоразумие в нашем возрасте не могло быть следствием опыта: оно должно было прийти извне. По робким, порой даже подозрительным взглядам я понимал, что многие приписывают мне некие сверхъестественные возможности. В иные времена меня могли бы обвинить в колдовстве. Я довольно рано осознал, сколько опасностей таят в себе человеческие способности и как неразумно выставлять их напоказ. С этим мне пришлось сталкиваться всю жизнь. Талант, удача, успех превращают вас во врага рода человеческого, и чем сильнее вами восхищаются, тем больше вы отдаляетесь от людей, да и они сами предпочитают держаться от вас подальше. Лишь мошенников, разбогатевших самым примитивным образом, успех не отделяет от толпы и даже привлекает к ним симпатию.

Между тем то обстоятельство, что я пользовался авторитетом у мальчишек, принесло свои плоды: девочки начали поглядывать на меня. Жан и Гильом ежедневно пересказывали мне, что именно та или другая сказала обо мне своему брату, – это свидетельствовало об особом ко мне отношении. К четырнадцати годам я подрос. Пробившийся на подбородке пушок, каштановый, как и шевелюра, заставил меня уделять внимание своей внешности и бриться через день. Странная деформация грудной клетки, проявившаяся еще в детстве, усилилась. Будто меня ударили кулаком в грудь и вдавили ее внутрь. И хотя эта аномалия не сказывалась на моем дыхании, лекарь советовал мне избегать физических нагрузок и ни в коем случае не бегать. Эти предписания служили дополнительным поводом для того, чтобы перекладывать обременительные задания на моих подручных.

Девочки, похоже, оценили и мою неторопливость, и спокойные манеры. Сила авторитета куда более действенна, чем сила телесная. Последняя может возбуждать животное, физическое желание. Это крайне ценно для любовника. Но когда речь заходит о браке, важна привлекательность, сохраняющаяся долго и даже вечно, вот тогда авторитет мужчины оказывается куда весомее, чем его сила. Таким образом, моя тайная слабость – телесный изъян, который я прятал под стеганым пурпуэном и просторными рубахами, – усугубляла мою сдержанность и укрепляла проистекавшую отсюда лестную репутацию.

Я не слишком задумывался обо всем этом, пока любовь не сразила меня самого и не внушила мне страстного желания покорять. В новом квартале неподалеку от нашего дома проживала семья, которую мои родители считали видной. Со временем я начал понимать, что не все горожане одинаково состоятельны. Несмотря на почтение, которое я испытывал к отцу, приходилось признать очевидный факт: отец далеко не самый богатый. Торговцы суконными товарами, такие как мессир де Вари, отец Гильома, имели больший вес. Некоторые торговцы, в частности те, которые торговали вином или зерном, выстроили себе дома куда больше и роскошнее, чем наш. Еще выше котировались те, кто был связан с деньгами. Один из наших соседей был менялой. Разбогатев, он купил себе должность герцогского камердинера. Ему не нужно было отправляться во дворец, как отцу, и добиваться, чтобы с ним расплатились, снося грубое обращение. У него при герцогском дворе было свое место, пусть скромное, но официальное. Этого было достаточно, чтобы я его зауважал.

Он был вдовец. От первой жены у него было трое детей. От второго брака родилась девочка, младше меня года на два. Тщедушная, она обычно шла по улице с опущенными глазами, – все, казалось, наводило на нее страх. Единственное, что мне запомнилось, – это ее испуганный крик, когда громадный черный першерон вырвался, сломав оглобли, разъехавшиеся под тяжестью дров.

Потом ее несколько месяцев не было видно. Прошел слух, что она заболела и родители отправили ее в деревню на поправку. Она вновь появилась в городе, но уже совсем иной. Я прекрасно помню, как впервые увидал ее в новом обличье. Стоял апрельский день, солнце то пряталось за облаками, то появлялось в синеве неба. Уж не знаю, за какой химерой я тогда гнался; во всяком случае, я был погружен в свои мысли и почти не глядел по сторонам. Мы с Гильомом брели куда глаза глядят. Как обычно, он что-то рассказывал, а я пропускал все мимо ушей. Он не сразу заметил, что я остановился.

Мы шли от площади Святого Петра, а она чуть поодаль переходила улицу. На белой свежеоштукатуренной стене строящегося дома играли солнечные зайчики. На ней был широкий черный плащ с откинутым назад капюшоном. Светлые волосы, выбивавшиеся из туго стянутой прически, окружали ее сиянием. Она повернула голову и на миг замерла. Детские черты ее лица изменились под действием внутренней силы, которая округлила ее лоб и скулы, заставила губы налиться алой кровью, удлинила синие глаза, цвета которых я прежде не мог разглядеть из-за вечно опущенных век.

Я тотчас задумался о том, как ее зовут. Не о ее имени, которого в тот момент не помнил, а впоследствии столько раз нежно повторял. Нет, в голове у меня вспыхнула фамилия Леодепар – так звалась ее семья. Эта странная фамилия пришла из Фландрии. Может, это было искаженное от Лоллепоп. Как-то за столом мы с отцом говорили об этом. Но в ту минуту меня поразило созвучие «Леодепар» и «леопард». Оба этих таких похожих слова властно вторглись в мою жизнь, быть может, они имели и сходное значение. Они напоминали о красоте, о свете, о солнечных бликах, позолотивших человеческое существо, о дальних странах. Леопард вернулся в свой мешок, оставив мне мечту и ее имя: Аравия. Мадемуазель де Леодепар, хоть и была иной породы, являлась доказательством существования того мира, к которому принадлежал и он.

Ее звали Масэ. Я узнал это от Гильома. В тот день я сделал первый шаг. В следующие недели меня томило желание приблизиться к ней. Эту кампанию я вел с тем же внешним спокойствием, которое сохранял во время нашего бегства. Но внутри меня снедало куда более сильное волнение. Под разными предлогами я, исхитрившись, несколько раз попадался ей на пути. Я был исполнен решимости поздороваться с ней, но слова каждый раз застревали в горле. Она проходила, не удостоив меня взглядом. И все же однажды утром у меня возникло поразительное ощущение, что она посмотрела на меня с улыбкой. Но в следующие дни она вела себя так же холодно и отстраненно, как и до этого.

Меня приводила в отчаяние мысль о том, как велико различие между нашими семьями. Если поначалу я вообще не осознавал, что положение отца отличается от положения других горожан, то теперь был склонен преувеличивать разрыв. Наш дом на скрещении двух улиц казался мне узким и нелепым, а дом Масэ виделся почти таким же просторным и роскошным, как герцогский дворец. Я пускался на отчаянные уловки, пытаясь придумать способ, чтобы меня к ним пригласили. Полная неудача. Братья и сестры Масэ были гораздо старше меня, я не был с ними знаком. Общих друзей у нас не было. Наши родители не общались между собой. Нам доводилось встречаться лишь на службе в соборе во время больших церковных праздников. Увы, мы всегда оказывались слишком далеко друг от друга.

Эти физические барьеры сводили меня с ума. В какой-то момент я был готов пойти на отчаянный шаг. Я внимательно разглядывал замки на дверях дома Леодепаров, изучал слуг и их привычки. Я представлял, как ночью проникаю во двор, поднимаюсь на верхний этаж и объясняюсь с Масэ, а если получится, забираю ее с собой. Я гадал, как мы будем жить, согласятся ли друзья мне помочь, как отнесутся к этому мои родители. Но я ни на миг не сомневался в ее чувствах. Именно это ныне кажется мне самым странным. Мы едва виделись друг с другом, ни разу словом не перемолвились. Я понятия не имел, что она думает на этот счет, и все же был совершенно уверен в своих действиях.

