Читать книгу Фарбрика - К. А. Терина - Страница 13

Некогда
Фатаморгана

Оглавление

Вечером его ждёт карусель. С этой скверной мыслью Майнц открыл глаза. И зачем вспомнил? Теперь весь день будет отравлен ожиданием карусельного небытия.

Майнц мрачно всматривался в серую хмарь барака, дышал глубоко, стараясь успокоить разошедшееся от дурных предчувствий сердце. Припоминал и не мог припомнить воронову считалочку, которой учил его когда-то северный человек Тымылык, уверяя, что считалочка эта защитит от всякой напасти.

Тымылык давно уже сгинул в упырях. Не помогла считалочка.

Да и был ли он, Тымылык? Память – штука ненадёжная. Карусель кромсает её, вымарывая, как из негодной рукописи, то строчку, то абзац, то целые страницы. После электрической встряски память лихорадочно штопает дыры, вместо разрушенных тропок прокладывает новые, путаные, ненадёжные. Стохастические. Ишь, слово-то какое мудрёное, откуда только берутся такие в голове? Всё карусель виновата. Сам не заметишь, как чужие слова станут твоими мыслями, а чужая байка – твоим прошлым. Нельзя верить памяти, искалеченной десятками карусельных циклов и тысячью бессонных ночей.

Отдых у непокойника короткий. Триста минут – больше не положено, да и не требуется. От долгого отдыха непокойник может нечаянно уснуть, а сон для него – билет в один конец.

Прозвенел наконец колокол, отмечая на полотне дня первую зарубку: пять утра.

Загорелась тусклая лампочка под потолком. Зашуршали одеяла на соседних нарах. Сверху посыпался кашель – проснулся Вольтов. Бодро впрыгнул в валенки юный Алёшка, пропел фальшиво:

– Утро красит нежным светом!..

– Буратинушка, заткни пасть! – зло зашипели на Алёшку сверху.

Тот улыбнулся широко, подмигнул Майнцу и вышел вон.

Майнц глядел ему вслед без одобрения. Одно слово – буратина. Полено нетёсаное. Пришёл Алёшка крайним этапом, был весел, полон раздражающего оптимизма. Состояние для буратины ненормальное. Свежий непокойник обыкновенно к окружающему миру равнодушен, двигается неловко, дёргано, говорит коротко, неохотно. Будто всему учится заново.

Ничего, карусель из него дурь-то повыбьет. Подумал так Майнц – и тотчас устыдился нехорошей мысли. Карусель, жадная сука, съедает всё человеческое.

– Лев Давидыч, подсоби! – позвал Вольтов. В углу медленно копошилось и хрипело то, что вчера ещё было Марковским, высоким громогласным мужиком. Давно, до всего, Марковский, говорят, комэском был. Солдатиков в атаки гонял. А теперь пожалуйста: уснул – и в упыри.

Майнц с Вольтовым вдвоём вынесли Марковского в сени, там его прибрали дневальные.

***

Предкарусельный день – самый тяжкий, пережить его едва ли не страшнее, чем карусель открутить. График составлен так ловко, чтобы лишнего грамма электры непокойник не получал. Оттого последний день тянется как целый век. А ты попробуй, протяни век в мёртвой Москве.

Вдоль колонны, скрипя ржавыми сочленениями, двинулись карлы, сопровождаемые острым запахом солярки. Майнц слышал байки – карлы, мол, не полностью механические, а вроде бы сидит в каждой специальный человек. Громады они, конечно, знатные, лилипут или ребёнок внутри всяко поместится. Да кто ж живого человека на такую работу поставит? Живых в наше время экономят, особенно детей. Живому наверх, в город, выбраться никак невозможно.

