Читать книгу Плен - Женя Декина - Страница 1

Оглавление

16:13. Нина

Дворник почему-то не ударил. Он крепко держал за запястье и вдруг отпустил метлу. Метла со звонким щелчком ударилась о землю. Свободной рукой он потрогал Нину за грудь, а потом опустился ниже и прямо через трусы и платье потрогал между ног. Жест был непривычный – он будто взял в щепотку обе половинки, на которые расходилось там, где сама Нина никогда не трогала, и потянул. Нина не могла понять, зачем он это делает и чего от нее хочет. Он смотрел прямо в глаза и бормотал что-то невнятное, будто пытаясь объяснить. Глаза у него были полупрозрачные, пустые, и щетина на лице выбрита кривыми островками. Испугаться Нина не успела, она пыталась различить, что он говорит, но дворник был глухонемым, и понять его однообразное «ва-ва-ва» было невозможно. За спиной, на безопасном расстоянии, держались остальные – человек пять других детей, завороженно наблюдавших за происходящим и готовых в любой момент рвануть за угол дома, если произойдет что-то нехорошее.

Нина подумала, что это такое наказание: сегодня они развлекались тем, что набрасывали бумажки, листья и фантики от конфет в то место, которое дворник уже подмел. Он гонялся за ними с метлой, и детям было весело. Нине весело не было, ей было стыдно и совестно портить чужую работу, да еще и издеваться над глухонемым, но она и так постоянно портила всем игру. Отказывалась кормить травой пойманных шпионов в «казаках-разбойниках», уходила домой, когда ее пытали, не лазила со всеми в подвал бояться крыс, не забиралась на стройку, не бросала камни с балкона. Ее принимали пока, но Нина чувствовала, что это только потому, что она единственная не боялась сидеть на перилах крыши высотной многоэтажки. И иногда жгучее желание быть вместе со всеми становилось до такой степени нестерпимым, что Нина срывалась и делала что-то плохое и неприятное, как с дворником. Сгорая от стыда, терзаясь, но продолжая. А потому дворник имел полное право ее наказать, и, видимо, это он сейчас и делал, но Нина не чувствовала злобы или обиды. Она чувствовала непонятное, и тон у него был такой, будто он на что-то ее уговаривает, но неясно на что.

Дворник отпустил Нину, расстегнул спецовочные штаны и вынул из них член. Член у него был немного странный, не такой, как у мальчиков, когда они писали, а почему-то твердый и торчащий вперед, как палка. Нину это удивило, и она подумала о том, как неудобно, наверное, жить с таким членом, он упирается в трусы и мешает надеть штаны. Дворника стало очень жалко – глухонемой одинокий нищий, у которого еще и такая беда. Нина успокоительно погладила его по руке и пошла к остальным.

Дети, пораженные произошедшим, тут же накинулись с расспросами. Они тоже не поняли, что делал дворник и зачем, и надеялись, что Нина объяснит. У Нины была старшая сестра, поэтому Нина часто знала ответы на разное: почему нельзя играть в покойника, удушая друг друга, как появляются дети или какие слова нужно говорить над могилкой похороненного ими воробушка. Но Нина и сама не поняла.

– Он тебе письку показал! – крикнул пораженный Максим, и Нина кивнула.

Показать письку было очень позорно, и в это тоже играли. Девочки подглядывали и не давали мальчикам пописать в кустах. Мальчики визжали и убегали, описывая себя и, иногда, преследовавших девочек. А потому поступок дворника, который сделал это по собственному желанию, казался унизительным и абсурдным.

– Может, он писать захотел? – предположила Ольга, но это было как-то неубедительно.

– У него писька больная, – сообразила наконец Нина. – Она у него вперед торчит все время, а мы его обижаем.

Обсуждали это долго, прикидывали, как он живет с таким уродством, а потом смеялись над тем, как, перевернувшись нечаянно во сне на живот, дворник торчит попой кверху, и даже, валяясь на траве, пытались это изобразить. Однако больше ему не вредили, а случайно встретив во дворе, обходили за несколько метров. Будто бы то, что он был глухонемым, еще не делало его неприкосновенным, а вот торчащая вперед писька – да. Как будто бы глухонемые не разговаривают из вредности и больше ничем от остальных не отличаются. Наверное, так им казалось из-за Вани.

Глухонемой Ваня, взрослый и крупный, гостил в то лето в первом подъезде. Когда он выходил во двор, все выскакивали из-за угла и начинали дразнить его, кричали, что он дурак, и убегали. Большой, яростный, Ваня гонялся за всеми, догонял и бил. В эту игру Нина тоже не играла. Застывала посреди двора и смотрела, как Ваня проносится мимо нее, настигает и колотит того, кого успел поймать. Пойманный выворачивался, истошно кричал: «За что?» – и пытался оправдываться, мол, ничего я тебе такого не говорил и не думал даже обзываться.

Нина не могла уловить их логику – почему глухонемой Ваня должен не понимать, когда на него обзываются, показывают фигу, кидают камнями, а в тот момент, когда оправдываются, вдруг должен услышать.

Сама Нина сначала немного побаивалась Ваню, вдруг он не запомнил, что она на него не обзывалась, и побьет случайно и ее, но Нину Ваня не трогал. Более того, когда она одна играла в мячик у подъезда, Ваня всегда выходил тоже и болтался под балконами, не зная, чем себя занять. Нина очень хотела с ним поговорить, она чувствовала, что и он хочет, но как говорить с глухонемым, было непонятно. Катька сказала, что жестами, и несколько дней после Нина ходила и думала, как можно объяснить жестами правила какой-нибудь игры, из тех, в которых не надо разговаривать. Она ничего так и не придумала, а потому чувствовала себя виноватой перед Ваней – ему совсем не с кем поиграть, а она могла бы поиграть с ним, но так и не сочинила как.

На следующий день, когда Ваня вышел, Нина пересилила себя, улыбнулась ему как-то криво и нерадостно и выдавила:

– Привет!

Но тут же, опомнившись, испугалась, что он обидится – она с ним разговаривает, а он же не слышит! И Нина, смущенная и испуганная, поспешно кивнула и даже помахала рукой, чтобы наверняка. Ваня понял. Он радостно улыбнулся в ответ и пожал Нине руку. Нине от прикосновения стало странно и тепло. Играя, все постоянно хватали друг друга, пихали, били, но в этом прикосновении было какое-то особенное стеснительное чувство, что-то секретное, и Нина почему-то отдернула руку. Ваня застеснялся тоже и убежал в подъезд. Нина хотела тоже убежать домой, рассказать маме, но дома мама заставила бы ее мыть посуду или пол, а хотелось еще погулять. Хотя бы немного.

Ваня вернулся через несколько минут и сунул Нине в руки горсть неспелого гороха. Нина, как и остальные, обожала зеленый горох. Даже не сами веселые шарики-горошинки, а стручок. Если его пожевать, то во рту останется вкус сладкой и сочной травы.

Этот внезапный подарок был таким волнующим, что Нина растерялась и, кажется, даже не поблагодарила. Ваня тут же убежал обратно в подъезд и подглядывал с балкона за тем, как Нина, усевшись на мячик, ест горох. Нина почему-то знала, что он будет смотреть на нее с балкона, и посматривала наверх. Ваня тут же прятался и выглядывал снова. Нина смеялась, и он тоже.

Всю ночь Нина не могла заснуть. Она вспоминала, как весело Ваня высовывался из-за перил, и думала, что с ним, оказывается, тоже можно играть. Только не как с большими, а как с маленьким, который еще не умеет разговаривать. От этого становилось приятно и тепло внутри, будто ей открылась какая-то огромная тайна.

В выходной они встретились во дворе и еще немножко поиграли. У Вани был маленький перочинный ножик, и он вырезал им на земле всякие кружки и зигзаги. Он дал повырезать и Нине. Это было очень интересно, но еще интереснее было, когда они задевали друг за друга плечами или руками. Становилось тепло и щекотно, и Нина с удивлением обнаружила, что щекотно ей от того, что они соприкасаются крохотными волосками на коже, которые, оказывается, тоже что-то чувствуют.

Потом Ваню увезли. Нина думала, что он родственник глухонемого дворника, хотя дворник и жил в третьем подъезде, но оказалось, что это племянник архитектора, строившего этот дом. Архитектора знали и очень уважали за портфель, всегда отглаженный костюм и очки в тонкой оправе. Нина хотела спросить про Ваню, про то, как у него дела и нашел ли он с кем поиграть, но вид у архитектора был очень занятой и суровый, и Нина так и не решилась.

Нине опять пришлось играть с остальными, и они еще долго казались ей скучными и неприятными. Пока Зоя не показала секрет. У Зои дома было много удивительных вещей. Ее отец был самым настоящим новым русским, занимался чем-то непонятным, отчего у них то появлялись самые дорогие вещи, которые еще даже не показали по телевизору, то не было денег даже на хлеб. Тогда Зоина мама шла к магазину и продавала там что-нибудь ненужное. Как-то она продала большой фикус в красивом горшке, что Нину сильно удивило. Было неясно, кто мог купить комнатный цветок и зачем. Дома у Нины всегда было много цветов, и они частенько выбрасывали поднадоевшие. Особенно Нине нравился щучий хвост с длинными плотными листьями, похожими на кроличьи уши. Нина часто его трогала и вспоминала, какой хорошенький был толстенький кролик в кружке юных натуралистов, куда она одно время заходила убирать за животными.

Когда цветок разросся и начал закрывать половину окна, мама отправила Нину его выбрасывать, и Нина долго стояла перед мусорным баком, не решаясь. К ней подошел мужчина с пистолетом, каждый вечер выходивший стрелять крыс. Мужчину с пистолетом Нина, как и остальные дети, очень уважала. Стрелять можно было только бандитам и шпионам из фильмов, а такой красивый человек бандитом быть не мог. Значит, шпион. Мама запрещала Нине смотреть, как он стреляет, боялась шальной пули, а потому Нина засобиралась домой. Мужчина вдруг попросил у Нины отдать щучий хвост ему. Нина конечно же отдала и очень радовалась, что и щучий хвост оказался нужным, и мужчине теперь будет не так одиноко. Он сможет вечерами трогать листики и представлять себе, что это кролик. В общем, с цветами выходило странно, кто-то их выбрасывал, кто-то подбирал, а кто-то даже и покупать умудрялся.


Так. Нина снова отвлеклась. Зачем она думает про цветы? Вспоминать оказалось трудно – как будто маленькая картинка вытягивала за собой целый кусок прожитой жизни, и думалось уже о нем, а не о важном. Нина полежала еще немного, глядя в потолок, потом села. От голода закружилась голова, и нависающие бетонные стены узкого подвала поплыли перед глазами. На ощупь стены были щербатыми, с выступающими камешками и пустыми лунками от тех, что вывалились. Вчера от нечего делать Нина нашла на полу несколько камешков покрупнее и долго искала те места в стене, откуда они выпали, чтобы вставить камешки на место. Когда она уже забыла об этом, один из вставленных камешков выпал обратно с глухим стуком и напугал Нину.

По периметру тянулись странные кривые бороздки – Нина не сразу сообразила, что это. Сначала она подумала, что комната выстроена из бетонных плит, сложенных друг на друга, или из шпал, но расстояние между бороздками везде было разным, – значит, это не плиты. Только потом Нина вспомнила, что бетон льют порциями и бороздки – это стыки между старой и новой заливкой. Значит, она не на заброшенном складе бетонных изделий при заводе, а в глухом колодце. Скорее всего, в погребе. Это не мог быть погреб магазина – в единственном супермаркете в подвал вела толстая ржавая дверь, а здесь был люк в потолке, прикрытый оцинкованной крышкой. В школе подвалы были выложены кафелем, их постоянно проверял санэпидемконтроль, и ее бы сюда попросту не посадили. Значит, она в церкви. Церковь никто не проверяет.

Было странно, что ее заточили в церковь и что она должна отбывать такое суровое наказание. И самое странное, что родная мать способна усыпить своего ребенка хлороформом, а потом сдать в церковь, в сырой, холодный подвал и держать тут в голоде и одиночестве так долго. Впрочем, со временем было неточно. Нина читала где-то про это ощущение – от страха и тоски становится непонятно, сколько времени прошло, но с другой стороны, от голода кружилась голова, значит, уже долго. В книжках про диеты писали, что на третий день голодания становится хорошо и легко, значит, три дня еще точно не прошло. Нужно выдержать пост и обдумать свое поведение.