Все разрешилось осенним утром, и этого мне не забыть никогда. Каштан на небольшой площади перед нашим домом пожелтел, и прохожие ступали по опавшим листьям. Мы ждали, когда прибудут лисьи шкуры, их должны были доставить из Морвана. Вдруг в дверях мастерской появился высокий силуэт мессира Леодепара. Отец поспешил к нему навстречу. Я остался в глубине комнаты и не слышал их разговора. Я решил, что Леодепар, вероятно, хочет купить какую-нибудь шкуру или сшить что-то на заказ. Странно было лишь то, что он явился лично. Изделия у нас заказывали в основном женщины и часто посылали для этого слуг. Безумная догадка мелькнула у меня в голове. Я прогнал ее как свидетельство снедавшей меня любовной лихорадки, рассудив, что мало-помалу начинаю выздоравливать. Поднявшись к себе, я затворил дверь. Вместе со мной в комнату вбежал новый щенок, которого мать завела в начале года. Я принялся играть, тиская и дразня его. Он кусал меня за пальцы и повизгивал. Из-за этого я не сразу расслышал, что отец зовет меня. Я опрометью кинулся вниз. Когда я вошел в гостиную, Леодепар молча стоял рядом с отцом. Оба смотрели на меня. Был обычный рабочий день, и я был одет и причесан не очень тщательно.

– Пожалуйста, поздоровайся с мессиром Леодепаром, – сказал отец. – Он только что вступил в должность прево, и все ремесленники должны ему повиноваться.

Я неловко приветствовал Леодепара. Он знаком дал отцу понять, что не стоит распространяться на эту тему. Похоже, он стремился сгладить все, что увеличивало дистанцию между ними, и держался добродушно и просто. Он разглядывал меня со странным выражением лица.

– Красивый у вас мальчик, мэтр Кёр, – сказал он, покачав головой, и улыбнулся мне.

Этим разговор ограничился, и Леодепар ушел.

Проводив его, отец хранил молчание, не давая мне никаких объяснений. Незадолго до обеда появилась мать, она кого-то навещала. Они надолго заперлись у себя, а потом позвали меня.

– Ты знаешь дочку Леодепара? – спросил отец.

– Видел на улице.

– Ты говорил с ней? Может, передавал записки через служанку или как-то еще?

– Нет, никогда.

Родители переглянулись.

– Мы приглашены к ним в воскресенье, – сказал отец. – Постарайся выглядеть опрятно. К тому дню я как раз доделаю подбитую мехом котту, которую обещал тебе на Рождество, и ты сможешь ее надеть.

Я поблагодарил отца, но мои мысли и желания витали где-то далеко. И все же я не удержался от вопроса:

– И чего же они хотят?

– Поженить вас.

Отец сквозь зубы процедил эти два слова – вот так я узнал свою судьбу. Я ошибался во всем, кроме самого главного: Масэ разделяла мои чувства. Она сумела преодолеть те препятствия, на которые наткнулся я. Позднее я узнал, что она давно приглядывалась ко мне, с самого детства. Рассказ о моих подвигах во время осады пленил ее, и она потихоньку стала расспрашивать обо мне тех подруг, у которых были братья моего возраста. Конечно же, она обратила внимание на мое замешательство в тот день, когда я наконец заметил ее, но достаточно хорошо владела собой, чтобы не выдать себя. Когда она уверилась в моих чувствах, то начала действовать, желая, чтобы мы добились своего. Сначала она сумела убедить свою мать. Потом они вместе принялись осаждать господина прево. У него были совсем другие планы насчет будущего дочери, но главное – он хотел, чтобы она была счастлива. Раз она сделала иной выбор и, несмотря на все предостережения, настаивает на нем, он не станет ее принуждать. Троим старшим детям Леодепар навязал честолюбивые планы; все они заключили брачные союзы и все были несчастны. Он смирился с тем, что младшая дочка выйдет замуж по любви, пусть даже у ее избранника нет ничего за душой. По крайней мере, я, хоть и не мог считаться выгодной партией, был родом из почтенной семьи. Никто не посмеет говорить о неравном браке.

Через три месяца нас объявили женихом и невестой. Свадьба состоялась в следующем году, в ту неделю, когда мне исполнилось двадцать. Масэ было восемнадцать. Герцог прислал двух нотаблей поздравить нас от его имени. Похоже, это была блестящая свадьба. Все городские торговцы, банкиры и даже несколько аристократов из числа заказчиков тестя, а на самом деле его должников, присоединились к процессии. Лично мне все это не доставило большого удовольствия, мне неистово хотелось лишь одного: чтобы толпа приглашенных рассеялась и нас наконец оставили в покое.

Было условлено, что мы будем жить в доме Леодепаров, где нам отведут покои на верхнем этаже левого крыла. Комнаты были тщательно приготовлены и стараниями моего отца убраны мехами. И вот поздно вечером мы оказались там, хотя свадьба еще вовсю гремела в парадной зале особняка, который мой тесть снял на окраине города, рядом с мельницей Орона.

Все сведения о физической стороне любви я почерпнул, наблюдая за животными. Друзья ходили к девушкам без меня, к тому же они побаивались моего осуждения и потому не рассказывали, чем занимались. И все же я не испытывал беспокойства. Мне казалось, что Масэ будет направлять нас обоих, выражая свои желания и предупреждая мои.

Неуверенность сообщила нашим телам сдержанный трепет, усиливавший наше наслаждение. Масэ была такой же молчаливой и мечтательной, как и я, в этом я уже убедился. Наши движения в тишине и наготе этой первой ночи напоминали танец двух призраков в масках. И, уже овладев ею, я понял, что никогда ничего о ней не узнаю. Мне вдруг стало ясно: то, что она всегда будет отдавать мне, – это свою любовь и свое тело, а то, в чем мне будет отказано, – это ее мечты и мысли. Это была ночь блаженства и открытий. Проснувшись, я испытывал легкую горечь и то же время громадное облегчение при мысли, что мы всегда будем вдвоем, но каждый останется одинок.

* * *

В своей новой семье я открыл для себя прежде незнакомый мне вид деятельности: денежную коммерцию. Раньше я никогда не задумывался о бронзовых, серебряных и золотых кружочках, циркулирующих между торговцами в качестве оплаты. Я воспринимал деньги как нечто безжизненное, такое, что в случае надобности вполне могло бы быть заменено белыми камушками, подобранными на садовой дорожке.

У Леодепаров я узнал, что деньги представляют собой материю особую и по-своему живую. Те, кто занимается торговлей, осуществляют обмен по сложным правилам, так как деньги вообще делятся на множество семей. На флоринах, дукатах, ливрах лежит отпечаток их происхождения. На них имеется изображение правителя, во владениях которого они отчеканены. Переходя из рук в руки, они попадают в неведомые страны. Те, у кого они оказываются, задумываются об их стоимости – так задумываются, брать или не брать слугу в свой дом. Связанные с деньгами профессии: литейщики, банкиры, менялы, заимодавцы – образуют громадную сеть, охватывающую всю Европу. В отличие от моего отца, который занимается частной торговлей, люди денежных профессий вообще не касаются прилавка, зато могут купить сразу все. В маленьких кружочках – блестящих или затертых прикосновениями жадных пальцев – заключена возможность бесконечного творения самых разных миров. Один дукат по воле того, в чьи руки он попал, может превратиться в праздничный ужин, драгоценность, быка, экипаж, может обеспечить счастье или совершить отмщение…

Деньги – это чистое видение. Глядя на их, ты мысленно видишь нескончаемую вереницу предметов материального мира.

Мой тесть терпеливо посвящал меня в искусство обращения с деньгами. Вскоре он упрекнул меня в недостаточном внимании к тому, чем я занимаюсь. Производя денежные операции, я отправлял свой дух скитаться – будто смотрел на горящие поленья. Но для той точной, требующей скрупулезного отношения деятельности, которая связана с финансами, склонность мечтать не самое полезное качество; я допускал ошибки, которые могли дорого обойтись. Мой тесть хоть и ворочал большими делами, доходы его были невелики. Малейшая оплошность при взвешивании драгоценных металлов или в расчете пропорций могла плохо сказаться на прибыли.

Однако Леодепар был человеком добрым и снисходительным. Он видел мои недостатки, но не отказывал мне в доверии. Он был убежден в том, что каждый может найти себе подходящее занятие в жизни при условии, что верно оценивает свои способности. В менялы я явно не годился. Оставалось понять, пригоден ли я вообще к чему-нибудь.

