Читать книгу Философия И. В. Киреевского. Антропологический аспект - К. М. Антонов - Страница 7
Глава 1. Социально-психологические условия и литературно-философский контекст формирования взглядов И.В. Киреевского
§ 3. Философия истории И.В. Киреевского в контексте историософских исканий в России в конце 20-х – 30-х гг. XIX в.
ОглавлениеИменно в этой культурной среде первоначально формируются и циркулируют идеи, которые потом, в конце 30-х – начале 40-х гг. лягут в основу славянофильства и западничества как противостоящих друг другу, достаточно разработанных и обоснованных философий русской истории. Здесь же складывается и первый вариант философии истории Киреевского, нашедший свое наиболее полное воплощение в статье «Девятнадцатый век».
Конец 20-х годов – время посмертной публикации последних томов «Истории государства Российского» и повального увлечения русского общества проблемами философии истории. Здесь впервые выдвигается требование философского подхода к истории. Эти идеи развивались в двух основных направлениях. Первое – это русское шеллингианство, представленное, главным образом, любомудрами (хотя и не только ими). Второе – исторические идеи пушкинского круга писателей. Оба они восходят к «Истории» Карамзина как первому опыту постижения русской истории в целом. Ему противостояли опыты других литературных и творческих программ, отличавшиеся от этого основного потока именно своей односторонностью. Эти попытки отдать предпочтение части вместо целого разрушали единство и целостность исторической традиции. Наиболее ярко проявилось это у декабристов. Именно так критиковал Карамзина Н. Муравьев [141, с. 586–598].
В отличие от них Киреевскому в «Обозрении… 1829 г.» удалось довольно точно уловить суть карамзинского опыта: «Чем ближе к настоящему, тем полнее раскрывается перед ним судьба нашего отечества; чем сложнее картина событий, тем она стройнее отражается в зеркале его воображения, в этой чистой совести нашего народа» [3, с. 60].
Это стремление Карамзина к целостному охвату исторической традиции ставит его, как мы видели, в ряд предшественников славянофильства. Киреевский, пребывающий в русле «европейско-русского просвещения», не может пока оценить это стремление в полной мере. Однако он решительно присоединяется к нему.
Первой по времени работой, написанной в шеллингианском духе, была статья И. Среднего-Камашева «Взгляд на историю как на науку» («Вестник Европы», 1827 г.), где, кстати, история именовалась «антропологической наукой». В том же году Погодин опубликовал в «Московском Вестнике» свои «Исторические афоризмы», которые записывались, правда, раньше – в 1823–1826 годах. Именно любомудрам должна быть отдана пальма первенства в отношении философского осмысления русской истории в контексте мировой. Именно они первыми осознали историческое познание как необходимый момент самопознания. Когда провозглашенная Веневитиновым задача самопознания России перешла в постоянную практику мыслящих людей того времени – образовался целый спектр более или менее ярких и значительных мнений и теорий, так или иначе предшествовавших либо западничеству, либо славянофильству, либо обоим вместе.
Ведущими представителями шеллингианского направления на рубеже десятилетий могут быть названы, помимо любомудров и близкого к ним Погодина, Чаадаев (к вопросу о шеллингианстве которого мы еще вернемся), а так же Н. Полевой и его круг.
Идеи философии истории Шеллинга распространялись в России через П.Я. Чаадаева, с одной стороны, и через старших любомудров – кн. В.Ф. Одоевского и Д.В. Веневитинова – с другой. Киреевский черпал из обоих источников[30] – именно в конце 20-х гг. происходит его знакомство с Чаадаевым, только что написавшим «Философические письма». Это знакомство вскоре переходит в дружбу, сохранившуюся до самой смерти обоих мыслителей. Конец 20-х – начало 30-х годов – время наибольшей близости в их взглядах. Наряду с Киреевским и отчасти через него (точнее, через дом Елагиных-Киреевских) эти идеи воспринимались также М.П. Погодиным и Н. Полевым [138, с. 340].
Кн. Одоевский ничего не знал, вероятно, о «Философических письмах», но в «Русских ночах» он приходит к противоположным – оптимистическим – выводам о русской истории. В начале 30-х гг. он уже довольно критически отнесся к «фанатичному шеллингианизму» в «Девятнадцатом веке» Киреевского [3, 402]. Веневитинов же, том философской и художественной прозы которого вышел посмертно в 1831 г., напротив, даже ранее Чаадаева пришел к сходным выводам о состоянии русского просвещения.
Полевой, писавший свою «Историю русского народа» в пику «Истории государства Российского» Карамзина, вызвал на себя жесткую критику со стороны Пушкина, который в рецензии на второй том этой работы писал: «Поймите, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что ее история требует другой мысли и другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада» [154(7), с. 114].