16:19. Вадим

Вадим подошел к окну и осторожно выглянул в просвет между занавесками – никого. Ни ее матери, ни участкового, ни встревоженных соседей. Просвет он сделал пару месяцев назад, а потом долго проверял на прохожих. Через него должно было быть видно улицу перед калиткой, но не заметно его силуэта, мелькнувшего в проеме окна. Вадим менял положение занавесок, дожидался прохожего и зажигал фонарик. Когда люди перестали реагировать на внезапную вспышку света, Вадим понял, что готово. Он смотрел в окно уже семь раз, и если бы заранее не позаботился о занавесках, то давно выглядел бы подозрительно. А так – все в порядке. За ней все еще не пришли. На работу только завтра, а по утрам он всегда сосредоточен и собран. Он победил. Он сделал все согласно плану и даже лучше.

Вадим вынул из шкафчика пузырек люголя, раскрыл его и понюхал. Это всегда успокаивало. Он вспомнил, как ненавидел этот запах в детстве, вспомнил пройденный путь и то, как упорно тренировался, чтобы стать тем, кто он есть сейчас.


Каждый день он забирался на чердак и, зажимая нос, чтобы не начать чихать от поднятой пыли, протискивался между старым сундуком и прогнившим комодом и оказывался в домике. Стульчик – маленькая деревянная катушка от проводов и осколок замутненного зеркала. Зеркало было особенным, старым. Сама поверхность его не была гладкой, как у новых зеркал, на ней проступали крохотные дырочки и пузырики, а покрытие, похожее на гудрон, с обратной стороны местами соскоблилось, и в этих местах зеркало стало просто стеклом – была видна старая доска, к которой он его прислонил. Но для дела годилось и такое.

Он по привычке усаживался на стульчик, вынимал из-за зеркала спрятанную коробочку со своими сокровищами – маленький пузырек коричневого стекла с лекарством. На пузырьке тонким, продолговатым шрифтом было написано «Люголь». Лекарство пахло приторным и колючим – сразу вспоминалось, как мачеха, намотав на толстый палец кусок ваты, смачивала получившийся тампон этой коричневой жидкостью. Вата становилась похожа на старый бинт, пропитанный кровью. Потом она крепко прижимала Вадима к себе – за голову. Ее халат пах мукой и кислым тестом, и одним ухом было слышно ее сердце, а вторым, крепко пережатым ее ладонью, – странный шум, такой бывает в раковине, когда слушаешь море. Он глубоко вдыхал и раскрывал рот – палец, проехав по языку, упирался прямо в горло и задевал тот маленький дополнительный язычок сверху, который нельзя было трогать. От прикосновения к нему начинало тошнить, он кашлял и, упершись ей в ногу, пытался вытянуть голову, как пес, снимающий ошейник, вырваться, но она держала крепко и не отпускала, пока он не начинал задыхаться. Потом она разжимала руку, Вадим падал назад и долго дышал, стараясь не плакать. Хотя после этого было можно – она не смотрела презрительно, а просто поднималась и уходила.

Он доставал ватку, отщипывал от нее крошечный кусочек. Вата отрывалась очень интересно – волокна не хотели отлипать и тянулись к основному куску, как будто ветер подул на облако, и оно развернулось в одну сторону. Он прикладывал ватку к раскрытому пузырьку и мочил коричневым. Потом вынимал длинную иглу и протирал ее ваткой. Игла была толстой, с большим ушком, а шерстяная нитка, которую он в нее вставил, чтобы не потерять, давно покрылась толстыми катышками, и ее уже было не вытащить через ушко. Он снимал пластмассовые часы и протирал и руку в том месте, где не было видно вен. Как-то из интереса он проткнул просвечивающий синим сосуд и долго не мог спуститься, хотя мачеха дважды звала, – кровь никак не останавливалась.

Приложив иглу к коже, он поворачивался к зеркалу и начинал вгонять иглу в руку. Боль была привычной и не такой сильной, как тогда, весной, когда он попытался проколоть руку насквозь, но не смог даже в зеркало посмотреть, в глазах побелело. Теперь он действовал осторожнее, прокалывал кожу, игла медленно шла дальше. Лицо делалось напряженным, но губы уже не дрожали, и моргать не хотелось совсем. Когда игла упиралась в кость и боль становилась сильнее, он наклонял ее, не вынимая из раны, и мышца над губой предательски вздрагивала. Раз за разом. Он опять не выдержал. Вытащив иглу, он стирал выступившую капельку крови люголевой ваткой и принимался рассматривать свое лицо. Находил на поверхности зеркала выпуклость и приближался, шевелил головой из стороны в сторону – лицо искажалось и уродовалось. Нужно было тренироваться еще. Нужно было сделать так, чтобы ничего не шевелилось, ни один мускул. И слезы не текли, когда они снова станут издеваться над ним, обзывать ссыклом, толкать или кидать в него бумажки.


Вадим вспомнил это чувство и снова потянулся к пузырьку. Глаза будто застилало густой мутью, и за ушами прокатывалась леденящая волна. Казалось, будто от этой волны шевелятся волосы, как змеи на голове у Медузы горгоны, и все сейчас увидят, поймут, что ему обидно, и будут смеяться, показывать пальцем, и останется только одно – убежать, спрятаться, забиться куда-нибудь в темный угол и сидеть там, боясь выйти. Просто переждать. Пересидеть. В глубине души надеясь, что они забыли, перестали, что у них там что-то случилось и теперь они заняты этим другим. Но так не получалось, сколько ни сиди, все равно потом начиналось снова. Кто-нибудь да вспоминал и, хитро, с особенным веселым предвкушением глядя прямо в глаза, вспоминал унизительное. И самым отвратительным было не то, что наступит после, а этот вот взгляд, полный веселья, – будто все твои страдания для них игра, очередной повод посмеяться и чем-то себя занять. И тот, кто сейчас обзовет его, упивается своей властью, тем, что именно он вспомнил, и ты со всей своей болью – всего лишь вещь в его руках, игрушка, а не человек. Он видит, что ты боишься, и ему это приятно.

Интересно, она там боится? Наверное, давно проснулась. Но нет, нельзя смотреть, нужно дать ей время привыкнуть, прийти в себя, смириться. Вадим не станет нарушать план и подглядывать. Все и так прошло как нельзя лучше. Его никто не заметил, он готовился почти полгода и хорошо потренировался.

Вадим закрыл глаза и еще раз проделал это. Поворот от магазина – если есть прохожие – остановиться и завязать шнурок или читать в телефоне (никого не было). Через кусты к бывшей стоматологии (хотел приготовить тележку, и не сразу ее нашел – слишком глубоко сунул под бетонную плиту), через пустой проем окна выглянуть во двор (дед с продуктовой авоськой ковылял невыносимо долго). Если никого нет, обогнуть забор и войти в подъезд (вверху был шум, пришлось выйти и притаиться за углом, пока не выйдут). Подняться по лестнице, надеть перчатки, намочить бинт хлороформом (чуть не пролил от волнения), отпереть квартиру, бесшумно войти (тренировался по воскресеньям, когда их не было дома), спрятаться за шкаф, достать бинт (очень долго не выходила из комнаты, побоялся, что хлороформ выветрится, скрипнул дверцей), напасть сзади (успел), держать (билась довольно сильно, но недолго). Связать тело, положить в рюкзак (очень долго запихивал), выйти (два месяца носил в рюкзаке по три ведра угля – тренировался), забрать ключи, запереть дверь, вынести тело. Дождаться пустого двора (повезло), мимо забора к стоматологии, достать тележку, уложить рюкзак, привезти домой, спустить и развязать.

Вадим поднялся, вынул из шкафчика папку с бумагами и положил ее на печку. Отодвинул кочергой кружки плиты и сам же посмеялся над собой: лето – печь холодная, можно было и руками. Теперь начиналась новая жизнь. Но той жизни с тренировками и подготовкой было немного жаль. Все это больше не нужно, и этот путь, эту последовательность действий он должен теперь забыть. Он медленно перебирал составленные им графики передвижения жителей дома, список их, карты, схемы отхода в экстренной ситуации, даже чек на рюкзак сохранился. Просмотрев все, он скомкал каждый листок по отдельности и уложил в печку. Подпалил, но дым повалил внутрь – на улице было тепло, и тяги не было. Вадим похлопал дверцей поддувала, но это не помогло – в комнате удушливо пахло жженой бумагой.

16:29. Нина

Едва заметно пахнуло горелым. Нина напряженно вслушалась в тишину, надеясь различить звон колоколов. Хотелось убедиться, что она действительно находится в одной из монашеских келий, куда ее определили, чтобы изгнать бесов, перевоспитать, или чего там еще придумал батюшка. Но было так тихо, что хотелось топнуть или крикнуть. Все равно ничего они от нее не добьются – все, что Нина могла осознать, она уже осознала, а теперь внутри нарастало жгучее желание сделать наоборот – назло, отомстить за такое обращение. Сразу же, как выпустят, Нина пойдет к Вите и переспит с ним. Ясно, что это глупо и навредит она только себе самой, но было обидно, что тебя заставляют вести себя хорошо, хотя ты и сам этого хочешь.

Хотя бы учебники мама могла ей оставить. Поступать же в следующем году. Или она теперь монахиня и ей не надо больше учиться? Стучать в стену и кричать Нина уже устала – бесполезно. Она стучала так сильно и долго, что на руках проступили черные синяки и ссадины с занозами из мелких камешков, а потому сжимать ладонь в кулак было больно. Можно было греметь оцинкованным помойным ведром, оставленным для нее в углу, но Нина туда уже пописала – от ведра воняло, и разливать мочу в глухом подвале без окон и вентиляции было бы самоубийством.

Ладно, раз другого выхода нет, то нужно осознать грех, покаяться и очиститься. Придется осознавать теперь все с самого раннего детства, хотя вспоминать было неприятно.

После дворника Нина не делала ничего запретного до тех пор, пока Зоя как-то раз не позвала ее к себе. У Зои она уже видела настоящий полароид, выплевывавший влажные картонки, на которых, как по волшебству, появлялись фотографии, видела кассетный магнитофон, и они с Зоей даже научились записывать на него песни из телевизора, чтобы потом переслушивать, но в этот раз было что-то действительно особенное.

Зоя, закрыв дверь на задвижку, чтобы внезапно вернувшаяся мама не смогла войти, вынула из-под ковра крошечный ключик, влезла в отцовский сейф и, отодвинув в сторону толстую пачку денег, достала видеокассету. Перемотав немного, Зоя остановила и показала то, что им еще нельзя было смотреть.

Мужчина и женщина, страстно целуясь, быстро раздевали друг друга. Женщина оказалась в кружевных алых трусиках, это было очень красиво, и Нина захотела такие же трусики, хотя они, наверное, стоили очень дорого. Мужчина, однако, даже не посмотрел на трусики, он усадил женщину на камин и вынул член. Член у него был тоже торчащий вперед, как у дворника. А потом они стали делать детей. Нина и не думала, что делать детей на самом деле так приятно – мужчине и женщине, судя по фильму, было очень хорошо. Потом женщине стало больно, наверное, ребенок сделался, и она начала стонать, но мужчина не остановился – видимо, нужно было доделать до конца. На Нину почему-то накатила волна смущения и странной радости, будто она узнала что-то секретное. Это было немножко похоже на то, как щекоталось внутри, когда они с Ваней соприкасались волосками на коже.

– Теперь мы увидели, как детей делают… – прошептала Зоя.

Нина кивнула, теперь все стало ясно.

– Слушай, а у дворника тоже так было…

– Он детей делать с тобой хотел? – ужаснулась Зоя.

– Я же маленькая… – растерялась Нина. – Может, он не знает, сколько мне лет?

– Ага, он даже как тебя зовут, не знает, а уже детей. Дурак какой-то, – согласилась Зоя.

До вечера они сидели притихшие, пересматривали кассету, прятали и доставали ее снова.

– Только никому не говори, – попросила Зоя. – Папа не разрешает к нему в сейф лазить.

Нина кивнула. Ее, конечно, тоже отругали бы, если бы узнали, что она посмотрела запретное. Это же не для нее фильм, а для тех взрослых, у которых умерли родители, и им никто не рассказал, как получаются дети. А в книжке, по которой ей объясняла Катька, было нарисовано непонятно.