Равнодушные металлические щупальцы карлы проверили Майнца на предмет контрабанды, беспощадно открывая холоду и без того промёрзшие кости. Из контрабанды у Майнца были табак, завёрнутый в мятую бумажку, спички, тощая записная книжечка, исписанная убористым почерком, да огрызок карандаша. Табаком карлы не интересовались, а карандаш, спички и книжечку Майнц надёжно припрятал в левом валенке.

Двинулись к выходу крытым коридором. Коридор этот проложен наружу мимо подземного подъёмника. Потому карлы здесь злые и подозрительные. Нет-нет – а найдётся непокойник, мечтающий вернуться вниз, в тёплую Подземь, к живым. Таким карлы сразу хребет ломают, пощады не жди. Чтоб остальным неповадно было.

Коридор узкий, колонна по двое. Смотрит Майнц – рядом идёт Алёшка.

Прошли первые ворота. Здесь крыша закончилась. Одна радость у непокойника – небо видит. Небо сизое, низкое; хмурые тучи нависли прямо над головой. Ничего в нём вроде и нет – а всё равно утешает.

На востоке потянулась полоска рассвета, фиолетовая, неяркая. Видимости никакой: серый снег заместил собой воздух, набился в глаза и ноздри, хлещет по лицу.

– Вот тебе и весь рассвет, – сказал Алёшка таким тоном, будто продолжал прерванный разговор. – Ты, Лев Давидыч, помнишь, какие рассветы были раньше? Какое небо было?

Майнц не стал отвечать. Память непокойника – чужой альбом с семейными фотокарточками. Листаешь его равнодушно, думая: скорей бы последняя страница. Но иной раз среди парадных портретов и замысловатых интерьеров попадётся деталь, от которой сердце замирает, и в глазах появляется резь. Ты и сам не помнишь, почему тебе так важна эта надколотая чашка в руках у чужого младенца. Или потрескавшиеся обои за спиной незнакомки. Но тоска накрывает – хоть плачь.

За воротами жестянок меньше, и бдительность они сбавляют. За воротами дёру дать – дураков нет. Здесь уже карлы как бы и не надзирают, а охраняют. Мало ли что. Иной раз пройдутся по спине щупальцей, но нежно так, для порядка.

Подступил, взял за горло, пробрался во все косточки жгучий мороз. Даже Алёшка притих. Буратина буратиной, а понимает – тепло своё, не казённое. Беречь его надо, а не на пустые разговоры тратить.

Прошли по мосту на Балчуг, где круглые сутки дымит Раушская электростанция. На станцию вчера ещё отписал Майнца бригадир – проинспектировать исправность труб вместо постоянного станционного мастера, который нежданно угодил в упыри. Теперь Майнц прикидывал, как изловчиться, чтоб не остаться приписанным к станции. С одной стороны, это, считай, повышение. И работа непыльная, если руки с нужной стороны приделаны. С другой – станционные всегда у карл на виду, оттого их чаще гоняют на торфы – без всякой очереди. А торф из-подо льда копать – хуже нет работы для непокойника.

– Ты, Лев Давидыч, сколько уже здесь? – снова вступил Алёшка. Майнц привычно смолчал, только покосился на буратину неодобрительно: молодой совсем, чуть за двадцать; лицо открытое, безволосое, характер незлобивый. И чем не угодил? Предчувствие беды грызло Майнца острыми зубами.

– Да ты хоть слово ответь, Лев Давидыч! Люди же, не карлы железные. Разговаривать надо! Общаться.

Вот ведь привязчивый. Три дня – с тех пор как доставили свежих буратин из Подземи – ходил Алёшка за Майнцем хвостом. Ни к кому больше не лип. Другой на его месте уже проучил бы Алёшку как следует. А Майнц отворачивался да отмалчивался – авось буратина сам отвяжется. Припоминал полоумную старушку из Александровского сада. На неё случайно, вскользь, глянешь, и она тотчас принимается рассказывать историю своего семейства от сотворения мира. Таков был и Алёшка.

