Читать книгу Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной - Карина Аручеан (Мусаэлян) - Страница 20

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Оглавление

Пожарные оказались бравыми, но весьма прожорливыми ребятами. Картинно подкатив с воем сирен на двух глянцево-красных машинах к общежитию, объяснили перепуганной вахтёрше, что у них учения, – и стали лезть по раздвижным лестницам в распахнутые окна, за которыми тут же начиналась весёлая кутерьма. Внизу стояла возбуждённая Соня и указывала окна, выбирая женские комнаты, где жили студентки, которые были не прочь расширить круг знакомств с мужскими особями.

Днём она проходила мимо пожарной части. На картонной коробке пожарные резались в домино. Знакомилась Соня мгновенно. Замедлив шаг и обратив насмешливо прищуренные глаза на четвёрку самых молодых и симпатичных, бросила:

– Что, нет пожаров? А как насчёт пожара сердца? Вон в общежитии, в гуманитарном корпусе студгородка МГУ девушки скучают. Им жизнь изучать надо: они будущие журналистки. Вы им про пожары расскажете, про геройские подвиги. Вас за это напоят, накормят, под гитару песни споют. И может быть, если будете себя хорошо вести, спать уложат…

– А своих парней там нет, что ли?

– Есть, но девушек больше. Да и свои приелись уже. Чего бы вам счастья не попытать?

– Так не впустят же! В студгородке, наверное, строго…

– А учения у вас бывают?

– Да.

– Так устройте учения! – и тут же набросала сценарий возможного проникновения к девушкам.

Воображение огнеупорных пожарных разгоралось медленно:

– Да? Но учения заранее планируют…

– Ну и запланируйте. Семейных здесь на случай всамделишного пожара оставьте, а холостых – к дамам. Приключение – не пошлое знакомство на улице! Сирена, блестящие машины… из них боги в сверкающих касках выскакивают… набухает под давлением толстый шланг, как фаллический символ…

– Как что?

– …а из шланга вместо струй воды – розы. Краси-и-иво!

– А тебе что с того? Тоже журналистка? Публикуешься?

– Да. Я написала книгу «Идиот». Теперь изучаю тему глубже…

– Издеваешься? – миролюбиво сказал один из молодых-симпатичных. – Книгу «Идиот» написал писатель Достоевский…

– Молодец, начитанный, – также миролюбиво отозвалась Соня. – А ещё он написал книгу «Игрок». Или это я написала? В общем, я играю. Понял? И предлагаю поиграть вместе. А то жизнь проходит. У нас – учёба, у вас – пожары. Или дурацкое домино. А не хотите – к жокеям на ипподром пойду. Тоже интересно поближе познакомиться.

– Насколько поближе? – захотел выяснить на практике толстый усатый командир пожарных, пытаясь облапить Соню.

– Я не по этой части, – беззлобно выпросталась Соня из надвигающихся объятий. – Мне просто интересно. А спать, если вы об этом, я одна люблю. Ладно, чао! Вот номер моей комнаты и телефон этажа. Решитесь – позвоните.

Уж как там пожарные исхитрились, Соня не знала, но вечером они позвонили, вызвали к назначенному часу на улицу перед въездом в студгородок, посадили в головную машину, чтоб показала дорогу к нужному корпусу, включили сирены – и театральное проникновение к дамам состоялось. Пожарных тут же разобрали по комнатам, откуда вскоре стали доноситься шумы бурного гулеванья.

Знаток Достоевского и его усатый командир приглянулись сониным соседкам по комнате: беленькой юной Верочке из Тулы и тридцатилетней хохлушке Милане – сплошные бёдра, исторгающие, казалось, прямо из сокровенных своих глубин богатый «нутряной» голос, которым Милана бесподобно пела украинские песни. От волнующего контральто и форм Миланы командир захмелел с первой рюмки и, начав с галантного поцелуя ладошки, стал перемещать усы выше по полной руке, пока не разместил их в ямочке на миланиной округлой шее, вздрагивающей от мощных струй низких нот. И затих. «На долыни туман, на долыни туман упав», – самозабвенно пела Милана щемящую украинскую песню. Розовощёкий знаток Достоевского сидел в обнимку с замершей Верочкой, застенчиво двигая пятернёй-лодочкой по её плечам, пытаясь как бы невзначай подплыть к груди, а второй рукой безостановочно кидал в рот еду, включая скромные месячные запасы всей комнаты, которые хранились тут же, на краю стола под полотенчиком.

– Ну и что мы теперь есть будем? Их цветы, что ли? – тихо спросила Соню четвёртая их товарка Катя, которая припозднилась и теперь с ужасом смотрела на обгрызанные шкурки от НЗэшного шмата сала и смятый пустой кулёк, где ещё утром было два кило пряников. – Ты этих живоглотов привела? Забыла, как тебе накостыляли за дрессировщиков с их наглыми обезьянами?!

– Живы будем – не помрём, – отмахнулась Соня и пошла бродить по общежитию в надежде застать что-то более интересное, чем обнимающиеся парочки.

Впрочем, чего ещё она хотела? Вроде бы для этого всё затевала. Но кураж пропал. Пожарные оказались скучными. Дамы слишком быстро сдались. Затеянный спектакль показался нелепым.


…Длинный, как кишка, полутёмный коридор вздрагивает звуками – будто идёшь по музыкальной школе. Обрывки ритмов складываются в странную мелодию. Распахнуть любую дверь, чтобы в лёгкие ворвался сигаретный дым, в уши – музыка, чтобы чьи-то руки затормошили, подхватили, обняли в танце, и чьё-то горячее дыхание с лёгким запахом алкоголя заскользило бы по лицу, защекотало шею… Нет, не хочется!

«Проходит жизнь. Проходит жизнь. Как ветерок по полю ржи. Проходит явь. Проходит сон. Любовь проходит. Проходит всё. Но я люблю. Я люблю! Я люблю!!!!» – надрывается кто-то под гитару.

«Тoмбэ ля нэжэ…» – сладко грустит за другой дверью Адамо с пластинки. Через пару шагов обволакивает низкое щемящее «Йестэдэй…», двигается вместе с Соней, переходит в нежное девичье сопрано, тоскующее о том, что «нельзя рябине к дубу перебраться», а за дверью напротив страдает баритон: «Чому я нэ сокил? Чому нэ летаю?» – будто это общежитие не будущих филологов и журналистов, а музыкантов и певцов.

Соня идёт по пустынным коридорам.


Мимо. Мимо. «Мекки и Рима мимо»…


Странные образы входят в Соню, становятся ею.

В шуршащем кринолине скользит она по зеркальному паркету мимо залов, где кружатся в танце белые кавалеры и розовые дамы. Минуту назад она сама плыла розовой дамой по залу, и сердце хотело выпрыгнуть в горячие руки кавалера, которые промелькивали в жаркой близости от её ланит, касаясь то талии, то плеча, и взблескивало золото на белых одеждах кавалера, наводя дурман, и взгляд его проникал в ложбинку между оголёнными подушечками, выпирающими из декольте, и будто вытаскивал сокровенное из Сони, вытаскивал, так что она теряла волю, и мысли уже не нужны были, превращаясь в томящее ощущение: «Всё равно! Всё – всё равно. Пусть будет, что будет. Были и есть только мужчина и женщина. И эти бело-розовые одежды, и золотые всполохи блёсток и света, и волны музыки, кидающие друг к другу, – всё только для того, чтобы мужчина и женщина соединились на миг». Но опять настигает, придавливает: «Всё проходит. И никто не в силах ничего удержать».