Нина тогда долго не могла успокоиться. Ей казалось, что она узнала что-то очень важное обо всех людях, у которых были дети. Она изо всех сил старалась не думать об этом, но мысли лезли сами собой. Она представляла себе математичку сидящей на камине в алых трусиках, трудовика, надвигающегося на свою жену, пары людей в трамвае. Вот у этой женщины наверняка не такие трусики, а панталончиками – вон швы проступают. И камина у них никакого нет, значит, она со своим мужем делала вот этого мальчика на чем-то другом. Наверное, лежа, как было нарисовано в книжке. И этот мужчина двигался на ней сверху, и целовал ее везде, и она стонала часто. Становилось стыдно, будто эти люди делали ребенка прямо здесь и сейчас, а Нина за ними подглядывает. Но самое стыдное почему-то было смотреть на самого мальчика – потому что вот он стоит в майке с полосками, в ярких китайских кроссовках, смотрит по сторонам и даже не знает, как его делали, и узнает еще очень не скоро. А ведь его раньше не было. Вообще не было. Были только его родители, а потом они его сделали. Это было совсем странно и непонятно – как из ничего, из пустоты вдруг появляется целый живой человек. Пусть маленький пока, но он же вырастет и тоже будет делать детей. И они будут делать. И сам этот мальчик умрет, и родители его умрут, и дети потом умрут тоже. И Нина умрет, и ее мама, и Катька, и ее дети, которых она тоже сделает. И так становилось всех жалко, что хотелось обнять всех сразу и заплакать. Но это было как-то неприлично, и Нина терпела.

А потом приходили совсем стыдные мысли о том, как мама и ее отец делали сначала Катьку, а потом Нину. Отца Нина не помнила, и в мыслях мама делала их с сестрой с каким-то туманным пятном, которое потом куда-то девалось. И было неясно, почему пятно ушло от них. Видимо, потому, что самое главное в жизни – сделать детей, и оно хотело делать детей еще и с другими мамами, чтобы успеть наделать побольше. Но почему тогда остальные продолжают жить со своими женами и детьми, гуляют с ними в парках, едят мороженое, катаются на каруселях, ходят на родительские собрания? И если они с Катькой – дети пятна, то, значит, они какие-то неправильные? Нехорошие? И мама, которая делала детей с пятном, тоже уже не такая хорошая, как жена трудовика или математичка, но это же не так. Мама лучше жены трудовика и уж точно лучше математички.

– Мам, а зачем мы живем? – спросила Нина у мамы.

Мама пришла усталая и мыла фасоль. Фасоль звонко гремела о стенки кастрюли.

– Как зачем?

– Ну зачем люди живут? Они же потом все равно умирают.

Мама стала отвечать про Бога, про то, что надо быть хорошим человеком, а Нина слушала ее и с ужасом понимала, что мама не врет ей, не пытается успокоить, она просто сама не знает. Она даже не смотрит на Нину и спотыкается после каждого предложения. Но почему-то не может признаться, что не знает. Наверное, знает Катька, но сейчас Катьке было явно не до нее.

Нина не понимала, что происходит с сестрой. С одной стороны, она вроде бы влюбилась и щебетала веселее, чем обычно, наряжалась перед вечерними прогулками, на которые совсем перестала брать Нину. Но с другой стороны, все это ее веселье казалось напускным и ненастоящим, будто на самом деле что-то ее тревожило, но она старалась не признаваться в этом даже самой себе.

Мама была в ночную, и поэтому Катька вернулась с прогулки совсем поздно. Она сразу же прошла на кухню и долго сидела там, уперев локти в колени. Вздыхала. Даже то, что Нина еще не спит, хотя ей давно пора, а стоит в дверях, Катька заметила не сразу.

– Чего? – привычно кивнула она Нине.

– Кать, я видела секс.

– Ого!

Нина рассказала, что видела секс на видеокассете и теперь не знает, зачем живут люди. Но про смерть Катька, кажется, не услышала.

Катька призналась, что ей очень интересно попробовать секс, хотя в первый раз это вроде бы и больно, но она потерпела бы, просто никак не может выбрать, с кем это сделать. И вроде бы сейчас выбрала, но все равно как-то это все сложно и страшно. Нину испугало это признание: мама всегда говорила, что влюбляться надо один раз и на всю жизнь, выйти замуж, нарожать детей и жить долго и счастливо. Катька раньше тоже так хотела, а теперь что-то изменилось, но что именно, Катька не говорила. Видимо, в ее жизни появился кто-то новый. А потом еще новый и еще…


И Катька живет себе сейчас где-нибудь очень счастливая, катается по стране, знакомится с интересными людьми, пишет про них в газеты и смеется своим дивным, заливистым смехом. А Нина тут. Отбывает наказание в глухом подвале. И сколько бы они ее здесь ни продержали, что бы ни говорили, не сможет Нина поверить, что сидеть в подвале и бояться – правильно, а смеяться и кататься по стране – нет. Было бы гораздо лучше сбежать, как Катька, чем лежать тут и плакать. Жаль, что Катька не взяла ее с собой. Впрочем, мечтать об этом давно надоело – еще дома Нина каждый день проверяла почтовый ящик – писем от Катьки никогда не было, приходила только городская газета, которую мама по привычке продолжала выписывать. И каждый день, просматривая ее прямо у почтового ящика, Нина надеялась, что под какой-нибудь статьей про пенсии или коммунальные услуги внезапно мелькнет их с Катькой фамилия. И тогда Нина бросилась бы в редакцию, рассказала бы Катьке обо всем и попросила забрать ее насовсем.

12:30. Катя

Небо затягивало. Завтра будет холодно. Катя сидела в парке перед клиникой и смотрела на то, как усталая мамочка пытается загнать домой расшалившуюся дочку. Та каталась на роликах, подъезжала к матери и говорила ласково:

– Мамочка, ну пожалуйста, ну еще пять минуточек. Ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста…

И обнимала ее. Мамочка тяжело вздыхала и снова усаживалась на лавочку. Катя тоже хотела дочку. Психиатр сказал, что это просто проекция. Она сама хочет быть девочкой, покупать платьица, заплетать косички, объедаться мороженым, кокетливо замирать и хлопать ресничками, но не получается, а оттого все неумолимей накатывает этот тугой, поднимающийся от сердца ком, спрессовывается и не глотается – застывает на лице ироничной полуулыбкой. И если раньше хотелось еще в припадке отчаяния кричать: «Господи, я девочка! Девочка! Маленькая, глупая девочка. Пожалуйста, Господи! Ну же? Ну что я тебе сделала? Я же хорошая, я же старалась, всю жизнь, изо всех сил. Ну почему?» – то теперь даже этого не хотелось. Пора было признать, что никакая ты не девочка, сколько ни кричи и как ни старайся. Ты жесткий циничный мужик, тертый калач, ушлый, стойкий титановый солдатик, сверло с победитовым наконечником, пробивающее самое непреодолимое препятствие.

И все эти мужчины, сначала маниакально стремящиеся к этому звонкому, переливистому смеху, к этим естественным беззаботным жестам, чуют внутри этого мужика, чуют и пасуют уже заранее. И можно продолжать, конечно. Включить дурочку, изобразить мамочку или своего парня, но этот мужик внутри, прямой и безжалостный, он все равно вылезет и потребует равноправия. Он слишком честный. И, устав от одиночества, заведет себе кого-нибудь рядом, как заводят кошку или покупают щенка ребенку, просто чтобы было. И будет любить. Просто чтобы любить.

Но эта необъяснимая тоска по тому, что тебя можно взять на ручки, погладить по голове, утереть слезы и дать тебе конфетку, повозиться с тобой, подраться подушками, пощекотаться, всплывала время от времени и вызывала только досаду. Можно было найти папика, который, мгновенно подмяв тебя под себя, конечно, даст тебе конфетку и, может быть, даже повозится, перед тем как загнуть тебя раком и отодрать как следует, но тогда внутри возникала другая тоска – по взрослой сильной женщине, которая хочет что-то донести этому миру, объяснить, сделать хорошее. И эта взрослая женщина может найти себе нежного мальчика, который пощекочется и подерется подушками, но если увидит слезы, то испугается и сам, наверное, заплачет. Потому что его сильная мама, к которой он тянется для того, чтобы она его защитила и сберегла, вдруг упала, рассыпалась. И это будет крах не только для нее, на нее и плевать, в общем-то, а для мальчика, который не умеет и боится сам. Не сможет просто. Ему тоже нужно, чтобы безопасно.

И самое обидное в этом всем было то, что нельзя было найти за собой никакой вины за происходящее, за жизнь свою, за поступки, хорошие и верные, за поиски, пусть неудачные, но попытки.

Можно ли было иначе? Можно ли было смотреть, как загибаются от нищеты твои близкие? Можно ли было носить платье в гопническом районе, где периодически насиловали даже бабушек? Можно ли было когда-нибудь раньше убить внутри этого мужика, вытравить, выжечь? Выпестовать вместо него веселую хохотушку, нежную девочку с бантиками? Нет. Суровый гопник внутри, жесткий боец, всегда был прав. В каждую минуту своей жизни. Он все делал правильно. Он защищал слабых, он спасал близких, он помогал родным. Он ушел из семьи в пятнадцать, чтобы не обременять. Он вообще молодец. И, по сути, выход тоже до безобразия прост и ясен. Мертвую девочку внутри Кати невозможно изжить, ее можно только родить. Вытащить наружу, чтобы никогда больше о ней не вспоминать. Чтобы другое переполнило изнутри – заботливое и успокаивающее. Стать мамой, взрослой сильной женщиной. Но для этого суровый, честный и правильный мужик внутри должен куда-то деться. И не просто спрятаться, а умереть, душу свою отдать. А он борец – он пытается снова и снова, ищет, находит, бросает, пробует, но от этого становится только сильнее и жестче. И что ни делай, реви, на коленях ползай, захлебываясь слезами, его все равно никто не спасет. А значит, снова, снова и снова. Жесткий мужик с телом милой девочки Кати выходит замуж и заводит семью. Смешно. Катя хотела заплакать, но только криво усмехнулась – мужики не плачут.

Много лет назад она уехала сюда, надеясь, что хотя бы тут, где цивилизация, где не страшно, где все иначе, она сможет стать девочкой, вернуть себе то, чего всегда была лишена. Здесь она изменится. Здесь ее полюбят. Здесь она создаст настоящую семью. С кем-нибудь заботливым. С безопасным. И заберет Нину. И матери будет помогать деньгами, чтобы та перестала попрекать ее чертовым заводом. Разве это Катя плохо училась и рожала детей? Разве это Катя поселила ее в этом чертовом городишке и затолкала на завод? Нет ведь. Так почему Катя все равно чувствует себя перед ней виноватой? Мать сама упорно бежит внутри этого колеса, как хомяк в клетке, сама ничего не предпринимает, чтобы вырваться, еще и Нину калечит своим воспитанием. Да и сама Катя бежит внутри такого же колеса, но покрупнее и понаряднее. Она устала, бессонница все навязчивее, и настойка пустырника перед сном, чтобы поскорее заснуть, как-то сама сменилась на пятьдесят граммов вермута. И его тягучая сладость незаметно перерастает в клоповную горечь коньяка. И скоро, наверное, она купит вместо коньяка водки и начнет опохмеляться по утрам. И почистив на ночь зубы, перед зеркалом удивленно трогать кончиками пальцев оплывающее от пьянства лицо.

Чтобы вырваться, Катя иногда заскакивала на какие-нибудь медитации, курсы холотропного дыхания, йогу или тренинг осознания женской энергии, но после становилось только хуже. Каждый раз, выходя на свежий воздух из прокуренного ароматическими свечами помещения, Катя включала телефон и ощущала, как каждое приходящее оповещение от тех, кто до нее в этот час не дозвонился, вдалбливает ее все глубже и глубже в реальность. И вот снова, живешь в трубе пылесоса, постепенно все ближе и ближе к пылесборнику, и для того, чтобы остановиться и выйти, нужно перебороть все и выйти через вход. Но Катя – не ее мать. Она сильная. Она вырвется. Не ради себя, ради Нины. Нужно было решаться. Это страшно и вряд ли поможет, но нужно было хоть что-то сделать. Как-то изменить свою жизнь, убить этого внутреннего мужика, стать слабее, нежнее, женственнее. Пора.

Катя докурила, встала и вошла в клинику.

– Вы так легко нашли мне время, – проговорила Катька, вальяжно укладываясь на кушетку, – Я так похожа на психа?