Шагал буратина легко, пружинисто. Не умел ещё беречь энергию. Не пришлось ему последний день до карусели дотягивать на жалких крохах, да чтоб сердце колотилось и в глазах темнота. А ты знай, работай. Иначе от карлы по хребту получишь ржавой щупальцей.

Майнц двигался осторожно, без лишней торопливости, каждый шаг отмеряя, точно по линейке.

На Садовнической случился затор. Что впереди – не разглядеть. Пошёл шепоток, что карлы завели какую-то новую проверку на входе в электростанцию. Строй рассыпался, разбился на группы, кое-кто закурил. Наверху, в городе, всегда так: дисциплина улетучивается сама собой. Карлы засуетились, зашипели динамиками. Прошлись легонько по непокойницким спинам щупальцами – равнодушно, без злости. Досталось и Майнцу – самую малость. Битые непокойники на карл ноль внимания: разговоров не прекращают, папиросы не выбрасывают. А Алёшка хмурится, кулаки сжимает. Майнц слова сказать не успел – буратина камень поднял, какой поувесистей, да в карлу запулил со всей дури буратинской. На мгновение мир застыл. А потом поехало. Карла пошатнулся на куриных своих лапах, всколыхнулся ржавой тушей, грозно зашипел динамиками, заскрежетал. Мать! Майнц так и присел. Обернётся сейчас карла – разбирать не станет, который тут такой храбрый. Щупальцей сломит надвое, и всей радости Майнцу останется – в упырях вечность. А не сломит – в длительное отправят, на торфах косточки морозить.

Одно хорошо: разворачиваются карлы неуклюже. Хитрые их механизмы не для того приспособлены, чтобы балеринские пируэты выдавать.

Алёшка не будь дурак – сквозанул в проулок, ну, и Майнц за ним: прятаться надо, а там уже думать.

Дальше пошло совсем наперекосяк. Догнало Майнца щупальцей, самым краем, но теперь уже всерьёз. И не то плохо было, что спина горела от больного удара, а то, что карла мог его запомнить.

Переулками, переулками вышли к мосту. Сейчас бы к электростанции завернуть, да затаиться, пока карла перебесится… Нет, не выйдет номер. У ворот трое карл караулят, злющие. Ждут. Делать нечего: помчался вслед за Алёшкой через реку чуть не к самому Кремлю. За мостом оглянулся – не вернуться ли? Не вернуться: у моста карлы собираются, щупальцами шевелят, совещаются.

***

Самое страшное – тишина. В бараках ли, на работах – абсолютной тишины никогда не случается: то карла пройдёт, шипя динамиком, то свой же брат непокойник закашляется или захрапит. Это даже при таком сферическом условии, что никто баек в углу не травит, не перешёптывается и не поёт.

Другое дело – мёртвый город. Пока ветер завывает – ещё ничего. А ну как затихнет?

Майнц припал спиной к каменной кладке, затаил дыхание. И накрыло его ватной тишиной. Тишина эта Майнцу представлялась существом – недобрым, тёмным. Тишина пряталась за углом и в подвале, сквозила по лестницам заброшенных домов. И смотрела.

Алёшка остановился рядом, дышит тяжко. А глазищи так и светятся. Тьфу, дурачина!

– Славно пробежались, а, Лев Давидыч?

– Да чтоб тебе провалиться, буратина ты эдакая! На торфы хочешь загреметь – дело твоё, меня-то за собой зачем тянешь?

– А я уж было подумал, что вы говорить разучились, – усмехнулся Алёшка. – Хотя б для того стоило побегать, чтоб вы мне отвечать стали.

– Ты зачем, собака, в карлу камень бросил?

– Так я ж за вас вступился!

Вот дурачина. Ишь, вступился. Он, поди, и благодарности ждёт. Не понять ему, полену, Майнцевой беды. Последнее дело бегать так, когда электры едва-едва осталось: в глазах темнеет, сердце из груди рвётся.