«Йестэдэй» – «вчера»…


И пальцы, став на мгновение пальцами четырёхлетней девочки, вспоминают стремящуюся сквозь них шероховатость ускользающего песка.


Волшебство кончается. Белые с золотыми вспышками кавалеры и розовые дамы съёживаются, тускнеют. Уже не дамы с кавалерами кружатся по сверкающему залу, а маленькие серые и чёрные точки хаотично петляют, то сливаясь, то разбегаясь, – это похоже на броуновское движение частиц в мерцающей капле воды, которое Соня наблюдала когда-то на уроке сквозь сильный микроскоп и которое потрясло её фатальной нелепостью случайных соединений и отталкиваний… щемящей значительностью, заключённой в полном отсутствии значительности и смысла.

И вот уже не пенный кринолин на Соне, и не серая невзрачная оболочка безымянной частицы, вовлечённой в броуновский водоворот, а коричневое платье из рогожи, неровно подоткнутое под верёвочный пояс, – она маркитантка, тяжело шагает за повозкой под тусклыми звёздами мимо отдыхающих солдат, которые похожи на брошенные вповалку мешки. Уродливые грубые лица, вырванные из темноты всполохами костров, – будто с картин Босха. Кто-то храпит и рыгает во сне, кто-то выводит унылую мелодию на губной гармошке, кто-то тискает увязавшихся за армией селянок. Из-под тёмных деревьев – всплески смеха, возня, сопенье. Живые твари, случайно появившиеся на свет, случайно оказавшиеся в той или иной точке времени и пространства и готовые умереть завтра, – все хотят одного: кушать, совокупляться и в промежутках между этим спать. И маркитантка с её кашами и похлебками ничем не лучше визжащих в любовном экстазе селянок и похотливых солдат. И белые кавалеры с розовыми дамами не лучше их всех. И всех жалко. И себя тоже. «Супу! Кому супу?» – устало шагает маркитантка за повозкой с котлами…


Мимо. Мимо. «Мира и гОря мимо, мимо Мекки и Рима»…

Куда? Для чего всё? Есть ли какой-то смысл в этих картинках, похожих на сновидения?


…В полумраке холла тихо плачет вахтёрша тётя Хеля, Рахель Самуиловна:

– И мои Сенечка с Норочкой могли бы сегодня так же веселиться. И учились бы не хуже других. Сенечка такой способный был! На скрипочке играл. А Норочка танцевать любила. Я ей платьице с оборочками сшила – эти оборочки так смешно прыгали, будто тоже танцевали. Ни Норочки не осталось, ни платьица – снять перед ямой заставили.

– Какой ямой, тётя Хеля? – у Сони холодеет сердце.

Тётя Хеля будто не слышит:

– Это платьице я потом на зинаидиной дочке увидела. На коленях перед Зинаидой ползала: «Отдай, – говорю, – платьице». А она: «Скажи спасибо, что сама жива осталась! Бог твой еврейский тебя, наверное, сильно любит – шепнул, чтоб ты в тот день на рынок в город подалась». «Нет, – отвечаю. – Любил бы, с детьми бы не разлучил». Колечко с пальца снимаю: «На, – говорю, – колечко. Ты на него всегда заглядывалась. Отдай платьице. Колечко дороже платьица». Зинаида колечко взяла, а платьица не отдала. «Всему-то вы, жиды, счёт знаете – что дороже, что дешевле. А колечко возьму, – говорит, – за благородство моё: что совет даю убраться отсюда поскорее, пока я тебя ни немцам, ни полицаям не выдала. Я в благородстве понимаю. Не то, что Гапка. Твои жиденята ведь от ямы в лес уползли – и к Гапке: откройте, мол, тётя Гапа. А Гапка…»

Тётя Хеля шумно сморкается, нервно крошит штрудель, из которого сыпется изюм, и долго молчит, глядя в пространство, будто силится понять странные повороты души человеческой, которая даже вблизи смерти мелочно суетится и хочет что-то урвать.

– Ой-вэй! Разве так можно?! Наверное, можно, раз так было и есть. Слаб человек…

И сникает, сникает перед неизбежностью предательства, бессмысленностью жизни, случайностью гибели. И принимает это, не понимая саму себя: как можно принять такое?! И чувствует себя предательницей, что живёт и даже ест штрудели.

– Что тут сделаешь? У Гапки своих трое сынов было. Я их Гапке перед войной спасла, я детский врач была. Даже ночами приходила уколы от дифтерита делать. Месяц выхаживала. Свой бульон из своих курочек носила, не жалела резать. Штрудели с Сенечкой и Норочкой им посылала. Вот почему дети мои к ней побежали… Я потом никогда уже педиатром не работала – детей не могла видеть, плакала…

– А что Гапка? – тихо спрашивает Соня.

– Дети мои к ней стучатся. Голенькие. Вокруг зима. От ямы очереди автоматные. Cюда сотни евреев с ближних местечек фашисты свезли. Раздеться заставили. Вокруг свои же соседи-украинцы их одежду делят. Друг с другом ругаются, когда что-то поделить не могут. Время трудное было, вещи нелегко доставались. Если уж всё равно людей убивают, не пропадать же добру! Шум, полицаи матерятся, немцы гавкают. А Гапкин дом – вдали, у леса. Она ребят увидела, в окно высунулась – и в крик, чтоб выстрелы перекричать: «Панэ полицаи! Панэ полицаи! До менэ жиденята прибежалы! Сбегли от вас жиденята». Докричалась. Убили моих деточек на её пороге. Так Зинаида рассказала… А я всё думаю: зачем Гапка полицаев звала? Могла бы просто дверь не открыть, затаиться. Дети в лес бы ушли, на партизан бы наткнулись. Конечно, воспаление лёгких схватили бы, раздетые, но партизаны, может, их бы вылечили. Или так и лучше, что сразу? Долго не мучились. Двадцать три года после того живу и всё прикидываю, как лучше было бы… Зачем живу?

Соня гладит тётю Хелю по голове:

– Вы хорошая, тётя Хеля. Вот зачем живёте. Чтоб от вашей доброты нам теплее делалось. Ведь мы все здесь в общежитии без родных, как сироты. А вы нам как мама…

Соня лукавит: тётя Хеля могла уморить нотациями, но была в самом деле добра, – и Соне хочется поддержать её, утвердить в осмысленности существования. Это завтра Соня будет ускользать от тётихелиных приставаний, а сейчас любит её больше всех на свете и готова всё для неё сделать. Соня гладит тётю Хелю. Недавние розовые фантазии кажутся стыдными, надуманными, пустыми.