Вспоминая то время, я понимаю, что оно было мрачным и жестоким и все-таки плодоносным. Успехи мои были невелики. В глазах городских обывателей я был обязан своим положением семье жены, а не собственным заслугам. Тесть отвел нам отдельный дом, который специально выстроил для дочери. Через год после свадьбы у нас родился ребенок – красивый мальчик, которого мы нарекли Жаном. За ним последовали еще трое. Масэ была счастлива. В доме, где еще пахло цементом и свежеотесанным деревом, детские крики и болтовня служанок заглушали наше молчание. Мы с Масэ искренне любили друг друга – отстранившись на то чуть досадное расстояние, которое одновременно объединяет и разделяет людей, погруженных в свою внутреннюю жизнь.

Я был полон сомнений, планов и надежд. Многие из моих идей были иллюзорны, другие оформились позже. В этот период моей жизни, от двадцати до тридцати лет, в моем сознании постепенно, с трудом складывался яркий образ мира и того места, которое мне хотелось бы в нем занимать. Под влиянием тестя у меня возникло более широкое и ясное представление о стране и тех, кто ею правит. До сих пор круг моих знакомств, определенный скромным положением отца, составляли люди, которым приходилось все сносить. Превратности военного времени, распри принцев крови и народные бунты мы воспринимали как превратности судьбы, и у нас не было иного выбора, кроме как подчиняться ей. Вельможи утверждали, что их власть, а также власть их предков исходит от Бога, а крестьянин полагался на то, что господин его защитит. На знати еще лежал отблеск немеркнущей славы Крестовых походов, которые вернули истинную веру в сердце христианского мира. Моя возмущенная реакция на унижение отца была школярским ребячеством: я понимал, что даже если я сейчас восстаю против этого, то, став взрослым, буду вынужден, как и он, подчиниться. Порядок вещей казался незыблемым. Но, общаясь с тестем, я понял, что наши страхи и наша зависимость вовсе не являются чем-то фатальным.

Сопровождая Леодепара к вельможам, я убедился, что к нему относятся совсем иначе, чем к простому меховщику. Тесть мой был звеном прочной, хоть и незримой, финансовой цепи. Аристократы побаивались его и не решались унижать.

Я был женат уже два года, когда безумный король наконец отдал Богу душу. Смерть его не внесла никакого успокоения в умы, напротив, казалось, что владевшее им безумие теперь охватило всю страну. Распри принцев крови вспыхнули с неслыханной силой. Оказалось, что никому не под силу вступить во владение его наследством. Дофин Карл попустительствовал убийству Жана Бесстрашного[4], герцога Бургундского. Все, в том числе мать дофина, враждовали с ним, покушались на его жизнь. Затворившись в Париже в своем особняке, мать заключила с врагами сына соглашение, по которому французский трон на три года был доверен правителю Англии.

Однажды мне довелось отправиться в Анжу вместе с тестем, у которого были там дела. Впервые в жизни я покинул родной город. Я был поражен увиденным. Подобно тому как при ударе по стеклу его поверхность на большом расстоянии от места удара покрывается разбегающимися трещинами, ссора принцев отзывалась на местах бесчисленными столкновениями, опустошавшими страну. Мы проезжали разрушенные деревни и повсюду видели сожженные амбары, конюшни и даже дома. Оголодавшие крестьяне возделывали крошечные пятачки земли на опушках леса, чтобы при малейшей опасности можно было укрыться в чаще. Стояла поздняя осень, было уже холодно. Однажды утром наши кони остановились: нас окружили сотни детей, они скитались по лесу, меся босыми ногами ледяную грязь. Вся кожа их была покрыта струпьями, они возбуждали скорее жалость, чем страх. Чуть дальше мы наткнулись на мелкопоместного сеньора, который в сопровождении дворовых выехал на охоту. По его расспросам мы поняли, что он выслеживает этих одичавших детей, намереваясь прикончить их, будто речь шла о том, чтобы загнать кабанов или стаю волков. В нашем королевстве больше не осталось представителей рода человеческого, были лишь враждующие племена, не признающие права творений Божьих на жизнь.

Мы ехали в сопровождении четырех вооруженных слуг и не везли с собой ничего ценного. Ночевали в селениях или в укрепленных замках, где тестя знали. Но бывало, натыкались и на руины. После этой поездки меня долго преследовал запах гари и смерти. Но я, по крайней мере, понял, в каком состоянии находится королевство. Мое интуитивное недоверие к принцам крови и вообще к владетельным сеньорам сделалось осознанным. То, что я видел прежде, когда отец дожидался приема в передних, открыло мне подлинную сущность знати. Эпоха рыцарства миновала. Каста аристократов, в отличие от прежних времен, никого более не защищала, напротив, теперь именно от них исходила опасность. Было ли безумие короля причиной или же следствием разнузданности знати? Этого никто не знал. Во всяком случае, после его кончины все пришло в движение. Честь уже не была в чести, ее норовили растоптать. Превосходство по праву рождения более не налагало обязательств на тех, кто его удостоился; оно, похоже, давало этим людям лишь право презирать тех, кто занимает более низкое положение, вплоть до того, что позволяло обращаться с людьми как со скотом, иными словами, распоряжаться чужими жизнями.

Хуже того, владетельные сеньоры не просто разрушали жизнь народа, они уже были не способны защитить его. В битве при Азенкуре, произошедшей в тот год, когда мне исполнилось шестнадцать, они в который уже раз были озабочены лишь тем, чтобы пощеголять своей знатностью, согласно рыцарским обычаям, искусно манипулировать копьями и изящно дефилировать на поле брани в тяжелых кованых доспехах. В итоге англичане, троекратно уступавшие в численности французам, благодаря простолюдинам-лучникам, не обремененным титулами, но зато сметливым и быстрым, нанесли рыцарям сокрушительный удар. Потерпев поражение, сеньоры приветствовали чужеземного короля, страна попала в зависимость от регента-англичанина, чьей единственной целью было ослабить Францию, разграбив дочиста ее ресурсы.

Когда мы вернулись в свой город, нам показалось, будто мы выбрались из ада. Бурж, разумеется, тоже не был раем. Еще более серый, чем обычно, он жил в своем томительном, замедленном ритме. Он и близко не напоминал город моей мечты, но, по крайней мере, здесь царил мир. Мудрость старого герцога спасла его от разорения. После кончины герцога город отошел дофину. И Карл, уже взойдя на королевский трон, по-прежнему наведывался сюда и даже – за неимением лучшего – сделал город своей столицей. Мне довелось несколько раз побывать во дворце, но короля я не видел. Говорили, что, бежав из Парижа во время большой резни, он затворился в своих покоях и никого к себе не допускает. Впрочем, король нигде не задерживался надолго, его немногочисленным придворным приходилось метаться из одного замка в другой, будто загнанной стае.

Никто не знал, какое будущее уготовано этому королю без королевства, правителю без трона, против которого ополчились все его родственники. Впоследствии этот монарх сыграл в моей жизни важную роль, однако в ту пору я воспринимал его всего лишь как одного из принцев крови и не возлагал на него никаких надежд. Когда дофин Карл сделался королем Карлом Седьмым, отец мой был при смерти. Бедняга успел мне сказать, что следует признать право Карла на трон. Он до самой кончины тревожился за меня, чуя поселившийся во мне бунтарский дух. И в самом деле, несмотря на привязанность, которую я питал к отцу, мне казалось, что его покорность власть имущим не соответствует новому веку.

Более привлекательной выглядела позиция моего тестя. Он не испытывал искренней привязанности к тем, кому служил, и к королю – не более, чем к его врагам. Он довольствовался тем, что от каждого получал то, что тот мог дать. Благодаря его финансовой мощи и потребности в его услугах с ним всегда считались. На протяжении нескольких лет я старался следовать его примеру, хотя это и не доставляло мне истинного удовлетворения. Впрочем, в ту пору я не сознавал этого. Молодости свойственно изо дня в день пересиливать себя, идя наперекор своей натуре, и при этом чистосердечно твердить себе, что ты следуешь правильным путем, тогда как на самом деле удаляешься от своих истинных целей. Главное – сохранить достаточно энергии, чтобы все изменить, когда расхождение станет болезненным и ты начнешь понимать, что ошибся.

