Читать книгу Валентина - Жорж Санд - Страница 8
Часть первая
6
ОглавлениеВнезапно Валентина услышала глухой протяжный звук, напоминавший отдаленный стук колес. Она свернула с дороги и направилась по боковой тропинке к тому месту, откуда доносился шум, все усиливавшийся и менявшийся. Если бы Валентина могла проникнуть взглядом сквозь пенный цвет яблонь, пронизанный светом луны, она увидела бы белую блестящую ленту реки, устремлявшуюся к плотине, которая была неподалеку. Все же она и так угадала близкое присутствие Эндра по идущей от него прохладе и нежному запаху мяты. Именно поэтому она поняла, что уклонилась от правильного пути, и тут же решила спуститься к реке и ехать берегом, в надежде обнаружить мельницу или хижину, где можно расспросить о дороге. И в самом деле, вскоре путь ей преградил старый, стоявший на отшибе темный амбар, и хотя света не было, лай собак за забором свидетельствовал о том, что здесь живут люди. Она крикнула, но никто не отозвался. Тогда она подъехала к воротам и постучала в них стальным наконечником хлыста. В ответ послышалось жалобное блеяние – амбар оказался овчарней. В этом краю, где не было ни волков, ни воров, не было нужды и в пастухах. Валентина поехала дальше.
Ее иноходец, словно ему передалось смятение хозяйки, перешел теперь на шаг и продвигался вперед медленно и неуверенно. Иногда копыто его высекало из кремня искру, а то он вдруг тянулся мордой к молодым побегам вяза.
Внезапно в этой тишине, среди пустынных полей и лугов, не слышавших никогда иной мелодии, кроме той, что от нечего делать извлекает из своей дудочки ребенок, или хриплой и непристойной песенки подгулявшего мельника, к тихому бормотанию воды и вздохам ветерка присоединился чистый, сладостный, завораживающий голос – голос молодого человека, сильный и вибрирующий, как звук гобоя. Он пел беррийскую песенку, простую, протяжную и грустную, как, впрочем, все местные песни. Но как он пел! Разумеется, ни один сельский житель не мог так владеть голосом и так модулировать. Но это не был и профессиональный певец, тот не позволил бы так увлечь себя незамысловатому ритму и не отказался от всяких фиоритур и прочих премудростей. Пел тот, кто чувствовал музыку, но не изучал ее, а если бы изучал, то стал бы первым из первых певцов мира. Да, в нем не чувствовалось выучки; мелодия, как голос самих стихий, поднималась к небесам, полная единственной поэзии – поэзии чувств. «Если бы в девственном лесу, далеко от произведений искусства, далеко от ярких кенкетов{6} рампы и арий Россини, среди альпийских елей, где никогда не ступала нога человека, – если бы духи Манфреда{7} пробудились вдруг к жизни, именно так бы они и пели», – подумалось Валентине.
Она уронила поводья, лошадь спокойно пощипывала траву, росшую на обочине дороги. Валентина уже не испытывала страха: она была околдована таинственной песней, и так сладостно было это чувство, что она и не думала удивляться, слыша ее в таком месте и в такой час.
Когда голос умолк, Валентина подумала, что все это ей пригрезилось, но вот песнь раздалась вновь, приблизилась, и с каждым мгновением звуки ее все отчетливее доносились до слуха прекрасной амазонки, потом они снова утихли, и теперь Валентина слышала лишь лошадиный топот. По тяжелому неровному аллюру она без труда догадалась, что это крестьянская лошадь.
Валентина почувствовала страх, представив, что сейчас она очутится здесь, в этом пустынном углу, с глазу на глаз с человеком, который может оказаться грубияном, пьяницей. Как знать, пел ли это сам ночной путник, или, быть может, тяжелая поступь его коня спугнула сладкоголосого эльфа. Но, так или иначе, она сочла более благоразумным открыть свое присутствие незнакомцу, чем проблуждать всю ночь по полям и лугам. Валентина подумала также, что, если ее попытаются оскорбить, иноходец, безусловно, сможет ускакать от крестьянской лошадки, и, стараясь казаться спокойной, двинулась навстречу ездоку.
– Кто там? – раздался твердый голос.
– Валентина де Рембо, – ответила девушка, не без чувства гордости назвав своя имя, весьма почитаемое в этих краях.
Невинное тщеславие не должно было показаться чем-то нелепым или смешным, ибо гордилась она доблестями и отвагой своего отца.
– Мадемуазель де Рембо, одна и в такой час! – поразился путник. – А где же господин де Лансак? Не упал ли он с лошади? Жив ли он?
– Слава Богу, жив, – ответила Валентина, приободренная звуком голоса, показавшегося ей знакомым. – Если не ошибаюсь, месье, вас зовут Бенедикт, и мы с вами сегодня танцевали.