Глаза влажнеют, но Соня злится на подступившие слёзы, – они тоже придуманные, невсамделишные: так плачут в театре, когда страсть актёров и яркая игра трогают душу. А тут не игра, тут жизнь: сердце человека разрывается на её глазах… разрывается – и разорваться никак не может. Какое право имеет она, благополучная, плакать о том, чего не пережила? Но становится ещё стыдней, когда вдруг понимает, что плачет не об убиенных, а о себе, отождествив себя с детьми перед закрытой дверью и с теми, кто стоял у ямы в минуте от смерти. Длится, длится минута, вбирая в себя тоскливое серое небо и голые ветви на его фоне, которые сейчас исчезнут, как исчезнет всё, что было… будто не было. Соня цепенеет от животного ужаса. И слышит истошный детский крик петуха. И видит остановившийся вместе с выстрелом дым из труб, птицу, замершую в полёте…


Соня ловит себя на мысли, что наслаждается богатством собственных переживаний, примеряя чужие судьбы и радуясь в глубине души, что это всё – не с ней. Она просто использует рассказ тёти Хели, чтобы полакомиться остротой ощущений, наполнить себя чем-то, из чего потом должно вылупиться что-то – она сама не знает, что. А пока она – полая, вбирает в себя шумы извне! Другие обманываются впечатлением её самости, а она всего лишь реакция, отражение.

Возвращается в тела тех, кто стоит у расстрельной ямы. Услужливо возникает оправдательная мысль: может, им было бы легче, знай они, что кто-то незнакомый будет так чувствовать и плакать о них, как бы становясь ими. Но опять пронзает жгучий стыд – за это «как бы» и за то, что на самом деле эгоистично смотрит лишь в собственную глубину.

И тонет, тонет в бездонной печали фатального человеческого одиночества, увлекаемая в пучину грузом открывшегося вдруг понимания, что невозможно полностью перетечь в другого, полностью отрешиться от себя, – каждый заперт в границах своего существа, своего опыта.

Клетка – неделимая первичная основа всего живого. И то, где запирают, изолируют от других.

Лишь на время – рукой, взглядом, чувством – удаётся соприкоснуться с теми, кто рядом.

Жизнь по касательной. Мимо… мимо… «гОря и мира мимо». Тьфу, опять литературщина лезет. Стыдно! Как стыдно за всё! А главное, за то, что эти мысли зачем-то важны для её собственной жизни. Полезны. И как бы само думается, что их надо запомнить, что они пригодятся.

Какая она корыстная тварь! Как любит себя! Как интересна сама себе, ловко делая кормом для души и разума чужое горе, чужие переживания, чужую жизнь и даже чужую смерть… Хорошо, что никто не может прочесть её мыслей!

А они текут себе параллельно тётихелиному скорбному рассказу, складываясь в слова, а те – в урок приятия того, что пресловутое единение душ даже в моменты сопереживания и любви – миф, мечта, и не стоит ожидать этого никогда ни от кого, потому что это невозможно, ибо каждый для другого (и она, Соня) – отдельный, и являет собой лишь факт реальности среди множества иных фактов. Не более того! Надо согласиться с ролью всего лишь «факта реальности». И быть вполне удовлетворённой, если «факт» в твоём лице кого-то порадовал, чуть-чуть повлиял на течение событий, породил что-то хорошее, послужил яблоком для какого-нибудь Ньютона.

В этот момент Соня навсегда избавляется от пустых ожиданий и претензий. Её отношения с людьми станут теперь проще. Каждый сам по себе – и уже за то стоит быть благодарным, если кто-то заинтересуется ею как «фактом реальности», захочет на время быть рядом, разделить с нею отрезок пути. И не обижаться, если на очередном повороте попутчик свернёт в сторону – это нормально. Если принять отдельность людей и дистанцию между ними – принять не разумом, а сердцевиной души! – то не станешь попусту терзать ни себя, ни ближних, упрямо желая полного единения, ибо это невозможно. И Соня в последний раз грустит об этом.

Тётя Хеля благодарна Соне за слёзы, не подозревая, что вызваны они посторонними мыслями:

– Ты хорошая девочка. Ласковая. На мою Норочку похожа. Хочешь штруделя? По старой памяти пеку. Для кого? Ем сама и плачу. Ведь и мужа моего на войне убили. Всю родню по расстрельным ямам Украины и Белоруссии позакапывали. А потом ямы те засыпали, стадионы и дороги на них построили. Нет могил – будто и людей, что в них лежат, не было. Теперь по еврейским косточкам футболисты бегают, машины ездят. Никак в ум не возьму: почему там не памятники, не вечный огонь? Или еврейские косточки того не стоят? Или забыть скорей хотели, что хвалёная дружба народов трещину дала, а трещина в эти страшные рвы обратилась? Ведь свои же евреев продавали! Украинцы, белорусы, литовцы, эстонцы, русские. А ведь евреи их детей учили-лечили, часы чинили, мужчинам костюмы и сапоги шили, жёнам – платья красивые и туфли-лодочки, лёгкие, как пушинка, на свадьбах музыку играли, драк не затевали, водку не пили, чужого не брали… Ой-вэй!


Посторонние мысли лезут и лезут в голову. Возник вдруг и стал проговариваться в уме обрывок сказки, слышанной когда-то в Тасееве:…встретила добрых молодцев Баба Яга. Накормила-напоила, в бане попарила, спать уложила. А поутру стала спрашивать, чего тем надобно. «Невест ищем». «У меня есть дочери, – говорит Баба Яга. – Может, кто из них приглянется». Вывела дочерей, стол накрыла – пируйте! И в лес пошла травы собирать. Вернулась: на колах – дочерины головы, а добрых молодцев и след простыл – поехали дальше счастья искать…

– Почему они Бабе Яге злом за добро отплатили?

– Так ведь Баба Яга же, – удивлялся рассказчик непонятливости маленькой Сони.

– Но она же их поила-кормила, в бане парила, дочерей в невесты предлагала!

– Так ведь всё равно – Баба Яга…


Получалось: что ни сделай Баба Яга, – попользоваться можно, но ничто благодарности не достойно. На всё ей и детям её один ответ: смерть! За то, что Баба Яга. Чужая. А добрые молодцы, хоть часто совсем не добрыми оказывались, – всегда правы, всегда герои. И уверены, что после таких «геройств» можно счастье найти… что заслужили его. И сами в этом убеждены, и те, кто про них рассказывает. Потому что добрые молодцы – свои.

У нас – разведчик. У них – шпион…

«Бей жидов, спасай Россию!» – еврей испокон века был Бабой Ягой.


Были и другие «нечистые». В 1917-м добрые молодцы спасали страну от таких, как сонин дедушка. В 30-х – от таких, как её папа. В войну руководство СССР назначило нечистой силой крымских татар, чеченцев, ингушей, балкарцев, калмыков, карачаевцев, турок-месхетинцев…

В разные времена нечистой силой назначали разных – по социальному признаку, по религиозному, по национальному. Потом сменяли гнев на милость – тех, кого не успели расстрелять и сгноить в лагерях, снова принимали в семью братских народов, забыв извиниться.