Таким образом, из всех связанных с коммерцией сфер деятельности я избрал финансовую. В те годы наличные деньги были редкостью. Денег, бывших в обращении, едва хватало для обмена. Крупные финансовые сделки – поскольку их невозможно было обеспечить звонкой монетой, – уступали место платежам натурой или векселями. В ходу были в основном серебряные деньги. Золотые монеты имели большую ценность. Главным препятствием, тормозившим торговлю, была нехватка наличных средств. Люди, связанные с финансами, занимали видное место в обществе. Если они были в состоянии ссужать деньги в долг или, не подвергая опасностям, перемещать их на дальние расстояния, то обладали большой властью. Поначалу мне казалось, что этого вполне достаточно.

Меня пьянили мелкие прибыли, они, в соединении со скромной суммой, унаследованной от родителей, а главное, с богатым приданым Масэ, создавали мне лестную репутацию обеспеченного молодого человека. На пороге зрелости я был высоким и худощавым, я старательно выпячивал грудь, чтобы компенсировать природный недостаток, однако Масэ он вовсе не казался отвратительным. Появляясь на людях, я старался всегда выглядеть элегантно. В глубине двора я открыл меняльную контору, где имелся специальный кофр для хранения ценностей. У меня спрашивали совета в лучших домах города. Многие аристократы были со мной весьма почтительны, более никто не смел обращаться со мной неуважительно.

Я со всем тщанием исполнял свой христианский долг, хотя для меня это было всего лишь общепринятым ритуалом. Сложно сказать, когда я утратил веру в Господа. Во время нашей эскапады при осаде Буржа я и впрямь взывал к высшей силе, но для меня она не совпадала с привычным образом Христа или Бога Отца. Мне казалось, что с этой незримой силой можно связываться лишь доступными немногим особыми средствами, которые трудно описать. Ведь невозможно, к примеру, чтобы какой-нибудь осел вроде напыщенного хвастуна Элуа мог общаться с Богом, имея о Нем лишь смутное представление! Правда, каждое воскресное утро этот тип в белом, слишком тесном для него стихаре увивался вокруг священников в соборе, преклоняя колени куда чаще, чем этого требовала литургия.

Куда сильнее меня трогала набожность Масэ, хотя и не убеждала. Я наблюдал, как она проводит долгие часы в молитвенной позе, склонив голову и опустившись на колени. Но изображения, перед которыми она молилась, и в особенности раскрашенная гипсовая фигурка Мадонны, отлитая по образцу статуи из Сент-Шапель, были чисто земными и притом безжизненными, несмотря на талант художников.

Мне было совершенно ясно, что Масэ, несмотря на свои усилия, не в состоянии таким образом установить контакт с высшими силами, повелевающими нашим миром. Однако, беседуя с ней, я узнавал ту присущую мечтателям независимость, тот умело выпестованный инстинкт, который дается благодаря общению с реальностью незримой, с силами сверхъестественными.

Эти годы не оставили по себе подробных воспоминаний. В моей памяти они образуют нечто цельное, слитое из радости и обыденной рутины, взятых поровну. Рождались и подрастали дети. Дом был полной чашей. Я честно трудился; круг моих дел был практически ограничен нашим городом и его окрестностями. Долетавшие до Буржа вести заставляли каждый божий день благодарить судьбу за то, что нас миновали тяготы войны, голод и чума. До нас доносилось глухое эхо сражений короля Карла с Англичанином[5], который в Париже предъявил права на французский престол. Граница между двумя частями королевства пролегала по Луаре и прилегающим к ней землям. Порой казалось, что мир уже не за горами, но пока мы свыкались с этой мыслью, то здесь, то там вновь вспыхивали вооруженные столкновения.

Откровенно говоря, положение становилось все хуже и хуже. Я со своей меняльной конторой, крошечным состоянием и разросшимся семейством мог надеяться лишь на относительное благополучие, здесь и сейчас. Оно всецело зависело от любого поворота событий. Я приспособился к ситуации, приняв все как есть; единственным моим желанием было сохранить скромное и уютное существование. Со стороны казалось, что я отрекся от мысли изменить этот мир, а тем более открыть иной, лучший.

И все же детские мечты не рассеялись. Они угнездились глубоко в моем сознании и порой вновь кружили мне голову. Похоже, именно поэтому у меня время от времени случались мигрени. Перед глазами вдруг начинали переливаться краски, и несколько мгновений спустя в голове будто начинал бить соборный колокол. Теперь-то я понимаю: это был знак. Такими вспышками во мне бурно отзывались мои мечты и надежды. Они разрывали окружавшую меня завесу обыденности. И леопард, стоило ослабить шнурок, вновь мог выпрыгнуть из своего мешка. Я долго не слышал этого зова. Но случилась беда, и с неведением было покончено.

* * *

Мне удалось сохранить друзей детства. Почти все они были женаты. Наши дети вместе играли на улице. Отношения, установившиеся в нашей шайке во время осады, в их глазах по-прежнему окутывали меня ореолом власти и тайны. Но на теперешнюю нашу жизнь это не слишком влияло: каждый жил сам по себе, и все общение сводилось к семейным встречам.

Вот почему, познакомившись с Раваном, я уже не мог прибегать к привычным мерам воздействия. Завязавшаяся между нами дружба не имела ничего общего с теми отношениями, которые складывались у меня прежде. По отношению к нему я не обладал ни авторитетом, ни властью. Напротив, мне казалось, что это мне следует учиться у него, так что мое обожание вскоре сменилось повиновением.

Раван был старше меня на два года, и он точно знал, кто есть кто. Он был родом из Дании. Отсюда и высокий рост, и светлые, почти белые, волосы, и голубые глаза. Чтобы подчеркнуть его уникальность, достаточно было бы одной внешности, выделявшей его в наших кельтских краях, где для волос и глаз характерна скорее осенняя гамма, от каштанового до рыжего. А тут еще и удивительная биография, и сама личность. Он прибыл в Бурж в конце зимы, завершившейся бурным паводком. Все пропиталось влагой и окрасилось в серый цвет. Голубые глаза Равана сулили прояснение, на которое мы уже не надеялись. Он прибыл с севера с целым обозом, пятеро слуг и десяток телохранителей были родом из разных стран, и ни один не говорил по-французски. На постоялом дворе Раван не провел и двух недель. Достав золото, припрятанное в одной из повозок, он купил за наличные дом, недавно достроенный одним из наших друзей.

Он сразу же въехал туда. Город гудел пересудами. Отголоски разговоров доходили и до меня, но я не обращал на них внимания. Тем сильнее я был удивлен, когда он прислал за мной.

Купленный им дом был неподалеку от нашего. Я отправился туда пешком. Дом стоял на извилистой улочке, поднимавшейся к собору. У ворот двое слуг оглядывали прохожих. Вход в дом охраняли еще двое, кольчуги и кожаные латы придавали им вид разбойников с большой дороги. Среди торговцев таких сроду не водилось. Дом напоминал осажденную крепость. Нижние комнаты, обогревавшиеся громадным очагом, где пылали целые стволы бука, выглядели как казарма. Одни наемники спали прямо на полу, как солдаты на марше, другие сновали взад-вперед, громко переговариваясь. На заднем дворе голые по пояс рыжеволосые парни, нимало не смущаясь, мылись из бочки с дождевой водой. Я поднялся наверх по узкой лестнице, напомнившей мне дом моего детства, и вошел в просторную комнату, свет в которую проникал через два высоких окна с белыми наборными стеклами. Раван принял меня с распростертыми объятиями, его открытый взгляд искрился воодушевлением и признательностью.

И все же я чувствовал, что стоит ему передумать, как теплота вмиг исчезнет, сменившись ледяным холодом, а глаза превратятся в безжалостные лезвия. Я тотчас же преисполнился признательности к Равану за радушный прием. Так путник, дочиста ограбленный разбойником, благодарен уже за то, что его не прикончили на месте.

Мебели было немного: стол и пара плетеных стульев. На столе громоздилась оловянная посуда – груды грязных тарелок с объедками, стаканы были опрокинуты, вокруг растеклись лужицы вина. На поле брани выделялись три-четыре фарфоровых кувшина. Мне в жизни не приходилось видеть ничего подобного, во всем же остальном дом ничем не отличался от наших жилищ, где женщины пекутся о чистоте и уюте.