Алёшка отдышится – и снова будет человек. У него электры ещё на месяц. А Майнцу нехорошо.

– За мной не ходи, – сказал Майнц строго. – Сам кашу заварил, сам и расхлёбывай.

Шатаясь и припадая на левую ногу, пошёл он прочь.

***

А страшней тишины только фатаморгана.

За углом снежная хмарь закончилась. А началась дивная весна, и черёмуха, и тенистые аллеи парка. Майнц прямо-таки закачался от запаха этой весны.

Важно семенили по тропинке старушки-гусыни, беседуя о старушечьих своих делах. Мальчик лет пяти разогнался на велосипеде – упал. Майнц разглядел, как струится кровь из ударенной коленки. Мальчик, однако, стиснул зубы и не ревел.

Порыв ветра сорвал лепестки черёмухи, и они, играя в лучах света, падали, падали, падали.

На скамейке устроилась молоденькая студенточка с шариком мороженого на вафле. И так, и эдак примеривалась, как бы половчее надкусить. Подле неё читала книжицу барышня в белом крепдешиновом сарафане. Левой рукой покачивала детскую коляску. Прошёл франт в шляпе, полосатый весь, с кучерявой собакой на поводке – всякому ясно, иностранец или писатель. У тележки цветочницы приостановился, выбрал себе колокольчик в петличку. Пижон.

Майнц совсем было собрался своею рукой проверить, каковы на ощупь деревья эти, скамейки и барышни, когда заметил на аллее Алёшку. Очень уж нелеп получился непокойник на эдаком фоне. Теперь только разглядел Майнц, как бледен буратина лицом, увидал ввалившиеся глаза его и щёки, грязную, вовсе неуместную в весенней свежести одежду: валенки эти, да штаны ватные, телогрейку, шапку с ухами.

Рядом с крепдешиновой барышней и коляской Алёшка остановился. Присел на самый краешек скамейки – осторожно, как бы не запачкать. Стал смотреть в книжку. Руки Алёшка упёр в колени и вообще вид имел самый смущённый. Наклонился над коляской, сказал что-то младенцу. Потом вздохнул тяжко и пошёл прочь, отворачивая лицо.

Майнц достал из-за пазухи коричневую бумажку, в которую у него был завёрнут табак. Здесь же, с табаком, и газетка была припрятана.

Оглянулся ещё раз на аллею. Таяла фатаморгана, порванная ледяными порывами ветра, занесённая колючим снегом. Сквозь призрачные деревья просвечивали серые руины и голодные чёрные дыры обледенелых переулков.

На запорошенной снежной скамейке осталась только барышня в крепдешине. Уже почти прозрачная, она продолжала читать книжку, не замечая холода и снега.

К Майнцу подошёл Алёшка.

– Жена моя, – сообщил буднично. – Верочка. А в коляске – сын, Андрюха.

Что ответить, Майнц не нашёлся. Не одного человека свели с ума фатаморганы. Но чтоб за непокойников брались, такого не бывало. Всё больше живых донимали. Давно уже этих фатаморган никто не видел, а было время, когда цеплялись ещё люди за поверхность, полный город таких призраков ходил наравне с живыми.

Вниз, в подземелья, люди не столько ото льда и мёртвого воздуха бежали, сколько от них – от фатаморган.

Майнц отмерил щепотку табака, протянул на обрывке газеты Алёшке. Тот с благодарностью принял.

– Раньше-то как было. Смена здесь, смена там. Здесь засну, там проснусь. – Алёшка, не имея мундштука, ловко скрутил козью ножку, задымил.

– Контра ты, Алёшка, – не удержался Майнц. – Страсти какие рассказываешь. Был бы живой, расстреляли б.

Алёшка ухмыльнулся как-то неправильно – легкомысленно, что ли.

– Пусть бы и расстреляли. Чем так.