Психиатр промолчала. Катя подумала, что это такая тактика, как у цыганок – просто слушай, пока человек растерян и сам все про себя рассказывает, а потом выдавай за мистику. Но вчера, на интервью, Катя почему-то поверила этой женщине. Неужели действительно можно так вот взять и погрузить человека в прошлое, и тогда он вспомнит то, что и сам забыл? Это казалось каким-то необычайным волшебством, ключиком, открывающим потайные двери. Катя тогда спросила в шутку, не могут ли они загипнотизировать и ее. Психиатр слишком серьезно кивнула, выдала визитку и записала на завтра.

– Я не уверена, что поддаюсь гипнозу, – добавила Катька, чтобы что-то сказать.

– Детское насилие. Вытеснение. Процесс будет болезненным. Прерывать его нельзя. Сеансов пять-семь.

Катя рассмеялась и села.

– С чего вы это взяли? Да, у меня была жесткая, садистичная мать, но вряд ли это насилие. Я же ушла из дома. В пятнадцать.

Психиатр кивнула:

– Процесс прерывать нельзя. Нужно будет вспомнить все. Кроме того, нужно учитывать, что возможна временная потеря трудоспособности. Поэтому приходите, когда будете готовы.

– Я готова. И вообще, с чего вы взяли, что я…

– Вы сами сюда пришли.

– Я просто хотела проверить…

– Видите ли, я убеждена, что наше подсознательное гораздо умнее нашего рацио, оно так устроено, что ищет выхода и стремится очиститься. Вы ведь журналистка? Еще и ушли из дома в подростковом возрасте. Вы умны, психика у вас устойчивая, если бы вы знали, в чем дело, вы бы уже обратились к психиатру и проработали проблему. Но вы не знаете, а проблема есть. Поэтому вы здесь. Это вытеснение. Психика вытесняет в основном насилие, в других случаях действуют другие механизмы, проекция, замещение…

– Подождите… Я вообще не поэтому сюда пришла.

– Хорошо. Но мы все равно в это упремся. Давайте по порядку. Что вас беспокоит?

Катя подумала, что вообще-то надо бы сейчас уйти, потому что наверняка шарлатанство, эта женщина ее совсем не знает, а уже делает выводы. Но с другой стороны, вдруг все действительно так, как она говорит. А значит, после этого все изменится?

– Я хочу семью.

– Что вы вкладываете в это понятие?

– Ну… Что и все.

– Все очень индивидуально, давайте конкретно.


Катя хотела настоящую семью. Такую, которой у нее не было, но если это существует в природе, значит, может быть и у нее. Было же у многих знакомых старичков.

В детстве Катька обожала старичков. Они все будто знали ответ, волшебный ключик к ее сердцу. Они жалели ее и берегли, с ними было по-настоящему спокойно и уютно. Ей нравилось чувствовать себя глупым смешным щенком, который пришел в этот мир для радости, и каждый дедушка расплывается в доброй улыбке, когда она смотрит на него горящими глазами и слушает раскрыв рот. А потом заливается звонким хохотом. Ловить в мельчайшем изменении тона смену настроения и до тех пор, пока дедушка не заговорит, придумывать себе всякое волшебное про его приключения. Впрочем, дедушки всегда говорили сами. Будто из всей толпы они видели только Катьку, смотрели только на нее и говорить хотели только с ней. Потому что она маленькая девочка, которую изо всех сил хочется уберечь. И сами они молодели с ней, хохотали, будто, оберегая ее, скидывали всю тяжесть прожитых лет, весь цинизм жизни и больше ни о чем не могли думать, просто радовались.

Катька очень хотела узнать, какими были ее бабушка и дедушка, как они говорили, чем занимались, но мама ничего о них не рассказывала. Когда они переехали в панельный дом, Катька познакомилась с тетей Светой и дядей Ваней, и они стали ей родными. Она бегала для них в магазин, выносила мусор, ела у них и просиживала целыми вечерами, когда на улице было холодно, а гулять никто не выходил. У них была и своя семья, свои дети и внуки, но они были далеко и приезжали редко, а Катька была тут, рядом. Поэтому пока они любили ее. А Катька любила их. Она думала, что и Нине хочется своих бабушку и дедушку, поэтому часто притаскивала ее к ним в гости. Но Нина невыносимо стеснялась. Катька даже оставляла ее с ними наедине, чтобы та пообвыклась, но напрасно.

Катька тоже хотела, чтобы кто-то постоянно был рядом, с кем можно и не разговаривать, если устал, а можно и поболтать, если скучно. С мамой вообще говорить было бесполезно – она или читала нотации, или устраивала допросы о том, как дела в школе. С Ниной тоже было не то – Нина постоянно спрашивала или рассказывала, и когда предстояло много выучить, Катьке хотелось заткнуть Нине рот и выставить из комнаты. А старички как-то чувствовали не только друг друга, но и Катьку. И Катька мечтала, что у нее тоже будет такой вот хороший муж, а сама она к старости превратится в уютную тетю Свету, будет учить соседских девочек печь пироги, варить рубиновый борщ и вязать носочки из белого пуха. А по праздникам к ним будет приезжать огромная семья – дети, внуки, правнуки, и они будут улыбаться соседской девочке и говорить:

– Смотри, милая, сколько мы с бабкой людей наплодили. Улучшаем демографию.

– Чего ты несешь? Насмотрелся телевизора, – ласково ворчала бы Катька и обнимала первого подвернувшегося под руку внука.

Катька постоянно подсматривала за тетей Светой, старалась научиться всему, что она умеет, схватывала на лету, тетя Света удивлялась, а дядя Ваня качал головой:

– Ну дает девка, хоть сейчас замуж выдавай.

Катька радовалась и принималась воображать себя в окружении бригады внучек в белоснежных передничках, которые сама им и сшила, и накрахмалила даже. Дядя Ваня хохотал до слез и говорил, что натуру не заломаешь. И если в возрасте тети Светы Катька отправится покорять Северный полюс, он не удивится. Катька говорила, что покорять, конечно, хочется, но ради семьи она как-нибудь потерпит. А если пораньше выйти замуж, нарожать побольше и побыстрее, то и на Северный полюс успеть можно. Тетя Света качала головой и говорила, что глупости это. Выбирать надо вдумчиво и на всю жизнь. А то потом… Дальше она замолкала, вздыхала, но Катька понимала, что намекает она на ее маму, которая выскочила, за кого пришлось, не выбирая, а теперь одна с двумя детьми. И если бы они ей не помогали с девчонками, то и неясно, как бы она справилась. Катька принималась расспрашивать, как было у них, и они принимались рассказывать. Причем выдумывали каждый раз разное. То родители их сосватали, то в колхозе на капусте друг друга встретили, то заехал как-то дядя Ваня на лихом коне к тете Свете в деревеньку, то вообще спас ее от разбойников, то в сельсовете она полы мыла, а он… Катька каждый раз верила, а они каждый раз хохотали. Но сильно Катька не допытывалась – это была веселая игра, и ей нравилось, что, рассказывая, они будто заново знакомятся и проживают это еще один раз.

– У ней, Катюш, знаешь, платье было бархатное. В пол.

– Ага, и алмазы по всей груди с орех величиной, – поддакивала тетя Света.

– Ну… Я как глянул, чуть не упал. Во, думаю, девка, наверняка полковничья дочка. Стоит себе посреди деревни, у коровника, сияет, и подмигивает мне. Зазывно так…

– Ага, и подол выше головы задрала. Кобель старый.

– Чего это? – не понимал дядя Ваня.

– Платье бархатное в пол. А у коровника навалено, вот я подол и задрала.

– А, во-о-он чего, а я думал, запарилась в бархате-то и проветривается стоит.

Потом они уже начинали хохотать, и Катька смеялась вместе с ними и тоже воображала себя в бархате у коровника.


– Стоп, – остановила Катю психиатр. – Если вы хотите так подробно все разобрать, я порекомендую вам хорошего психоаналитика.

– Но вы же сами спросили…

– У меня просто очень мало времени, и я не хочу тратить его на болтовню. Я могу провести несколько сеансов гипноза и избавить вас от подсознательных страхов. Остальным занимаются другие специалисты, о которых вы знаете, но почему-то зацепились именно за гипноз.

Катя молчала. Она понимала, что должна или согласиться, или отказаться, но соглашаться было страшно, а отказываться – глупо.

– Да, я согласна.

– Хорошо, – кивнула психиатр. – Разберитесь с работой и позвоните, когда будете готовы.

– Я что, должна буду отпуск взять? Я же могу работать и…

– Это исключено. Даже ваша психика не справится.

Психиатр кивнула Кате. Прием окончен.

16:47. Вадим

Вадим проветрил, но дым все равно не рассеивался. Хорошо, что по плану сейчас следовало пойти в магазин и устроить там какую-нибудь заварушку погромче, чтобы обеспечить себе алиби. Маршрут он выбрал особенный. Он вообще любил места, с которыми было что-то связано. Часто посещать их было нельзя, острота рассеивалась, и ходил он туда только в крайних случаях – когда наползал этот густой морок. Но сегодня, в такой удачный день, стоило пройтись там, где все и началось. Там, где он впервые нарушил запрет, где проявил волю и доказал самому себе, что они зря считают его слабаком и ссыклом, он сильный и смелый. Он всегда был сильным и смелым. С раннего детства.


Из школы отпустили раньше, на целых два урока. Он обожал, когда такое случалось: мачеха все равно ждала его вовремя и не могла узнать, когда заканчиваются уроки – все одноклассники жили в другой стороне, а значит, можно было аккуратно погулять где-то, где нельзя. Это были не простые возвращения из школы, походы по ее поручениям в дальний магазин или на почту, это было совсем другое. Он знал, что если она узнает, то накажет его как-нибудь сильно, поставит в угол или не даст еды, и от этого нарушать было опаснее.

Он сделал вид, будто идет к дому, он шел неспешно, пока все его одноклассники не разошлись, а потом долго завязывал шнурок на перекрестке и, когда вокруг уже точно никого не оказалось, нырнул в кусты. Ну мало ли, вдруг он решил пописать. В кустах пахло мокрым и затхлым, валялись бутылки и продираться через ветки было трудно – отодвигать их не получалось, они все равно отгибались обратно и били по лицу. Поэтому пришлось закрыть голову руками и идти напролом (теперь тут совсем непролазный бурелом, поэтому пришлось обойти).

С другой стороны кустов, там, где он никогда еще не был, обнаружилась странная улица – крайняя – на ней был только один ряд домов и густые заросли вместо второго. Похоже, ездили по ней редко, потому что дорога была совсем уж кривая и поросшая травой. Он пошел вперед, дальше от дома, и часто оборачивался, хотя уже придумал, что скажет, если его поймают, – зашел в кусты пописать, случайно задумался и вышел с другой стороны, а потом заблудился. Дома на этой улице оказались совсем старыми и дряхлыми (некоторых теперь и вовсе нет), кроме одного, выстроенного из серого шлакоблока и еще не облицованного. Около дома был насыпан песок, а у дороги – куча гравия – видимо, хозяин дома и дорогу решил себе сделать сам (дом уже заметно обветшал).

Песок на ощупь был совсем мелким и желтым. Когда он пнул кучу, от нее осыпалась часть и как лавина сползла вниз. А на месте пинка образовалась вогнутая вмятина, как козырек, – и было странно, почему этот козырек не обвалился тоже, песчинкам ведь не за что было держаться. Когда он попытался проверить, насколько прочен козырек, он вдруг услышал голос и испугался, что его поймали:

– Низя рассыплять!

За кучей в траве на старом половике сидела девочка. Рядом с ней лежали куклы и алюминиевая кукольная посудка.

Наверное, в школу девочка еще не ходила, потому что была в носках и сандаликах – а так ходили только в детском саду, одноклассницы уже давно носили колготки и туфельки. Кроме того, она была дома, а третий урок только закончился, она бы не успела вернуться из школы, переодеться и выйти поиграть перед домом. Девочка была в светлом платьице, а волосы у нее были заплетены в тугие черные косички, отливавшие на солнце, как крылья у жука.

– Хочешь котенка погладить? – спросила она.

У нее действительно был котенок. Вадим хотел подойти, но боялся, что его отругают за песчаную кучу, и так и стоял. Девочка пожала плечами и начала играть с котенком сама. Она заваливала его на спину и теребила ему живот, отчего котенок кусался и отбивался лапами.