Раван предложил мне вина. Он перебрал дюжину стаканов, прежде чем отыскал один почище.

– Жак, я рад нашему знакомству, – сказал он.

Не мэтр Жак, не мессир Кёр. В этом дружеском обращении звучала прямота солдата, имеющего обыкновение прикидывать, насколько тот или иной человек храбр и готов к смерти.

– Я тоже рад, Раван.

Мы чокнулись. Я видел, что в моем стакане плавают мошки, и тем не менее осушил его одним глотком. Раван уже подчинил меня своей власти. Он рассказал, что прибыл из Германии, где служил при нескольких правителях. Но размеры их княжеств не соответствовали его амбициям; он отправился на север Франции и, встретив англичан, поступил к ним на службу. Проведя несколько лет в Руане, Раван вновь пустился в путь, на сей раз решив направиться к королю Карлу. Причин такой перемены он не объяснил, а я не посмел спросить его об этом. В дальнейшем выяснилось, что зря.

Раван отзывался о Карле как о правителе с большим будущим. Так думали немногие, поэтому я был удивлен таким отзывом. Обычно о Карле заговаривали лишь в связи с его неудачами.

– Не соблаговолите ли вы, сударь, пояснить, чем именно вы занимаетесь, – осмелился я задать вопрос.

Сказать по правде, я был совершенно уверен, что он возглавляет группу наемников. Страна была наводнена странствующими рыцарями, готовыми предоставить свой меч и своих людей к услугам тех, кто больше заплатит и даст возможность грабить вволю.

– Я монетчик, – ответил Раван.

Монетчики – это кузнецы, работающие с драгоценными металлами. Их искусство причастно хтоническим тайнам земных недр и огня. Вместо того чтобы ковать лемехи для плуга и лезвия ножей, они чеканят кружочки из золота или серебра, которые затем начинают жить собственной жизнью, переходя из рук в руки. Нескончаемое странствие с остановками в карманах, высадками на ярмарках, пахнущих сеном и навозом, с давкой в переполненных сундуках банкиров и моментами одиночества в котомке паломника. Но отправным пунктом всех этих приключений является литейная форма монетчика.

Меня тем более удивила профессия Равана, что тем же самым занимался покойный дед Масэ. Я познакомился с ним за несколько лет до его кончины. Это был скрытный, здравомыслящий и боязливый делец. Он занимался своим ремеслом в нашем городе, получив патент у короля Карла Пятого. Трудно вообразить себе более несхожие личности, чем дородный нотабль с холеными руками и воинственный скандинав с усами, пропитанными вином.

В то же время это признание пролило свет на причины, побудившие Равана искать встречи со мной. Он не стал ходить вокруг да около.

– Монетчик должен быть богатым, – заявил он. – Я такой и есть. Однако, чтобы король оказал мне доверие, необходимо личное знакомство, но он меня не знает. А вот вы – вы родились здесь, в его столице. Вы родом из почтенной семьи и благодаря своему браку связаны с последним монетчиком этого города. Предлагаю вам заключить со мной союз.

Раван был совершенно не склонен к длительной осаде крепости. Он предпочитал прямой и стремительный натиск. И в моем случае это было оправданно. Если бы он попытался убедить меня с помощью тонкой дипломатии, намеками-экивоками, то пробудил бы во мне подозрения и укрепил недоверие к себе. Но, прямо взглянув на меня бледно-голубыми глазами, он тотчас покорил меня. Стоя в пустой зале с еще не отшлифованным паркетом, я вдруг осознал, что отвечаю ему согласием. Я вернулся домой в легком дурмане, пустившись вплавь по неведомым водам и понятия не имея, куда меня занесет.

Богатство, которое вез с собой Раван, вкупе с моим влиянием в городе вскоре принесли нам успех. К королю мы не попали, но канцлер заверил нас, что тот благосклонно отнесся к нашему предприятию. На одном из земельных наделов, входивших в приданое Масэ, мы открыли мастерскую. Головорезы Равана превратили ее в укрепленный лагерь. Во вмурованных в стены железных шкафах хранились груды драгоценных металлов, которые нам доставляли в слитках. В других железных шкафах помещались монеты, которые Раван отливал в громадных количествах. Впоследствии мне приписывали дар алхимика – именно в этом, по мнению людей, состояла одна из разгадок моего состояния. Правда же была в том, что я всегда производил золото только из золота. Но Раван научил меня наилучшему способу извлекать из этого выгоду, он же оказался и самым худшим.

Король по рекомендации Совета определил пропорции нашего монетного сплава. Из определенного веса серебра, который, как известно, исчисляется в марках[6], мы должны были выплавить оговоренное количество монет. Если процент серебра в сплаве был более высоким, монет получалось меньше; если же его содержание было занижено, то монет меньшей ценности на одну марку серебра выходило больше. Помещение, где изготавливался монетный сплав, было сердцем нашего производства. Там священнодействовал лично Раван, вооружившись монетными весами и ступками. В помощниках у него был всего один человек. Это был старик-немец, худой, весь покрытый лишаями. На протяжении многих лет он вдыхал ядовитые пары ртути, сурьмы, свинца и был отравлен ими. Спустя несколько месяцев он умер.

Раван обучал меня нашему делу терпеливо и с воодушевлением. Поначалу я был одурманен этой авантюрой. Яркий огонь кузнечного горна, горячее золото, клокотавшее в мраморных тиглях, цвет и блеск чистого серебра, его способность противостоять другим металлам, подчиняя их себе даже при их количественном перевесе, – все это заставило по-новому биться сердце в анемичном теле нашего города. Серебро рождало потоки монет, которые затем циркулировали повсюду – в королевстве и за его пределами. Мне казалось, что я стал обладателем магической силы.

Тем не менее мне потребовалось всего несколько недель, чтобы открыть правду. Она была не столь блистательна, как свежеотчеканенные монеты, со звоном падавшие в наши сундуки. Размах нашей деятельности опирался на низменные уловки. За множеством секретов чеканки монет, о которых поведал мне Раван, скрывался иной секрет, хранимый еще более тщательно: мошенничество. Король приказывал нам выплавить из марки серебра двадцать четыре монеты, а мы изготавливали тридцать. Заказанные двадцать четыре монеты мы отдавали королю, а остальные составляли нашу прибыль. Это было просто и весьма доходно.

Странно, но до сих пор мне не доводилось сталкиваться с преступлениями. Мой отец всегда считал делом чести не пускать налево мех заказчиков, что нисколько не уменьшало их подозрительности. Однако все считали такой способ обогащения вполне обычным делом. А отец испытывал удовлетворение оттого, что никогда не завышал цену своих изделий. Польза от этого была чисто нравственная, он гордился тем, что является честным человеком, и это было его единственной наградой. Что касается Леодепара, то он был слишком богат, чтобы идти на риск, используя бесчестные методы. В общем, я считал, что плутовство – это удобный выход лишь для бедняков и низкооплачиваемых мастеровых. Таким образом, Раван открыл мне другой мир, где можно было ворочать большими делами, чеканить королевские деньги и в то же время прибегать к недостойным приемам жуликов низкого пошиба.

В конце концов я все же выразил ему свое удивление. Раван объяснил мне, что такие приемы повсюду в ходу. От него я узнал, что война привлекла монетчиков, которые работали в соседних краях. В Руане и Париже, у Англичанина, претендовавшего на французский престол, а также в Дижоне, у герцога Бургундского, не зависевшего ни от кого на своих бескрайних землях, – повсюду намеренно чеканили деньги с заниженным содержанием серебра. Доходя до земель, подвластных королю Карлу, эти деньги обменивались на наши, которые чеканились с куда более высоким содержанием драгоценного металла. С этими высоко котировавшимися монетами торговцы возвращались в другие земли и обогащались в ущерб нам. Чеканя монеты высокой пробы, мы разоряли бы королевство и позволяли бы драгоценным металлам переходить к принцам крови, сражающимся против нашего короля. Равану удалось убедить меня, что, обогащаясь путем мошенничества, мы оказываем услугу королю, который доверил нам это дело. Я верил ему вплоть до того момента, когда в весенний полдень десяток вооруженных королевских солдат заявились в нашу мастерскую, чтобы арестовать нас и отправить в тюрьму.