Историй таких Майнц слышал немало. Их приносили из-под земли буратины, не прошедшие первую свою карусель. Рассказы становились легендами, обрастали домысленными подробностями.

Что-де во сне-то мир остался прежним, и неизвестно ещё, какой из миров – настоящее. Что никакого Ускорителя там не было, а город цел, и цветут сады. Снилось многим, а болтали не все. Тех, кто поговорливее, расстреливали без суда. Соображений было два: чтоб не подрывали моральную целостность строителей Подземи да чтоб не болтали, какие там новые политические веяния в якобы настоящем мире им наснились.

Сам-то Майнц, конечно, ничего такого не помнил – карусель начисто вымарала его память о досмертном существовании.

– Я всё думал – головой повредился, – продолжил Алёшка. – К доктору ходил. А когда Димка, аспирант, проговорился, что с ним та же история, – тогда-то я испугался по-настоящему.

– Ладно врать! Какие теперь аспиранты?

– Да не здесь же. Там… – Алёшка махнул рукой в сторону исчезнувших уже аллей. – А потом прекратилось. Только вот я остался на этой стороне, а не на той. Снов нет – как отрезало. Засыпаю – и чернота. Просыпаюсь – опять здесь. Точно в кошмар провалился.

Что тут ответишь? Душевное нездоровье со смертью никуда не исчезает. Случалось ему видеть непокойников с разными фанабериями. Исправляла всё карусель, равняла всех под одну гребёнку. И правильно. Оно спокойнее, когда рядом понятный непокойник, а не безумец какой.

Алёшка наклонился к Майнцу. Глаза внимательные, брови хмурые.

– Скажите, Лев Давидыч, фатаморгана – она, по-вашему, что такое?

Тут Майнцу отвечать было нечего. Потому он просто покачал головой, боясь перечить нездоровому буратине. Алёшке ответа и не требовалось, ему рассказать жгло:

– А я так думаю: мир разделился надвое. Один живой. Там цветы, солнечный свет и весна. Второй – мёртвый. Здесь чёрный лёд, серый снег. И мертвяки. Вопрос только: отчего это случилось. Кто виноват?

– Тут и гадать нечего: Ускоритель виноват.

– Так ведь не было никакого Ускорителя! Там – не было.

Как с таким разговаривать? Если уж вбил себе в голову ересь, никакими словами не переубедишь. Что без толку силы тратить? Для воспитания карусель есть. Она и не таких равняла.

– А вы бы, Лев Давидыч, какой мир выбрали?

– Так если б от меня зависело! Моё-то слово что решит?

– А вдруг? Вдруг именно ваше и решает? – Глаза Алёшки горели теперь безумным, ярким блеском глубины неимоверной – и будто отражался в нём тот самый сказочный мир из снов и фатаморган, где не было никогда Ускорителя и город был жив.

Чтоб закончить бесполезный разговор, Майнц сказал весомо:

– Умер-то – и здесь ты, а не там. Значит, здесь оно понастоящее будет.

Сказав так, Майнц затушил докуренную папиросу, припрятал мундштук и пошёл к подъезду, который приметил для разведки.

Алёшка увязался следом. Майнц не стал его гнать: на смену злости пришли практические соображения – вдвоём в мёртвом городе всяко спокойнее.

***

Майнц взбирался по лестнице наверх, не забывая слушать медленное своё сердце. Алёшке он велел ждать внизу, сторожить приоткрытую дверь подъезда – чтоб не захлопнулась.

Сквозь прорехи в стене открывался панорамный вид на Кремль – разрушенный, посеревший, утративший свою гармоническую красоту. В чудом уцелевших башнях зияли неровные дыры. Майнц вообразил, как седыми призраками бродят по руинам наркомы и секретари, смотрят внимательно несуществующие бумаги, подписывают указы прозрачными чернилами. А внизу, в гараже, водитель льёт бензин в бак «Паккарда», не замечая битых стёкол, проржавевшей обшивки и потрескавшейся краски.

