Читать книгу Все мои птицы - К. А. Терина - Страница 20
Люди
Симаргл
ОглавлениеОни отъехали от детского сада на дюжину кварталов и уже нырнули в тоннель, когда Чагин понял, что вместо Инки забрал чужую девочку.
Сначала он не думал об Инке вовсе: нянечка выдала ему ребёнка, Чагин ребёнка принял, усадил в машину, пристегнул. Мелькнула мысль, что пора проредить личный состав игрушек на заднем сиденье.
Мелькнула и исчезла незамеченной, потому что голова Чагина была по самую макушку заполнена мыслями другими – вязкими и тревожными. Нельзя было сказать даже, что Чагин их думал, – он был так плох, что это мысли думали его, вертя им во все стороны в свете допросной лампы.
Вчера всё пошло не так. Чагин смотрел на свои чуть подрагивающие пальцы, вспоминая трафаретные школьные истории о крипте и кривой дорожке. А ведь мог отказаться, шептало ему изнутри головы. И Чагин покорно и очень живо представлял себе, как они с Вольцем сидят у барной стойки, Чагин медленно тянет красный эль, а когда Вольц спрашивает: может, по крипте? – Чагин смотрит на него иронически и говорит: ну что за детство, Вольц?
Но Вольц Чагину был нужен. Вольцу не были подвластны стихии, он не двигал континенты, но был он той самой песчинкой, которая остановит весь механизм чагинского проекта, попади такая песчинка в неудачное место. С точки зрения Вольца, место, понятно, было удачным. Его, Вольца, стратегия успеха строилась именно на этом: оказаться у рельсов, по которым несутся чужие идеи; стоять, слегка накренясь, – как бы случайно, но так, чтобы всякий разумный человек понимал суть угрозы, – и ждать. С такими людьми, как Вольц, никогда не ясно, из чего они сделаны и чем закончится столкновение, а потому все предпочитают этих столкновений избегать.
Чагин посоветовался с людьми, и люди рассказали ему, как поступить. Слово «умаслить» Чагин не любил, было в нём что-то прогоркло-сливочное; но на редкость удачно подходило слово «устаканить». За два часа в рандомной «Нерпе» Вольц устаканился изрядно, и Чагин почти не сомневался, что вопрос решён. Но это самое мерзенькое «почти» выглядывало из бледных глаз Вольца, когда тот вроде бы искренне хвалил чагинские схемы и козодоем заливался на тему их актуальности и редчайшей государственной значимости. «Почти» ухмылялось из вольцевского вопроса о крипте.
Да, нужно было отказаться. В конце концов, и на Вольца найдётся управа, и даже это самое предложение, эту крипту, следовало запомнить, запротоколировать мысленно и употребить иным способом – упомянуть, где нужно, вписать, поставить галочку, заверить. И тогда Чагинский поезд размазал бы Вольца по рельсам, ко всеобщему одобрению, и стало бы ясно, что сделан Вольц вовсе не из бетона.
Но Чагину всегда не хватало чего-то важного, какого-то стержня, который есть, кажется, во всяком человеке, кроме него. Даже в Инке такой стержень был; Чагин вспомнил вдруг, как в ответ на предложенную им порцию мороженого, лишнюю, сверх нормы, дочь посмотрела серьёзно и сказала: лучше поговорим о собаке. Она никогда не клянчила, не было у неё такой привычки, но как-то так ловко вворачивала эту собаку, что даже тупому Чагину становилось ясно, что мороженым не обойдёшься. Инка не понимала пока, отчего собаку никак нельзя. Чагин надеялся, что ей и не придётся этого понимать. Надеялся, что однажды – очень скоро – всё изменится и в ответ на очередной её вопрос он широко улыбнётся и скажет: Инка, а давай. Давай заведём собаку.
Где только они находят этих собак? Вроде бы отовсюду их выпололи: ни книги, ни фильма, ни рисунка. Старый обучающий ролик про сим-архитектуру, где в главной роли выступал смешной пёс, давно заменили на что-то куда менее персонажное. После редизайна силуэт пса исчез даже с логотипа «Симаргла», остались только крылья, и всё равно дети продолжали откуда-то узнавать о собаках.
По служебным каналам Чагин внимательно следил за грандиозной работой дочерних лабораторий «Симаргла». Но никаких официальных релизов ещё не было, а сигналы об успехах собачьего направления были пока противоречивыми, так что Инке знать об этом совершенно не следовало. Пусть даже сам Чагин был настолько уверен в успехе, что придумал и взялся продвигать тот самый свой проект, на пути которого встал Вольц.
Вспоминать о Вольце совсем не хотелось, а мысли о дочке щекотали затылок приятным теплом.
Чагин подумал вдруг: как хорошо, что есть Инка. Когда дочь оказывалась рядом, его наполняла щемящая нежность, распирала изнутри, вытесняя всё временное и суетное. Чагин иногда с лёгким стыдом отмечал, что это его личное чувство, пожалуй, ярче и светлее единения. Может, дело было в том, что единение принадлежало всем сразу, а значит – никому. А Инка – была только его. Ещё немного – жены, да и родители изредка претендовали на внучку, но и Чагин, и Инка понимали: она папина дочка.
Чагин вспомнил обо всём этом и едва не рассмеялся: зачем же он мучается, когда вот сидит его маленький утешитель и весь смысл его жизни; просто вспомни о ней – и всё встанет на свои места. К чёрту и крипту, и стыдную ночь, и тем более Вольца. Вот же она – Инка.
Именно в этот момент Чагин понял, что ребёнок, сидевший позади него, Инкой не был.
Чагин едва не упустил руль, но автомат перехватил управление. Мигнули тревожные оранжевые огоньки, электронный женский голос укоризненно попросил быть внимательнее, машина плавно ушла вправо, а слева замелькали, сигналя, другие автомобили.
Чагин сжал руль побелевшими пальцами и припарковался у аварийной обочины. Несколько секунд он смотрел, как покачивается картонный ароматизатор в виде двух крыльев с надписью в пустоте между ними «Симаргл. Всегда едины».
Обернулся.
– Инка?
Девочка мрачно молчала, но Чагину и так было ясно: это не его дочь.
На первый взгляд – то же румяное лицо, те же фирменные стальные глаза. Из-под шапочки выбился светлый локон. И шапочка знакомая – с заячьими ушами, но ведь у них у всех такие или очень похожие.
Не говоря уже о румянце, глазах и локонах. Это с возрастом люди приобретают собственные черты, а дети, особенно сим-дети, всегда на одно лицо. Если, конечно, не случилось какой-нибудь беды, которая оставила на ребёнке ясную отметину.
На этой девочке никаких отметин не было, но было в ней что-то катастрофически неправильное и даже зловещее. Стальные глаза смотрели слишком серьёзно, в их блеске Чагину чудились взрослые вопросы. Очень похожая на Инку девочка Инкой не была. Анканни, мать его, валли.
Чагин почувствовал себя неловко перед этой чужой девочкой. Он попытался вспомнить, есть ли у него конфеты, и тотчас одёрнул себя: похитил чужого ребёнка и собрался кормить конфетами. Вот молодец.
Потом он с ужасом подумал, что где-то там осталась Инка. И точно так же она сидит в чужой машине. Но отчего так невнимателен тот, второй? Неужели тоже полночи накидывался криптой?
Мысли заметались в свете фар проносившихся по тоннелю машин. И одно было хорошо: как-то улеглись, успокоились похмельная тревога и стыд. По сравнению с чужим ребёнком в машине вчерашнее происшествие казалось обыденной нелепостью. Чагин с некоторым опережающим облегчением представил, что и история с чужим ребёнком тоже скоро отойдёт в прошлое, поблекнет и покажется смешной. Тотчас вообразил сцену из шпионского кино: две машины на мосту, из каждой выходит по ребёнку – девочки в красных, с ушами, шапках, надвинутых на глаза. Туман стелется у их ног, на той стороне моста старомодно, по-киношному, курит незнакомый силуэт, а Чагин держит наготове плюшевого медведя.
Чагин хихикнул, но тотчас поймал в зеркале испуганный взгляд девочки.
Навалилась усталость, Чагин представил, как будет сейчас звонить, заискивать – сначала с автоответчиком, потом с нудной тёткой из поддержки детсада, а потом, верно, и с родителями этой девочки. Даже думать об этом было невыносимо.
И тогда в пустеющую голову Чагина пришла спасительная мысль переложить проблему на плечи жены.
* * *
Во дворе возились трое коммунальщиков с одинаково тупыми лицами. Чагин аккуратно их объехал, припарковался, но выходить не спешил, а смотрел на них с минуту, пытаясь понять, что не так; понял: жуки. Неликвиды. Как глупо сразу не понять – кто ещё стал бы заниматься такой грязной работой?
С виду люди как люди, никаких, конечно, татуировок на лбах (подобными татуировками стращали ещё в школе, и Чагин накрепко это запомнил), и всё же неликвида с человеком нормальным не спутаешь. В официальной речи неликвидов звали людьми, прошедшими коррекцию, в повседневной если и вспоминали – то исключительно как о жуках. Они и были похожи на жуков: человекообразные с интеллектом насекомого.
И можно, конечно, напоминать себе, что нет, скорее всего, никакой их вины в сбое сим-архитектуры. Но всё равно включалось какое-то естественное, природное отвращение.
Жуки всегда были рядом, на жуках держалась вся инфраструктура, так что кое-кто даже шутил, что, если бы не естественная необходимость в коррекции, её следовало бы выдумать. Но нормальные люди замечали жуков крайне редко, как не замечают привычные элементы городского пейзажа. Настораживало, что Чагин вообще обратил на них внимание. Проклятая крипта, не иначе.
