Читать книгу Луиза де ла Порт (Фаворитка Людовика XIII) - К. Сентин - Страница 4
Часть первая
Глава III. Празднества по случаю рождения сына у короля
ОглавлениеПраздновалось рождение дофина (ставшего впоследствии королем Франции под именем Людовика XIV), которое последовало в воскресенье 5 сентября 1638 года, и весь Париж превратился, казалось, в радость, восторг и упоение.
Везде толпился народ: на улицах и мостах; в Лувре и Тюильри; в Доме и перед Домом иезуитов, которые в знак счастливого события публично представляли трагедии; перед монастырем Бернардинского ордена на улице Нёв-Сент-Оноре – сюда после объявления о раздаче всеобщей милостыни стекались со всех сторон города бедняки; множество любопытных на гуляньях, набожных в церквах; а сколько окон, украшенных щитами и гирляндами; кораблей, судов и лодок на реке, увешанных флагами… Повсюду движение: чернь и солдаты, женщины и мужчины, старики и дети – люди всех званий и состояний.
Крики, песни, поклоны, приветствия без конца… Кто проходил в то время по Парижу, видел зрелище самое пестрое, разнообразное и чрезвычайно любопытное: лица молодые и свежие, старые и безжизненные, белые и румяные, смуглые, желтые и бледные; а глаза, волосы, прически, шляпы, токи; богатые плащи и камзолы и платье совсем бедное…
Не меньше людей и на бульварах, набережных, на Сен-Лорентской ярмарке, продолжавшейся в тот год дольше обыкновенного на площади Эстрапад, где по случаю празднества паяцы, фигляры, арлекины и фокусники забавляли публику своими представлениями. Право, нельзя вообразить, чтобы такое множество народа, что вся эта масса жила в одном городе.
А взору, устремленному вдаль, представлялся вид необыкновенный, в особенности с Нового моста. Отсюда, если смотреть на Сену, разделяющуюся на два рукава около центральной части города, открывалась восхитительная картина на четырех берегах реки, обратившихся в черную полосу. Огромный людской поток беспрестанно прибывал со всех сторон, направляясь к Лувру: таким образом все избегали огибать набережные, почти так же непроходимые из-за толпившихся любопытных. Тихие воды Сены струились мелкими рябинами, отражая светлой, волнистой полосой лучи солнца. По ним плыли сотни лодок и катеров разных размеров, нагруженных богато одетыми пассажирами, которые в знак своего одобрения и торжества ради махали в воздухе разноцветными лентами и лоскутами. На сопровождавших маленьких челноках помещались музыканты. Вся эта флотилия беспрестанно проходила под мостами, устроенными на довольно близком друг от друга расстоянии на двух рукавах реки. Но вот все, что плыло, причаливало к берегу, и тогда пассажиры и лодочники обменивались радостными приветствиями и громкими возгласами – каждому не терпелось поделиться своей радостью. После этого, с музыкой и радостными криками, раздававшимися со всех сторон, отправлялась далее. Так ликовали парижане по случаю неожиданного рождения у короля сына – теперь, кажется, наступит конец междоусобным войнам. За это счастье приносили благодарение Богу, королю, королеве и Святой Женевьеве Нантерской – перед ней так часто и усердно молилась Анна Австрийская, просившая даровать ей сына; благодарили и духовенство, которое, без сомнения, долго молилось о таком событии; но никому, конечно, не пришло в голову воздать должное мадемуазель ла Файетт!