На крыше лютовал ветер. Майнц, прищурившись и ладонью прикрыв глаза от снега, стал смотреть вниз.

Дело было швах. На подмогу обиженному карле собрались десятки его металлических сородичей. Мост и подходы к электростанции они перегородили намертво. По всему выходило, решили обидчиков обратно в лагерь не пускать. Проучить то есть.

Беды в том большой нет – на воле ночевать. Страху натерпишься, косточки заморозишь до боли. Голодность будет повышенная – это так, ерунда.

Карлы завтра уже забудут об обиде, память у них электрическая, короткая. Да и отчётность строгая. Непокойник, конечно, ценность нынче невеликая, один вмёрз в стену, четверо этапом придут. А всё ж электра на него трачена. Отведён был карлам порог производственных потерь: три непокойника на месяц. Не станут они долго лютовать.

Майнца терзала мысль о карусели. Четыре недели есть у непокойника, чтоб сносить старую электру. Не бывает такого, чтоб подлецы-расчётчики выдали электры с запасом. Майнц чувствовал, как медленнеет организм, соловеет. Хотелось глаза закрыть, приткнуться в уголке и уснуть.

Спать непокойнику нельзя. Научный факт: от сна нарушается функция электры, ломается какой-то её порядок – и всё, пиши пропало. Будешь как Марковский: хрипеть да ногтями пол царапать. А после свезут тебя в Третьяковку. Раньше-то упырей в землю зарывали, а потом смекнули: зачем беспокойных мертвяков рядом держать, когда наверху целый город для хранения отстроен? Стали свозить в уцелевшие дома да и запирать там.

Идёшь по мёртвой Москве, тишину слушаешь, а они тебе, упыри-то, из-за стен шепчут.

Майнц поспешил вниз. Никак нельзя было откладывать возвращение. Алёшке всего-то бед – ночь без пайки да на морозе, у него электры ещё – на троих хватит. А Майнцу в упыри неохота.

Карусель теперь виделась ему желанным маяком в опасной тьме, где неверный шаг вёл к упырству и бессмысленной чёрной вечности.

И всё же карусель была страшна – простыми словами не опишешь. Да и не говорят о таком непокойники, тема-то интимная, всё одно, что бельё обсуждать. Но не бывало такого, чтобы непокойник с охотой шёл карусель крутить. Или мечтал бы, как поскорее до неё добраться. Кому расскажешь – засмеют.

Майнц вынырнул из тёмной дыры подъезда, кивнул Алёшке и пошёл на север, прочь от Балчуга. Был у Майнца в запасе способ пробраться на Балчуг в обход карл. Кружной путь, обнаруженный едва ли не десять лет назад при работах в погостном тоннеле и тогда ещё подробно записанный в книжечку. Оставалось надеяться, что за годы не зарос этот путь упырями и льдом.

Шли молча. Алёшка порывался было сказать что-то или спросить, но морозный воздух обернулся другом Майнцу: сковал болтливого буратину, окутал. Ветер хозяйски гулял по переулкам, жестоко хлестал по лицу, не то что говорить – думать возможно было разве только о следующем шаге. Правой. Левой.

Майнц хитрым переулком по-над стеночкой да под арочкой выбрался на Никольскую и повернул на площадь Дзержинского. От площади мало что сохранилось. Остатки зданий уродливыми рваными тенями проступали сквозь пелену снега. Чернели меж каменных обломков суровые проржавевшие лица метростроевцев. Выпуклые арочные входы в вестибюль метро были завалены, но Майнц знал дверку с боковой стороны и сразу пошёл к ней.

Дверь вмёрзла в косяк, Майнц дёрнул её раз, другой и позвал Алёшку на помощь. Здесь же найденным куском арматуры Алёшка посшибал лёд из щелей. Вдвоём открыли.