Однако от этого упрека не свободен ни один из исторических мыслителей того времени.
Если молодые мыслители-шеллингианцы знакомились с идеями и образом Карамзина по его произведениям и рассказам старших, то обращение к истории деятелей пушкинского круга произошло во многом под личным влиянием историографа, и вслед за ним они принципиально избегали «чистого» теоретизирования. Мы находим здесь определенный набор поисков, идей, мнений, оформлявшихся всегда по тому или иному конкретному поводу: «…монография Вяземского „Биографические и литературные записки о Д.И. Фонвизине“ с рукописными пометками на ней Пушкина и Ал. Тургенева, записные книжки Вяземского, письма Жуковского о запрещении „Европейца“, записки Дениса Давыдова о польских событиях 1830–1831 годов» [54 с. 47], – перечисляет М.И. Гиллельсон основные тексты этой группы. Характерны обозначения жанровой принадлежности этих текстов: «пометки», «записки», «письма». Они свидетельствуют о том, что авторы не занимались ни историей, ни философией систематически и профессионально. Этот дилетантизм имел, однако, и положительные стороны: он позволял «литературным аристократам» свободно и критически относиться к профессиональным предрассудкам «систематических» историков и философов. Эту свободу им удавалось сохранять и тогда, когда они – подобно Чаадаеву в философии и Пушкину в истории – приступали к систематическим занятиям. Пушкин был единственным, кто в конце концов занялся историей профессионально. Однако на это время приходится наибольший интерес писателей его круга к проблемам философии истории и политики.
Здесь присутствует не только некоторый набор мнений о прошлом, но и, как уже говорилось, оригинальная социальная утопия, впервые сформулированная Вяземским еще в 1826 году в письме к Жуковскому, которого он мыслил «представителем и предстателем русской грамоты у трона безграмотного». В соответствии с этой программой писатели – «эксперты социальной жизни, они должны влиять на культурную, и шире – внутреннюю политику правительства Николая I» [35 с. 10], определять характер просвещения и высшего света, и простого народа. Прецедентом такого положения писателя виделось им и здесь положение Карамзина при Александре I.
Обе группы активно взаимодействовали между собой. Их представители постоянно встречались, обменивались мнениями и идеями. Достаточно указать на отношения Чаадаева и Пушкина, Жуковского и Киреевского, чтобы понять размытость и формальность проведенного нами различия. В действительности мы имеем здесь дело с методологическим различием, напоминающим различие творческого метода Пушкина и любомудров. Шеллингианцы исходили из теории и стремились выстраивать факты в соответствии с нею. История для них представляла собой драму, разыгрываемую по достаточно подробно известному плану, от которого невозможны сколько-нибудь значительные отклонения. Напротив, писатели пушкинского круга считали излишнее теоретизирование неуместным и исторически (поскольку российское просвещение еще не вышло на соответствующий уровень развития), и эстетически, поскольку оно «сушит» текст. Этот момент отметили и Пушкин в рецензии на первое «Обозрение» Киреевского, и Жуковский (гораздо более резко) в устном отзыве о нем: «Опять прокрустова постель… Ты говоришь об нас, как можно говорить только об немцах, французах и проч.» [3, с. 396]. То есть реальность исторического момента искажается тем, что оказывается насильственно втиснутой в «прокрустову постель» умозрительной схемы.
Этому схематизму противопоставлялся своеобразный эмпиризм, где основную роль играли интуитивно-художественные методы обобщения фактов. Критерием значимости исторического факта становится, как пишет Вацуро, «не эмпирическое соответствие копии оригиналу, но правильно найденное ему место внутри некоей целостной системы, его иерархическая соотносимость с иными, существенными и несущественными фактами общего исторического процесса» [35, с. 16–17].
Найденный здесь «художественный способ философского обобщения», с помощью которого «в историческом поступке обнаруживается постоянство ситуации человеческого и природного бытия», описан А.В. Еремеевым в его работе о Киреевском. Современная ситуация в свете опыта прошлого приобретает дополнительную глубину, тем самым История приобретает качество мифа [67, с. 179]. Аналогичные структуры обнаруживаются исследователем и в художественной прозе молодого Киреевского, что свидетельствует о конвергенции двух подходов. Это стало возможным благодаря интуитивизму шеллингианства и создало условия для преодоления собственно философского этапа литературной критики и для создания славянофильской теории исторического познания, сочетавшей интуитивно-эмпирический подход с широкими спекулятивными обобщениями.