На левом берегу реки, по ту сторону Неверского отеля и городских садов, а также Нельской заставы, от которой были проведены новые улицы на месте, занимаемом прежде посадом Пре-о-Клерк, показывались разные шествия: длинные процессии духовенства из трех приходских церквей; депутации яковитов и капуцинов; разутых кармелитских монахов и английских бенедиктинцев. Все они шли во дворец приветствовать королевского сына: ему всего несколько дней от рождения, и его специально привезли из Сен-Жермена, где он родился, чтобы показать доброму народу. Далее следовали ремесленные цехи со значками и флагами, развевавшимися по ветру. Тут много чего наблюдалось занимательного: каждый из виноторговцев нес в подарок новорожденному принцу кубок граненого хрусталя, украшенный лилиями и наполненный благородным вином, произведением главнейших виноградников Франции; типографщики, в сделанных из бумаги картузах на головах, водрузили на бархатную подушку часовник в богатом переплете, приготовившись прочитать наизусть перед крошечным дофином оду господина Коллете, заседавшего во Французской академии; наконец, королевские скрипачи намеревались играть перед окнами покоев, где помещался новорожденный.
На набережной Малаке виднелась длинная многоцветная полоса, составленная из толпы народа; масса двигалась к деревянному мосту Барбье, вблизи которого находился прежде большой паром для перевоза с одного берега на другой придворных, отправлявшихся в Лувр, или стад, перевозимых на пастьбу в поле Красного Креста.
В то время с Нового моста была проведена улица Бон, которая вела прямо к Тюильри. Сначала, кроме флагов, значков, знамен и церковных хоругвей, развевавшихся по ветру, дувшему на юго-восток, по течению реки, ничего не было видно; потом суматоха и волнение в народе еще более усилились.
Предшествуя экипажам, отправившимся из Лувра, королевские мушкетеры, французская и швейцарская гвардия шли по мосту в то же время, когда духовенство и городские цехи – неимоверное смешение касок, капюшонов, шляп и бумажных картузов; выше толпы, в воздухе, – пики, алебарды, флаги, знамена, кресты и украшенные галунами шапки кучеров, сидящих на высоких, выше всех козлах.
Наконец, пестрая, разноцветная толпа стала суживаться, выравниваться, приходить в порядок, образовывать ряды, и старый Луврский дворец, к которому вся эта масса двигалась, опустил перед ней свои подъемные мосты. И в то время, как она тихо, безмолвно, с почтением вступила процессией в огромный двор Лувра, другая, навстречу ей, вышла из него с шумом, гамом и криками радости – ей уже привелось видеть новорожденного – и направилась обратно к Новому мосту, чтобы приветствовать громким «ура!» бронзовую статую Генриха Великого: украшенный цветами и блестя от солнца, он, казалось, радовался вместе со всеми своему внуку.
Новый мост представлял зрелище, также заслуживавшее пристального внимания. Он был обычно главным центром, где собирались многие и разные люди: торговцы аптекарскими и москательными товарами, мелкие продавцы эликсира и «симпатичного» порошка (он был в то время в большой моде), изобретатели всецелебных лекарств, зубные врачи, все великие медики – самоучки. Сюда сходились и певцы рождественских славословий, песен религиозных и светских, фигляры, плясуны, уличные комедианты, фокусники, а с ними и толпы зевак, готовых любоваться хоть каким зрелищем.
Горе провинциалу, если приехал он в то время из Пуату или Сентонжа и очутился среди этого шумного сборища, где так легко его отличить по боязливой походке, глазам, беспрерывно озирающимся во все стороны, по шляпе с кургузыми полями или подстриженным усам. Скоро становился он предметом всеобщего внимания и насмешек, и наиболее искусные площадные лекаря овладевали им как добычей для своих опытов. Тогда ему, как бы возведенному в звание ученого, приходилось отведывать всевозможные сорта эликсира; на платье его уже не было пятен: их вычистили, растирая особым составом (тоже изобретение) – очистительным камнем, имеющим свойство выводить пятна с материи. Шляпа его выглядела совсем как новая от химической воды, изобретенной в то время и называвшейся «жуванской водой». Ну а имел он во рту сомнительный зуб, так, хорош или худ, его выдергивали под крики удивления толпы. Хорошо еще, когда бедный провинциал терпел только от уличных шарлатанов и выходил из толпы без дальнейших приключений, не ограбленным зрителями. Ведь в то время воровство было ремеслом не одних нищих бродяг, но и дворян с той разницей, что первые воровали из нужды, а вторые – для собственного удовольствия. (А что, не делается ли того же и в наше время – в наш образованный девятнадцатый век?)