В вестибюле, в мусорном сухом углу посреди бетонных обломков приберёг когда-то Майнц охапку газет. Вот, стало быть, и пригодились.

Газеты пахли пылью, рассыпались, зато не отсырели. Майнц снял варежки. Одну газету оставил себе, остальные вручил Алёшке. Скрутил из трухлявой бумаги подобие факела, чиркнул спичкой.

Газета занялась. Кое-как огонь разбавил чернильную тьму, выпятились на стене медные буквы: «Московский метрополитен им. Л. М. Кагановича». Майнц пошёл к эскалаторам. Эскалаторы, понятно, были завалены под завязку. Но уж Майнц-то тропку знал. Где на четвереньках, где ползком, потушив газеты, кое-как протиснулись вниз. На то непокойник худ и вёрток, чтобы всюду пролезть.

Станция, сверкавшая когда-то белизной, покрыта была теперь толстым слоем серой пыли.

Майнц сразу свернул направо, по вертикальной лесенке спустился прямо на рельсы и, не дожидаясь Алёшку, пошёл в тёмный тоннель.

***

Здесь уже ватной городской тишины не было. В тоннель помалу добирался шум верхних этажей Подземи. Не был ещё слышен, но угадывался опытным ухом.

Идти по тоннелю было удобно, но вёл он к «Охотнорядской», вовсе не в ту степь, в какую нужно. Майнц слышал байки, что по этому тоннелю можно добраться до самого Ускорителя, но проверять не решался. Кольцо Ускорителя, прорытое под землёй, отчего-то страшило его неимоверно. Одно только слово «Ускоритель» заставляло Майнца кутаться потеплее и подозрительно оглядываться вокруг, точно Ускоритель был слепым демоном и выискивал себе жертв среди болтливых непокойников.

Шли в темноте, экономя газеты и спички.

Майнц планами с Алёшкой не делился, а тот крепок был – вопросов не задавал, разбавлял путь нелепыми студенческими байками, которые неуместностью своей в холодном подземном тоннеле поспорить могли разве что с кремовым тортом.

– …а на экзамен он непременно с газетой приходил. И газету эдак широко разворачивал, читал. Уже чудак. Но слушайте дальше. Другой бы на его месте газету такую резко опустил – и сразу знает, кто списывает, а кто, значит, сам… А этот был не таков! Он газетой шелестел минут пять, прежде чем поверх неё взглянуть.

– Ты меня, Алёшка, извини, конечно. Но эти твои профессора – они мне до лампочки, – сказал Майнц, зажигая газетный факел. На память Майнц не полагался, а заметка в книжечке подсказывала, что слева скоро будет неприметная дверца.

Была – да сплыла. Глаза Майнцовы, уставшие, умирающие, не хотели видеть в сплошной тёмной стене дверцу.

Майнц остановился, стал слушать, как сыплет промёрзшая крошка с потолка, капает где-то впереди подтаявший от случайного подземного тепла лёд. Скрипят Алёшкины валенки по сгнившим шпалам. Давит, давит, давит сверху близкая мёртвость города.

Заметив, как напряжённо вслушивается Майнц в тишину, Алёшка так и застыл с открытым ртом, не решаясь сказать. Постоял с полминуты, не удержался:

– Так ведь это о вас всё, Лев Давидыч! Вы тот профессор и есть!

Ох, мать твою ять! С одной стороны – куда уж хуже беда, чем бегство от карл и скорое упырство в перспективе. А с другой – вот она, электрическая горячка, один в один все симптомы. Эскулапы, сволочи, повадились отправлять буратин наверх недодержанными, и нате вам результат. Расхлёбывай, Лев Давидыч.

С горячечным буратиной держаться следует спокойно, но строго. Не подкармливай бред – он и улетучится. Со временем. А если не улетучится, так карусель ошибки эскулапские выправит.