А тётя Хеля говорит, говорит, будто Баба Яга из сказки жалуется и никак понять чего-то не может:

– Не осталось в стране еврейских местечек. Мы про дружбу народов в газетах читали, фильмы смотрели. А в жизни часто слышали обидное. Добр – значит, еврейский грех замаливаешь. Мол, знает кошка, чьё мясо съела. Чьё мясо я ела, азохенвэй?! Я своё отдавала, как тех курочек гапкиным детям. А потом жизни забрали – и забирать стало нечего. Но всё почём зря виноватили! Нам всё в вину… Были, конечно, и человечные – нас не обижали, еврейских детей от немцев прятали. Таких было много. Но и жестоких немало… А гапкины сыны потом все трое пожарниками стали. Я сегодня как пожарных увидела, опять всё вспомнила. И вот что думаю. Если б Гапка моих детей тогда впустила, то может, и её семью под корень бы извели. Значит, чтоб её сыны сотню-другую детишек от огня спасли, двое моих погибнуть должны были? Такая арифметика у Бога. Неправильная…

И Соня, у которой с Богом были сложные отношения и вопросов к Нему не меньше, чем у тёти Хели, вдруг стала горячо Его защищать:

– А чем Бог виноват, тётя Хеля? Бог людям выбор предоставил: идти в полицаи или в партизаны. Или хотя бы не наживаться на чужом горе, не использовать чужую подлость для своей выгоды, как сделали те, кто сам не расстреливал, но одежду убитых делил и занимал дома расстрелянных. Попользовались плодами чужой подлости – значит, сами подлости причастились. Бог ещё в Раю за человеком право выбора оставил – съесть яблоко или удержаться от соблазна, следуя Божьему завету? Не удержались. С тех пор крен в неправильную сторону и пошёл. И Зинаиде Бог выбор предоставил. И у Гапки выбор был: спрятать детей или позвать полицаев… или, как вы сами сказали, просто затаиться, чтоб на себя беду не навлечь, но и греха предательства не брать на душу. Она худшее выбрала. Богу, наверное, самому грустно смотреть на всё это. И судить потом Он будет по мыслям и делам нашим. А пока мы живём, Он надеется, что правильный выбор сделаем. Не обязывает – надеется! И смотрит. Выбор – это наша ответственность. Не может он людей принуждать. Тогда он не Бог был бы, а диктатор!

– Может, и так, – соглашается тётя Хеля. – Может, и в самом деле Он подсказки даёт и смотрит: услышим ли? Может, и вправду Он подсказал гапкиным сынам пожарными стать – материн грех искупить? Ты умная девочка. Возьми штруделя, соседок угостишь.

Достаёт из сумки кус, заворачивает в газетку. Соня невольно взвешивает дар рукой – и думает подлую мысль, что своим участием заработала для себя с подружками еду взамен сожранной гостями.

– Спасибо, тётя Хеля! Не только за штрудель. За всё спасибо.

– За что? – удивляется та, но ей приятно.

– Знаете, это ведь ваш рассказ натолкнул меня на мысли о выборе и личной ответственности. И на всякое другое. Очень важное. Ещё час назад я думала, что всё случайно и бессмысленно. А сейчас так не думаю. Вы мне ответ дали. Будто наш разговор подстроен кем-то. Не случаен. И ваши слова про арифметику Божью. Я про эту арифметику одну историю вспомнила. Давайте расскажу.

– Погоди, – встаёт тётя Хеля, направляется к коридорным туннелям и кричит в них зычным, почти базарным, голосом. – Отбой! Отбо-о-ой! Кончай музыку. Скоро разгонять гостей пойду! Полчаса на прощания!

И совсем другим тоном – ласковым, усталым:

– Ну рассказывай про свою высшую арифметику.

– Папа мой был дважды репрессирован, в сталинских лагерях семнадцать лет провёл. Однажды, – это на Воркуте было, в первую ходку, до моего рождения, – сделался совсем доходяга, слёг. Сняли его с довольствия, чтоб еду на доходягу не тратить. Отволокли в заброшенную угольную выработку – умирать. И стал к нему местный врач тайно наведываться – одеял натащил, еды, лекарств. Выходил. А потом рассказал, что семейный грех замаливал. Жил он в детстве с матерью тоже в Баку. Мать домработницей у многодетного купца-армянина работала. Относились к ней хорошо, но бес попутал – когда началась революция, украла она у купца драгоценности покойной жены и скрылась. Время голодное. Украшения потихоньку продавала и благодаря этому сына в сытости содержала. А когда сын тифом заболел, продала напоследок какой-то особый изумруд из украденных ценностей – даже ювелир удивился: мол, таких изумрудов – раз-два и обчёлся. Отвоевала сына у смерти. И полученных денег им ещё надолго на сытую жизнь хватило. А спустя годы рассказала сыну, что грех на её душе, что купец с детьми потом много бедствовал, она узнавала, но духу не хватило пойти к его семье и покаяться. И имя купца назвала: Аветис Гаврилович Арутчев. Но и сын после материной смерти не стал купца искать, чтоб повиниться. А вспомнил эту историю, когда моего отца умирать бросили, и решил: «Раз я выжил благодаря бедствиям какой-то армянской семьи из Баку, в которых мать моя была виновна, пора долг отдать – спасти другого бакинского армянина». И вот вам, тётя Хеля, Божья арифметика. Тот купец – мой дед по материнской линии был: мамин отец. Я с детства слышала от мамы про украденные украшения и про изумруд особенный. И получается: если б не заработал мой дед-купец драгоценности и не украла б их домработница, не спасла бы сына от тифа, то не спас бы потом этот выросший сын моего умирающего отца, мужа дочери того купца, – и я б не родилась…

– Жестокая арифметика.

– Да. Но как удивительно «части уравнения» потом сошлись!

– Д-да… Людям даётся возможность кое-что исправить… Но деткам моим за что смерть такая страшная?! Чтобы какой-то там ответ в этой высшей алгебре сошёлся? А иначе нельзя было составить задачку?

– Наверное, нельзя. Не знаю я этого, тётя Хеля. Может, человеку этого не понять? Может, тут, как в математике, свои правила? Нравятся они нам или нет, но – правила. Или даже законы


«Похоже, в самом деле кому-то там наверху надо было, чтобы папа выжил и меня родил? – додумывала Соня, попрощавшись с тётей Хелей. – Более того, если папу не посадили бы вторично перед войной, то как “врага народа” послали бы на фронт в составе штрафбата – и он наверняка бы погиб. И опять же я бы не родилась. Будто кто-то специально допустил эти жестокие хитросплетения, чтоб я на свет появилась. Выходит: я зачем-то нужна? Что-то вроде Спаса на крови? И мне тоже сцеплять какие-то разорванные нити? Как тот лагерный врач сцепил их через четверть века… Он понял это – и восстановил нарушенный ход вещей. Пойму ли я? Если не выполню назначение – то получится: эти ужасы были напрасны! А какое у меня назначение? Сверху не подскажут. Сама же говорила тёте Хеле: Бог никого не обязывает – лишь надеется на наш правильный выбор. Но ведь не шепнёт – какой правильный. Это каждый раз решать самой…»


– Соня, ты какую тему для курсовой взяла? – окликает, плюхаясь с книжками и тетрадками на диван в холле, серьёзный до унылости Кеша Тютьев, который обычно выходил сюда заниматься после полуночи, когда соседи по комнате устраивались спать. – Я никак не могу выбрать.

– А я не ориентировалась на список. Сама тему придумала: «Маленький человек в русской и советской литературе».

– Хм, и утвердили? – восхитился Кеша. – Не сказали, что в СССР нет «маленьких людей», а следовательно – нет «маленького человека» и в произведениях советских писателей?