К вечеру того же дня многолюдная столица, устав кричать, плясать, веселиться и радоваться, замолкла. Слышался только какой-то однообразный гул, по временам прерываемый громкими криками не угомонившихся еще пажей, учеников и подмастерьев. Темнота ночи, что упала на город, рассеивалась светом догоравшей иллюминации или факелами лакеев, которые сопровождали кареты своих господ, – те, выехав из Лувра, возвращались домой. Наконец, уже поздней ночью в городе наступила глубокая тишина: нигде не слышалось шума экипажей, запоздалые гуляки разбрелись уже по своим жилищам; весь Париж спокойно спал.
На месте, где полвека спустя появилась площадь Победы, возвышался в то время великолепный, окруженный другими дом ла Ферте Сенектеров; красивый подъезд украшен богатым гербом герцогского достоинства – на широкой мантии голубой щит с пятью серебряными ветками.
В одной из комнат этого дома – противоположные улице окна выходили в роскошный двор, а углом на маленькую улицу – две женщины в эту самую ночь, обложившись мягкими подушками в широких креслах с высокими спинками, разговаривали перед затопленным камином.
У старшей лицо уже немолодое, продолговатое; живой взгляд выражал веселость, несколько умеряемую привычкой к набожности. Распустившаяся прическа, широкий, из генуэзского шелка капот с большими цветами, босые ноги в суконных туфлях – все свидетельствовало, что она у себя дома, забыла про поздний час ночи и давно ожидавшую постель.
Другая, молодая, со свежим лицом, красивая, можно даже сказать – красавица, еще одетая по-дневному, наряженная, в косынке в стиле Медичи, с жемчужными украшениями на голове – мадемуазель д’Отфор, фрейлина, наперсница королевы, первая из тех, кто избран сердцем короля. Очень поздно покинула она Лувр, где не нашла себе комнаты дли ночлега (весь дворец наполнен множеством докторов, нянек, мамок и т. п.) и приехала ночевать к своей приятельнице, отчасти родственнице герцогине ла Ферте. Задушевный, дружеский разговор, не давая спать, удерживал их перед камином. Предметом беседы были различные события, происходившие в тот день в Луврском дворце.
– Что же сказал король городским общинам? – продолжала герцогиня.
– Король, – отвечала мадемуазель д’Отфор со свойственными ей откровенностью и шутливостью и приняв по привычке насмешливый тон, – сказал одним, как бы в отплату за их блестящие обещания: «Сделайте это, и я буду для вас добрым королем». Другим: «Пусть так, и надейтесь, что… буду я для вас добрым королем». Этим: «Продолжайте действовать по-прежнему, и… я буду для вас добрым королем». Тем… – свою обычную и вечную формулу: «Держите себя благопристойно, платите исправно оброки и подати, и будет вам хорошо». – При этих словах она громко расхохоталась.
Герцогиня намеревалась последовать примеру подруги, но удержалась и приняла важный вид.
– Вы не скромны, дитя мое. Неужели вы так скоро забыли добрые наставления аббата Сен-Сирена? – И с умилением подняла глаза на небольшой портрет аббата, висевший над камином.
– Я сказала истину, герцогиня, и повторила только, слово в слово, нечто из речей его величества.
– Да… но вы говорите про короля тоном, ясно показывающим вашу злобу на него. Его величество перестал оказывать вам прежнее внимание, и вы негодуете.
– Совсем нет, клянусь вам! – возразила хорошенькая фрейлина, немного обидевшись на такое замечание. – Его благорасположение никогда не было для меня полезным, я не видела в нем особенной выгоды – ни для себя, ни для своих близких и родственников, – а довольствовалась только некоторой продолжительностью его. Правда, что король был в то время близок мне, даже очень близок… и слова его действовали не на один мой слух, но и на сердце.
– Ах, да это злоба, ненависть! – вскричала герцогиня, всплеснув руками и откинувшись на спинку кресла.