Чагин едва не съехал снова в колею самобичевания, но поймал в зеркале укоризненный взгляд девочки и волевым решением остановил поток руминаций.
В лифте Чагин о жуках-коммунальщиках не думал, а мысленно тренировал изумление, которое отыграет, когда жена заметит, что Чагин привёл домой чужого ребёнка.
Но жена деловито распаковала девочку, чмокнула в макушку и отправила мыть руки, как будто не заметив подмены. Чагин стоял, не раздеваясь, и молча смотрел на обеих. Жена была статная, с царской осанкой; после свадьбы она располнела; полнота ей шла, делала позволительно особенной. Чагину это всегда нравилось. Это было такое движение к грани дозволенного, когда ты знаешь, что границу не пересечёшь, а всё же чувствуешь некоторую бунтарскую остроту. Он любил, придя с мороза, обнять жену, обменивая свой временный холод на её вечное округлое тепло.
Но женщина, на которую он сейчас смотрел, не была его женой.
Раздевая ребёнка, она привычно, на уровне автоматизма, пересказывала какие-то новости, а Чагин думал, до чего же она неинтересна и, кажется, неумна; а ещё он думал, что вчера слушал бы эту трескотню с удовольствием и нежностью, и задавал бы вопросы, и хмыкал бы где надо; а ещё – что вот-вот женщина выйдет из этого своего автоматического режима и заметит, что человек, с которым она так привычно делится ерундой, – вовсе не её муж.
В смятении, не сказав ни слова, Чагин вышел.
Не помня себя, он спустился вниз, вернулся в машину, тронулся с места, объезжая давешних жуков-коммунальщиков.
Он не думал о том, куда едет; в ушах стоял гул, какой бывает после неожиданного падения. Где-то внутри своей головы Чагин метался по палубе гибнущего фрегата: паруса порваны в клочья, из трёх мачт уцелела одна, вода кипит – и не сказать, что за бортом, потому что уже неясно, где борт, а где стихия; и повсюду, куда ни посмотри, – огромные щупальца кракена.
Это была картинка из вчерашнего вечера, и пока руки сами поворачивали руль, решая за отупевшего Чагина, как быть, Чагин тонул. Одну за другой он мысленно перебирал подробности криптового трипа, теперь уже с утилитарной целью: скрыться от осознания сегодняшней катастрофы.
Крипта, в отличие от милосердного алкоголя, память не забирала. Наоборот, подсвечивала каждую деталь ярко и даже эстрадно.
Когда вчера вечером Чагин неохотно согласился на предложение Вольца, не пришлось даже идти в уборную (как он было представил). Вольц сделал знак бармену, а тот невозмутимо выложил перед Чагиным и Вольцем две марки на стильной чёрной салфетке. Чагин сначала мысленно охнул, а потом вспомнил: и посетители (кроме них с Вольцем), и работники бара – рандомы; да и район откровенно рандомовский. Чагин нечасто оказывался за границами сим-сити, но «Нерпу» выбрал Вольц, оставалось только согласиться.
Слово «рандом», пришедшее из чагинской юности, давно устарело; нынешняя сим-молодёжь звала альтернативно рождённых грунтом; Чагин этого не одобрял. Вовсе не потому, что такое название Чагин считал оскорбительным. Наоборот, было в нём что-то слишком комплиментарное, намёк на соль земли или соху. Альтернативно рождённые вовсе не были солью земли, а соху видели разве что на картинках. Термин «рандомы» куда лучше описывал их суть – рандомных сочетаний рандомных родительских генов; зачатых в случайности, без интеллектуальных усилий, исключительно за счёт животных инстинктов и механизмов размножения.
Но в тот момент, когда дело дошло до крипты, Чагин даже обрадовался, что происходит это в рандом-баре, где никому, наверное, нет дела до чуждых и слишком, с их рандомовской точки зрения, похожих друг на друга симов.
Вольц, не таясь, подцепил марку пинцетом и бросил прямо в бокал Чагину. По этому жесту и по этому пинцету Чагин понял, что для Вольца крипта – совершеннейшая обыденность и что ошибкой была вся эта встреча, потому что таким, как Вольц, не удержаться там, где Вольц пока ещё держался. И нужно было просто немного подождать, сидя на берегу, и Вольц проплыл бы мимо, изъеденный криптой.
Прежде чем марка растворилась в красноте эля, Чагин успел разглядеть рисунок. Это был искусно выполненный корабль, увитый щупальцами кракена, что тащили его на дно.
Сначала Чагин решил, что крипта на него просто не действует. Бывает и такое, он слышал. Да и повод, кажется, имелся – какой-то случай, школьный ещё эпизод, о котором Чагин и не помнил уже толком; но вот в пене крипты мелькнули намёки на воспоминание – и Чагину сделалось жарко. Чтобы потушить этот жар, он выпил огромный глоток эля с растворённой в нём маркой и закашлялся, а Вольц, смеясь, стучал его по спине и говорил: не так быстро, брат, не так быстро. В голосе его чувствовалась искренняя забота, и Чагин мимолётно отметил внутри себя, как неправ был, думая о Вольце всё то нехорошее, что он о нём думал, – и сегодня, и накануне.
А потом крипта подействовала так явно, что даже Чагин понял: вот оно.
Кажется, крипта была вирусом? Знания Чагина о криптобиологии не остались на школьном уровне, а поспешно свалились с него в бездну, едва исчезла необходимость вспоминать на экзаменах все сим-ар-блоки, мучительно перечисляя латинские названия.
Никто не думает об устройстве единения, кроме разве что умников-криптобиологов; с криптой было так же: знание о ней мгновенно растворялось в информационном потоке, как растворялась в эле марка с кораблём и кракеном.
Там, внутри криптового прихода, Чагин осознал, что крипта – и есть единение, но совсем иного уровня. Не о ней ли таинственное и всеобъемлющее слово «эпифания», не её ли воспевали поэты, не ей ли поклонялись святые во все века? Чагин чувствовал, как сливается с Вольцем в сладостном взаимопонимании. Всё, что тот говорил, было верно и глубоко. И за каждым его словом Чагин видел глыбу личности самого Вольца, его красоту. И Вольц видел Чагина, это чувствовалось во всём: и в словах, и в жестах, и в мудрой его улыбке; видел Чагина таким, каким Чагин был, – и принимал целиком, до последнего пятнышка. Проснувшись следующим днём с головной болью, медленно прожариваясь на сковородке воспоминаний, Чагин прочёл, что крипта, среди прочего, провоцирует какие-то лошадиные выбросы фенилэтиламина. До секса у них с Вольцем не дошло, но Чагин знал: один только жест Вольца – и всё случилось бы.
Чагина снова залил жгучий стыд. Теперь было совершенно ясно, что никаких чужих детей Чагин из детского сада не забирал. Что Инка смотрела на него так испуганно, потому что сам Чагин вёл себя как мудак. И жена оставалась его женой. Дело было не в них, дело было в Чагине. Дело было в крипте.
Что-то она нарушила в чагинской сим-матрице – посыпались рецепторы, а что дальше?
И про такое он слышал – в основном, конечно, очень давно, ещё в школе, в тех самых ужасных сценариях, какими пугали их, воспитывая превентивный ужас перед тогда ещё совсем новым криптовеществом. Никто не верил, а выходит – зря. И ещё Чагин вспомнил вдруг Кима – тощего нескладного рандома Кима, школьного уборщика с его вечной кривой ухмылочкой и совершенно не подходящим ему глубоким, убедительным, красивым голосом. Не говорил ли тот ему однажды: а вот крипту я бы на твоём месте не пробовал? Это воспоминание ни к чему не крепилось, ничего за собой не везло, просто образ и звук, подвисшие в пустоте. Что уборщик-рандом мог знать о крипте?
Сам Чагин о крипте знал не больше, чем о других запрещённых препаратах. Школьный курс криптобиологии, даже помни его Чагин назубок, не давал ответа. Неспециалисты о таких вещах говорили исключительно демонстративным шёпотом и откровенную ересь – фантазии в отсутствии информации. А специалистов-криптобиологов среди чагинских знакомых не водилось. Теперь стало ясно, что зря. Жена непременно сказала бы, что Чагин таких знакомств неосознанно избегал. Сказала бы, если бы Чагин мог поделиться с ней своими бедами.
Но он, конечно, не мог – не теперь, когда его сим-архитектура совершенно очевидно вышла из строя, стремительно рушились феромоновые криптосвязи, и жена больше не казалась самым близким и родным человеком, а представлялась чужаком, едва ли не чудовищем. Что хуже – совсем немного, и он сам станет для неё таким же. Уж на таком-то уровне Чагин разбирался в вопросе. Бактерии-симбионты, то самое «сим» в термине «сим-архитектура», все эти годы не только следили за его благополучием и здоровьем, но и обеспечивали точный и верный обмен сигналами со всеми членами сим-социума. Неужели всего одна доза крипты сломала в Чагине то, что заставляло любого сима чувствовать себя на голову, две головы выше любого рандома, – феромоновую подпись, членскую карточку одного большого и прекрасного клуба? Единственного клуба, в котором стоило состоять, – клуба идеального будущего.
Перед мысленным взором Чагина возникло изображение огромного муравья на фоне зелёного листа. Муравьи убивают чужаков, если их запах недостаточно хорош.
Чагин мотнул головой, как бы вытряхивая из неё полчища муравьёв, огляделся и обнаружил, что на улице почти стемнело.
Машина стояла у въезда на парковку рядом с заводом, где Чагин – так давно, что уже и сам забыл, – начинал карьеру простым рабочим.