Раван принял этот поворот судьбы совершенно спокойно. Впоследствии – с большим запозданием – я узнал, что ему это было не впервой. Именно ради того, чтобы избежать тяжкого приговора, он бежал из Руана и прибыл к нам.

Для меня же заключение стало жестоким испытанием. Прежде всего, конечно, мне было мучительно стыдно. Мы скрывали происходящее от детей, но они нашли ответы на тревожившие их вопросы у товарищей по играм. Мне было тяжело сознавать, что в глазах всего города я слыву вором. Гораздо позднее до меня дошло, что это испытание, напротив, лишь упрочило мой авторитет. Большинство восприняло это как посвящение: тюрьма позволила мне напрямую, в непосредственной близости узреть черное солнце власти, почувствовать его жар и проникнуть в его тайны. Более существенный ущерб я потерпел во мнении родни Масэ. Тесть считал, что, связавшись с чужестранцем, я уже поступил неблагоразумно. Заключение в тюрьму послужило доказательством моей вины. Я был убежден, что, когда я выйду на свободу – если меня вообще выпустят, – мне будет трудно, если не сказать невозможно, вновь занять достойное положение среди горожан, ставших свидетелями моего падения и позора. Отныне мне виделась лишь возможность побега.

Что до тюремных неудобств, то я переносил их куда легче, чем мучившие меня угрызения совести. Меня препроводили в одиночную камеру, расположенную в герцогском дворце. Как и положено, она была темной и сырой. Но меня с самого рождения окружали тьма и сырость, так что тюрьма обернулась для меня все той же сыростью и тусклым светом, что были мне написаны на роду. Лишения не казались мне тяжкими, наоборот, я осознал, что удобства, изобилие еды и одежды, многочисленная челядь – все, что мне принадлежало, загромождало мою жизнь и не являлось необходимостью. Тюрьма стала для меня опытом свободы.

Обращались со мной хорошо или не слишком скверно. В камере я находился один. У меня были только стол и стул. Мне позволили писать Масэ и даже отдавать распоряжения насчет моих сделок. Самое главное – у меня было много времени для раздумий, и я подвел правдивый итог первых лет своей взрослой жизни.

Мне уже исполнилось тридцать. Из минувшего десятилетия запомнились немногие счастливые моменты, среди них прежде всего рождение детей и некоторые часы, проведенные с Масэ в деревне. Несколько раз мы вдвоем с ней объезжали верхом окрестные деревушки. Это было не очень-то благоразумно, повсюду путников могла подстерегать опасность. Случалось, разбойники добирались до самых предместий. Но нам нравилось это ощущение подстерегавшей нас опасности. Тесть отписал нам по завещанию деревенский дом, стоявший в березовой роще, его охраняла пара слуг. Мы наезжали туда, чтобы делить любовь и сон.

Все прочее не оставило по себе никаких ярких воспоминаний. Это было жестоким доказательством, что мои желания и действия были не слишком честолюбивы. Я планировал и осуществлял лишь мелкие – по меркам нашего городишки – сделки. Столица в отсутствие некоронованного короля притворялась, будто пользуется влиянием; я – тоже. Даже объединение с Раваном, на которое я так уповал, было всего лишь химерой. Реальность выглядела совсем не так блестяще: нас признали мелкими мошенниками. Мы добивались прибыли, нарушая нормы и обязательства. На нас была возложена важная миссия, а мы намеренно халтурили. Поступая так, мы грабили не только короля, но и весь народ. Я ознакомился с трудами монаха Николы Орезмского[7]. Он показал, что неполновесные деньги ослабляют торговлю и разрушают королевство. Так что мы не только стремились обогатиться, посягая на общественное достояние, мы совали палки в колеса повозки, которую нам было поручено тянуть. Мы оказались ничтожествами.

К счастью для меня, Равана содержали в другой камере и мы не могли сообщаться. Это дало мне возможность все обдумать и самостоятельно прийти к выводам, прежде чем ему удалось бы повлиять на меня. Выходя из тюрьмы, он улыбался и был полон оптимизма, и я понял, что он готов опять взяться за свое. По его мнению, я не представлял себе всей сложности ситуации и положение было вовсе не таким уж скверным. Он добился, чтобы нас выпустили, заплатив приближенным короля. Послушать его, так единственной нашей ошибкой было то, что, раздавая взятки, мы упустили из виду нескольких высокопоставленных особ. Раван вновь попытался убедить меня в том, что очень многим выгодно ослабление валюты. Мы первыми получали от этого выгоду, но с этого же стола кормились и все те, кто получал от нас деньги за то, что закрывал глаза на наши действия, начиная с принцев крови. Этот урок я впоследствии усвоил.

Но тогда я был по-прежнему убежден, что допустил серьезную ошибку, запятнав себя бесчестьем и сделавшись посредственностью. Оглядываясь назад, я могу сказать, что эта уверенность спасла меня. Она подтолкнула к поискам радикального решения. Без нее я не смог бы так легко найти выход. Порвав с прошлым, я остался верен клятве, данной самому себе в тиши заточения: я решил уехать, как только выйду из тюрьмы.

Необходимость отъезда была не только следствием испытываемого стыда. Решение возникло намного раньше, я понял, что всегда помышлял об этом. Сколько себя помню, я хотел покинуть край, где оказался по случайности рождения, – Берри с его серым небом, вечными опасениями и торжествующей несправедливостью. Проклятие безумного короля и после его кончины продолжало довлеть над страной. Я узнал, что, пока я пребывал в заточении, возникла новая волна безумия. Стражники рассказывали, будто восемнадцатилетняя, никому не известная неграмотная деревенская пастушка заявила, что Господь призвал ее спасти королевство. И государь, которому грозила потеря Орлеана, оказавшись в безвыходном положении, поставил эту девушку, Жанну д’Арк, во главе своих войск. Безумие отца явно передалось сыну, заставив его призвать суккуба[8] и доверить ему судьбу государства…

Бежать от этого помешательства! Не разделять больше участь страны, охваченной подобным бредом. Рыцарство вышло за рамки некогда предписанного и пахарям, и служителям христианской церкви благоразумия. Отныне сила перестала умеряться законом и разумом.

Я был достаточно осведомлен, чтобы наметить выход. Я знал, какими путями смогу достичь Востока, о котором грезил с давних пор. Быть может, это было единственным благим следствием тех первых лет, когда я заслушивался бесчисленными рассказами путников. Хотя в те мирные времена я не видел для себя иной участи, кроме как следовать завету «где родился, там и пригодился», все же душа моя продолжала тянуться к неведомому. Леопард, некогда виденный мною, не слился ни с образом Леодепара, ни с золотом, которое переплавлял Раван. Леопард продолжал указывать мне на Аравию. И теперь ничто не могло удержать меня от того, чтобы отправиться туда.

* * *

После испытания, которым стала моя тюрьма, Масэ предстояло пережить мой отъезд. Я долго размышлял над этим. Для меня было очевидно, что отъезд не терпит отлагательств, и я был исполнен решимости преодолеть любые препятствия. Однако сложнее всего оказалось справиться с молчаливым сопротивлением жены и детей. Масэ, сознавая, что я покидаю ее ради путешествия, из которого могу не вернуться, ни на миг не выказывала своего недовольства или огорчения. Одним из основных качеств этой женщины было то, что она дорожила не только любовью, но и тем, к кому была обращена эта любовь. Масэ любила меня счастливым. Она любила меня свободным. Она любила живого человека, которого переполняют планы и желания. Я с давних пор рассказывал ей о Востоке. Говорил о нем вечерами, весной, когда мы прогуливались в роще, говорил на берегу пруда. Я твердил о нем темными слякотными зимами, когда в студеном воздухе разливался скорбный звон большого соборного колокола. Рассказывал о мечте, окрасившей все мое детство, о мечте, которая навеки пребудет лишь в моем воображении. Быть может, мне удалось заразить ее своей страстью. Как я уже говорил, это была молчаливая, заботившаяся о других женщина, ей была присуща сдержанность, отстраненность, ее обращенный вдаль взгляд говорил о том, что ее обуревают самые разные мысли и образы, но она не дает им ходу.