– Примерно так и сказали, – весело отозвалась Соня, обрадовавшись, что Тютьев перебил её трагический настрой. – Посоветовали ограничиться русской дореволюционной литературой.

– А ты?

– Согласилась. Мне же легче! Меньше писать…

– Покладистая ты слишком, – не одобрил принципиальный Кеша. – Это же твоё право – выбор темы. Струсила, что в антисоветчицы запишут?

– Зачем по пустякам нарываться? Ради принципа? Повод мелковат! Смешно, когда с принципами на унитаз садятся, – уела на ходу Тютьева Соня, направляясь к своей комнате. – Я баиньки. До завтра!

– Что, «нормальные герои всегда идут в обход»?

Соня остановилась. Он про сейчас? В смысле, что она уходит от разговора? Или про вообще?

Начала заводиться:

– Главное – понимать, куда идёшь. Сейчас – спать. А вообще мне диплом получить надо. У меня родители старые. Долго тянуть меня не смогут. Может, конечно, это не ответственность, а трусость. Но я и не стараюсь выглядеть героически. Не хочу из-за ерунды ставить под удар ни себя, ни родителей. Да ещё на старте! Чтоб с дистанции сняли?

– Не боишься, маневрируя уже на старте, ориентиры потерять и не туда вырулить?

– Не драматизируй. Любишь бурю в стакане воды разводить! Что, я другой стану, если полтемой обойдусь?

– Может, и станешь. Гибкая ты слишком…

Опять этот Тютьев настроил её на серьёзный лад! Лёгкие препирательства стали превращаться в тяжёлую дискуссию. «Буря выплеснулась из стакана – лезу в бутылку», – хихикнула про себя Соня, но завелась основательно. Вернулась. Села на диван. Загорячилась:

– А я и не хочу быть железобетонной. От ортодоксов – одни беды, даже если они движимы благими намерениями. Помнишь, чем путь в ад вымощен? Фанатичным правдорубам людей порубать ради куцей идеи – ничего не стоит. Я буду воевать лишь в крайнем случае, когда другого выхода нет. И то вначале хорошо его поищу.

– Я же не штыком махать советую! «Мы к штыку приравняем перо» – я о пере. Вспомни Фрейда: «Когда человек вместо камня бросил в недруга ругательство, то сделал первый шаг к цивилизованности»…

– …а когда вместо ругательства произнёс: «Погоди, давай спокойно разберёмся – может, поймём друг друга и договоримся», то сделал второй шаг. Твой Фрейд до этого не додумался. Это я тебе говорю. Запиши в свой цитатник. Разговор лучше ругани, если есть хоть малая возможность разговора.

– Так и я про разговор. Курсовая – это же способ высказаться.

– Не-а, ты не про разговор. Ты про доказывание своей точки зрения. Про монолог. А я про диалог. Про нащупывание точек пересечения интересов. В случае с курсовой – правила игры другие. Мы не дискутируем. Я пишу – преподаватель ставит зачёт. Или незачёт.

– И тем не менее у Огарёва: «Только выговоренное убеждение свято». А это Герцен: «Громкая, открытая речь одна может удовлетворить человека»…

– Знаешь, – усмехнулась Соня, – меня может удовлетворить и многое другое. Я не Чацкий – мне не надо компенсировать речами скрытые комплексы. Вспомни: с чего он озлился? Самолюбие оскорбили: с девушкой не вышло. И начал всех поливать. Себялюбец он не меньше Молчалина. Просто действовали по-разному. Сказал ли Чацкий хоть о ком-то доброе слово? Нет. Он только в своих глазах был хорош. Себя любил – не Софью. Повыпускал жёлчь, подставился сам – и отправился «искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок». Знаешь, как ни противен Молчалин, он по крайней мере адекватней Чацкого…

– Так всё-таки противен?

– Противен. Подлец бесчувственный, приспособленец. Но вреда от него меньше. А нервный прототип Чацкого – Чаадаев – всех возбудил и за границу слинял. Обличать с безопасного расстояния и мучиться ностальгией. Тоже мне, героический страдалец! Тем, кто в России остался, хуже пришлось. Проследи цепочку: началось с «благородных» выкриков чаадаевых – закончилось братоубийственной гражданской войной и сталинскими лагерями. Да и закончилось ли? Уж очень наш народ полюбил обличать. То эти – тех, то те – этих. Вот и ты меня сейчас обличаешь. Хочешь, чтоб я обличала других. Потом те, кого я обличу, меня обличать начнут. А ты запишешься в мои сторонники и станешь обличать тех, кто обличает меня… И не будет этому конца.

– Ну и благоразумная же ты Мальвина!

– Вовсе нет. У меня пока тоже одни порывы. Но я не тороплюсь действовать радикально. Живу одним днём и стараюсь разобраться. В себе и вообще…

– Сороконожка стала думать, какую ногу первой вперёд заносить, – и ходить разучилась!

– Да я не о том, что про каждый шаг надо думать. Это невозможно. И скучно. Но я чувствую: вначале надо понять что-то главное про себя, про других, про мир вообще. А когда пойму, то потом уже это «главное» само будет изнутри подсказывать правильные шаги. Само. Думать о них не придётся. Исходный выбор станет облегчать другие выборы…

Боже мой, никуда не деться от мыслей про выбор!


Соня отошла в полумрак к окну, задумалась, помягчела, перестала казаться ершистой, встала вполоборота, предъявив в качестве дополнительного аргумента обтянувшийся трикотажной кофточкой абрис округлой груди, замерцала глазами, обращёнными в неведомые дали сквозь Тютьева и вообще сквозь всё, будто она здесь и нет её, – так что хотелось её схватить, чтоб не исчезла, не растворилась, как мираж, как загадочная Фата Моргана.

– Знаешь, когда-то в детстве я решила: самое главное – любовь, остальное приложится…

– Ну, это чисто женское! – Тютьев сам помягчел, залюбовался, как плавно стекают с шеи сонины плечи, струятся руками.

Волновал диссонанс между мягкими формами и умными словами, исторгаемыми из них. Глуховатый тембр её «ночного» голоса завораживал:

– Нет, я про бОльшую любовь – ко всему хорошему, всему живому. Я про любовь, которая как слияние со всем хорошим и живым, когда понимаешь, что ты всего лишь часть этого, а не пуп земли. Любя всё это, любишь и себя, а любя себя, любишь всё это, потому что мы – одно. Как я могу сделать больно другому человеку, собаке, дереву, если они – продолжение меня? Это всё равно что сделать больно своей руке или ноге. В общем, чувствуя так, как-то бережнее живёшь, что ли… внимательнее ко всему… и счастливее. Тот детский выбор многое упростил. Но потом мне голова стала мешать. Я стала думать: вот фашист – он тоже живой, но я не могу его любить. Он антипод мне, а вовсе не продолжение меня. Или таракан с комаром – я же их убиваю, потому что они мне мешают. Значит, вру я про любовь к живому?! Вру и про другое: комар меньше меня, вот я и пользуюсь преимуществом своего размера и силы – значит, вру себе и про то, что не сила правит миром… Получается: правит сила, а не любовь… Но может, как-то соединяются любовь и сила, образуя срединный путь?!