Чагин сам не знал, сколько времени провёл вот так – вцепившись побелевшими пальцами в руль, глядя невидящими глазами на закат – точно такой же, как все те закаты, на которые он смотрел когда-то и после заводских смен, и ещё раньше, из школьных окон, воображая на горизонте огромную призрачную фигуру – смутный, ускользающий силуэт бога-пса, который с высоты неба смотрит на своих несовершенных детей.
Пропускной автомат ворчливо попискивал, а из кабинки показался нахохленный охранник в плаще. Чагин махнул бейджем перед автоматом, а охраннику жестом соврал, что был-де важный телефонный разговор. Думал он о другом. Думал Чагин о том, что тело мудрее его самого. Тело привезло его куда следовало, в место надёжное и ясное. Это чувство было иррациональным, но в отчаянной ситуации только иррациональность и спасает. Там, где логика говорит: конец тебе, Чагин, – иррациональность шепчет об утешительном уюте.
* * *
Рабочие в цеху смотрели на него с некоторым удивлением, но без особой тревоги. Весь вид Чагина выдавал в нём конторского работника, но, если система пропустила его внутрь, значит, он имел право здесь находиться.
Когда-то он был таким же рабочим, в этом самом цеху – всего-то десять лет назад. Не было ещё Инки, а они с будущей тогда женой, стройной и смешливой, только присматривались друг к другу. Жизнь была проста и понятна.
Впервые Чагин задумался о том, что, может, не стоило ему так прытко двигаться по управленческой линии. А как не двигаться, если именно этого хотела от него система? Это было чувство, напоминавшее руку старшего товарища на плече; руку, которая не только не даёт упасть, но и легонько подталкивает вперёд.
Как и в прежние, доконторские годы, Чагин решительно очистил голову от лишних мыслей; сбросил пиджак, оставшись в белой рубашке. Взял с полки наушники и очки, а из автомата – одноразовые перчатки и маску; включил свободный станок, подтвердив личность: система помнила о его квалификации. Один за другим методично проверил валики, смазал рельсовую систему, отрегулировал пуск охлаждающей эмульсии.
Пока он настраивал себя и станок, спустился мастер – старик лет семидесяти с лицом древним, из прошлой жизни. И дело было не в возрасте, а в том, что лицо у мастера было набором случайностей. Рандом – один из немногих на заводе. Чагин его помнил, а вот мастер Чагина не узнал, что неудивительно. Все мы для них на одно лицо, привычно подумал Чагин.
Заметив включение станка, подсуетился конвейер и доставил деталь на обработку.
Мигнул монитор, высвечивая чертёж, и Чагин принялся за работу.
Руки помнили не только дорогу сюда, но и работу здесь. Слушая приглушённые наушниками заводские звуки, Чагин чуть отстранённо наблюдал за искрами, летящими из-под шлифовального вала, и думал о том, как всё-таки справедливо и верно устроен мир и хорошо, что места случайностям в нём всё меньше. Не случайно, что Чагин оказался здесь в эту ночь. Он сделает свою работу, и деталь, которую он отшлифует, будет служить ещё многие годы, радуя людей. И сам Чагин был её братом – отшлифованной и отлаженной деталью на своём месте. И никакая крипта не может этого изменить, а единичный сбой – ерунда. Он увидел царапину и тотчас ловко с ней расправился. Остановил станок, снял перчатку и на ощупь проверил, не пора ли менять вал. Заметил краем глаза, как мастер удовлетворённо цокнул и ушёл к себе, смешно размахивая руками.
Чагин проводил его взглядом, оценив заодно приятность слаженного механизма цеха: мерное движение конвейеров, спокойная уверенность рабочих-симов, тот самый утешительный ритм, в поисках которого Чагин, верно, и приехал сюда, сам того не зная.
В груди заискрило тепло, Чагин почувствовал, как его наполняет любовь к этим простым людям, таким же, как он. Если не считать мастера, все они тут были – своими, понятными, настоящими и правильными. В каждом из лиц Чагин узнавал себя, и это было утешительно. Все здесь были такими, какими следовало быть, Homo perfectus. Где-то в другом месте, более светлом и тихом, точно так же слаженно и предсказуемо появлялись на свет крошечные люди, и кто-то замерял им температуру, а кто-то проводил тест Уоттса-Киндреда, а кто-то готовил колбы с молочной порцией сим-архитектуры. И на каждой колбе – крошечный аккуратный логотип с крыльями вокруг пустоты, на месте которой некогда был изображён силуэт пса-Симаргла.
Чагин чувствовал, что контакт восстанавливается. В таких местах у крипты нет власти.
Наверху, над окнами, сквозь которые мастер из своей клетушки наблюдал за жизнью цеха, светились цифры электронных часов: 19:59.
Работа в цеху замедлялась, останавливались конвейерные ленты, требовавшие человеческого участия для успешной работы. Затихали станки, рабочие откладывали инструменты и детали. Дёрнулся и замер башенный кран. Мигнули и сменились цифры на часах: 20:00.
Плавно, мастерски, любуясь собой, Чагин тоже остановил станок. Замер в предвкушении. В управлении, куда Чагина привела карьерная лестница, всё было иначе, суетливее, формальнее, что ли. Не было той ясной простой чистоты, с какой проходило единение в заводских цехах.
Мелодия появилась из ниоткуда. Сначала иголочками пробежала от кончиков пальцев через всё тело к самому сердцу, потом уже зазвучала. От нежной скрипки до глубокой виолончели. Мелодии было плевать, что уши Чагина закрыты звуконепроницаемыми наушниками. Мелодия рождалась внутри.
Сердце рвалось из груди, прыгая в такт музыке, желудок пульсировал, и горечь то подступала от него куда-то в диафрагму, то снова исчезала.
Не то.
Чагин жадно смотрел в просветлённые лица рабочих, точно надеясь украсть это просветление, заразиться им. Он знал, что они сейчас чувствовали, но это знание невозможно даже мысленно облечь в слова: чувство всепоглощающей простоты, чувство правды и направления. Тепло и свет, которые лились как будто сверху, а на самом деле из всех присутствующих, объединяя незримыми нитями. Круг света, внутри которого все свои; всегда поддержат и помогут, всегда обнимут и утешат. Всегда поймут. Чагина из этого круга выставили, и сейчас, в самом разгаре единения, он куда острее ощущал боль вчерашней ошибки. Его паника, его мучительные, стыдные руминации – всё казалось мелким и недостойным по сравнению с горем, которое он испытывал прямо сейчас.
Чагин пробовал было считать от тысячи до одного, как делал это в далёком детстве, но от полёта над воображаемыми числами желудок скрутило в тугой узел.
Чагин двинулся к выходу мимо замерших и, казалось, мерцающих в такт воображаемой мелодии рабочих. Он почувствовал острое желание прямо сейчас ударить кого-то из них кулаком в лицо и посмотреть, что за кровь потечёт из разбитых губ и будет ли эта кровь сиять теплом единения.
Рабочие точно почувствовали это. Их головы стали поворачиваться навстречу и вслед Чагину. Их пустые глаза смотрели то ли сквозь него, то ли внутрь его. И Чагин с некоторым запозданием осознал, что разрушение его сим-матрицы скоро почувствует не только жена, а любой сим. Возможно, это происходило прямо сейчас. Возможно, неправильные чагинские феромоны уже кричали: я чужой. Сердце Чагина неистово колотилось, и неясно было – реакция ли это сбоящей матрицы на единение или паника. Чагин заставил себя идти медленно. Было сложно не поддаваться желанию обходить каждого из рабочих-симов по широкой дуге, но Чагин справился.
Сверху, равнодушный и не знающий единения, за ним наблюдал мастер-рандом.
* * *
Чагина знобило и трясло. Включились алгоритмы, спавшие двадцать лет, и он оказался в месте, похожем на то, где прятался от единения в детстве. Ноги сами привели Чагина в уборную, глаза сами уставились на отражение в зеркале: бледное лицо, синие круги под глазами, взлохмаченные волосы. Дорожки слёз на щеках.
В голове гулко мерцало единственное слово: коррекция, коррекция, коррекция.
Чагин не любил вспоминать детство. Иногда пытался, но, как ни старался, не находил ничего приятного. Как будто кто-то скатал всё его детство в неряшливый ком, внутри которого затерялись маленькие и большие радости: столовское пюре, взгляд той девочки, утренняя тишина, когда все ещё спят, шершавость камней под босыми ногами. Всё, что мог разглядеть Чагин с двадцатилетней дистанции, – осознание беспросветного и всепоглощающего краха, которое разворачивалось в нём в последние перед выпуском из начальной школы месяцы. Не было никакого смысла исследовать это болото из комфортного настоящего, где всё у Чагина было хорошо и стройно. Чагин просто не ходил туда – рациональное решение взрослого человека, выполнению которого способствовала сим-архитектура.
Но сейчас что-то изменилось.
Чагин стоял в опрятном заводском туалете, смотрел на себя в зеркало и отчётливо видел в отражении не себя теперешнего, а себя двадцатилетней давности. Что-то в этом заводском туалете отчётливо напоминало туалет школьный, пацанский, выдраенный до блеска, где тощий и неловкий птенец, ещё-не-Чагин блевал в дыру санузла и плакал. Смешно, но это были слёзы счастья – такие же, как у всех наверху, в классе. Просто этим счастьем ещё-не-Чагина тошнило.