– Нисколько! – продолжала хладнокровно ее собеседница. – Разве вы не знаете: Баррадас и Сен-Симон получили по той же самой причине, вследствие преувеличенного стремления к философствованию, известие о потере к ним, любимцам, королевского благорасположения.
– Ну хорошо, хорошо, злое дитя! Прочтите-ка еще раз книгу аббата Сен-Сирена, и вы увидите, с каким почтением следует подданному относиться к своему монарху.
– О, никто так не заслуживает уважения, как наш король; никто так не умеет держать нас на должном от себя расстоянии.
Герцогиня ла Ферте невольно улыбнулась в тот самый момент, когда припоминала одно изречение аббата Сен-Сирена, – все ее разговоры наполовину состояли из его уроков.
– Знаете ли вы, что заставляет вас так негодовать на короля? – Она положила руку на колено мадемуазель д’Отфор и устремила на нее проницательный взор. – Удаление от двора маркиза де Жевра.
Д’Отфор вдруг покраснела и отвечала с притворным равнодушием:
– Так и вы принадлежите к тем, кто думает, что маркиз де Жевр был со мной в дружеских отношениях?
– Конечно. Сын мой, большой приятель маркиза, уверял меня, что при отъезде маркиз казался сильно опечаленным и поклялся возвратиться в Париж не раз, несмотря на строжайшее запрещение.
– Однако он не возвращался! – забывшись, проговорила со вздохом д’Отфор. – По крайней мере я не получала о нем никакого известия, уверяю вас! – прибавила она с некоторой живостью.
– Ну что говорить об этом – расскажите лучше, что происходило в Лувре, где вам удалось все хорошо видеть и слышать.
– А разве не все я вам пересказала?
– Нет, далеко не все. Какую мину делал его величество королеве со времени рождения сына?
– Весьма непривлекательную.
– Вы опять за прежнее!
– Совсем нет! После разрешения королевы от бремени король едва согласился поцеловать ее. С трудом решился даже взглянуть на дофина.
– Однако говорили, что между супругами последовало полное примирение.
– Да, но только на глазах, а не на самом деле. Ла Файетт продолжает деспотически воздействовать на сердце легкомысленного монарха… Вы знаете это? – На этот раз д’Отфор не скрыла своих чувств и громко засмеялась.
– Ла Файетт, монахиня! О, берегитесь, сердитая, – вы ни к чему не имеете почтения! Прочитайте апологию аббата Сен-Сирена против господина де ла Рошпозе, и вы увидите, какое мнение должно иметь нам о тех, кто посвятил себя Богу.
– Я вовсе не нападаю на ла Файетт. Виновата ли она, что король находит ее еще более хорошенькой в ее монашеском уборе? Так, видимо, надо думать, судя по частым посещениям им Благовещенского монастыря за последние десять месяцев. Это очень тревожит кардинала, говорят, он собирается принять меры.
– Кардинал этим встревожен! – воскликнула вдовствующая герцогиня, с неподдельной радостью скрестив руки. – Хотя я и христианка, но весьма буду рада, если ла Файетт удастся настроить короля против него. Не он ли, чтобы угодить иезуитам, засадил в Бастилию бедного моего аббата Сен-Сирена? Удивляюсь, как Франция не восстала еще в негодовании!
– Берегитесь, герцогиня ла Ферте, – д’Отфор, как бы в виде угрозы, поднесла указательный палец к губам, – вы проповедуете бунт!
– Нет… что ж, это был бы бунт добра против зла – восстание против сатаны! Ла Файетт уже пыталась… на сей раз ей, быть может, удастся, и тогда…
– Ла Файетт на все способна, – прервала насмешливая д’Отфор, – ведь ей удалось уже примирить короля с королевой. Правда, примирение это оказалось недолгим.
– Ах, кстати, миленькая, расскажите-ка мне, каким образом произошла эта мировая? Не говорила ли вам чего-нибудь об этом сама королева?
– О, это престранная история, никому не решусь рассказать, кроме вас, зная вашу скромность.