Оба помолчали. Соня первая нарушила паузу:

– И вообще: что такое «хорошо»? Для кого хорошо? Для людоеда хорошо – меня съесть. Для комара – моей крови попить. Получается: хорошее относительно. Что, разве комар объективно плох? Нет. Он плох для меня. Я объективно плоха, потому что комара убиваю? Нет. Я плоха для него как убийца и хороша как еда. Просто нам с фашистом, комаром, людоедом не жить рядом – мы несовместимы, более сильный убьёт более слабого. Вот и вся правда! Может, главный выбор – стать сильной? Сильнее всех? По всем параметрам сильной? Неуязвимой? Но от этих мыслей холодно и одиноко. Как вырулить на срединный путь, где соединяются любовь и сила? В общем, я запуталась. Значит, надо распутываться.

– И получается?

– А я поступаю, как советуют в анекдоте: «Что делать, если насилуют?» – «Расслабьтесь – и получите максимум удовольствия». Я просто живу и попутно размышляю. Без напряга. О других, о себе. О том, что вижу-слышу. Ты говоришь: высказывайся! А я отвечаю: мне прежде надо понять, что я хочу сказать и для чего. А ещё: как сказать, чтобы меня услышали и услышали правильно. Ведь я хочу быть понятой, а не просто что-то крикнуть в пространство. Посмотри, в жизни часто получается, как в игре «испорченный телефон»: ты кому-то шепчешь на ушко фразу, он недослышал – и следующему на ушко шепчет другое, искажённое. И так от человека к человеку сказанное тобой изменяется. А потом последний вдруг начинает томагавком махать, – он решил, что ты его к этому призвал, хотя ты об этом и не думал.

– Ну, мы не можем отвечать за чужое непонимание. Как можно быть уверенным, что твои слова будут поняты правильно?

Этот Тютьев всё время отделяет себя от окружающего, – оно ему неинтересно, он не соотносит себя с ним! Ему интересны только собственные мысли и желания. И… Есть контакт? Нет контакта.

Соня опять загорячилась:

– Так не лучше ли тогда промолчать? Не уверен, не обгоняй! А для начала уясни пустяк: с китайцем говорят по-китайски, со шведом – по-шведски, то есть на языке собеседника. Если хочешь не просто что-то произнести, а чтобы другой счёл тебя убедительным, то учитывай его семантику, психологию, систему ценностей. Он партнёр, а не сточная яма, в которую сливают при нужде эмоции и мысли. А если он враг, чужой, – тем более! Ведь цель – не просто сказать ему, кто он такой, а переманить на свою сторону. Без общего языка выйдет мордобой, а не взаимопонимание. Революция вместо эволюции. Конечно, иногда революции неизбежны, спровоцированы ситуацией. Но революция – всегда трагедия. И для участников, и для тех, кто рядом оказался.

Тютьев стряхивает с себя гипноз. Мужское в нём вспыхивает агрессией. Ему хочется сделать Соне больно. Может, даже ударить. Чтоб растерялась, замолкла, сдалась наконец. Плевать ему на «общий язык»! Подчинить женщину себе силой – вот и весь разговор! Жаль, нельзя. И хлещет её словами:

– Ну, ты-то с такой психологией всегда успеешь в кусты на обочину слинять – будешь там точки соприкосновения интересов нащупывать…

Соня сопротивляется, держит удар:

– И слава Богу! По крайней мере не наврежу никому. А если найдётся с кем, более нежным, чем ты, в кустах сидеть, так совсем хорошо.

Соня злится, хочет отбить правоту его обличений – это правота той части Сони, которая ей самой не нравится, и правдоискательские порывы которой другая её часть время от времени урезонивает.

– Ой, и дурак же ты, Кеша! Умный, умный, а дурак. Живи и радуйся, а не поводы для битв ищи! Слушай, ты целовался хоть раз? Вон девушки вокруг – разные, тёплые, глазками зыркают, с кухни – запахи вкусные, птички поют, травка зеленеет, солнышко блестит… Расслабься и получи максимум удовольствия!

– «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой», – декламирует Тютьев, то ли уговаривая себя, то ли считая, что Соня этих благ достойна, и его долг – указать к ним путь.

– А если я пацифистка? – смеётся Соня. – Что, мне не жить теперь? Жить ой как приятно!


Ей вообще-то симпатичен «чёрно-белый» правдолюбец Тютьев, но так и хочется его оживить, добавить красок, хотя это, возможно, нарушит его цельность, искривит прямоту, испортит, соблазнит, завлечёт в омут нюансов, а там русалки защекочут, опутают волосами, и черти наготове – и уже не выплыть на свет Божий. Не змей ли искуситель подталкивает Соню? Или, напротив, София-Мудрость хочет через неё обратить внимание на свою прекрасную полноту, на гармонию сложного многоголосья мира? Или это не Соня искушает Тютьева, а он – её, склоняя к подмене: к принятию части Текста за полный текст?

Как, по каким признакам понять, в контексте ли полного текста тот или иной «кусок», не болтается ли сам по себе, выпав из вселенской гармонии?

И будто слышит тихий голос Ангела Мани: «Да! Ты угадала: нельзя подменять полный Текст цитатой, как бы хороша та ни была. В Божественном Живом Тексте – всегда воздух, пространство. В нём нет окончательных оценок. Бог никого не пригвождает намертво даже в гневе. Ты же сама сегодня говорила: Он даёт шанс спастись – поразмышлять и выбрать. И ты должна оставлять другим такую возможность. Выбрав что-то для себя, не давай бесповоротной оценки тому, что отвергла, – оно ещё может измениться. То, от чего ты отказываешься, уже немного меняется в момент твоего отказа от него. Его меняет сам твой отказ – тут прямые и непрямые связи. И помни: отказ от чего-то – это всего лишь изменение своим выбором баланса сил, но не суд».


А Тютьев распалился. И говорит, что осторожные, оберегая свой копеечный комфорт и не сопротивляясь маленькому насилию, упускают время, когда можно изменить ситуацию бескровно, – и приближают большое насилие, молчаливо давая властям «добро» на это.

Соня соглашается. Всплывает детская обида за тасеевского Михея, брезгливость к тем, кто его любил, но позволил посадить ни за что, а потом тихо его жалел и казался себе хорошим. Да и в ней час назад кипел праведный гнев, когда в разговоре с тётей Хелей она осуждала тех, кто сам не расстреливал, но стоял молча рядом, деловито примеряясь к вещичкам. И думает: чем она лучше этих презренных предателей?


Голос Мани продолжает шептать: «…оставляй в себе место для переоценок… воздух… не забывай про воздух! Жёсткая оценка, завершённый ответ без последующего вопроса – признак того, что они подброшены Искусителем, ибо они лишь часть Текста, а значит – ложный ответ».

О чём это Маня? О том, что нельзя однозначно осуждать других? Или себя? Или о том, что могут оказаться плачевными последствия первого благородного порыва – сопротивляться, и надо думать о последствиях? И речь – не о выборе поступка, а о выборе последствий?! И последствий этих последствий?