– Ему же больно, – сказал Вадим, но девочка только отмахнулась.

– Нет, он так играет.

Он пожал плечами и пошел дальше по дороге. Но на всей улице больше ничего не происходило, и очень захотелось вернуться к девочке. Посмотреть котенка, кукол и ее странные блестящие косички. Но если вернуться сейчас, то девочка подумает, что он сбежал из школы и болтается просто так, поэтому он остановился и досчитал до шестидесяти четыре раза. Сверился с часами – опять посчитал быстрее, чем следовало. Но все равно, это было уже долго, и можно было возвращаться.

– А ты куда ходил? – спросила девочка так, будто они уже давно знакомы.

– К однокласснику, – наврал он, и привычный холодок прокатился внутри. Какой одноклассник? Она же тут живет и знает, что никаких одноклассников на этой улице нет.

– А, я его видела! – сказала девочка. – У него волосы белые, да?

Он кивнул и обрадовался, что тут нашелся какой-то мальчик и девочка не знает, что он врет. Он подошел и присел рядом.

Среди посудки был даже маленький чайничек с черным шариком на крышечке, а одна из сваленных в кучу кукол была в носочках и резиновых туфельках. Одна туфелька снялась и валялась рядом в траве, но девочка этого не замечала. Его вообще удивило, что у девочки было столько игрушек, и таких хороших, а она с ними так плохо обращалась. Он все время смотрел на туфельку в траве и думал, что это несправедливо – она даже не играет в эти игрушки и сейчас потеряет такую хорошую туфельку. И, наверное, ее даже ругать за это не будут, потому что когда у детей столько игрушек, то их никогда не ругают – родителям некогда проверять каждую вещь. И даже если она сейчас оторвет кукле ногу и саму куклу закопает в золу на помойке, этого тоже никто не заметит. Ему очень захотелось забрать туфельку себе и положить на чердаке. Зачем – он не знал, потому что надевать ее будет не на что, если ее забирать, то только вместе с кукольной ногой. Но кукольная нога была ему совсем не нужна.

Сидеть было неудобно – затекали ноги, но опуститься на колени он не мог, запачкались бы брюки, а садиться на половик было странно – получилось бы, что они вместе вышли играть сюда, и девочка могла не разрешить, поэтому он терпел. А девочка, казалось, совсем не обращает на него внимания, она разговаривала с котенком.

Котенок внезапно сорвался с места и прыгнул с покрывала в сторону, на траву. Девочка вскочила и бросилась за ним. Котенок от ее движения отскочил, и за ним пришлось бежать.

Он видел их боковым зрением и, сам не понимая почему и не успев даже об этом подумать, схватил туфельку и зажал в кулаке. Теперь ему казалось, что туфелька просвечивает через руку или что девочка видела, как он взял, и сейчас будет кричать.

Девочка и вправду развернулась к нему, и он почувствовал, как его обдало волной страха, не из-за девочки, потому что саму девочку он не боялся, она была маленькая, и от нее можно было просто уйти или ударить ее в лицо и убежать, пока она плачет. Было страшно, что она видела и расскажет. И если ее мама пойдет в школу и пожалуется классной руководительнице, а та потом пожалуется мачехе, то откроется не только туфелька, но и его прогулка по запрещенной улице, и вранье про беловолосого одноклассника, и то, что он пнул кучу. За саму по себе кучу ругаться бы не стали, он же прекратил после первого предупреждения, но вот если все вместе, то…

– Садись, неудобно же, – сказала девочка и вернулась на половик вместе с котенком.

Он не сел, а, наоборот, встал, потому что правда было неудобно, но если бы он сел, получилось бы, что она им командует. Вставая, он незаметно сунул туфельку в карман и снова присел. В затекших ногах противно закололо.

– Ты сидишь, как будто какаешь! – звонко засмеялась девочка и даже назад откинулась от веселья.

Тут же захотелось ударить ее в лицо, очень больно ударить, до крови, и еще дернуть ее за блестящие черные косички, и наступить на ее кукол, на всех сразу, и попрыгать, чтобы они раздавились. Но тогда девочка стала бы кричать, а дома у нее точно кто-то был – краем глаза он видел мелькающий силуэт за окном.

– Хочешь с котенком поиграть? – спросила девочка еще.

Она все время спрашивала. Наверное, она хотела, чтобы он случайно проговорился, и тогда она сможет рассказать про него маме, а та – классной руководительнице, и тогда всё. Нужно сделать вид, что он не сердится и не понимает ее коварного плана. Притаиться.

Девочка подвинулась, он присел на покрывало и погладил котенка. Котенок помогал себя гладить, проседал и выгибал спину, и Вадим подумал, что это очень хороший котенок. И еще, что он ходит уже долго и пора возвращаться домой. Но было непонятно, достаточно ли долго он проходил, чтобы вернуться, или еще немного нужно побыть, – хорошо, что были часы. Времени пока хватало.

Котенок перевернулся на спину и, обхватив передними лапами руку, задними начал пинаться. Вадим хотел убрать руку, но не смог: котенок держался передними и протащился за рукой сантиметров десять. Видимо, ему все же нравилось. Девочка засмеялась, и хвостики ее косичек противно запрыгали на месте. Захотелось дернуть за эти противные косички или сунуть ее лицом в песок, чтобы набился полный рот, и она не могла больше над ним смеяться. Он представил себе, как держит ее за косички, и она ревет и вырывается. Тогда бы она точно заткнулась.

Девочка встала и обошла их с котенком. Теперь она сидела рядом с кучей; чтобы она упала, нужно было просто толкнуть ее назад и, пока она пытается сообразить, что случилось, развернуть ее быстро, прыгнуть сверху и прижать голову к куче. Она бы стала кричать, что «рассыплять низя», но ее бы никто не услышал.

– Ты грустный, – сказала девочка. – Почему ты не смеешься?

Он резко встал и улыбнулся девочке. Девочка от этого почему-то испугалась и подвинула котенка к себе. Он перестал улыбаться и сел обратно. Девочка все еще смотрела ему в лицо.

До чего же противная девчонка. Грустный. Посмотрел бы он на то, как бы она смеялась с его мачехой, которая ругает и наказывает ни за что, на его отца, который проходит мимо, будто Вадима и не существует, на то, как они обнимаются и гладят друг друга, сидя перед телевизором. А он сидит один сбоку на стульчике и знает, что вот сейчас они стали обниматься очень сильно, значит, скоро отправят его в комнату, а сами будут часто дышать и делать странное. Как они спят вместе, крепко обнявшись, и без одежды, чтобы обниматься всеми частями тела сразу, пока он, забившись с головой под одеяло, изредка высовывается, чтобы подышать, когда совсем вспотел. И даже в эти минуты успевает заметить пляшущие на потолке тени от проезжающих машин. Тени эти крадутся к нему незаметно и, когда успевают подкрасться совсем близко, становятся огромными. И как он, устав бояться, выбирается наконец из-под одеяла и ложится ровно, как солдат, прижав руки к бокам и раскрыв глаза. И как тени подбираются, подкрадываются, но ни один мускул на его лице не дрожит, и тени боятся его. Наползают, подбираются ближе, увеличиваются, проползают по нему тоже, прямо по коже, и волоски становятся дыбом от их мерзкого прикосновения. Но он терпит и не боится, и только иногда вздрагивает, когда из их комнаты, где нет теней и где они лежат, крепко обнявшись, раздается резкий скрип кровати. Посмотрел бы он на эту дуру с противными косичками, если бы ей пришлось провести ночь в его жуткой комнате. Если бы у нее забрали все эти игрушки и ее одежду, отправили бы в школу в его поношенной форме, где над ней все смеялись бы и не отпускали бы ее гулять перед домом. И запирали бы внутри, когда уходили.

Изнутри опять накатило и затуманилось. Это все чертова девочка. Она специально его позвала, чтобы над ним посмеяться. Он должен ее наказать, толкнуть в кучу и заставить поесть песка, держа за ее жирные косички. Так будет честно. А потом сломать ее кукол, раздавить и попрыгать на их лицах и порвать половик и еще что-нибудь. Вот тогда она будет знать, как над ним издеваться.

Он уже повернулся, чтобы толкнуть, но из дома внезапно выглянула красивая женщина в ярком халате и крикнула ласковым голосом:

– Доченька!

Он увидел, как девочка обрадованно бросилась к маме. Так и мачеха радостно бросалась к отцу, когда он приходил, висла у него на шее, прижималась и говорила с ним таким же противным приторным голосом, и отец тоже обнимал ее, гладил по голове и целовал, пока Вадим стоял рядом с ними и смотрел. Он не хотел смотреть, он хотел сидеть на чердаке и тренироваться – сначала он научится не двигать лицом, когда больно, а потом делать улыбку. И никогда не плакать. Но мачеха заставляла его каждый день смотреть на то, как отец любит ее, а не его. Смотреть, как он рад ее обнимать и как он, унизительно редко проходя мимо, вскользь кладет Вадиму руку на плечо или гладит по голове. И как потом это прикосновение, от которого тоже поднимаются волоски, долго горит на голове или плече густой теплотой.

Девочка вдруг вернулась, сунув ему котенка:

– Погуляй с ним пока, я тебе пирожок принесу.

Еще и пирожок. Хвастается. Ее кормят пирожками, и разрешают брать сколько угодно, и выносить еду из дома, и раздавать ее всем, и называют доченькой, и обнимают, и разрешили котенка, хотя у нее такие противные косички. Наверное, это мама заплетает ей косички, трогает ее за волосы, расчесывает, делает пробор, потом гладит по голове, и даже целует, и говорит ей, что она красивая. И доченька.

И эта гадкая девчонка убежала теперь, когда он уже приготовился наказать ее, убежала, чтобы дать ему пирожок и еще посмеяться над тем, как он взял и ест, потому что дома у него невкусный суп. Пирожка хотелось очень, но нет. Его не купить пирожком. Даже вкусным. Он все равно ее накажет.

Он торопливо осмотрелся, подошел к куклам, хотел наступить, но вспомнил про туфельку – она не любит кукол, их у нее много, она даже туфельку не заметила. Половик старый, песок соберут. Конечно! Котенок.

Он схватил котенка и, сунув его под куртку, побежал по улице. Он придерживал его снаружи куртки, которая бугрилась из-за этого. Он выкинет котенка за школой, котенок потеряется, и девочка будет долго плакать и искать его. Но так и не найдет, потому что за школой много бездомных собак, которые быстро его съедят. Или котенка кто-нибудь подберет, но у девочки его точно больше не будет.

Вадим нырнул обратно в кусты, наступил на стеклянную бутылку и упал вперед, прямо на котенка, которого не успел достать из-под куртки. Котенок промолчал. Наверное, раздавился там, и теперь вся куртка изнутри в котеночной крови и какашках. Мачеха его убьет.

Он поднялся и хотел расстегнуть куртку, но котенок вывалился снизу и, кажется, не раздавился. Котенок ошалело осмотрелся по сторонам и вдруг испуганно прижался к ботинку. Это изумило Вадима. Выходит, котенок не понял, что это из-за Вадима они так страшно упали и из-за Вадима он вывалился с высоты. И он думает, что Вадим защитит его от непонятного, отнесет домой, к девочке, и она даст ему молока, и поиграет, и погладит.

Он посмотрел на часы. Времени не было. От школы двенадцать минут, если бежать – девять. Он не успеет добежать до школы, бросить котенка и вернуться до ее прихода. Придется бросить здесь. Он торопливо зашагал прочь и услышал сзади мяуканье. Котенок бежал за ним, спотыкался, перепрыгивал через мусор и ветки, но не отставал.

– Не ходи за мной! – сказал он котенку, но тот не послушался, бежал и мяукал.

Он все испортит: все узнают обо всем, еще и об украденном котенке. Надо котенка привязать тут, тогда он не сможет бежать за ним. Он осмотрелся, ища, чем бы привязать, чтобы не потерялся, но на земле ничего подходящего не было – ни полиэтиленового пакета, ни бечевки, вообще ничего. Котенок снова подбежал вплотную и взобрался на ботинок.

Может, бросить его в яму? На пути к дому были погреба, и если какой-то окажется открытым, можно бросить котенка туда. Он схватил котенка, сунул его под куртку и побежал. Времени не было.

Выскочив к погребам, он обнаружил, что все они заперты, и в ужасе замешкался. Куда теперь? Что делать? Как избавиться от этого дурака? Можно бросить его в трубу вентиляции погреба? Наверное, он пролезет.