– Да, я не болтунья, с этой стороны вам опасаться нечего!
– Но мне известно также, – прибавила колко хорошенькая фрейлина, – ваше отвращение к злословию, и в этой истории король, скажу вам, играет роль довольно странную…
– Так вы объявили ему войну насмерть сегодня вечером? Что за беда! – возразила нетерпеливая вдова ла Ферте. – Но, конечно, вы воспользуетесь его снисхождением, не так ли?
– Это нелегко… и притом же аббат Сен-Сирен в своей книге…
– Ах, боже мой, да начинайте же ваш рассказ! – проговорила с нетерпением герцогиня.
Собеседницы придвинули кресла ближе друг к другу; герцогиня протянула к камину ноги, поправила подушки, уселась в них еще глубже, расположилась удобнее, чтобы слушать, и д’Отфор продолжала:
– Вы помните, конечно, тот день, когда король, о котором думали, что он отправился на охоту в Версаль, показался вдруг со своими мушкетерами в Сент-Антуанском предместье? Королева узнала об этом уже поздно вечером, при отходе ко сну; и дежурная камер-фрейлина, не окончив еще расчесывать ей волосы, ибо голова королевы завита редкими фестонами кругом и напудрена…
– Да разве королева переменила прическу?! – Герцогиня даже немного приподнялась в кресле.
– Переменила – вот уже восемь месяцев и две недели, как носит букли, – отвечала, улыбаясь, д’Отфор, удивленная тем, что немолодая ее подруга, давно оставившая двор, принимает столь живое участие в переменах, происходящих в моде, – ведь они всегда, как и в наше время, были так часты и неуловимы.
– Заканчивайте же ваш рассказ, моя милая! – И герцогиня, как бы несколько устыдившись своего движения, приняла прежнюю позу.
– Наконец все разъехались, кроме фрейлины Шемеро и меня. Королева, оставшись с нами, могла откровенно говорить о том, что ее занимало. Разговор шел о посещении королем Благовещенского монастыря, но ее величество была против обыкновения скучна, – может быть, из-за новых неприятностей, причиненных ей кардиналом, или погода на нее действовала: шел проливной дождь.
– Это правда, погода нынче стоит прескверная, даже сам аббат Сен-Сирен заметил это – по своей подагре, снова стала беспокоить.
Мадемуазель д’Отфор, умолкнувшая на время, начала снова, не позволяя более прерывать себя то набожными, то светскими рассуждениями:
– Итак, мы остались одни: королева, мадемуазель Шемеро и я. Ее величество надела ночной костюм, я помогала ей снять чулки. В это время мы услышали шум алебард в одном из передних помещений дворца, где находится караул из ста солдат швейцарской гвардии. Вдруг мы увидели короля: согласно правил этикета он вошел без доклада в комнату супруги. Никто не ожидал этого посещения – ведь отношения между супругами с давнего времени прекратились. Испуганные, мы остались неподвижны: я – на коленях перед королевой, королева – сидящей с поднятой ногой, я как раз кончала снимать ей чулок. Мадемуазель де Шемеро мешала в камине угли и так и оставалась сидеть на полу, с поджатыми ногами и щипцами в руках. Впрочем, короля так же стоило бы нарисовать в эту минуту, как и нас. Он был чрезвычайно пасмурен и угрюм, все в том же костюме, не снял даже перевязи с охотничьей шпагой, а перья шляпы, отяжелев от сырого воздуха, свесились на лицо. После молодецкого вступления в комнату остановился как вкопанный посреди нее, с изумлением взглянул на нас – и не произнес ни слова…
Наконец Шемеро отошла от камина, я сняла чулок королеве и все мы быстро встали как по команде, чтобы приветствовать поклоном его королевское величество: я – с чулком в руке, мадемуазель де Шемеро – с щипцами, а королева – с босой ногой, ибо другая нога ее была еще не разута.