Бенедикт вздрогнул. Мельком он подумал, что неприлично было напоминать об этой щекотливой ситуации, при одном воспоминании о которой вся кровь закипала у него в жилах… Но иной раз самое искреннее чистосердечие может показаться дерзостью. На самом же деле Валентина, взбудораженная ночной скачкой, совершенно забыла о смешном случае с поцелуем, и только тон ответа Бенедикта напомнил ей обстоятельства происшествия.
– Да, мадемуазель, я Бенедикт.
– Вот и хорошо, – сказала она, – будьте добры, укажите мне дорогу.
И она рассказала ему, как сбилась с пути.
– Вы находитесь в одном лье от того места, где потеряли дорогу, – пояснил он, – и чтобы выехать на нее, вам придется проехать через ферму Гранжнев. Так как я сам держу туда путь, разрешите быть вашим провожатым. Возможно, выехав на дорогу, мы обнаружим карету, которая вас поджидает.
– Вряд ли, – возразила Валентина, – матушка видела, что я обогнала их, и, разумеется, решила, что я окажусь в замке раньше, чем они.
– В таком случае, мадемуазель, разрешите проводить вас до дому. Мой дядя, безусловно, был бы более подходящим проводником, но он еще не вернулся с праздника и не знаю, когда вернется.
Валентина с отчаянием подумала, что это обстоятельство лишь усугубит гнев матери, но, не считая себя виноватой во всех сегодняшних приключениях, она без всякого жеманства приняла предложение Бенедикта, что невольно внушило к ней уважение. Бенедикт был тронут ее простотой и мягким обхождением. То, что поначалу не понравилось ему в Валентине, а именно – ее непринужденность, которая была следствием осознания своего превосходства, внушенным ей с пеленок, – как раз и покорило его теперь. Он понял, что девушка принимает свое благородное происхождение как нечто естественное, без надменности или наигранного самоуничижения. Она была как бы промежуточным звеном между матерью и бабкой, она умела заставить себя уважать, не оскорбляя собеседника. Бенедикт дивился тому, что в присутствии Валентины не испытывал робости, того трепета, какой неизбежно охватывает выросшего вдали от света двадцатидвухлетнего юношу в присутствии молодой прекрасной женщины. И он заключил из этого, что мадемуазель де Рембо с ее благородной красотой и природным чистосердечием достойна и уважения, и дружеского участия. Мысль о любви даже не пришла ему в голову.
После обычных в таком случае расспросов о дороге, о выносливости лошадей, Валентина спросила Бенедикта, не он ли сейчас пел. Бенедикт знал, что поет превосходно, и не без тайного удовлетворения подумал, что она слышала его голос, разносившийся далеко по долине. Однако он небрежно осведомился, движимый тем неосознанным притворством, которое подсказывает нам тщеславие:
– Разве вы что-нибудь слышали? Очевидно, это был я, а может быть, лягушки в тростнике.
Валентина хранила молчание. Она была так восхищена этим голосом, что не могла подобрать нужных слов, опасаясь недооценить способности певца или же отозваться о них чересчур восторженно, что прозвучало бы фальшиво. Нарушив молчание, она простодушно спросила:
– Но где вы учились петь?
– Будь у меня талант, я имел бы право ответить вам, что этому не учатся, но в данном случае это было бы позерством. Я брал в Париже уроки пения.
– Какая прекрасная вещь музыка, – заметила Валентина.
Начав с музыки, они заговорили о других искусствах.
– Я вижу, вы тоже музыкантша, – сказал Бенедикт в ответ на какое-то глубокое ее замечание.
– Меня учили музыке, как и всему прочему, – отозвалась она, – другими словами – учили поверхностно, но этот вид искусства дался мне довольно легко, я научилась разбираться в музыке, я ее чувствую.
– И у вас, безусловно, большой талант?
– У меня?.. Я играю контрдансы, и только.
– А голос у вас есть?
– Есть. Я пела, и многие даже находили во мне способности, но я бросила пение.
– Как? При такой любви к искусству?
– Да, бросила и взялась за живопись, которую я люблю гораздо меньше и которая дается мне труднее.
– Не странно ли?
– Нет, в теперешнее время человеку необходимо освоить какое-нибудь дело, знать его досконально. Наше положение и наше состояние непрочны. Может статься, что через несколько лет земли Рембо, моя вотчина, отойдут государству, как это случилось полвека тому назад. Такие, как я, получают жалкое образование, нас учат всему понемногу и не позволяют углублять свои знания. Родные хотят, чтобы мы были образованными, но если мы, не дай Бог, станем учеными, нас подымут на смех. Нас неизменно воспитывают в расчете на богатство, а не бедность. Так вот я вам скажу: куда лучше образование, которое давали нашим прабабкам, как ни было оно ограниченно – они хоть вязать умели. Революция застала их женщинами ничем не примечательными, и они смирились с тем, что ничем не примечательны, и без малейшего отвращения занялись вязанием, зарабатывая на жизнь. А что станется с нами, с грехом пополам знающими английский язык, начала рисования и музыки, с нами, умеющими писать лаковыми красками, разрисовывать акварелью каминные экраны, делать из бархата цветы и прочие дорогостоящие пустячки? Что будем делать мы, когда республика примет закон, запрещающий роскошь, и оставит нас без пропитания? Кто из нас способен принизить себя до ручного ремесла? Ведь только одна из двадцати девушек нашего круга обладает более или менее серьезными знаниями, да и то считаю, что им подходит лишь одно занятие – стать горничными. Я поняла это еще давно, из рассказов бабушки и матери (вот вам пример двух совершенно противоположных существований: эмиграция и Империя, Кобленц и Мария-Луиза), поняла, что мой долг уберечь себя от злоключений первой и безрадостного благоденствия второй. И как только я стала свободна в своем выборе, я забыла обо всех моих талантах, которые не могут быть мне полезны. Я посвятила себя одному, ибо заметила, что в любые времена человек, делающий хорошо что-то одно, всегда найдет себе место в обществе.