Внезапно из-за угла появилась квадратная бабка. Она шла медленно, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, и если подождать, пока она пройдет, – это будет слишком долго. Он в панике пытался сообразить, как быть. Бабка приближалась, стоять было нельзя – она бы подумала, что он делает тут что-то плохое, курит, например. Тогда бабка схватит его и поведет домой или в школу, а у него котенок под курткой и еще туфелька в кармане.

Он рванул с места и побежал к дому. Чердак. Придется спрятать котенка на чердаке, запереть его в сундук до благоприятного случая, а потом, когда мачеха уйдет на работу или в магазин, прокрасться к школе и привязать котенка там. Да правда же собирался.


В магазине кроме сонной продавщицы был только пьяненький мужичок, пришедший за добавкой. Денег ему не хватало, и он клянчил у продавщицы в долг. Вадим отодвинул его плечом и сказал как можно грубее:

– Отстань от женщины, пьянь подзаборная…

Мужичок от неожиданности отпрянул, удивленно осмотрел Вадима и усмехнулся:

– Это жена моя, ты сейчас у меня сам отстанешь, понял, да?

Вадим напрягся. С одной стороны, вышло совсем не так, как он ожидал, но с другой – если начать драку, может выйти даже лучше: жена бросится защищать алкаша и точно запомнит Вадима.

– Позорник! – выдохнул Вадим прямо в лицо мужичку. – Чего тебе надо-то, а? Вон у него жена какая красивая, молодая, работящая, а он ходит – заливает целыми днями! Сдрисни отсюда, пока я тебе зубы не пересчитал!

Вадим надеялся, что мужичок полезет в драку, но тот вместо этого махнул рукой и вышел.

Черт возьми, должен был быть скандал. Продавщица, однако, поправила волосы и, смущенно улыбаясь Вадиму, проговорила:

– Вам чего?

На это Вадим никак не рассчитывал и растерялся. Морок накатил густой волной, и Вадим пробормотал первое, что пришло в голову:

– «Столичной» ноль пять.

Продавщица смерила его разочарованным взглядом и достала бутылку.

Всю дорогу домой Вадим ругал себя за ошибку – почему он попросил водку? Потому что ее просил мужичок? Зачем Вадиму водка? Впрочем, пили здесь все, поэтому быть непьющим было бы подозрительнее. Возможно, водка пригодится для нее, если она окажется несговорчивой.

17:32. Нина

Не злиться и не плакать было сложно. Нину заперли тут, как в тюрьме, морят голодом, заставляют вспоминать грехи и очищаться, но это еще труднее, чем не хотеть есть, – казалось, в животе образовался большой ядовитый шар, он раздувается все больше и прожигает Нину изнутри. Но выхода не было, может, если она очистится быстрее, ее выпустят раньше? Или хотя бы покормят? Впрочем, они все равно никак не узнают, поэтому можно соврать – но врать было некому, к ней даже никто не зашел ни разу. Так. Не сбиваться. Вдруг Бог правда есть и выпустит ее после покаяния. Первый грех, с которого все и началось. Зоя и порно.


Через пару дней переживаний Нина снова встретила Зою:

– Я еще другое видела! Но тебе не надо это смотреть. Это очень противно.

Конечно же Нина попросила показать.

Происходившее на экране не укладывалось ни во что. В шикарном доме с дорогой мебелью, какой не было даже у Зои, собрались мужчины и женщины. Все они были голыми и делали детей с кем попало, поочередно меняясь. Одна женщина залезла на мужчину сверху и прыгала на нем, это было даже смешно. Другая женщина взяла член мужчины в рот, чтобы ему было приятно, а дети не получились. Видимо, у них кончились резинки. Нина вспомнила, как узнала про резинки.

Это было на похоронах дяди Вани. Нина тогда очень хотела узнать, зачем живут люди, и поэтому пыталась поговорить с его женой, тетей Светой. Может быть, дядя Ваня сказал ей перед смертью, а она от страха просто забыла? И вообще, у нее уже умерли родители, ей и самой скоро умирать. Она старая, она должна знать. Но до тети Светы было не добраться, за столом голосовали. Нужно было выбрать нового главу семьи. Прошлым главой, оказывается, был дядя Ваня. Сыновья его долго рассказывали о своих заслугах. Старший сын настаивал на том, что главой теперь станет он, но средний припомнил ему то, что в последние восемь лет он даже домой ни разу не приезжал, а потому какой из него глава? Старший брат разозлился и ответил, что они потому его и не вписали в завещание. Братья поссорились. Младший брат пытался всех помирить, но все кричали, и его никто не слушал. Они как будто уже забыли, зачем собрались, забыли о том, как плакали недавно, и, главное, забыли про дядю Ваню. Они сидят и едят тут кутью, пьют водку и закусывают странными жареными пирожками с капустой, из желтых боков которых просачивается жир, а дядя Ваня все еще лежит там, один, в деревянной коробочке под слоем земли и, наверное, уже потихоньку готовится гнить.

Это было так страшно, что Нина почувствовала, что и от нее пахнет гнилью, что она сама тоже скоро умрет от голода. Только ее не похоронят нормально, как дядю Ваню, а оставят разлагаться тут. Стало так жалко себя, что Нина всхлипнула. Нет. Плакать нельзя. Нужно покаяться, нужно спастись любой ценой, Нина выживет. А если не выживет, то по крайней мере живот перестанет болеть. Да еще и узнает, зачем живут люди.

Тогда, на похоронах, к Нине подсела молодая женщина с другого края стола. Женщина была не пьяная, аккуратно одетая, с красиво уложенной прической и сразу понравилась Нине.

– Не плачь, ему сейчас хорошо. Он на небе.

– Ага, – всхлипнула Нина, – его сейчас червяки есть будут, чего тут хорошего?

– Это же просто тело. А сам он уже не здесь.

– А где?

Так. Становилось интересно. Видимо, женщина знала секрет и готова была поделиться им с Ниной. Женщина долго объясняла, что душа дяди Вани сейчас горит в аду за неверие и грехи, ей там очень больно и долго страдать, а все потому, что он при жизни не принял истинную веру. Нина тогда очень испугалась, потому что она тоже никакой истинной веры не знала. Женщина сунула Нине книжку с картинками, очень яркую и радостную. Нина знала, что мама ей эту книжку читать не позволит, потому что такие сектантские книжки мама постоянно отбирала у Нины и выкидывала. Но сейчас мама была занята хлопотами на кухне, и можно было тихонечко почитать.

Нина ушла на улицу и присела в беседке. Книжка оказалась очень странной. Все истории были одинаковые, и все о том, как кто-то не верил в какого-то бога с некрасивым именем, и поэтому ему было плохо, а после смерти стало еще хуже. Нина уже хотела вернуться ко всем, но к ней вышел внук дяди Вани.

– Чего это за залупа? – сказал он, указывая на книжку.

Нина по его тону сообразила, что залупа – матерное слово, но не знала, что оно означает.

– Что такое залупа? – спросила она.

– Прикинь, она залупу не знает! – кивнул внук соседскому мальчишке, который подглядывал за ними через забор.

– А ты ей покажи! – засмеялся сосед.

– Сам покажи! – расхохотался внук, и Нина почувствовала, что теперь он совсем ей не нравится. Она и до этого не особенно его любила и с трудом находила темы для разговора, если встречалась с ним у дяди Вани, но теперь даже пытаться не хотелось.

– Иди, покажу, – позвал сосед.

Нина пошла, больше для того чтобы насолить внуку.

Сосед перепрыгнул через забор и рывком сдернул штаны:

– Вот, видишь, тут так вот залупается?

– Ага, – кивнула Нина. – Поняла, спасибо.

Она развернулась к внуку, который нервно посмеивался, приходя в себя:

– Ты че, дебил? Она же расскажет! Меня батя прибьет!

– Да я уже видела, у дворника, – сказала Нина.

Мальчишки заинтересовались, и Нина рассказала им про то, как дворник хотел делать с ней детей.

– Да ни фига! – возмутился сосед. – Они это не из-за детей делают, просто им приятно!

– Ну, а то каждый раз бы дети появлялись, у меня вон папка мамку каждую ночь пялит…

– Может, у них просто не получается, потому что ты подглядываешь? – спросила Нина.

– Я не подглядываю, слышно же.

– Да я тебе говорю, им нравится это, и они даже резинки надевают, чтоб дети точно не просочились.

– Какие резинки? – ужаснулась Нина.

Сосед рассказал про резинки и даже отвел их на свалку, где отрыл уже использованные. С одной стороны, Нину обрадовало, что женщине в фильме было так приятно, что она аж кричала от радости, и что дворник не хотел делать с ней детей, но с другой – жизнь становилась еще запутаннее и бессмысленнее. Если, как говорил дядя Ваня, смысл в детях, то зачем надевать резинку? Ты же должен родить как можно больше детей, чтоб они тоже родили и род человеческий точно продолжился. Зачем-то.

– А кормить их чем? И одевать? Денег на такую ораву не напасешься. Резинки дешевле детей.

Нина согласилась; что-то уже начинало проясняться.

– Чего ты не веришь-то? – злился сосед. – Ты потрогай у себя, это приятно.

– Нет, мне еще нельзя, я маленькая! – возразила Нина.

– Ну у меня потрогай! – ответил сосед, и они с внуком заржали.

Нине вообще-то было очень интересно потрогать, но и противно тоже – это все-таки часть тела, которой он писает. Можно было потрогать у себя, но Нина боялась, что повредит девственную плеву, про которую тоже было написано в той книжке, и тогда Нина испортится, она не выйдет замуж, и не сможет рожать детей, и человеческий род не продолжится из-за нее.

За Ниной пришла мама и долго выспрашивала, не обижали ли ее мальчишки, потому что вид у Нины был печальный. Нина соврала, что расстроилась из-за дяди Вани. Теперь, когда у них с Зоей был секрет, приходилось врать постоянно, и Нине казалось, что конец этому вранью придет только вместе со смертью, когда она так же, как дядя Ваня, останется одна в гробу и ее тело будут есть червяки. Наверное, им будет невкусно, потому что от вранья во рту, по краям языка, появляется неприятная кислота, а в затылке замораживается. Было непонятно, как червяки будут есть окаменевший затылок, но, с другой стороны, кости ее ведь они тоже как-то съедят. Или кости сгниют? Она спросила об этом у мамы, и мама ответила, что при гниении кости размягчаются, как у вареного мяса в супе.

От супа Нина отказалась. Дура. Сейчас за тарелку супа она бы все отдала. Даже девственную плеву. Нужно быстрее покаяться.


Порнофильм. Дальше было еще противнее. Женщина увидела, что надо брать член в рот, и тоже взяла член мужчины в рот, а второй в это время, подойдя к ней сзади, делал с ней детей по-нормальному, причем без резинки. Нина не могла понять, неужели он не видит, что эта женщина любит совсем другого мужчину и ему хочет делать приятно? А он все равно хочет с ней детей? А тот, второй мужчина, член которого у нее во рту, ему тоже нормально, что его член облизывает женщина, у которой скоро появятся дети с другим? Что это вообще такое? Зачем они это делают? Почему они делают это все вместе? Можно ведь отойти в сторонку, спрятаться и делать друг другу приятно за диваном, например, или просто накрыться одеялом.

Зоя резко выключила кассету:

– Дальше я не буду смотреть, я блевать потом буду.

Зоя вышла, а Нина, подумав, все же решила досмотреть: а вдруг там отгадка? Вдруг там в конце есть объяснение этому всему?

Но дальше было только хуже. Из членов стреляла белая жидкость, из которой получались дети, и мужчины почему-то старались направить струю женщинам на лицо, все лилось куда попало – в глаза, попадало в рот, и Нина вдруг ощутила такой острый приступ тошноты, что сил смотреть дальше не было. Она выключила кассету и полежала немного, чтобы прийти в себя.

– Противно, да? – спросила заглянувшая в комнату Зоя.

– Ага, – кивнула Нина и почувствовала, что ком, вставший в горле от этого движения, пошевелился и чуть не вырвался наружу.

– Ты до конца посмотрела? – спросила она Зою. – Зачем они это, а?

– Не, я не стала. Сильно противно.

– Можно же перемотать, да?

– Угу, – кивнула Зоя. – Давай.