Ему было одиннадцать, а значит, никаких оправданий у него не было. Подобное простительно для дошкольника. На такое смотрят сквозь пальцы в начальных классах. Ты учишься скрывать тошноту и не выбегать из класса в первые секунды единения. Ты подхватываешь общий смех над тем очевидным неликвидом, которого стошнило прямо на парту. Ты тайком подглядываешь из окна за тем, как его увозят на коррекцию. Он никогда не вернётся, а ты обещаешь себе, что с тобой такого не случится. Держаться всё сложнее, но ты держишься и медленно считаешь про себя, как учили – с визуализацией. Ты бросил вести дневник и отслеживать динамику, потому что от этих записей накрывает тоска, но ты точно знаешь, что всё вот-вот наладится.
А потом ты замечаешь, что стал запираться в туалете за несколько минут до единения. Хуже того, ты знаешь, что скоро это заметят все. Ты знаешь, что будет дальше.
Ещё-не-Чагин отмотал туалетной бумаги и вытер подбородок. Губы дрожали.
– Матрица слетела, – прокомментировал голос за спиной. Голос этот был глубокий, мягкий, удивительно приятный – и совершенно не сочетался ни со смыслом сказанного, ни с внешностью обладателя этого голоса.
Ещё-не-Чагин почувствовал, как жар заливает его лицо, высушивая слёзы. Ему не надо было оборачиваться, чтобы понять, кто стал свидетелем его позора, самим этим фактом позор усугубив.
Ещё-не-Чагин прожевал слова, которые рвались наружу, и спросил другое:
– Куда слетела?
– На муда, – вежливо ответил уборщик и принялся сноровисто протирать зеркало. Он всё делал так: очень чётко и ловко, будто ночами напролёт репетировал полировку зеркал и унитазов.
Уборщику было что-то около семнадцати, и он был рандомом. Его звали Ким, и ещё-не-Чагин ни за что не признался бы, что помнит его имя.
Ещё-не-Чагин привык, конечно, что среди взрослых попадаются рандомы. «Пройдут годы, прежде чем мы окончательно оставим в прошлом хаос случайностей». Но большинство людей моложе тридцати рандомами не были. Большинство людей моложе тридцати были симами – такими, как ещё-не-Чагин. Своими. Не набором случайностей, а результатом тщательного и продуманного дизайна инженеров-генетиков. Образцами красоты, силы и здоровья. Идеально совместимыми с сим-архитектурой, за которой, как известно всякому, было будущее.
Но случались исключения вроде Кима. Взрослые рандомы неприятия не вызывали; в конце концов, у них не было выбора. А этого Кима кто-то сделал по старинке уже в новейшее время, и был он одновременно и преступлением, и уликой. И выглядел, кстати, соответственно. Уродливо выглядел: тощее, нескладное, сутулое насекомое. И дорога таким насекомым была одна – доживать свой век, убирая за новыми, совершенными людьми.
– Это называется пубертат. В идеале твои гормоны должны были расчистить поле деятельности для инициации. Но пубертат штука индивидуальная и непредсказуемая.
Всё это ещё-не-Чагин прекрасно знал и без него. Лекции по криптобиологии начинались с первого класса. А восхищение, с каким немолодая и очень рандомная биологичка слушала ответы второклассников, выдавало, что рандомы не только некрасивы, но и туповаты.
Ещё-не-Чагин накрепко запомнил обучающий мультфильм, описывающий взаимодействие сим-архитектуры с подготовленным, нерандомным организмом.
В центре кадра стоял румяный ребёнок неопределённой гендерной принадлежности (ещё-не-Чагин не сомневался, что это мальчик).
В кадр откуда-то из облаков влетала совершенно идиотского вида собака. Когда она приближалась к зрителю, морда её расплывалась в улыбке. После приземления собака запевала песенку, танцуя вокруг мальчика. Для ещё-не-Чагина это было символом неспешной работы сим-архитектуры. Первые дозы коктейля получали уже младенцы, но вместо того, чтобы делать дело, сим-архитектура в лице идиотского пса сперва нудно плясала свои тошнотные танцы.
Потом начинался дождь, и заботливая собака раскрывала над растущим ребёнком красный зонт. А в самой собаке открывалась дверца, и оттуда выскакивали мелкие разноцветные придурки в масках, круглые, квадратные, с хвостами и без, – микробы, призванные защитить и улучшить нарисованного мальчика.
Авторы мультфильма милосердно не демонстрировали процесс проникновения команды бактерий внутрь. Монтаж – и вот крошечные работники уже внутри, за работой. Открывают какие-то краны. Настраивают циферблаты. Проверяют давление в трубах, ремонтируют обшивку. Эта часть ещё-не-Чагину нравилась, как нравилось ему думать, что человеческий организм – понятный, в общем-то, прибор, а значит, его всегда можно отремонтировать, нашёлся бы специалист. Разобравшись с настройками, бактерии занимали в конце концов свои места – предусмотренные заранее, ещё на этапе проектирования мальчика,– и тоже начинали петь. Возможно, эта песня символизировала единение, но если так, то символ был никудышный. Даже в детстве, когда о единении Чагин мог судить исключительно через боль и тошноту, он понимал, насколько оно велико, больше любого человека или сообщества, и как мучительно прекрасно.
Дальше в мультфильме многого не хватало.
Не было эпизода, в котором организм мальчика не был готов к прибытию бактерий-симбионтов. Не было эпизода, где, обманутые неверными указателями, они по ошибке выкручивают не те рычаги, где трубы взрываются от их вмешательства и заклёпки из обшивки стен задорно летят во все стороны. Не было эпизода, где блюющего мальчика отправляют на коррекцию.
А ещё авторы мультфильма не учли простой факт несовместимости сим-людей с обыкновенными собаками. Архитектура, которая превращала симов в самых здоровых, красивых, талантливых, эмоционально устойчивых, лояльных граждан своей страны, делала их абсолютно непереносимыми для собак.
– Дня три у тебя, – спокойный голос Кима бесцеремонно вернул ещё-не-Чагина в отдраенный сортир школы-интерната.
Ещё-не-Чагин подумал, как приятно хрустнет под кулаком Кимов нос. Даже если потом Ким отпинает его до полусмерти. Плевать. А Ким сказал:
– Если разобьёшь мне лицо, вряд ли я захочу тебе помочь. Тут уж сам решай.
Он достал из кармана конфету, развернул фантик и бросил конфету в рот.
* * *
Чагин кружил по ночным улицам. Большей частью по симским кварталам, но изредка, сам того не замечая, оказывался и в рандомных. Днём граница была размыта, ночью же симы спали, если иного не требовал долг, или работали, если долг того требовал. А рандомы ночью жили, и их улицы жили тоже.
Шумные бары, мимо которых проезжал Чагин, то и дело выплёскивали из себя избыточное веселье – компании подростков, юношей, людей постарше. Их ненормальное, противоестественное разнообразие завораживало Чагина и заставляло отвлечься.
Но ненадолго. Внутри происходило нехорошее, и Чагин даже знал что: сим-матрица стремительно и неизбежно приходила в негодность. Теперь в его голове крутилась всего одна вредная, саркастичная, мрачная мысль: отчего утром ты, Чагин, не пошёл в «Симаргл»? Когда ещё можно было обойтись малой кровью, что-то соврать, обмануть юную лаборантку, наплести, схитрить, спастись.
Теперь, когда симптомы стали очевидны даже за завесой отрицания, о «Симаргле» речи быть не могло. Что он им скажет? Почему не пришёл сразу? А главное – воспоминание, пробившее брешь в обороне памяти, делало визит в «Симаргл» совершенно невозможным. Ты, Чагин, – преступник. Преступники подлежат коррекции. Чагин дивился свойствам памяти и самому себе, дёргая за крошечные нитки обрывка воспоминания, болезненные, мучительные. Не решаясь размотать дальше, чтобы разглядеть подробности.
Время от времени он ловил себя на шёпоте: этого просто не может быть, я – не такой человек. И сам себе отвечал: так всё и было. Ты именно такой.
Старательно игнорируя самое ядро постыдного воспоминания, чагинские мысли одну за одной выедали поляны поблизости.
Для кого-то «Симаргл» был только названием технологии и лаборатории; словом, удачно соединившим в себе нужные буквы: Сим-Ар-Гл – глобальная симбиотическая архитектура; у многих «Симаргл» ассоциировался с логотипом в виде двух крыльев с пустотой в центре. Память о силуэте пса, заполнявшем прежде эту пустоту, смыло за какую-то дюжину лет. Возможно, в организмах благонадёжных симов этому способствовали стандартные протоколы сим-матрицы. Но в чагинской системе они не сработали.
Для маленького Чагина Симаргл был богом – иногда жестоким, но всегда справедливым. А единение, каким бы мучительным оно ни было тогда, представлялось необходимым ритуалом на пути к совершенству.
Во времена чагинского детства цифровое знание уже дозировалось и оберегалось, но ещё существовали библиотеки с бумажными книгами. В одной из таких книг маленький Чагин и нашёл изображение древнего бога-пса, только слегка похожего на дружелюбную собаку из обучающего ролика. Древний Симаргл нравился Чагину куда больше: на его морде не было лживого угодливого дружелюбия, а был честный оскал. Древний Симаргл не пел тупые песенки и не отплясывал под зонтом. В нём не прятались мелкие засранцы в дурацких масках. Он не отправлял недостойных на коррекцию, а просто отрывал им головы.
Создатели сим-архитектуры взяли чужое имя, не озаботившись выяснить его значение; к тому же в те годы ещё никто не осознал трагической несовместимости сим-архитектуры с собачьими органами чувств. Катастрофа случилась далеко не сразу: технология эволюционировала, опираясь на проверенные цепочки кода; менялся дизайн рецепторов, воспринимающих феромоновые послания; менялись и эти послания, отточенные на ранних экспериментальных сим-поколениях.
Первые сим-дети уже чувствовали настороженное отношение со стороны псовых. Но до кровавой трагедии, закончившейся десятками смертей симов, массовым отстрелом собак и принятием антисобачьего закона, было ещё очень далеко.