Все эти события происходили в географически вполне определенном месте – доме Елагиных и Киреевских у Красных Ворот. Именно там, по воспоминаниям известного ученого и литератора тех лет М.А. Максимовича: «…собирались по воскресеньям вечера, которые остались памятными для всех, принимавших в них участие. Здесь под исход 1829 года бывал Пушкин, который по возвращении из Закавказской экспедиции пожал дружескую руку своему талантливому критику – Киреевскому Здесь постоянно являлись и давний друг Пушкина П.Я. Чедаев, с своею Западною проповедью, и А.С. Хомяков, осыпавший его стрелами своего Восточного остромыслия. Тогда завязывался тот спорный вопрос об отношении Русского просвещения к Европейскому, который потом для Киреевского был одною из главных задач его умственной деятельности и в разрешении которой он дошел до своих великих выводов в области умозрения» [6, с. 410].
Здесь происходит и очень важная для генезиса славянофильства переориентация внимания русских мыслителей с эпохи Смутного времени, на эпоху и деятельность Петра Великого[31].
Указанное нами выше различие методов не мешало тому, что обе группы давали примерно одинаковый спектр решений «спорного вопроса». И там и там мы можем видеть и «славянофильский», и «западнический» полюсы, между которыми располагаются различного рода промежуточные и синтетические идеи и мнения. У шеллингианцев мы видим, как резкое религиозно окрашенное (католичествующее) западничество Чаадаева секуляризуется у Веневитинова и И. Киреевского, смягчается и причудливо переплетается с мотивами русского мессианизма у того же Киреевского и кн. Вл. Одоевского, переходит у Погодина в решительное русофильство, которое у П. Киреевского и Хомякова соединяется со вполне сознательным и принципиальным исповеданием Православия.
У писателей пушкинского круга, к которому Чаадаева можно отнести с не меньшим основанием, чем к шеллингианцам, мы обнаруживаем, вслед за ним, цивилизованное, культурное западничество Ал. Тургенева и кн. Вяземского, убеждение в особом пути и призвании России у Жуковского и Д. Давыдова (у последнего также резкую критику всей современной культуры, как основанной на «всепоглощающем Я») [54, с. 52–54] и, наконец, патриотизм позднего Пушкина, соединявшийся с никогда не ослабевавшими культурными и духовными связями с Западом.
Все эти мнения, не оформляясь организационно, бытуют в созданном Пушкиным едином поле свободной мысли, независящей ни от каких внешних сил и воздействий, и именно в силу этой независимости становящейся в оппозицию к официальной уваровской триаде.
Однако уже на этом этапе мы видим, что основы будущих направлений лежат не столько в самих историософских схемах и построениях, сколько в тех отношениях к культуре и человеку – ее творцу, которые вызвали к жизни эти схемы. Так, «западничество» уже здесь связано с идеализированным образом западной культуры, верой в прямолинейный прогресс, связанный с рационализацией жизни, и принципиально посюсторонним жизненным идеалом – всем тем, что станет предметом жестокой внутренней борьбы в Киреевском. Он и после обращения осознавал свою «принадлежность Западу», но при этом открыл в сердце человека «такие движения, такие требования в уме, такой смысл в жизни, которые сильнее всех привычек и вкусов, сильнее всех приятностей жизни и выгод внешней разумности» («Ответ Хомякову») [3, с. 146].
Именно с такими движениями и требованиями связаны зачатки славянофильства и у Хомякова, и у П. Киреевского, и у Погодина, и у Пушкина: это религиозность, стремление к целостности и полноте духовной жизни и сомнение в общезначимом характере западной культуры и самого отношения к миру западного человека.
В этом русле исканий конца 20-х – начала 30-х гг. XIX века сформировалась и философия истории Киреевского. Наряду с чаадаевской, это одна из наиболее показательных и разработанных концепций этого времени. Она учитывает основные достижения философии истории любомудров (системность подхода), Надеждина (соединение философии истории и эстетики), Чаадаева (противопоставление России и Европы как бессмысленности и смысла). Киреевский осуществляет новый синтез, усматривая исключительное значение «события Пушкина» и придавая античности особый статус смыслообразующего начала. Это связано с переходом к третьему этапу осмысления творчества поэта и с изменениями во взглядах Киреевского в 1829–1832 гг. – на пути от «Обозрения» к «Европейцу».
30
Наряду с ними следует, скорее всего, назвать и его отчима, А.А. Елагина, чье знакомство с произведениями Шеллинга произошло еще во время похода 1814 г. Известно, что он переводил «Письма о догматизме и критицизме». Однако сказать что-либо конкретное о взглядах Елагина, в том числе и о его философии истории, невозможно.
31
Она была опять-таки предвосхищена Карамзиным в «Записке о новой и старой России», которую К.С. Аксаков характеризовал как документ, непосредственно предшествующий «русскому направлению».