Они вернулись к кассете и начали мотать. Иногда они останавливали, чтобы не пропустить конец – на кассете было написано, что фильма там два, – но то, что они видели урывками, было еще противнее, чем то, как женщины берут в рот письки и глотают белую жидкость с детьми. Мужчины облизывали женские письки, женщины писали мужчинам в лицо, мужчина перепутал попу и письку и пытался сделать детей туда, женщина вырывалась и кричала, но ему было все равно. Связанных женщин били и поливали воском от свечки, а потом делали с ними детей, мужчина перепутал мужчину с женщиной и пытался с ним сделать ребенка. Тому почему-то нравилось, а потом он обкакался. На этом фильм закончился.

Нина и Зоя сидели молча и обескураженно смотрели друг на друга.

– Какие плохие люди… – пробормотала, наконец, Зоя. – Как им не противно?

Нина все еще приходила в себя. Противно – это одно, но как им не стыдно? Почему им не стыдно все это делать? Почему человек с камерой вместо того, чтобы объяснить, что они делают нехорошо и неправильно, стал снимать про это фильм? Наверное, он хотел показать людям, как не надо делать, но почему нигде об этом не сказано? Почему нет диктора с сурдопереводчиком, которые объясняют, что это плохие люди? Наверное, взрослые и так знают. Но если они знают, зачем такой фильм? Чтобы всем стало противно и плохо? Зоя не знала. У взрослых спрашивать было нельзя. Это все какая-то огромная тайна, какое-то огромное вранье между детьми и взрослыми, и взрослые первые начали врать и скрывать. И когда Нина вырастет, она непременно все это узнает и поймет, но до этого надо было ждать.

Ждать становилось невыносимо; Нина смотрела на людей на улице и думала, что и они могут прийти сейчас не домой, а в большой красивый дом и делать там противное. И большие дома стали представляться не очень приятными, потому что в каждом мог оказаться такой вот фильм. Все вокруг становилось опасным, а взрослые казались сговорившимися врагами.

Шли дни и недели, и Нина чувствовала, что страх проходит – взрослые опять улучшались, и в больших домах оказывались библиотеки, театры или школы. Значит, нет у нас такого. Это что-то иностранное, они там так делают, а мы нет. Это успокаивало. Пока Нину вдруг не осенило: конечно! Это же ад! Они с Зоей видели фильм про ад бога с некрасивым именем, в котором мучаются мертвые, которые жили плохо. Все. Ясно.

Дни потекли обычной чередой, хотелось много гулять и говорить со всеми, тем более Катька уехала на какой-то журналистский фестиваль, а без нее было скучно.

После смерти дяди Вани тетя Света стала часто бывать на улице, она постоянно угощала детей семечками. Заметив ее, дети неслись к ней через весь двор и протягивали ладошки. Нина присаживалась на лавочку к тете Свете и разговаривала с ней. Та знала много интересных историй и очень весело смеялась. Нина расспросила, куда та ходила сегодня утром. Тетя Света ответила, что в церковь, и спросила, была ли Нина в церкви. Нина в церкви никогда не была. Она тут же спросила, чья это церковь – хорошего бога, который сидит на облачке, как дедушка, и всех любит, или плохого, с некрасивым именем, который мучает всех в аду. Она недавно прочитала про него в книжке. Тетя Света очень удивилась и сказала, что бог вообще-то один, а люди разных религий придумывают ему разные имена, но он не сердится, потому что он добрый. А в аду он мучает только очень плохих людей, убийц, например. Или самоубийц. Нина аккуратно расспросила и про то, как делают детей. Тетя Света и тут успокоила. С кем попало делают детей глупые люди, в ад за это не отправляют, но им потом бывает очень стыдно. Жизнь наладилась окончательно.

Значит, все у всех правильно. Мужчина встречает женщину, они влюбляются, женятся, рожают детей и иногда пользуются резинками, чтобы делать друг другу приятно, но детей получилось не слишком много, потому что их нечем будет кормить.


А если Нина теперь монахиня, то у нее не будет детей? У монахов же не бывает детей. Неужели мама так сильно жалеет о том, что у нее родились Нина и Катька? Неужели это так плохо для нее, что она думает, что без детей человеку лучше? Монахам лучше, чем людям?

18:00. Марина

Выходя из цеха, Марина вспомнила вчерашнее и вытерла руки о робу. Опять накатило тошнотворное чувство брезгливости, которое за смену почти рассеялось. Когда с окисленной потемневшей заготовки сползала, завиваясь, тонкая металлическая стружка, темная в начале и светлая к концу, Марине казалось, что становится чище и лучше жить. Темная болванка, оголяясь под резцом, превращалась в гладкий блестящий цилиндр, как грязная шершавая картошка раскрывает под ножом свою сочную белоснежную мякоть.

Марина вышла к проходной, но Нины на лавочке не было. Вот так, значит. Пришлось мыть полы самой. Выметая железную стружку из-под станков, Марина думала, что как-то быстро постарела – спина саднила, и заболела вздутая вена под правым коленом. Марина потерла ее рукой и почувствовала, как под тонкой кожей пульсирует кровь. Обычно Марина старалась не трогать это место – казалось, что если зацепишь случайно ногтем, то тонкая кожица лопнет и вся кровь вытечет на пол, сначала из ноги, а потом и из остальной Марины. Батюшка говорил, что нужно на ночь приматывать к больному месту капустный лист, но Марина вспоминала об этом только утром, уже у станка, когда смазывала переднюю бабку и суппорт на станине. К вечеру становилось легче, но утром хотелось, кроме подвижных деталей, смазать еще и собственные нерасходившиеся ноги. Эта же болезнь была и у рано умершей матери, которая к старости сильно располнела, и ноги ее ниже колен стали похожими на две прямые колонны, испещренные вздутыми лианами вен. Отец носил мать на руках и суетился вокруг, стараясь предугадать желания, – Марина знала, что его пугают эти ноги и что он тоже думает о том, как больно на них, наверное, ходить, хотя мама и уверяла, что ничего не чувствует.

Марина вспомнила об отце. Если бы только он был жив, если бы протянул чуть подольше, а не умер под завалом в шахте, все было бы иначе. Он этого кобеля и близко бы к Марине не подпустил, он дурную кровь за версту чуял. Но Господь прибрал его за какие-то прегрешения, а искупать это теперь Марине.

Марина повертела в руках телефон, но звонить дочери не стала: девчонка явно мстит за вчерашнее – у психиатра и в церкви она плакала, а дома не говорила с ней весь вечер. Марина надеялась, что от раскаяния, но, видимо, нет. Обиделась. Раз ты, дорогая мамочка, не позволяешь мне таскаться по мужикам с ранних лет, то я тебе помогать не буду. Впрочем, Нина ее не прогнет, силенок не хватит, это не старшенькая. Удивляло другое. Старшенькую нахалку она крестить не успела, и дурная кобелиная кровь в ней разыгралась, но Нину-то она покрестила давно, и на исповеди ее водила, и в церковь по воскресеньям заставляла, а все равно – один бес. Ничего, не все еще потеряно. Помоет Марина полы и сама – не переломится. Марина представила, как за ужином тяжело поднимется, протопает к шкафчику, вынет мазь и будет долго натирать спину. Или даже саму Нину попросит, и у той сделается виноватое лицо.

Это ненадолго отвлекло Марину, но все равно, как только толстая тряпка, брошенная на широкую деревянную швабру, поехала по полу, снова накатила привычная тоска по старшей. Уже давно не накатывала – с месяц назад выбросила тряпку из ее последней футболки.

Дни, доверху наполненные делами, а в голове только одна повторяющаяся мысль: что еще я не сделала? Не помыла посуду. Помыла. Что еще я не сделала? Не сходила в магазин. Сходила. Что еще я не сделала? Не вернула долг. Вернула. Что еще я? Что я?

Это было похоже на то, что она однажды видела в крохотном экранчике цветного телефона. Ехала в церковь в полупустом трамвае, позвякивавшем на поворотах, и увидела у мальчика, сидевшего рядом, игру – сверху падали квадратные кирпичи, а маленький человечек бегал внизу и двигал их так, чтобы они составлялись ровными рядами. И построенный ряд пропадал.

– И все мы так, Господи, – проговорила Марина вслух.

Мальчик, отвлекшись, пропустил кирпичик, человечка завалило, нападало ему по голове, и он умер. От этого Марине стало так грустно и покорно, что она расплакалась. И удивленный мальчик долго присматривался к ней украдкой, делая вид, что играет. Не могла же женщина расплакаться из-за игрушечного человечка в экранчике?

Вечерами бывал телевизор – те же стареющие артисты, с густо нарисованными лицами, иногда фильм, по выходным – церковь: поставить свечку за упокой мамы, отца и за здравие старшей. Думать о ней не хотелось, молиться тоже, но Марина все равно это делала – батюшка настаивал. Говорил, что Марина потом поймет, а сейчас пусть молится. Через силу.

Марина подумала, что Нина может сидеть в комнате и молчать дальше, а потому, чтобы пристыдить ее хорошенько, лучше бы помириться – выманить ее. А чтобы помириться, можно испечь торт или сварить абрикосового варенья. В палатку на углу завезли по дешевке подгнившие.

Старшая обожала абрикосовое. Целую банку могла за раз, а потом болела. Нина абрикосовое не любит – значит, торт. Она, конечно, всегда была другая. Довольно пытливая девочка, задающая странные вопросы об устройстве всего – от газовой плиты до рецепта пирога. Марина не любила много говорить, но иногда что-то знала, и тогда объяснять ей нравилось. Она постоянно сравнивала Нину со старшей в детстве и не находила ничего похожего. Старшая постоянно щебетала обо всем подряд, все просыпала, переворачивала, носилась как угорелая и умудрялась падать на ровном месте, а оттого вдумчивая и аккуратная Нина казалась не по годам взрослой. А теперь и она туда же. Дурная кровь свое берет.

14:01. Катя

– Я тебе говорил, давай подберу! Дороги свободные, нет, на метро поперлась! – поприветствовал Катю оператор. – Быстрей давай! У него в четырнадцать тридцать встреча, а мне еще картинку выставить надо!

Они вбежали в холл, мгновенно проскочили мимо охранника, кивнувшего оператору, и понеслись к лифту. Видимо, оператор приехал вовремя и уже обо всем договорился. Катя снова почувствовала это. Время.

Время неумолимо сгущалось. Катя физически ощущала, как со свистом уплотняются дни, сжимаясь в череду наползающих друг на друга событий, встреч, лиц, как густеет воздух, а мир вокруг от бесконечного повторения становится устало-насыщенным, тяжелым. Как извечный, приторный, ванильно-шоколадный кекс по утрам, который она даже не сама выбрала. Говорила по телефону и не успела раскрыть меню, махнула рассеянно официанту, и он принес его.

И кофейня постоянно эта же, потому что не нужно терять доли секунд на осмотр зала, выбор места и траектории до столика, да и официант уже знает, что она торопится, а потому сварил кофе к ее приходу – в пять пятьдесят пять. Это еще не завтрак по купону, но заказ он пробьет, как обычно, уже в шесть.

Рука холодна, взгляд пуст, а она сама будто давно отключилась от происходящего, и в каждую секунду с удивлением обнаруживает, что событие, которое она только что вписала в ежедневник, уже вот и происходит, и произошло, и она каким-то образом его уже описала для газеты, сняла, смонтировала. Всегда на «ты» – имени не запомнить, и здороваться на всякий случай со всеми, кто чуть дольше задерживает взгляд.

Лица и фигуры, слившиеся в неразличимое пятно, голоса, разные, но фальшивые, как один, сигналы несущихся мимо машин, мутные отсветы фонарей на выщербленном асфальте – смотри, чтобы бликов в кадре не было, ни года, ни месяца, только дни недели. Да, хорошо, конечно, я сверюсь со своим расписанием. Могу в среду с часу до двух, вместо обеда или в любой день поздно вечером. Да. После десяти. Отлично. И во всем этом неразличимом гуле вибрирующего мира пульсация собственного сердца – быстрее, быстрее, еще быстрее.

Ей все чаще снилось, как она бежит по сходящейся внутрь спирали, и конец неумолимо ближе, бежать все труднее, но теперь, уже попав в зону гравитации, не бежать невозможно. Она просыпалась от ужаса за пару минут до звонка будильника и жалела о том, что не доспала это время.