– Итак, вы считаете, что в обществе будущего с его спартанскими нравами живопись окажется более полезной, более востребованной, нежели музыка, раз вы решительно избрали ее вопреки своему призванию?
– Возможно, но не только в этом дело. Музыка как профессия мне не подошла бы: женщина там слишком на виду, и у нее только два варианта – либо театральные подмостки, либо салоны. Музыка превращает женщину либо в актрису, либо в лицо зависимое, которое нанимают давать уроки какой-нибудь провинциальной барышне. Живопись дает больше свободы, позволяет жить уединенно, отчего радость, даваемая ею, становится вдвое дороже. Думаю, что теперь вы одобрите мой выбор… Но, пожалуйста, поедем быстрее – матушка меня ждет и беспокоится…
Бенедикт, преисполненный восхищения, потрясенный рассудительностью юной девушки, втайне польщенный той искренностью, с какой Валентина открыла перед ним свои мысли и свои принципы, не без сожаления стегнул лошадь. Но когда в свете луны забелела крыша их фермы, в голову ему пришла неожиданная мысль. Он осадил лошадь и, находясь во власти своей сумасбродной идеи, машинально протянул руку и взял под уздцы иноходца Валентины.
– Что случилось? – спросила она, натягивая поводья. – Мы сбились с дороги?
Бенедикт растерянно молчал. Потом, набравшись духу, заговорил:
– Мадемуазель, то, что я хочу вам сказать, пробуждает в моей душе тревогу и смятение, ибо я не знаю, как вы отнесетесь к моим словам. Я говорю с вами впервые в жизни, и Господь Бог свидетель, что, расставшись с вами, я сохраню в душе величайшее к вам уважение. Однако в первый, а возможно, и в последний раз мне выпало подобное счастье, и, если слова мои оскорбят вас, вам нетрудно будет избегнуть встреч с человеком, на свою беду не угодившим вам…
Это торжественное вступление поселило в душе Валентины страх, смешанный с изумлением. У Бенедикта была своеобразная внешность, той же печатью исключительности был отмечен и его ум. Валентина успела заметить это, пока они беседовали. Огромный талант к пению, изменчивость черт, не позволяющая уловить выражение лица Бенедикта, развитой ум, скептически относящийся ко всему, делали Бенедикта необыкновенным и непонятным в глазах Валентины, которой до сегодняшнего дня еще не доводилось общаться с юношами не из ее среды. Поэтому-то его вступительная речь испугала ее: как ни далека она была от тщеславия, ей невольно пришло в голову, что он сейчас объяснится ей в любви, и она не знала, что сказать на это.
– Вижу, что напугал вас, мадемуазель, – продолжал Бенедикт. – Я оказался в столь щекотливом положении, что не надеюсь быть понятым с полуслова, впрочем, я не знаю даже с чего начать.
Слова эти лишь усугубили тревогу Валентины.
– Сударь, – проговорила она, – не думаю, что вы скажете мне то, чего я не могла бы выслушать, особенно после того, как вы сами признались, что смущены. Коль скоро вы боитесь меня оскорбить, мне, очевидно, следует опасаться какой-нибудь неловкости с вашей стороны. Покончим разговор, прошу вас, и, так как я уже знаю дорогу, примите мою благодарность и не утруждайте себя более, не провожайте меня.
– Я должен был предположить, что ответ будет таков, – проговорил оскорбленный до глубины души Бенедикт. – Очевидно, я несколько переоценил ум и чувствительность мадемуазель де Рембо.
Валентина не удостоила его ответом. Холодно кивнув юноше, она, испуганная всем случившимся, хлестнула коня и поскакала прочь.
Бенедикт ошеломленно глядел ей вслед. Вдруг он с досадой ударил себя по лбу.
– Ну и болван! – воскликнул он. – Она же меня не поняла!
И, направив свою лошадь через ров, он срезал угол загородки, вдоль которой скакала Валентина, и через три минуты уже нагнал ее и преградил ей путь. Валентина так испугалась, что чуть было не свалилась с коня.