Майнц обернулся к Алёшке, сказал с расстановкой:

– Ещё что подобное услышу – бить буду. И больно.

Угроза эта была пустая, конечно. Куда там Майнцу, хилому и рассыпающемуся, побить новёхонького Алёшку.

– Лев Давидыч… – завёл было Алёшка свою пластинку заново, но под недобрым взглядом Майнца сник.

В наступившей тишине Майнц услышал наконец: слева, в метре, шипит-шумит пар за стеной, тихонько сочится из ржавой трубы. И уже зная наверное, где искать, разглядел. Вот она, дверка, спряталась.

***

Через каморочку техническую метровскую знал Майнц дорогу к новому тоннелю – узкому, оставшемуся от строителей Подземи. Делали второпях, тоннель забили под завязку строительным мусором, да и забыли. Через завал этот Майнц опять знал тропку. За годы она осыпалась, запаршивела, но, несколько разгребя, перебрались в другой тоннель. Был это, по сути, технический этаж нижнего города, нулевой. Как раз над первым, значит.

Первый подземный этаж – всё одно что погост. Сюда свозят мертвецов со всей Подземи, прежде чем отправить их в город. Смешно выходит: жили наверху, мертвецов в землю складывали. Теперь вот наоборот.

На первом этаже, погостовом, из мертвецов непокойников делают.

Стать непокойником просто. Сперва, понятно, нужно умереть. И тогда тебя, обездвиженного, немого, приносят на погост – к медикам то есть. Лежишь ты в коридоре или в палате – это как повезёт. Смотришь в потолок, если глаза открыты. В себя, если закрыты. Чувствуешь, как медленно, по капле истончается разум, мутнеет сознание. Обычно стараются мертвяков не передерживать, но всякое бывает. Иной раз в самый последний момент придёт за тобой эскулап. Эскулапа тоже можно понять. У него рабочий день ненормированный.


Сразу после укола электры всяк по-разному себя ведёт. Какие смирно ждут этапа, другие с ума свинчивают – тем смирительную рубашку и в карцер. Не со зла, для порядка. Раньше после укола в общую палату складывали на сутки – пока электра с организмом замирится. Сейчас, говорят, не допускают такого гуманизма. Дело отлажено, дозы подобраны, рука набита. А в результате всё чаще случаются такие вот Алёшки с горящими глазами.

Если после укола мертвец кажется спокойным – не верь. Значит, все бури он переживает внутри себя. Электра впивается в упыряющийся организм, встряхивает его, словно стальными нитями окутывает мозг и пускает электрический ток.

Заряда этого хватит на месяц, а дальше электра станет мёртвой, как и сам непокойник. Тут уж его ведут на карусель – заряжать новой электрой.

***

– Облетев Землю в корабле-спутнике, я увидел, как прекрасна наша планета. Люди, будем хранить и приумножать эту красоту, а не разрушать её! – голос доносится откуда-то издалека, словно бы по радио.

И другой голос, казённый, дикторский:

– Величайшая победа нашей науки, нашей техники, нашего мужества…

***

Майнц открыл глаза. Только моргнул – и едва не уснул.

Были они уже в узком воздухоходе прямо над медиками. Ползли на четвереньках.

Алёшка остановился, вгляделся вниз сквозь частую решётку. Видно там было немного: кусок коридора, прямо у эскулапской. Вдоль стен на койках по трое сложены были мертвяки, ещё не заряженные, снулые. Если присмотреться, увидеть можно, как медленно шевелят они пальцами, как открывают рот в беззвучном стоне. Оставь таких на сутки – будут готовые упыри.

Промелькнула в коридоре равнодушная карлина туша, размахивая шупальцами.

Что-то неправильное было в Алёшкином взгляде. Точно упырей он видел впервые. Нелепость.

***

Где ползком, где волчком, добрались до заброшенного погостного тоннеля. Над ним была река, и за ней – Балчуг.

Фарбрика

Подняться наверх