Король все еще ничего не говорил. По сделанному королевой знаку мы удалились, и, когда я поцеловала ей руку, она сказала мне вполголоса: «Я не досадую – он пришел, конечно, ссориться со мной, но я чувствую себя в силах возражать ему». Всю ночь не могла я спать – боялась, что между августейшими супругами произойдет сильная ссора!
Король, как я позже узнала, сначала жаловался королеве на своего брата Гастона Орлеанского, говорил о возмущениях, возбужденных недавно в королевстве по его наущению графом Суассонским, герцогом Монморанси, графом Шале; вспомнил о мятежах в Гиени и Лангедоке. Королева смело свалила всю вину на кардинала и жаловалась в свою очередь на жестокое обращение с ее прислугой, невозможность свою быть с кем-либо в переписке – письма ее всегда перехватывались – и на свое уединение в Вал-де-Грасе, которым, подобно неприятелям, насильственным образом завладели агенты кардинала.
Король, несмотря на свой мрачный и суровый вид, пришел к Анне Австрийской вовсе не ссориться, в доказательство чего пытался дать совершенно иное направление разговору, беспрестанно твердя одно: пора наконец прекратить злонамеренные действия Гастона, разбить его надежды на завладение престолом, уничтожить мятежников, упрочить будущность трона. Все яснее давал он понять, что с другим намерением явился к королеве, – вмешивал в свою речь ласковые, приветливые слова. Но – злосчастна его звезда от рождения – всякий раз, как старался принять тон более мягкий, заикание, которое нередко проявлялось, препятствовало ему выражаться свободно и он не выговаривал начатых слов, что бесило его и он еще больше заикался. Стараясь устранить по мере возможности этот недостаток, король подбирал слова, которые ему легко произносить, и в результате оставались одни жалобы и упреки.
Королева потеряла наконец терпение и решила не оставаться в долгу, тоже облегчить душу – выразить все чувства, ее волновавшие. Тогда буря стала подниматься между супругами, угрожала разразиться страшная гроза, но тут пришли спросить его величество, какие угодно ему отдать приказания насчет отхода ко сну. «Я остаюсь здесь!» – произнес он скороговоркой. Королева изумилась при изъявлении такого желания. «Ну, вот что я собирался целый час сказать вам», – прибавил он, потупив глаза. Итак, король остался ночевать у королевы… и тем спас Францию от анархии. И д’Отфор заключила свой рассказ смехом.
На этот раз герцогиня от души последовала ее примеру, и тут на часах в доме ла Ферте пробило полночь. Обе собеседницы, искренне удивленные, что уже так поздно, посмотрели с несколько притворным испугом друг на друга и стали приготовляться ко сну. Герцогиня исполнила должность горничной, помогая мадемуазель д’Отфор раздеться, и, когда та легла, начала, как сама говорила, совершать свой последний тур по комнате – как бы некоторый моцион, перед тем как идти спать.
Перекрестившись, она смочила кисточку в кувшине со святой водой и окропила постель, мебель и все углы; потом стала на колени перед образами, поставленными на столе у окна, выходившего на маленькую улицу, и принялась молиться с молитвенником в руках. Мадемуазель д’Отфор уже спала, госпожа де ла Ферте все еще молилась, и под действием то ли сна, то ли экстаза ей послышался чей-то голос, будто выходящий из стены.
– Слава Великому Гедеону! – кричал этот громкий, несколько отдаленный голос.
– Слава Великому Гедеону! – повторила герцогиня. – Слава Гедеону, отцу Авимелеха, победителю Мидианитян, израильскому судье!
Потом вдруг послышался ей ужасный шум: сатанинский смех, проклятия, неистовые крики… Она открыла глаза, отвлеклась от своего экстаза и прислушалась внимательнее: шум доходил с маленькой улицы, идущей вдоль дома ла Ферте, позади него. Подошла к окну и подняла занавески: кошмарный хохот, песни, крики усиливались… Богомольная вдова почувствовала мгновенно, как сильная дрожь пробежала по телу. «Это какие-то злоумышленники! Задумали, видно, вломиться в мой дом и разграбить его!» – пришло ей в голову.