Обо всём этом Чагин узнал уже будучи взрослым. А десятилетним, в поисках спасения от неотвратимой коррекции, Чагин истово молился языческому богу Симарглу, выпрашивая чудо. Воображение Чагина-ребёнка нарисовало тогда фигуру этого бога-пса – возвышающуюся над городом, чуть размытую туманом, но всегда глядящую вниз на своих детей. Именно в этом тумане маленький Чагин высматривал ответный взгляд, когда просил о чуде. Чудо произошло, оно имело привкус подлости и очертания воровства, но дарёному чуду в зубы не смотрят.
Взрослый Чагин старательно похоронил воспоминания о детстве, а те, что прорастали бурьянами, обходил стороной. Но Симаргл – остался.
Иногда его огромная фигура виделась Чагину на горизонте в тумане и смоге промышленных районов. Иногда – в рассветной дымке над зубчатым силуэтом спальных кварталов. Но чаще всего – на закате, в моменты умиротворения и мечтаний.
Вот откуда взялась идея чагинского проекта. Но об этих её корнях Чагин никогда и никому не рассказывал.
Он остановился на красный. Перекрёсток был совершенно пуст: десять вечера, машин не предвидится. Что-то было не так; Чагин понял вдруг, что организм замер в ожидании волны удовольствия: остановился на красный, молодец, хороший мальчик.
Эти крошечные подачки от сим-архитектуры были с ним так долго, что Чагин почти перестал их замечать. А вот отсутствие – заметил, даже сквозь озноб и тошноту. И одновременно ощутил рефлекторное ноющее желание получить то, что ему недодали. Человек Павлова, опытный экземпляр. Ему сделалось тошно.
Чагин опустил боковое стекло, впуская мокрый воздух, и услышал лай.
Нет, это нельзя было назвать лаем. Звук был скорее похож на вой, прерывистый, мучительный, – голос существа, отчаявшегося и разочаровавшегося. Чагин и сам сейчас завыл бы так же, если бы умел.
Он вышел под дождь, оставив машину с распахнутой дверцей, и двинулся к источнику звука, отчётливо осознавая самоубийственность своего решения. Вой или лай – несомненно был собачьим. А Чагин был симом.
Чагин вспомнил Инку с её упрямой мечтой о собаке. Вспомнил крохи информации, которые месяцами собирал, прежде чем решиться заговорить о собственном проекте хотя бы шёпотом.
В отличие от всех, с кем решался обсудить этот вопрос, Чагин хорошо помнил, как собаки стремительно и незаметно растаяли, растворились, исчезли из контекста и дискурса. Их возвращение – как идеи, как темы для бесед, как образа – было куда более неспешным, трогательно осторожным. Собаки на цыпочках возвращались в мир Чагина. Где-то в лабораториях «Симаргла» талантливые учёные годами работали над своими формулами, матрицами и коктейлями, чтобы собаки вернулись. Говорили, что эти собаки будут гораздо лучше прежних. С собственной сим-архитектурой, способные слышать и слушать. Готовые подчиняться и любить – по одному знаку человека. Встроенные в криптосемью с самого рождения. Чагин был в восторге – и половину этого восторга составляло предвкушение восторга Инкиного.
И вот сейчас, идя по тёмной улице, по мокрому зимнему асфальту, слушая дикий этот, мучительный вой, вопреки этому вою и вопреки тому, что все волоски на его теле наэлектризовались, а где-то в затылке строчила игла швейной машинки, Чагин никак не мог прогнать совершенно дурацкую и абсолютно детскую мысль: что, если это – они? Что, если прямо сейчас он увидит самого настоящего сим-пса?
У поворота в переулок стоял, мигая аварийными огнями, «жуковоз» – небольшой жёлтый минивэн коммунальной службы.
Синие с розовыми полосками комбинезоны коммунальной службы. Спокойные, даже вялые лица. Пустота в прозрачно-серых глазах. Жуков было трое. И Чагин поймал себя на почти подсознательном желании отвернуться, не смотреть, не видеть их – как не смотрел и не видел много лет. С тех пор, как сам едва не стал одним из них.
Но Чагин заставил себя смотреть.
Первый жук был ровесником самого Чагина, почти неотличимым от отражения в зеркале. Возраст и личный опыт в конце концов делали симов очень разными. Личная мимика, какие-то собственные жесты. Шрамы, неуловимые отпечатки времени и опыта.
Но у жуков опыта не было, как не было ничего личного. Ходили слухи, что жуков прошивают такой версией сим-архитектуры, которая делает их абсолютными автоматами. Были и другие слухи: что личность у жуков есть, но одна, единая, общая на всю страту. В том, как жуки одновременно повернули лица к Чагину, ему виделось подтверждение обеих версий. На жука-ровесника смотреть было особенно больно. Вдруг он – тот самый? Очень легко было представить себя на его месте.
Ещё двое – совсем юные, девушка и парень лет по пятнадцать, дети. Их лица были яснее, лучше лиц чагинского поколения. Они, даже будучи браком, жуками, не вызывали отторжения, но и симпатии тоже не вызывали. Чагин прислушался к себе, точно в ожидании указаний сим-матрицы – что почувствовать, как распаковать? Ничего. Чувства сим-узнавания не было, это были абсолютно чужие дети. Но в отсутствие сим-узнавания включалось узнавание самое обычное, древнее, архаичное.
Они были так похожи на Инку.
Всего за полдня исчезло всё, что Чагин испытывал к жене. Без поддержки матрицы её образ почти растаял, слился с серой стеной образов других симов, неотличимых друг от друга. Но мысль о дочке была болезненной. И нежной.
Жуки тоже смотрели на Чагина. В их взглядах не было ни интереса, ни ожидания. Так может смотреть на тебя дверной глазок, видеорегистратор на перекрёстке, автоматическая касса в супермаркете. Но на мониторе кассы мигает строка ожидания, у видеорегистратора горит огонёк, а за глазком двери есть кто-то ещё. За взглядами жуков не было ничего. Пустота. Идеальные оболочки для обеспечения города рабочими руками.
Пёс был огромным и чёрно-белым. Чёрная спина, чёрные уши, белая маска на морде с полосками, расположенными так, что создавалось впечатление серьёзного, хмурого, осуждающего взгляда. Глаза его были пронзительно-голубыми. Чагин в одно мгновение узнал своего бога. Таким он его и видел на горизонте – всегда мрачным, всегда осуждающе-хмурым.
С появлением Чагина мир как будто на пару мгновений встал на паузу, но затем вновь сдвинулся с места, жуки словно забыли о пришельце, а пёс резко дёрнул головой, пытаясь вырваться из петель, в которых удерживали его двое жуков, пока третий пытался сделать укол. Пёс метнулся вправо, влево, клацнула челюсть; Чагин ясно видел, что эти метания бесполезны, как бесполезно его собственное хаотическое движение по городу.
Чагин сделал шаг, положил руку на плечо одному из жуков, отодвигая. Прикасаться к нему было неприятно и против всех чагинских инстинктов. Обычно с приближением сима жуки расступались сами, но сейчас не произошло ничего подобного, убогие игнорировали Чагина. Тот, к которому Чагин прикоснулся, лишь нетерпеливо дёрнулся, точно лошадь, которая почувствовала на себе слепня.
Внутри Чагина закипела тьма. Никогда прежде он не чувствовал подобного – личного, чистого, тёмного чувства. Тенью было желание, которое он почувствовал вечером, проходя сквозь ряды рабочих, укутанных единением. Разбить лицо паршивца в кровь. Уронить наземь и бить долго, яростно, сладострастно.
Чагин успел поддаться чувству лишь на мгновение, но этого хватило, чтобы старший жук оказался на земле с окровавленным ртом, съёжившийся и тихий, с тем же неизменно спокойным, равнодушным выражением лица. Юные жуки аккуратно положили палки, петлями которых удерживали собаку, и пошли прочь, а Чагин стоял с разбитым кулаком, пытаясь осознать произошедшее.
Симы, если того не требует профессия, не бывают агрессивны. Сим-матрица не позволит гормонам выйти из-под контроля. Матрица же не позволит жуку сопротивляться, его задача – остановить процесс и ждать, если что-то пошло не так. Матрица не позволит товарищам жука вступиться за него. Их алгоритмы велят покинуть опасное место.
Аккуратно и очень медленно Чагин освободил пса от петель. Пёс не убегал. Он сидел на месте, глядя на Чагина спокойными умными глазами. Чагин опустился перед ним на колени и вспомнил иллюстрацию Йона Бауэра, которая так завораживала его в детстве: в знак добрых намерений Тюр вложил свою руку в пасть чудовищному волку Фенриру. Бауэр изобразил бога Тюра в крылатом шлеме, и сейчас Чагину виделась в этом ирония.
Пёс исхудал, и видно было, что не ел он по меньшей мере несколько дней. Возможно, смысл жизни Чагина был в том, чтобы накормить собой одного несчастного пса?
Но пёс просто лизнул Чагина в лицо.
В этом не было ничего плотоядного, только снисходительность.
Чагин всмотрелся в пса. Тот не был экспериментальным: уже далеко не щенок, а об успехах в области собачьих сим-архитектур стали говорить всего несколько месяцев назад. Но не был пёс и обычным диким псом, из тех, что накрепко запрещены в городах. Из тех, что порвут сима в клочья только за его симский запах. Левое ухо у пса было аккуратно подрезано – знак ветеринарного вмешательства. Под шерстью на внутренней стороне светилось клеймо: БО. «Без обоняния», понял Чагин. Такие вмешательства были строго запрещены, и до этой минуты Чагин не верил, что люди, пусть и рандомы, действительно способны на такое. Он много читал про собак: без нюха им жизни нет. Как симу – без матрицы. Внутри Чагина проснулась ещё не окончательно отступившая тьма. Чагин прикрыл глаза.