Когда после освобождения я объявил, что через месяц уеду на Восток, она погладила меня по лицу и заглянула в глаза; по ее лицу блуждала улыбка, которую никак нельзя было назвать печальной. В какой-то миг я подумал, уж не хочет ли она отправиться со мной. Но дети нуждались в ней, а она была не из тех, кто хочет во что бы то ни стало, чтобы детские мечты развеялись, соприкоснувшись с реальностью. Конечно, она завидовала мне и понимала, что будет тосковать в мое отсутствие. В глубине души я все же был уверен, что она рада за меня. Приготовления к моему отъезду велись нами втайне. Не следовало тревожить детей и волновать родных. Чтобы не омрачать будущее, Масэ умоляла меня успокоить наших компаньонов.

Мы спорили между собой о том, кто будет сопровождать меня в путешествии. Масэ настаивала на вооруженной охране. Я, основываясь на собранных мною сведениях, все же решил, что если отправиться в путь из Пюи-ан-Велэ, а затем двинуться по долине Роны до Нарбонны, то мне нечего опасаться. Правда, шайки разбойников порой встречались и там. Но в таком случае вооруженная охрана скорее привлекла бы их внимание, и нападения вряд ли удалось бы избежать. А вот скромный торговец, едущий навестить родню, покажется бандитам куда менее привлекательной добычей. Так что я двинулся в путь в сопровождении одного-единственного слуги. Я ехал верхом на сельском битюге – вряд ли такой конь стал бы приманкой грабителей. Готье, служивший в нашем доме, трусил следом за мной на муле.

Мы выехали сразу после Пасхи, на рассвете. Праздник Воскресения Господня наполнил сердца светлыми упованиями. Лично мое сердце никогда не было открыто религии, но в общем веселье я видел благое предзнаменование. Воскресение Христа знаменовало приход весны. Дни, ставшие длиннее, чистые яркие краски, движение растительных соков, казалось, могли бы удержать меня дома. Но все это, наоборот, побудило меня отправиться в дорогу. Дети в конце концов поняли меня, но они были еще слишком малы, чтобы осознать, как надолго я уезжаю. Ночью накануне отъезда мы с Масэ долго прощались. Я обещал вести себя благоразумно, клялся в любви, она отвечала такими же клятвами.

В полдень мы с Готье остановились перекусить на обочине дороги, которая вела прямо на юг. До сих пор мы ехали не оборачиваясь. Когда мы посмотрели назад, то обнаружили, что город уже скрылся из виду за волнистыми полями, где взошла пшеница. Вдалеке виднелись лишь башни собора. За всю поездку это был единственный раз, когда я дал волю чувствам и прослезился.

Мы благополучно миновали живописные горы Оверни. Этот край не так пострадал, как север, где хозяйничали англичане, хотя и здесь попадались вооруженные банды, дочиста разорявшие страну. По счастью, мы на них ни разу не наткнулись, но на фермах, где останавливались, мы наслушались страшных рассказов о них. Эти шайки нередко возглавляли феодалы, мечом защищавшие принцев крови. Они нанимались к тому, кто больше заплатит, гарантируя свою преданность на соответствующих условиях. Эти рыцари, лишенные понятия чести, с помощью наемников разбивали лагеря, куда свозили награбленное. Некоторые из таких опорных пунктов превращались в настоящие крепости, где вокруг главарей, предававшихся всевозможным излишествам, нимало не опасаясь наказания, собирался целый двор.

Для меня это было еще одним доказательством безумия этого мира, в то же время мне было бы интересно как бы невзначай собственными глазами понаблюдать за такими сбившимися с пути истинного сеньорами. Мне кажется, эти рыцари-разбойники стремились нарушить установленный порядок, обмануть судьбу, что в некоторой степени было близко и моим собственным честолюбивым планам. Однако мы с Готье добрались до Роны, так и не повстречав их.

Наш Бурж стоит у слияния двух речек, так что мне никогда не доводилось видеть большой реки. Достигнув Роны, следуя по пути Регордан[9], я не мог наглядеться на этот мощный поток. Мне кажется, он и помог мне представить море.

Весна выдалась ранняя, солнце уже припекало. В садах цвели фруктовые деревья. Скоро мы увидели растения редкие или вовсе не встречающиеся в наших суровых краях: кипарисы, стоящие средь лугов, как зеленые колоколенки, оливковые и лавровые деревья, имевшие непривычный бледно-зеленый оттенок, заросли бамбука, достигающего больших размеров… Все было не таким, как в Берри. Леса выглядели более светлыми; насекомые в лугах звучали громче, чем птицы; на песчаных равнинах не встречались ни папоротники, ни вереск, попадались только кочки, поросшие сухой душистой травой. Встреченные нами люди говорили на окситанском языке, сильно отличающемся от нашего, и мы с трудом их понимали. Как и повсюду, война посеяла недоверие и страх. И все же люди улыбались, сохраняя природное добродушие.

В дороге мы с Готье становились все более похожими друг на друга. Жара заставила нас снять теплую одежду, в рубашках мы выглядели как братья. Если бы мы оба ехали на лошадях, никто бы не отличил господина от слуги. Мы преодолевали большие отрезки пути в молчании, так как Готье тоже не отличался словоохотливостью. Убаюканный мерной поступью коня, я обдумывал разные мысли. Я вспоминал тридцать два прожитых года, я поражался тому, как мало они соответствуют мне, тому человеку, который открылся в этом путешествии. Очистившись от всего на этих поражающих воображение просторах, я ощутил вкус свободы и удивлялся, как мало я ею пользовался прежде.

До сих пор, кроме Равана и нескольких торговцев, я был знаком лишь с жителями Буржа. Знал об их происхождении, семье, положении в обществе, догадывался, о чем они думают. До отъезда я считал, что без этих сведений сложно общаться с людьми. Но, превратившись в безвестного путника, по внешнему виду которого нельзя определить ни его происхождение, ни состояние, я, движимый жадным любопытством, без опаски встречался с людьми, с которыми случай сводил меня в дороге, не зная о них ровно ничего. Это общение незнакомца с незнакомцем оказывалось гораздо более насыщенным, чем обычный обмен репликами между людьми, которые знают друг друга как облупленных.

Прежде я всегда спал в доме с прочными стенами и за семью замками; город был панцирем, в котором я родился, панцирем, без которого, как мне казалось, невозможно выжить. Однако, очутившись в жарких краях, мы начали спать на свежем воздухе, хоть ночи там были еще довольно прохладными. Мне открылось небо. Стали видны звезды, которые у нас по большей части затянуты облаками. Прежде мне случалось летней ночью, после ужина, на миг увидать их, перед тем как зайти в дом. Путешествуя, я упивался звездным небом.

Когда затухал костер, над землей, погрузившейся в ночную мглу, раздавался зов звезд, на потемневшем, освободившемся от туч небе звезды сверкали так, что слепило глаза. Мне казалось, что оболочка, в которую я был заключен, распалась. Я сам становился звездой, пусть самой ничтожной и эфемерной, но, как и они, я плыл в необъятном просторе, где не было ни стен, ни границ. Когда мы добрались до Монпелье, я сделался другим человеком – самим собой. В этом городе я мог бы рассчитывать на немалую поддержку, в частности у менял и торговых посредников. Но рано или поздно эти люди разузнали бы, кто я такой, и я не собирался этого скрывать.

Однако я не хотел при первом же знакомстве уповать на свои прежние достижения. Я стремился начать с нуля, делать жизнь с чистого листа. Мы остановились на постоялом дворе. Поговорив с незнакомыми людьми, я разузнал о городе и о тех, кто в здешних местах торгует с Востоком. Каждый год сюда приплывали венецианские суда и вставали на якорь в Эг-Морт. Но вот уже два года они не появлялись, и поговаривали, что в этом году их тоже не будет. По поводу причины их отсутствия мнения горожан разделились. Единственное, в чем все были уверены, – это в том, что уже чувствовалась нехватка восточных товаров и цены на них взлетели до небес.