Эта мысль расширялась в перепуганном воображении, с каждой минутой страх усиливался. Не тревожа сна молодой девушки, взяла свечу и прошла в комнаты сына, герцога Генриха ла Ферте (именно он в будущее царствование Людовика XIV стал маршалом Франции). Как же она поразилась, найдя комнату сына пустой, постель – оставленной в беспорядке, и еще веревочная лестница спускалась из отворенного окна, выходившего на маленькую улицу… Бедная герцогиня чуть не лишилась в этот момент рассудка.
Позвонить своим людям, поднять всех на ноги, послать одного за управляющим, другого – за полицейским комиссаром, третьего – за начальником ночной стражи – все это заняло у нее несколько минут, после чего она лишилась чувств.
Однако неимоверный шум, раздававшийся в комнатах дома с двух сторон одновременно, разбудил-таки мадемуазель д’Отфор; она протерла глаза, поднялась с постели и подошла к окну, ярко освещенному снаружи. Перед ней в большом великолепном светлом зале проступили как в тумане тени человеческих фигур… Подобно герцогине, она почти поверила в видение, так как потревоженный сон не вполне ее оставил и мысли еще не прояснились.
Всматриваясь в окна соседнего дома, увидела: в середине зала – широкий, покрытый скатертью стол, уставленный блюдами с кушаньями, от них поднимается пар. Свет множества зажженных свечей отражается в драгоценном хрустале… Несколько десятков мужчин и женщин с громкими возгласами и хохотом чокаются высокими стаканами, все порядочно пьяны. Одни обхватили рукой талии соседок, другие, склонясь к ним на плечо, любезничают и, кажется, готовят более поцелуев, чем нежных слов и комплиментов. Все участники застолья среди всеобщего веселья и радости, без сомнения, взаимно расположены к удовольствиям и любви…
Кто сказал бы когда-нибудь этой благородной, гордой девушке, что ей придется стать свидетельницей распутной пирушки у мадам ла Невё, известнейшей в то время спекулянтки (Буало упоминает о ней в своих стихах). Причина веселого пиршества – новоселье мадам Невё. Чтобы дать более свободы гостям, избавить их от дневного жара – день был знойный, – она назначила у себя праздник ночью. Но ведь шум услышат на улице… решили не открывать окон – все задыхались в душном, спертом воздухе от винных паров и жара зажженных свечей. Но Великий Гедеон (такое имя присвоили главе пира), несмотря ни на какие возражения, приказал окна отворить, объявив наиболее противившимся: «Скандал – тем лучше: празднуем еще веселее!»
Мадемуазель д’Отфор пристально вглядывалась не только в лица женщин, разумеется ей незнакомые, но и мужчин и многих узнала. Относительно некоторых смело поручилась бы, что они ей знакомы. Это они, она их видит! «Конечно, это сон! – говорила она самой себе, чувствуя в сердце печаль и сострадание. – Ведь я тут вижу маркиза де Жевр, а он в отсутствии, его нет в Париже, наверняка нет! Он из-за меня изгнан из Парижа, я – причина его ссылки! И вот он здесь… о, нет, нет, это невозможно, я ошибаюсь! А там кто? Да Генрих ла Ферте, герцог Генрих ла Ферте… я у его матери!.. Да, и он тут… он дома и уже спит… так-так… А тот, другой? О, столь могущественное лицо, знатная особа! Но его тоже нет теперь в Париже… невозможно, чтобы это был он! Нет, это мечта, бред… мои глаза после сна видят не совсем ясно…» И, желая удостовериться, что всю картину наблюдает в действительности, а не во сне, провела руками по лицу и волосам и отошла от окна; потом снова приблизилась к нему, протерла глаза… Удостоверясь в истинности всего зрелища, смело вывела по своему обыкновению трезвое о том заключение и с улыбкой вернулась к своей постели. Сон скоро вполне овладел ею, несмотря на беспокойство и взволнованные мысли, – такова уж была мадемуазель д’Отфор.