Ему показалось, что он отвлёкся всего на мгновение. Но, открыв глаза, он понял, что не знает, как долго стоит здесь, посреди дороги, рядом с покалеченным псом. Избитого жука рядом не было.
Чагин встал и пошёл прочь. За его спиной мигала аварийными огнями оставленная машина.
Пёс подождал несколько мгновений и двинулся следом за ним.
* * *
Бар был почти пуст, только за угловым столиком раскладывала пасьянс старуха. Она неприятно слюнявила пальцы, прежде чем взять со стола такую же рандомную и древнюю, как она сама, карту.
Больше всего Чагину хотелось лечь на месте, там, где он стоял, свернуться калачиком и плакать навзрыд. Как будто эта чуждая пустота, подчёркнутая неприятной старухой, стала последним ударом по хрупкой оболочке его самоощущения. Ему казалось, что он ещё помнит тепло единения, помнит сладость выверенных порций окситоцина, когда всё идёт как следует. Помнит чувство обыкновенности, крепкой, надёжной встроенности в окружающий мир.
Сейчас Чагин чувствовал себя не просто тонущим кораблём, но кораблём, с которого предварительно вынесли всё кораблиное, ободрали обшивку, свернули шеи мачтам.
Чагин замер у стойки, вглядываясь в бармена и совершенно не понимая, был ли это тот же рандом, что и накануне, или уже другой. От разнообразия рандомных лиц может закружиться голова, а от их животных запахов сводит судорогой желудок. Ты с детства привыкаешь не вглядываться в них и держать дистанцию. Разумеется, отдельные рандомы вынуждены придерживаться высоких стандартов гигиены, чтобы симы соглашались иметь с ними дело. Мураши, прошептало ему отражение в неопрятном зеркале над барной стойкой. Мураши, кивнул сам себе Чагин, всё так. Так рандомы называли симов – в отместку и за «грунт», и за «рандомов». А может, просто потому, что люди не умеют не придумывать неприятные названия всему чуждому.
Из левого верхнего угла зеркала на Чагина смотрела наклейка в виде чёрно-белой собачьей морды.
Чагин вспомнил о псе, который не отставал от него с того самого момента, как Чагин бросил машину. Он брёл по случайным улицам, то приходя в себя, то падая в вязкую тьму отсутствия, и каждый раз, когда он осознавал себя и окружающий мир, пёс был рядом. Когда останавливался Чагин, останавливался и пёс. Он смотрел на Чагина с таким невероятным и ничем не заслуженным доверием, что Чагин никак не мог решить, чего он хочет больше: прогнать пса или обнять его.
Но в бар пёс за Чагиным не последовал. Возможно, подумал Чагин, этот пёс мудр.
Бармен молча поставил перед Чагиным стопку и налил туда из обшарпанной бутылки небесно-синего цвета напиток. Это называется «бычок», вспомнил Чагин. Комплимент от бара каждому посетителю. Об этом рассказал ему вчера Вольц и велел непременно выпить. На вкус бычок был солёным, как спиртовая настойка на морской воде, повторять опыт Чагину не хотелось. Но сейчас необходимость выпить бычка виделась ему чем-то вроде входного испытания, которое он непременно должен пройти, прежде чем получит право заговорить с барменом.
Чагин снова почувствовал себя так, будто стоит на палубе корабля в бурлящем море. Изнутри его грызла голодная звенящая бездна, и в конвульсивных движениях её челюстей был какой-то особый ритм; этот ритм волнами дрожи разбегался от сердца по рекам и каналам чагинского внутреннего мира и обещал катастрофу.
Он взял стопку и залихватски опрокинул её. Точнее – попытался. Потому что вкуса бычка Чагин не почувствовал и сначала вообще не понял, что произошло. Во взгляде бармена мелькнула брезгливая жалость, Чагин посмотрел вниз и обнаружил, что по его груди расплывается синее пятно: он пронёс бычка мимо рта и даже не почувствовал этого.
Облизав сухие губы, он попытался, точно из древнего, давно закончившегося тюбика зубной пасты, выдавить из себя хоть что-то, но не смог издать ни звука; покачнулся, ухватился обеими руками за барную стойку, чтобы не упасть.
Свет мигнул. В нос ударил запах вина, и Чагин отчего-то обернулся к старухе в углу. Свет мигнул снова, на этот раз темнота была протяжнее. Чагин обнаружил, что смотрит в зеркало, пытаясь понять, видит ли он в этом зеркале себя или кого-то другого – очень похожего. Ещё одно затемнение – и Чагин оказался на полу. Он лежал, скрутившись в позу эмбриона, и выл.
Где-то внутри него паруса давно были порваны, трещала палуба, вода хлестала сквозь тысячи дыр, стремительно наполняя трюм корабля.
Где-то внутри Чагина рассыпалась, билась в конвульсиях сим-матрица, хваталась лапками поочерёдно за все его рецепторы, точно живое существо, цепколапая рептилия, которая во время шторма желает удержаться на палубе, но шторм бросает её от мачты к мачте, и рептилия, пытаясь выжить, крушит, крушит всё когтями, зубами и хвостом, помогая шторму. Поддавшись панике, сим-матрица то выкручивала его органы чувств на максимум, то отключала их вовсе. Играла, как на расстроенном рояле, на его вегетативной нервной системе.
Чагин слышал гулкие удаляющиеся шаги бармена и резкие звуки набираемых на телефоне цифр. Слышал его голос, его тяжёлое хриплое дыхание, вонь его пота – точно бармен не спрятался с телефоном где-то в каморке за стойкой, а приник к Чагину и шептал, шептал ему на ухо.
Голос бармена был высоким и ломким, с потрохами сдавал бармена Чагину и телефонному собеседнику. Бармен говорил:
– Нет, ты послушай. Он же тут сдохнет, а отвечать буду я. Мы так не договаривались. Я звоню в «Симаргл», пусть забирают.
А собеседник бармена очень спокойно и даже лениво отвечал:
– Позвонишь в «Симаргл» – будет следствие, пойдёшь по этапу за сбыт и доведение. Ты так хочешь отвечать? Просто выпни его на улицу. Пусть загибается там.
А бармен говорил:
– Нет, погоди. Нет. Я на такое не подписывался. Ты просто приезжай, раз это так просто. Просто приезжай и выпинывай своих мурашей сам.
Собеседник отвечал ласковым баритоном:
– Вообще несложно. Берёшь и выбрасываешь. Не ты его убиваешь, он сам себя убил.
Бармен подвывал:
– А Ляйсан Даутовне я что скажу? Ты уж как-нибудь сам, братушка. Твой клиент, твоя мать.
– И бар мой, – отвечал ему собеседник. – И ты мой. Не кипи, Даня. Просто сделай. А с мамой я потом поговорю.
Странным образом в этой беседе тонущий Чагин был на стороне неизвестного ему собеседника – спокойного и собранного. Конечно, он испытывал некоторое раздражение в отношении человека, с такой лёгкостью выбрасывающего не окончательно ещё сломанную вещь, но неуверенность, мутность бармена раздражала ещё больше. Совершенно незачем тянуть. Просто реши и сделай. Просто сделай.
Чагин почувствовал прохладное прикосновение ладони к своему лбу. И голос – грубый, женский, очень старый – сказал куда-то в сторону, но как будто прямо в ухо Чагина:
– Эй, мальчик, кончай болтать и тащи сюда свою тощую жопу. Помоги поднять этого засранца. Ишь, окочуриться тут решил.
Чагин и сам не понимал толком, почему понадеялся на этот бар. Отчего-то в полубреду ему показалось, что люди, угощающие симов криптой, должны уметь разбираться с последствиями. Это звучало логично в его штормующей голове. Но сейчас стало совершенно ясно, что такая логика не работает. Что Чагину не светит даже коррекция, которая ещё полчаса назад казалась худшим из кошмаров. Стало ясно, что сейчас Чагина выбросят на улицу и там он закончится. Совсем. Отчего-то коррекция больше не пугала, а виделась единственно возможной и верной целью. Тихий покой подчинения и счастья. Полное отсутствие «я» и всех связанных с ним сомнений. Коррекция казалось мечтой.
Свет мигнул, и в промежутке между баром и баром промелькнуло нечто другое, будто прилипшая к внутренней стороне века соринка. Чагин всмотрелся в эту соринку и понял, что падает, падает, снова падает в объятия памяти.
Чагин выключился.
* * *
Двадцать лет назад коррекция представлялась ему билетом в ад.
Двадцать лет назад он сидел на лестничной клетке второго этажа над школьным холлом, свесив ноги, глядя, как внизу мимо него идёт жизнь. У жизни были сотни лиц, и все они были лицами ещё-не-Чагина.
Внизу сим-мальчики и сим-девочки – его возраста и чуть младше, но все похожие друг на друга как близнецы – знакомились с будущими родителями.
Родители казались юными и очень уверенными в себе. Складывалось впечатление, будто они прохаживаются по холлу, как по рынку, высматривая товар получше. Много позже, когда Чагин и сам приехал в школу забирать Инку, он понял, что внешняя уверенность – только маска. Процедура знакомства со своим ребёнком вызывала трепет, ужас и предвкушение одновременно. Кто-то маленький, так похожий и вместе с тем так не похожий на тебя – пока ещё чужой и совершенно непонятный, почти как рандомы. Но пройдёт несколько дней – и этот практически инопланетянин станет частью твоей семьи, разделит с тобой узор сим-матрицы, благодаря которому будет распознавать тебя как самого важного человека на свете. Станет, по сути, частью тебя, продолжением тебя и всей сим-нации – через твой отпечаток.