«…Помни: простой ответ, замкнутый сам на себе, – ловушка! – продолжает нашёптывать Маня что-то не слишком внятное и далёкое от мыслей Сони, но более универсальное, включающее в себя и то, о чём они говорят с Тютьевым, и то, что вспоминается, и много чего другого, которое пока даже не приходит в голову. – Простой завершённый ответ может быть правдой. Но никогда не бывает Истиной. Ты же сама думала об этом! Враг рода человеческого любит забавляться подменой Истины сиюминутной правдой, которая перестаёт быть правдой в тот миг, когда её вырывают из Контекста. Одураченный этого не замечает! Правильный ответ всегда открытый – он порождает вопрос. Кто ищет, тот находит; кто находит, тот снова ищет. И ещё: правильный вопрос ведОм любовью, а не ненавистью. А правильный ответ прост, но никогда не завершён»…

Это рефлексии! – думает Соня. – Прав Кеша: если только и делать, что размышлять, то потеряешь способность к действию – будешь себе вопросы задавать, пока вконец не запутаешься. И станешь той сороконожкой, которая ходить разучилась, начав думать, как ходить.

Маня тут же отвечает на её мысли (где он, у неё в голове, что ли?): «Я не о том, что надо всё усложнять. Нет, каждый следующий ответ должен быть проще предыдущего, пока не придёшь к самому простому, проще которого не бывает, но который заключает в себе все прежние. Это как преобразования в математике. К таким ответам путь долгий – через неверные поступки, ошибки. Ошибок не надо бояться, как и поступков. Но о них надо размышлять. И выравнивать путь. Критерий – любовь, а не уязвлённое самолюбие, не ненависть».

Ну, вконец запутал, хотя слова знакомые! Давно Соня его не слышала. Разучилась понимать. Но сказанное как бы само врезалось в сознание. На потом? Уйди, Маня, и так голова пухнет!

Тонут в омуте недодуманные мысли, мелькая меж водорослей и уходя в глубину. Или не тонут, а прячутся на дне между камнями, как рыбы, чтобы вынырнуть в нужный момент, обернувшись Золотой Рыбкой?

Но вот уже тёмная изумрудная вода не в Соне, а вокруг – это ветер за окном разыгрался, фонарь качается, тени веток скользят по крашеным зелёной краской стенам холла, колышутся, будто водоросли. Кружится голова, тело становится невесомым, переворачивается в тёмной воде. Словно ныряешь с высоты – и увлекает водоворот, образованный резким падением тела. Оно перестаёт понимать, где верх, где низ, то ли выныривая к солнцу, то ли уходя всё глубже за обманными солнечными бликами, скользящими по придонному песку, блестящим камням с шелковистой мшистой прозеленью, сверкающему графитовому илу.


Верх – низ, низ – верх… Где солнце, а где лишь его отражение, сатанинский фантом, заманивающий в пучину?

Дьявольское зеркало!


Соня выныривает. Стряхивает с себя капли. Она русалка. А сейчас обернётся кошкой. Потягивается. Взмуркивает. Лениво цедит завлекающим грудным голосом – вроде бы своим, сониным, и стилистика её, но в позе, в интонациях, в дыхании чудится что-то кошачье:

– Да не верь ты слепо этим великим! Тот, кого ты цитируешь, не только каждодневными боями завлекал, но и древом жизни, которое пышно зеленеет… (М-м-р!)… И в любви толк знал (М-м-р!)… Стариком был, а о юной деве мечтал. Заметь, не платонически (М-м-р!)… Ты такой необузданный, Кеша! Найди страстям другое применение (М-м-р!)…

Тютьев теряется. Не намёк ли это? В самом деле: рядом тёплая пылкая девушка, к которой его влечёт. Сжать бы полную грудь, чтобы не вздрагивала так независимо, а расслабилась, отяжелела в руке! Заскользить губами по душистой шее, уху, волосам… признаться, что он в самом деле дурак. И зашептать, зашептать страстные глупости! Но Соня уже превратилась в себя прежнюю:

– Что тебя так моя курсовая заела? Кто эту курсовую читать будет кроме тишайшей Анны Иовны? Зачем перед ней выпендриваться? Права качать? Этим я покажу себя неадекватной идиоткой, вызову ответный удар. Представь, что комарик стал жужжать у твоего уха про права комаров. Что ты сделаешь? Прихлопнешь! Кроткой Анне Иовне будет совестно, но и она так поступит. Она должностное лицо. Незыблемость статуса ей важнее прав глупого комара, который полез на рожон. Да она и сама знает, что к чему, но хочет до пенсии тихо дожить. Если спровоцирую её на согласие со мной – убью этим. Я не Раскольников, чтоб утверждаться в собственной значимости через убийство старушки. И вообще, знаешь, я далека от мысли, что без моего вмешательства мир разрушится. Он прекрасно стоял без меня миллионы лет и, полагаю, продержится столько же…

– Ну, стоял он не слишком прекрасно… да и сейчас не без изъянов. Тебе же самой он временами не нравится!

– Это когда я не в настроении…

Соня передёргивает, утрируя свою отстранённость, – она как раз-таки пытается нащупать ту единственную точку, утвердись она на которой, мир мог бы простоять дольше и стал бы лучше, но Кеше это знать не обязательно. Тем более что такой точки она ещё не нашла.


«И вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!» – часто напевала мама по разным поводам со значением: мол, надо бороться со своими недостатками, с неразумными желаниями, с неподатливой реальностью.

Соня видела за словом «борьба» болезненную ломку – себя или действительности. И убеждалась: борьба – не лучший способ существования. По крайней мере – не самый счастливый. Она отдавала себе отчёт: иногда не обойтись без борьбы. И была готова к битвам. Но не хотелось вечно чему-то противостоять. Больше нравилось вписываться… как папа… как дед Аветис Гаврилович. Они тоже противостояли, но не внешними поступками, не насилуя себя и действительность, а чем-то, что было у них внутри.

Этим «чем-то» они умудрялись как-то заполнять враждебное пространство, не вступая с ним в открытую схватку, – и оно поддавалось, теряло враждебность. Колесо судьбы начинало вращаться в другую сторону. Со скрипом, остановками. Но в другую.

Если правильно вписаться, размышляла Соня, то не борясь и ничего не ломая, всё равно неуловимо меняешь рисунок бытия одним фактом своего существования в данном месте в данное время – реальность со всеми включёнными в неё элементами сама перестраивается с учётом твоего ненавязчивого, но стойкого присутствия.

Изменять не изменяя… Иметь исходным мотивом не борьбу и ломку, не стремление главенствовать, а улавливание гармонии, постижение Высшего Замысла, Законов Разумной Природы, если хотите. Эти Законы более важны, чем отдельный человек, но и он для них очень важен, особенно если не выцарапывал свою важность, а получил её в ответ как дар Небес за согласие играть по Их правилам. Понять бы только Их правила!

И ещё для Сони был очень значим момент эстетический. Бороться, ломать – некрасиво. А вот ощутить гармонию, вписаться в неё, стать её частью и парить вместе с нею – красиво.

Она записала в тетрадку странные слова Эйнштейна: «если согласно квантовой теории наблюдатель создаёт или частично создаёт наблюдаемое, то мышь может переделать Вселенную, просто посмотрев на неё». Эйнштейн видел в этом парадокс. Соне же казалось: никакого парадокса тут нет.