Катя понимала, что так дальше нельзя, и про «остановиться и отдохнуть», а потому злилась, когда ее пытались образумить. А ее постоянно пытались. Подружка, с восторгом порхавшая между полок с изящными шпильками, убеждала Катю примерить что-то поженственнее ее вечных скороходов на толстой подошве. Катя послушно примеряла, внезапно вспоминая, что она девочка, и даже покупала что-то, носила и через пару дней убирала в шкаф – для особенного случая. Но ничего особенного не происходило, да и не могло произойти – она не успевала. Не успевала в театр, в кино, на прогулку, даже еду она готовила глубоко за полночь – и сразу на несколько дней. Да и как можно было развлекаться, зная, что ее Нина, ее маленькая глупая сестричка, сейчас там? Нет, она наверняка сыта, одета и обута, хорошо учится, но она с матерью. И с каждой секундой отупляющее зомбирующее ее влияние усиливается. Что вырастет из ее милой и доброй девочки? Такая же упрямая тупоголовая лошадь с завода? Нет, Катя должна успеть. Как только Нине исполнится восемнадцать, она заберет ее к себе, устроит в лучший вуз, может быть, даже платно, а потому надо еще постараться, отправит в группу реабилитации, на какие-нибудь театральные курсы, на курсы развития фантазии и в школу креативности. Все это влияние, все эти зажимы психики, все, воспитанное в ней матерью, надо выветрить, сломать, рассеять. Катя купит ей красивую одежду, научит краситься и укладывать волосы, покажет, какой должна быть нормальная семья. Хорошо бы к этому моменту родить. Но пока не по карману, конечно. Деньги. На все нужны деньги. Много денег. И каждый раз, распахивая портмоне, Катя видела огромные черные глаза своей Нины под мутной пленкой – фотография обтрепалась по краям, но еще не выцвела. И каждый раз Катя повторяла свое обычное: «Потерпи, девочка моя, я тебя вытащу. Потерпи еще немного. Уже скоро».


И весь этот тяжелый вихрь, эта бешеная погоня за деньгами – в полном одиночестве. Не всегда, конечно. Случались какие-то романы, а когда-то у Кати даже был муж. Помощи от него она никогда не требовала, потому что нечестно – это ведь ее цели, ее карьера, ее сестра, он, в общем-то, не обязан. Но через пару лет все чувства выветрились, рассеялись в этом бешеном урагане, и осталась только мысль: нет, не тот.

Катя хорошо помнила, когда эта мысль впервые появилась. Она сидела к мужу спиной, старалась не смотреть, писала статью о модном нынче в ландшафтном дизайне исландском стиле и даже увлеклась, но все равно чувствовала, как медленно муж моет посуду, разбрызгивая воду по всей комнате, и потом украдкой оборачивается на Катю. И, убедившись, что она на него не смотрит, ставит сковородку обратно на плиту – якобы не заметил, а потому и не вымыл. Как он запихивает ногой под мойку склизкий кусочек чего-то разбухшего, вылетевший из раковины. А кусочек прилипает к его носку, и он возит носком по белому ламинату, стараясь отлепить кусочек, а потом все же запнуть его под мойку. Потом эта мысль стала возникать в голове острым угловатым комком все чаще и чаще.

Нет, Катя никогда не питала иллюзий, не разочаровалась, она сразу видела эту смесь лени с инфантильностью, видела, что и прогресс был колоссальный, она его практически вырастила: муж уже сам мыл посуду, иногда подметал у себя в комнате и складывал грязные вещи не обратно в шкаф, а в стиральную машину. Научился зарабатывать, ходить в магазин, следил за внешним видом. Он чувствовал себя мужчиной, оценивая пройденный путь, и, похоже, не верил, что Катя всерьез может его бросить. Не из-за сковородки же. А Катя сидела и понимала, что у нее больше нет ни чувств, ни желания помогать ему, ни объяснять, и уж тем более ссориться. Хочется запнуть его под мойку, как этот кусочек, и забыть. Просто очередная неудачная попытка.

Дальше стало хуже. Он почувствовал, что все разваливается, и решил принять меры. Когда кто-нибудь особенно приятный писал комментарий под Катиной фотографией, а Катя шутила в ответ, он входил в комнату, ставил чайник, а потом, развернувшись к Кате, соображал, как начать разговор, но, не умея аккуратно подвести, начинал с занимательного факта. К примеру, если ему не нравился новый Катин начальник, утонченный армянин, с которым Катя много смеялась про Кандинского, то он начинал с политической обстановки в Армении, ради чего даже прочитывал сводку новостей, потом переходил к знакомым армянам, которых ругал на ровном месте, выставляя поголовно подлецами и негодяями, а потом якобы изящно вворачивал: этот твой начальник, он ведь тоже… И далее следовал какой-то космической нелепости вывод из подмигивающего смайлика под фотографией.

Сначала Катя умилялась детским попыткам хитро отстоять территорию, потом начинала злиться, некогда было слушать всю эту многочасовую тираду ради того, чтобы узнать, что ее новый знакомый – урод и негодяй, что следует из пожелания доброго дня на Катиной страничке. Потом Катя просто уводила разговор в сторону и развлекалась тем, что не давала мужу ругать кого бы то ни было, тонко оправдывая президентов, политические события или рассказывая такой факт, после которого к теме было уже не вернуться. Тогда он уходил недовольный, но вскоре возвращался снова, придумав, как ему казалось, новый тонкий заход, и к пятому возвращению злился и орал, что Катя его совсем не слушает. Катя изумлялась и показывала на часы: он говорит третий час подряд. Тогда муж обижался как ребенок и начинал, заламывая руки, ныть, что Кате с ним неинтересно, и он по лицу ее видит, как ей скучно. Катя отвечала, что да, но это не потому, что ей в принципе с ним скучно. Просто он пришел сказать гадость про человека, которого не знает, и попытки контролировать ее окружение злят. После этого начинался очередной виток нытья и манипуляций. Это Катю злило еще больше. Она требовала по-честному. Тебе неприятно, что я так много говорю с начальником? Скажи мне об этом прямо, я буду говорить меньше. Тебе не нравится моя подруга, скажи мне, я не буду приглашать ее домой.

Он прекратил нападки на окружение и долго еще пытался заставить Катю ревновать, рассказывая про девушек на работе и в соцсетях, которые делают ему комплименты («Ты только не ревнуй, ладно?»). Кате было смешно. Потом все эти попытки ее загнуть прекратились, и муж, наконец, перешел к нормальной человеческой модели: любишь – хотя бы не огорчай. Начались диетические батончики в подарок, милые вещицы, попытки что-то сделать по дому, но все это Катю уже не радовало. Не могло радовать, потому что на самом деле ничего не изменилось. И завали он Катю вагонами подарков, он все равно прятал сковородку и запихивал мусор по углам. А это значило, что убирать это все Кате и муж все равно будет стараться ее обмануть в таких вот мелочах, но об отношении к ней это говорило слишком красноречиво. Не хочешь мыть – не мой. Только не прячь ради бога.


Лифт еле заметно дернулся и остановился. Оператор все это время говорил что-то, но Катя не слышала. Нет, она подумает об этом позже. В обед или перед сном, так и работу потерять можно. Сосредоточиться. Нужно сосредоточиться.

18:11. Вадим

Вадим вернулся домой, поставил водку в холодильник. Вынул макароны с курицей, погрел, медленно поужинал. Все было как всегда. Обычный одинокий вечер. Но осознание того, что он теперь не один, наполняло особой радостью. Тайна будто расцвечивала каждый его жест, каждое движение становилось теперь значительным и важным. У него уже было так в детстве. С котенком. Даже этот щекочущий привкус страха, налипающий к нёбу как холодный куриный жир.

Вадиму нравилось вспоминать. Он будто переживал заново то, что давно забыл, и все эти состояния, свои ощущения теперь казались интересным кинофильмом, в котором он был героем. Боли не осталось, только яркие кадры и радость от того, что все это закончилось.


Он вспомнил, как влетел во двор, громко хлопнув калиткой, повозился с замком, запер дверь изнутри на щеколду, поднялся на чердак и кинул котенка в сундук. Захлопнул крышку и торопливо спустился, чуть было не свалившись, отпер щеколду и побежал мыть руки.

Когда она пришла и походя заглянула к нему в комнату, он уже переодевался, аккуратно вешал рубашку на плечики и, доброжелательно кивнув ей, положил вешалку на кровать и принялся застегивать рубашку. В голове не мутилось, а простреливало холодными иглами. Одно неверное движение, один сбившийся вдох – и она все поймет.

Она посмотрела на него, как ему показалось, странно и дольше обычного, но ничего не спросила и вышла. Он наконец выдохнул и продышался. От того что он так надолго сдерживался, дыхание стало таким резким и жадным, будто он вынырнул из-под воды. Надо было успокоиться. Он сосчитал про себя до шестидесяти – вышло сорок две секунды. Она точно заметила.

Пришел отец, дежурно погладил его по голове – интересно, через сколько он начнет его гладить, если узнает обо всем?

Все время, пока они ужинали, он думал про котенка. Отец рассказывал про то, как дела на работе, она смеялась и спрашивала. А он прислушивался к каждому шороху в паузе и молился, чтобы котенок не принялся пищать. А вдруг он сможет выбраться из сундука? И придет прямо сюда, прямо сейчас. И тогда всё.

Но в промежутках было тихо и спокойно. После ужина он отправился мыть посуду и спрятал специально недоеденный кусочек котлеты для котенка в карман. Карман вымок, но она, наверное, не заметит – это старые штаны, для дома, они и так все в пятнах. Было неясно, сколько еды нужно котенку, но даже если он умрет, то так будет лучше – его проще будет выкинуть, и собакам не придется его ловить, съедят так, и никто ничего не узнает. Кроме девочки, которая его видела. Но с ней было легко: пора было домой, он просто ушел, а куда убежал котенок, не видел. Когда он уходил, котенок сидел на половике и никуда не собирался. Кто же знал, что он убежит?

Вадим полез на чердак. Сначала мачеха думала, что он делает там что-то нехорошее, и проверяла его, стараясь застать врасплох, но он нашел на чердаке старые книги и делал вид, что ходит туда читать – не тащить же такие старые и грязные книги в свою аккуратную комнату. Она не возражала. Отец иногда спрашивал, что он сегодня прочел, и он называл ему то, что они проходили сегодня на литературе. Отец кивал.

Котенок был теплым и очень приятным. Шерсть у него оказалась мягкая, а в хвостике прощупывались маленькие косточки, из которых хвостик и состоял. Еще у него выдвигались коготки. Нажимаешь в самую середину лапки, на розовую подушечку, и коготки выезжают, они загнутые и у основания покрыты странными полупрозрачными чехольчиками. Это не грязь, потому что она не соскабливается и очень долго прирастает назад. Во рту у котенка все по-другому – язык покрыт шершавыми пупырышками, а маленького язычка, свисающего сверху, нет совсем. И это у всех так – он даже поймал большую соседскую кошку и проверил у нее. Если кольнуть котенка иглой, то он начинает извиваться так сильно, что удержать его невозможно. Колоть надо аккуратно, потому что в прошлый раз котенок укусил так больно, что на руке остались четыре глубоких дырочки, которые заживали очень плохо. После этого он долго рассматривал зубы котенка и все не мог понять, как такой слабый котенок мог укусить так сильно и продырявить толстую кожу.

Вообще котенок не был похож на человека: задние лапы у него по форме напоминали куриные окорочка, а передние – нет. Самым красивым у котенка был нос смешной тигриной формы и еще интересные уши, которые просвечивали розовым. Он не хотел сидеть на руках, и все время спрыгивал на пол, в пыль, и от этого очень смешно чихал, почти как человек. Голос у котенка был тонкий и одинаковый, он не говорил «мяу», как другие коты, а говорил смешное протяжное «ми». Кормить котенка было тяжело, приходилось изворачиваться и придумывать всякие способы незаметно спрятать для него еду. Сначала он носил за щекой, но после еды нужно было мыть посуду, и пока ее моешь, держать еду во рту было опасно – она могла что-нибудь спросить и рассердиться, если он кивнет или промычит в ответ что-то неразборчивое. Но если не покормить котенка вовремя, то потом он будет какать жидким, и убирать это из сундука сложно и долго. Кошачьи какашки он заворачивал в старые газеты и складывал в мешок в комоде. С мочой было сложнее – сундук не просыхал и сильно вонял, а котенок становился вялым и часто дышал.

Плен

Подняться наверх