А ещё позже, глядя на спящую в кровати трогательную и уже родную Инку, Чагин с некоторым ужасом обдумывал механизмы рандомного родительства, состоящие, кажется, из сплошных минусов и случайности: никаких гарантий, что ребёнок будет здоров, будет с тобой счастлив, будет тебя любить, а ты будешь любить его. Никаких гарантий, что вам вместе будет комфортно и вы будете понимать друг друга с полуслова. В криптосемье, где общую генетику обеспечивало происхождение из одной лаборатории, а семейную связь подкрепляли криптографические бактериальные матрицы, невозможно было представить ничего, кроме комфорта, успеха и любви.
Если, конечно, твоя сим-матрица в порядке, а бактерии не сошли с ума.
Но тогда, двадцать лет назад, одиннадцатилетний ещё-не-Чагин просто смотрел вниз и завидовал – сим-мальчикам и сим-девочкам, чьи матрицы не сбоили. Тем, кто успешно вписался в единение и струны чьих душ вечерами пели в унисон, растревоженные крошечными невидимыми лапками сим-бактерий, – пока сам ещё-не-Чагин блевал в туалете и прислушивался к разложению внутри себя.
Ким сказал: просто реши и сделай.
Но ничего простого в этом решении не было.
Ещё-не-Чагин толком не спал уже неделю, обдумывая детали дикого предложения, которое озвучил ему уборщик-рандом. Мысли путались, сознание плыло. А может, дело было не в предложении, а в том, что его сим-матрица окончательно отказала. Он чувствовал взгляды, слышал шепотки.
– Помнишь этот ваш криповый мульт про собаку и тараканов? – спросил тогда Ким.
– Это бактерии.
– Точно. Мелкие твари с гаечными ключами. В истории успеха из мульта они въехали в новое здание, по указателям нашли свои рабочие места и процесс пошёл. А у тебя что-то сбойнуло, таблички перепутали, и твои бактерии расползлись по левым отноркам. То ли они честные трудяги и пытаются как-то там шустрить, но делают не то и не там. То ли они там вовсе перепились. Что делаем? Первое. Всех старых рабочих – увольняем. Второе. Новых берём сразу с опытом. Не очередную партию придурков, которые заблудятся, перепьются и передерутся, а проверенных профи, чётко знающих своё место и дело. Можно сказать, перевозим сразу с рабочими станками. Успех, конечно, не гарантирован, но если найти кого-то максимально на тебя похожего… Не знаешь случайно, где такого взять?
Маленький ещё-не-Чагин раз за разом прокручивал этот разговор в голове, вглядываясь в лица одноклассников. Такие похожие на его собственное. Вглядываясь в лица методистов и кураторов, он думал о том, что если всё, о чём рассказал ему Ким, – правда, то почему эти симпатичные люди, которые знают его с самого рождения, не помогут ему стать таким, как надо. Тем, кого ждёт будущее. Он не посмел озвучить эту мысль Киму, но без труда прочёл её на лице ещё-не-Чагина.
– Думаешь – ты вершина эволюции? Нет, пацан, ты, все вы – эксперимент. В эксперименте одинаково полезны как успехи, так и неудачи. Ты дорог им таким. Если в тебе есть что-то новое, тебя разберут на крошечные кусочки. А если ты скучный – отправят на коррекцию, в сим-отстойник к остальным жукам. Тебе что больше нравится?
* * *
К его лицу приблизилось лицо старухи. Ляйсан Даутовна, вспомнил он. Впечатление неопрятности морщинистой кожи усиливали татуировки на щеках. От неё крепко пахло чем-то кислым, вином, сыром и неожиданно фиалками.
Было ей лет сто, а может, и все двести. У Чагина даже мысленно ничего не поворачивалось назвать её грунтом, биосом, рандомом – любым симским словом про неполноценное отребье деградантов, человечество-ноль, доживающее свои последние дни. Дело было не в уважении к возрасту. Никто и никогда не воспитывал в нём и в таких, как он, уважение к старшим. Дело было в чём-то другом.
Возможно – в деликатном прикосновении её крошечных пальцев. Или – в голосе.
Слов Чагин не разбирал, и от этого ему сделалось совершенно спокойно. Потому что о такой стадии разрушения сим-матрицы знал каждый, даже ребёнок, такому учили в школе на уроках ОБЖ. Отказ сим-матрицы, стремительная интоксикация, судороги, рвота, множественные потери сознания, афазия, кома, смерть. Мальчик, знай, твой папа болен, если очень недоволен.
Но голос старухи почему-то успокаивал. Чагин не считывал слов, только интонации – ворчливые, сварливые даже, и вместе с тем какие-то очень уютные. Так могла бы звучать обеспокоенная бабушка Чагина, если бы она у него была. Где-то дальше, за её голосом, почти за сценой, слышалось нытьё ни в чём не уверенного бармена, а старуха на него утешительно прикрикивала.
Чагин включился неокончательно, был дёрганым и мигающим, дрожащим, но ясно понимал, что сидит на жёсткой кушетке в какой-то затхлой каморке. К запястью его был подключён монитор-браслет, почти такой же, каким пользовались врачи и полиция. Разве что несколько более громоздкий. Устаревшая модель.
Что бы с ним сейчас ни делали, на улицу его не выбросили. Так и не поняв, как к этому относиться, Чагин снова отключился.
Следующее включение принесло боль укола – вместе с впечатлением, что старуха нарочно колола больно. То ли чтобы заставить Чагина осознать тяжесть совершённой им ошибки, то ли чтобы вытащить из темноты обморока. Он почувствовал, как похолодели пальцы рук и ног, и ему захотелось вдруг, как в прошлом году, оказаться в крошечном шале, где с женой и Инкой они провели неделю. Инка училась кататься на горных лыжах и выучилась стремительно – спасибо сим-архитектуре.
Холод в конечностях был плохим признаком, но отчего-то в этом состоянии Чагин находил утешение и надежду. Он больше не должен был что-то решать сам, кто-то всё решил за него.
Старуха принялась поворачивать Чагина, ворча и ругаясь, и как-то сквозь ритм её речи Чагин разгадал: чтобы не задохнуться от блевоты, если он будет блевать, а он обязательно будет. Так Чагин понял, что он уже не сидит, а лежит. А как лёг – не помнит совершенно.
Старуха продолжала ворчать, но Чагин слушал это ворчание как утешительный шум прибоя, как свет смысла и обещание исцеления: все вы такие. От её голоса Чагину делалось легче, точно он оказался в руках у надёжного доктора, который и прежде сталкивался с неведомой Чагину болезнью. И он представлял, что, допустим, она спрашивает его о детях и он, конечно, рассказывает, как водил Инку в вирт-зоо и в каком та была восторге, а потом по делу и без применяла странное слово «мурмурация».
И Чагин мысленно смеялся. Ему нравилась эта Ляйсан Даутовна. На мгновение даже сделалось горько, что она всего лишь рандом, а не сим, не человек будущего. Отчего-то всегда было так важно стремиться в будущее и думать только о нём. Совсем не важно было, как сейчас, как теперь, кто ты, зачем ты. Важно было, что – там, за горизонтом, в направлении взмаха руки кормчего.
Всегда было важно, а сейчас вдруг что-то изменилось. Всеми своими морщинами, увядшей красотой, татуировками, редкими зубами, всей своей древностью старуха была человеком прошлого, но это не мешало ей жить сейчас и определённо получать от этого удовольствие. Пусть это и не настоящее удовольствие, а жалкое, неполноценное удовольствие грунта.
На этой его мысли всё сломалось.
Всё хорошее отступило, как трусливые собаки, в морозном лесу почуявшие приближение волков. Волки вошли, скалясь и хохоча. Чагин задохнулся от боли, мир замерцал, зарябил, закрутился центрифугой, и Чагина накрыло узнаванием.
Потому что так уже было: арктический холод и беспросветное одиночество. Такое, в котором понимаешь, что вся твоя память о принадлежности чему-то большему, о существовании таких, как ты, – только насмешка воображения.
Он узнал это чувство. У него был морозно-сливочный привкус.
* * *
В том, как легко и уверенно Ким проник в лабораторию медицинского корпуса, как ловко пользовался всем инструментарием, а главное – в его спокойствии, были знаки, подсказки и даже предупреждающий крик, но ещё-не-Чагину было одиннадцать, и он был в отчаянии.
Он новым взглядом осматривал давно знакомую комнату, увешанную яркими плакатами. Когда-то ещё-не-Чагин эти плакаты не замечал, потом стал вглядываться в них на каждом профосмотре, запоминал детали, прослеживал линии, словно надеясь вот так, взглядом, скопировать внутрь себя недостающую гармонию. Плакаты изображали вариации эталонных матриц, скрин-отпечатки работоспособности бактериальной системы внутри симов.
Медики никогда не показывали сим-школьникам экраны скринеров, в этом не было милосердия, только протокол. А вот Ким развернул экран так, чтобы ещё-не-Чагин мог разглядеть все детали и лично убедиться, насколько его собственная матрица далека от идеала. На экране в помехах и шуме плясал хаос. Не фрактал, а уродливый клубок, нагромождение линий, составляющих единое целое лишь по случайности. Удивительно точный отпечаток не только сим-матрицы, но и самоощущения ещё-не-Чагина. Таким он себя и видел. Некрасивой, изломанной, подлежащей утилизации ошибкой.