Я воспользовался остановкой, чтобы осмотреть эти края и составить собственное представление о том, какие в здешних городах имеются богатства и как они распределяются. И вот во время одной из поездок я увидел море. Местность была равнинной, деревья росли редко, заросли бамбука потрескивали на ветру, доносившем неведомые запахи. Мы заплутали, мой конь и мул Готье тяжело тащились по дороге, где к песку примешивалась белая галька. Дорога с пышной растительностью и пучками травы пошла вверх, ненадолго скрыв горизонт. Мы поднялись по ней, и внезапно нам открылось взморье. Все последующие годы не стерли из памяти этот первый миг. Солнечная дымка соприкасалась с поверхностью воды, смешивая вдали море и небо. Очень широкая полоса мелкого песка отделяла последние островки суши и плещущие о берег волны. Так, в соответствии со своими мечтами, я получил доказательство, что земля не сводится к тверди, на которой разворачивается наша жизнь. Она заканчивалась здесь, уступая место необъятному морю, за которым могли существовать совсем другие реальности. Я жаждал броситься им навстречу. В то же время, если бы я не слышал разговоров о кораблях и мореплавателях, я бы ни за что не поверил, что можно бросить вызов этой текучей стихии, овеянной ветрами, тревожимой зыбью и мощными волнами, чарующей и враждебной, как сама смерть.

В тот первый день мы долго оставались на берегу, и наши лица обгорели на солнце. Вдали виднелись паруса, я взирал на это чудо с еще большим удивлением, чем на само море. Из всех видов человеческой деятельности мореплавание казалось мне самым дерзким. Оседлать волны, доверить свою судьбу порывам ветра и волнению моря, плыть неведомо куда в надежде, а то и в уверенности, что встретишь какую-нибудь землю, – эту отважную предприимчивость моряков я всегда считал результатом еще более безумных мечтаний, чем те, которым предавался я.

Мы вернулись, и с того часа у меня не было другого желания, кроме как подняться на корабль, выйти в открытое море и, поскольку искусство капитанов сделало это возможным, взять курс на Восток.

Мой слуга Готье во время нашего путешествия словно затаился. Он оставлял меня в покое, за что я был ему весьма признателен. Но хранить молчание его заставляли прежде всего страх и робость. На самом деле он был весьма разговорчив и с легкостью завязывал дружеские связи. Это качество не зависит от языка. В этих краях, где его с трудом понимали, он подолгу болтал со всеми, кто попадался нам по дороге. Я извлекал пользу из его способностей, превратив его в своего осведомителя. В Эг-Морт он подружился с местными рыбаками и разными людьми, связанными с морем. От них он узнал, что готовится экспедиция в порты Леванта. Галея[10] уже берет грузы в порту. Корабль принадлежит торговцу из Нарбонны по имени Жан Видаль.

Я пошел взглянуть на корабль. Он превосходил по размерам и рыбацкие барки, и большинство торговых судов. С набережной он показался мне куда выше многих домов. На разрисованной доске, прикрепленной к корме, было написано его название: «Пресвятая Дева и святой Павел».

Его корпус был из такого же дерева, как дом моего детства. Но стойки, вместо того чтобы опираться на твердую почву, взмывали вверх и танцевали по воле волн. Моряки поднимали тюки сукна с тележки на корабль, готовясь загрузить их в трюм. Они дали мне понять, что судно скоро отплывает. Мы направились в Нарбонну. В моей поклаже был тщательно уложенный бархатный камзол и все дополнения, благодаря которым торговцы должны были понять, что я принадлежу к их сословию. Я велел Готье доложить о моем приходе. Жан Видаль принял меня любезно. Это был человек моего возраста с хитрым взглядом и тонкими губами – было понятно, что он взвешивает свои слова и благоразумно запирает их у себя в голове, как запирает свои сундуки с деньгами. При всем том любезен и благорасположен. Он сообщил мне, что корабль уже полностью снаряжен. Богатые торговцы из Монпелье арендовали места на судне. Погрузка уже завершена. Я настаивал, чтобы меня взяли на корабль. Представляясь Видалю, я сделал упор на то, что был монетчиком в Бурже, и упомянул имена многих оптовых торговцев в Лангедоке, с которыми мне довелось иметь дело. Видаль с большим уважением отзывался о нашем городе, он не без оснований рассматривал его как новую столицу королевства. Все это расположило его ко мне и заставило принять решение в мою пользу. Мы уговорились, что он возьмет меня на борт вместе со слугой и минимальным багажом. Я принял это условие тем охотнее, что вез с собой только деньги и совсем немного товаров (всего-то кипу ценных мехов, которые я рассчитывал обменивать в пути на то, в чем мы будем нуждаться).

Таким образом, через неделю я прошел по доске, служившей мостиком, и поднялся на галею. Там я встретил десяток пассажиров. Они прощались с близкими, находясь в том приподнятом и встревоженном состоянии, которое всегда предшествует отъезду. Они громко разговаривали, смеялись, окликали людей на пристани, чтобы передать записку, дать последние наставления. Я понял, что почти все они никогда не выходили в море. Капитан судна Августин Сикар расхаживал по палубе, стараясь успокоить путешественников. Он со своим здоровым цветом лица и тугим животом напоминал скорее хлебопашца, чем моряка. Похоже, я ошибался, представляя моряков одержимыми мечтателями. Сикар навел меня на мысль, что они куда ближе к древнему крестьянскому племени. Эти крестьяне, недовольные размерами своих наделов, решили продолжить по водной глади борозды, которые они тянули, вспахивая поле…

Гребцы принадлежали к той же породе. У них был отрешенный вид, характерный для людей, работающих на природе. Мозолистые руки обхватывали круглые рукоятки длинных весел так же, как прежде держали отполированную годами труда мотыгу. Мы вышли на рассвете. Пассажиры, столпившись на корме, прощально махали руками и смотрели на удаляющийся город. На пристани меня никто не провожал, поэтому я разместился впереди, на носу судна, правившего в открытое море. Все было ново и пугающе, все исполнено обещания: поскрипывание дерева, покачивание палубы, которая поднималась и опускалась, вторя рельефу волн, солнце, проглянувшее сквозь тучи, и вода. Ветер доносил запах моря и жемчужные соленые капли, а изнутри корабля просачивались запахи крепких тел и пота, съестных припасов и смолы.

Ничто не могло доставить мне большего счастья, чем это начало неведомой жизни, сулившей одновременно красоту и смерть, сегодняшние лишения и, быть может, завтрашнее богатство. Позади оставалась тихая городская заводь, впереди меня ждали приключения, а с ними, возможно, невзгоды, но также и удачи, то есть нечто немыслимое, неожиданное, сказочное. Наконец-то я почувствовал, что живу.

1

Мельтем – так на Кикладских островах называют северный ветер. – Здесь и далее примеч. перев.

2

Пелот (от средневек. – лат. Pelota) – клубок шелковых или шерстяных ниток.

3

Турский ливр – золотая монета, которую чеканили в городе Тур, имела хождение во Франции с XIII по XIX в.

4

Жан (Иоанн) Бесстрашный (1371–1419) – герцог Бургундский, сын Филиппа Смелого и Маргариты Третьей Фландрской. При жизни отца носил титул графа де Невер.

5

Речь идет об английском короле Генрихе Пятом (1386–1422).

6

Марка – первоначально единица веса серебра или золота в средневековой Западной Европе, приблизительно равная 8 тройским унциям (249 граммов).

7

Никола Орезмский (Никола Орем, 1320–1382) – епископ г. Лизье во Франции, философ, астроном, математик, физик, экономист, музыковед и переводчик с латыни, оказавший влияние на Галилея.

8

Суккуб – злой дух, являющийся в образе женщины.

9

Путь Регордан (la voie Regordane) – старинная, известная еще в Древнем Риме каменистая дорога, ведущая из верховьев Луары по долинам через древнюю провинцию Регордана (отсюда название) на юг Франции вплоть до Сен-Жиль-дю-Гар (всего около 240 км). Паломники также называли ее путь святого Жиля (Эгидия).

10

Галея – парусное судно, приспособленное для плавания в Средиземном море, использовалось вплоть до конца XVII в., имело узкий и длинный корпус шириной до 10 метров и длиной до 50 метров, треугольные паруса и обычно по 26 весел с каждого борта.

Большое Сердце

Подняться наверх