Разглядывая свой матричный портрет, Чагин не заметил, как Ким вышел, а вскоре вернулся. Ким двигался почти бесшумно, и окружающий мир затихал, точно подчиняясь его беззвучному наставлению. Ни одно колесо не скрипнуло на каталке, которую вкатил Ким.
Когда ещё-не-Чагин оторвался от завораживающего зрелища собственной неполноценности и обернулся, он первым делом увидел безвольно-расслабленное лицо своего ровесника – и точной копии. Идеальные светлые волосы. Бледная кожа. Широко открытые светлые глаза смотрели прямо на ещё-не-Чагина. Через два вздоха он осознал уже всю картину: каталка, тело сима-сверстника на ней, укрытое простынёй, из-под которой неаккуратно свисает тонкая мальчишечья рука.
На мгновение ещё-не-Чагину показалось, что это он сам лежит на каталке, это его рука свисает из-под простыни. И когда Ким аккуратно вернул руку под простыню, ещё-не-Чагин невольно потёр запястье.
Ему хотелось сказать, что ничего такого он не ожидал и к такому не готов. Но правда была в том, что он был готов к чему угодно и на что угодно.
Ким ловко, не предупреждая и не спрашивая, вколол ещё-не-Чагину подозрительно мутную жидкость, подхватил слабеющее его тело, уложил на ещё одну каталку и разместил по соседству с первой. Ещё-не-Чагин лежал, утратив контроль над телом, смотрел на своё отражение в этом таком же обездвиженном симе и думал, что после процедуры у этого второго будет, наверное, куда больше шансов не попасть в коррекцию: разрушение его матрицы станет для наблюдателей неожиданностью, он будет интересным, достойным изучения случаем, разве нет? Ещё-не-Чагин ухватился за эту скользкую мысль и держался за неё что есть сил, пока Ким – деловито, аккуратно, чётко – проделывал все необходимые процедуры, комментируя вслух каждый свой шаг – как учёный, в очередной раз повторяющий важный эксперимент.
Ещё-не-Чагин старался не слушать Кима. Ему хотелось скрыться от хищных деталей, не позволить им укорениться в своей памяти и прогрызать там болезненные ямки. Откуда-то он знал заранее, что помнить обо всём этом будет больно и мерзко.
Но детали прокрадывались сквозь хилую оборону ещё-не-Чагина. Ким говорил: первым делом мы вычистим твою сломанную матрицу; в этом месте проблемы случаются чаще всего; сложно подобрать верную концентрацию верных фагов, понимаешь? Вычистить всё как следует, но не отожрать лишнего; шаг влево, шаг вправо.
Ещё-не-Чагин чувствовал ужас, ползущий от копчика к сердцу, а Ким продолжал: возможно, ты сейчас думаешь о том, что сделаешь со мной после того, как придёшь в себя; ничего ты не сделаешь, мураш; если всё пройдёт неудачно, ты очнёшься растением, пригодным разве что для самой глубокой коррекции, – а может, такие растения и вовсе утилизируют. И ещё-не-Чагин думал, что, наверное, это лучший исход. Стать растением и не помнить ничего из этого: своего выбора, беспомощности, стыда, сожалений. Но Ким говорил: если всё пройдёт удачно, ты скажешь мне спасибо и отправишься в светлое будущее, не смея никому признаться, что украл это будущее у другого мураша.
Никто не рассказывает нам о фагах, говорил Ким. Только бактерии проникли в социальный дискурс, рабочие пчёлки будущего; маленькие криптотрудяги, хранители всех пирожков для хороших мальчиков и девочек. Но фаги – куда интереснее. Бактерии похожи на тебя. Верные подданные, честные исполнители. Фаги – теневая сторона, идеальные воры. Они питаются чужой жизнью, приспосабливают для своих целей и выедают до последней крошки, чтобы размножиться и продолжить движение в будущее. Ещё-не-Чагин слышал в голосе Кима восхищение и зависть.
А потом пришёл арктический холод, и ещё-не-Чагин остался один на один с фагами, которые сновали по кристаллическим решёткам сознания в поисках его «я». Фаги представлялись Чагину в виде огромных ледяных кракенов с множеством щупалец. Этими щупальцами кракены умели находить всё – память, место в мире, имя, лицо, запах, твои сны, будущее.
В забытьи ещё-не-Чагин блуждал по бесконечным инеистым лабиринтам, где отовсюду слышался шорох приближающихся кракенов, а повороты не отличались друг от друга, и одно было ясно – ничего иного в мире не существует, только вечное одиночество и хищники. Когда ещё-не-Чагин повернул в очередной тоннель, кракен приятным голосом Кима сказал: ну вот и всё. И ещё-не-Чагин почувствовал ожог пощёчины и едкий запах нашатыря.
Потом был туман, и ватные ноги, и тошнота хуже прежнего, и две бессонные ночи в поту.
Потом был последний перед усыновлением профосмотр, и, слушая гул скриннера, ещё-не-Чагин обречённо думал, что, конечно, сейчас всё закончится, его уличат и прямо отсюда отправят на коррекцию. А может, и с обрыва в пропасть. Но матрица уже-почти-Чагина на экране была идеальным фракталом, а на коррекцию увезли того, второго, который ошибся всего однажды: не вовремя попался на глаза неприятному рандому Киму.
Легко и бестревожно прошло усыновление: украденная криптоматрица надёжно прижилась и без сбоев впитала родительский код. Чагин стал Чагиным, жизнь наладилась.
Стыд и вина действительно оказались чувствами мерзкими и склизкими, но сим-матрица легко справляется с такими вещами. Уже через год новой жизни Чагин забыл о неприятной школьной истории.
И только фаги продолжали появляться во снах – ледяные тени, умевшие проскользнуть в любой сюжет и выесть его до основания. Возможно, сим-матрица не видела в них ничего плохого. А может, слишком боялась их сама.
Утром Чагин забывал эти сны.
А теперь вспомнил – все до единого.
* * *
Первые годы после школьного случая, ещё помня и осознавая всё, с ним связанное, Чагин провёл в состоянии инопланетного внедренца. Он не знал, какая его реакция или особенность входит в сим-норму, и боялся выдать себя несоответствием общепринятым лекалам. Вскоре он убедился, что норма широка, а потом сим-матрица и вовсе позаботилась о его памяти – сложила лишнее в конверт и убрала на дальнюю полку.
Жена Чагина различала по запаху степени прожарки кофе, уровень свежести овощей и концентрацию белка в брикетах. Дочь обожала запах свежих листьев и апельсинов. Взрослый Чагин к запахам был равнодушен за одним исключением: ароматы со сливочными нотами. Молочный улун, стаут, пломбир, парфюмы с сульфуролом внушали ему не чувство комфорта, а тревогу и даже, в отдельных случаях, панику.
Сливочный запах ждал Чагина на самой границе льдистого небытия. Он словно взял Чагина за руку и резко выдернул в реальность.
В реальности Чагин лежал на твёрдой поверхности; ломило кости, жгло и ныло в области сердца, во рту было сухо и горько.
В реальности было темно, а в темноте плыли звуки чужой жизни: шорох, скрипы мебели и – человеческая речь; Чагин вслушался, забыв даже обрадоваться, что снова понимает смысл сказанного. Голос, тихий, спокойный, глубокий, – тот самый, с которым по телефону разговаривал бармен, – голос этот в сочетании со сливочным ароматом придал темноте форму, очертил образ. Чагин не хотел открывать глаза.
– Ну вот смотри, что ты наделала. Даня, бедняга, трясётся и снова во всём сомневается. Так нельзя. Это как позволить коту решать, можно ли ему ссать на диван или будить тебя посреди ночи.
– Даня хороший мальчик. Он бы тебя не послушал. Пас.
Чагин мгновенно узнал интонации давешней старухи и сам себе удивился – никогда прежде не удавалось ему так отчётливо различать рандомские голоса.
– Теперь уж не узнаем. Ты лучше скажи: зачем? Симом больше, симом меньше – что от этого изменится? Всё равно что муравьёв спасать. Тьфу. Семь треф.
Карты, понял Чагин. Они играют в карты и говорят обо мне. Следовало что-то почувствовать, но запрограммированных чувств больше не было. Точно протягиваешь руку в шкаф за галстуком, а там пусто, темно и пахнет гнилью.
– Может, я не их, а тебя спасаю? Душу твою грешную, – напускная ирония не обманула даже Чагина.
– У меня нет души, мама. И тем более её нет у этого твоего спасёныша. Если только… Как думаешь, матрица – сойдёт за душу? Бактериальная, нелепая, но уж какая есть. Кривому обществу кривые души. А я тогда – Люцифер или как минимум чёрт. А ты – мать чёрта…
– Отдавай своего короля, чёрт. И второго тоже. И не неси ерунды.
– Нет-нет, ты погоди, ты дослушай. Знаешь, что за проект двигает этот твой свежий сим-любимчик? Вот он сюда пришёл вчера, выпивал с моим карманным мурашом Вольцем – знаешь зачем? Он, видишь ли, хочет построить самую большую в мире статую своего бога. Как тебе такая задачка? Будешь утром смотреть на восток – а там его бог, напоминает, что ты, мама, человек прошлого, рандомная тварь, и в будущее тебе хода нет. Бог у него, понимаешь ли, очень специальный. Имя его богу – Симаргл. Так-то. Скажи мне, мама, если это не золотой телец, то что?
– В деревню тебе надо, Кимушка. Хоть раз своими глазами посмотреть на что-нибудь, что не город. Собаку от коровы не отличаешь.
– Нет, в этом есть, конечно, известная красота. Сначала избавились от собак, попробовали их перекраивать по своему образу и подобию, не вышло. А теперь будут ставить им памятники до небес. С вертящейся головой, ресторанами и обзорными площадками на месте глаз.