Слабая мышь в самом деле всесильней и мудрей учёного наблюдателя! Более органично связана со всем, чем он. Потому что маленькая, безыскусная, живёт без поспешной суеты, соразмеряя потребности с возможностями. Не стремится повелевать жизнью и позволяет случаться тому, что должно случиться. И корректирует это одним лишь своим пребыванием на земле, ничего не ожидая, ничего не требуя, ничего не притягивая за уши под специальные мышиные мифы за неимением таковых. Просто потому, что она не свидетель сущего, а само сущее, и живёт внутри природы, не пытаясь поглядеть на неё со стороны. И Вселенная, радостно откликаясь на мышиное существование, сама изменяется естественным образом – с учётом мыши. Они дружбаны, потому что мышь непредубеждённо относится ко всему. Но при этом не идёт и против себя, сочетая личное со всеобщим.

А наблюдатель, даже пассивный, всё равно слишком тенденциозен, ибо знает, что именно хочет или может увидеть, – и вольно или невольно подтягивает наблюдаемое под свои ожидания, ломая его естественный рисунок и всегда видя лишь часть узора…

Соня хотела встроиться в реальность, как «квантовая мышь». Чтоб увидеть всё, как есть. Не снаружи, а изнутри. Целиком. Не нарушить вселенскую гармонию, а дополнить её, чтоб она признала Соню своей, – и продолжиться ею. Тогда тело станет телом живой бесконечной Вселенной, а Вселенная свернётся в нём тёплым уютным клубком. Никакого противоречия в этом Соня не видела.

Что-то говорило: это возможно, эта возможность достигается каким-то очень простым – невероятно простым! – способом, который настолько прост, что о нём догадаться сложно. Будто надо всего-навсего правильно повернуться внутри себя, вроде скрученной спиралью Ленты Мёбиуса, чтобы разом сошлись в одной точке некие проекции чего-то, что находится в ней, Соне, и вовне.

Проекции чего? Что собой представляет эта смутно ощущаемая стереометрия?

Всё это совсем не предполагало пассивность. Напротив, требовалось напряжение чувств и деятельное сосредоточение, чтобы «ловить ветер» из глубин мироздания, вобравший звуки тысячелетий, листающий страницы книг, усиливающий голоса соседей по векам и планете, – и соотносить с ним слова и поступки, ища правильный поворот своего «я». Ведь человек – не мышь. Разум почти подавил природное чутьё и ощущение целокупности мира. Значит, надо привлекать разум в союзники, чтоб не важничал, не мешал, а был капитаном, который назначил бы интуицию помощником, – и оба вместе направляли бы паруса судьбы, вступая в игру с этим волшебным ветром, угадывая его правила и следуя им. А когда ветер надует паруса и повлечёт судно, то можно расслабиться – пить, есть, болтать, ловить рыбу, глазеть по сторонам, не забывая послеживать за ветром.

Это и было, по мнению Сони, – «встроиться».

Она пыталась обнаружить такое «место встраивания» в каждой отдельной ситуации – не столько умом, сколько чувствами, почти всецело доверяя внутреннему ощущению совпадения или несовпадения слов и поступков с неизвестными ей законами, с чем-то должным. Сознательный анализ приходил позже и касался только зримого мира. Ощущение незримых законов мироздания было полнее, хотя сформулировать их она не могла. Капитаном её парусника была скорее интуиция, а разум – помощником, но оба весьма исправно несли службу. Хотя, если продолжить сравнение, иногда они уходили в загул – тогда парусник сониной жизни становился неуправляемым. И его несло не к тем берегам.

Но если удавалось «поймать ветер», то появлялось ощущение вписанности в некий энергетический узор мира – всё разом наполнялось тёплой правильностью и даже еле слышной музыкой сфер: Соне казалось, что до неё со всех сторон доносится слабый мелодичный звук колокольчиков – это было сигналом, что «место встраивания» выбрано точно. Правда, такое не часто случалось…


…Сейчас колокольчики зазвенели. Или это звенит у неё в голове? Ведь уже три часа ночи. Пора спать. Завтра к девяти на лекции. Наверное, звон в голове от недосыпа. Потому что нет чувства парЕния, какое возникало, когда всё совпадало. Напротив, царапает неприятное ощущение раздвоенности. Будто часть Сони невесома, а часть проваливается в тягучую жижу. Что-то не так

Хотелось спать. Но не засыпалось. Соня ворочалась, не находя удобной позы. Подушка комковатая и какая-то мёртвая. У мамы все подушки дышали, шептали на ухо нежное, любили её. Накрахмаленные до хруста наволочки пахли свежестью и ароматами маминого шкафа. А эта пахла сигаретным дымом, хлоркой общественной прачечной, кислым металлическим запахом каталок в общежитейском хозблоке, куда студенты приходили раз в неделю за сменой постельного белья. И жёсткое казённое одеяло не обнимало, а равнодушно лежало на ней само по себе.

Всё чужое. Все чужие. И она всему и всем чужая. Пока говорила с тётей Хелей и Тютьевым, вроде бы чувствовала «встроенность», а сейчас опять как бы выпала отовсюду. Даже подушка с одеялом не принимали.

«Мимо… мира и гОря мимо». Что так прицепились эти строчки?! Шутки подсознания? Идёт она мимо всех, загорается на время, пылает страстями, участвует в разных событиях, нередко играет в них главную роль, кем-то восхищается, кого-то любит, но ни к кому не прилепляется, истязает себя умствованиями, тоскует. «Пойди туда, не знаю – куда. Принеси то, не знаю – что»…

А еду девочкам она всё-таки принесла! Не придётся ехать на лекции с пустым желудком…

Под ложечкой засосало. Конечно, она же не ужинала! Протянула руку к тумбочке, отломила в темноте кусок штруделя. Сладкая слюна загорячила пищевод. А внутри всё равно отчего-то неуютно…

Как она убеждённо говорила с тётей Хелей и Тютьевым, как связно всё выстроила! И воспарила. И услышала звон колокольчиков. А сейчас слова, которые она в изобилии вывалила из себя, потухли. Хотя не были неправдой – Соня верила в то, что сказала. Но это была часть чего-то, что она ощущала целым – более величественным и даже немного грозным, но никак не могла разом увидеть, ухватить одним махом. Скребла досада, что слишком много болтала и как-то около… по поверхности… избегая заглядывать в некую глубину, будто боясь увидеть нечто, что разочарует в себе и в мире… а он должен быть осмысленным и разумным, как и её существование! И плела, плела на скорую руку удобные иллюзии для себя и других из предложенных обстоятельствами фрагментов и собственных сентенций, стараясь сохранить целостность свою и мира в ласковой связности, сцепленной в единое по её разумению. Хотя кто сказал, что её разумение правильное?

Вдруг толкнуло, что она вовсе не мышь, которая изнутри Вселенной мужественно видит всё, как есть. Нет, она как тот предвзятый наблюдатель пересоздаёт Вселенную по образу, который в её голове. «Делает себе красиво», хотя упрекала в этом Кешу. Уверяла его в глубокой честности с самой собою, но «прихорашивает» себя.

На самом деле она лживая, пафосная: декларирует одно, поступает по-другому. Ест, например, корову, которую убили другие. Сама бы не убила, чистоплюйка, – пользуется для убийства чужими руками! И ест. С удовольствием. А как пригвоздила тех, кто сам не расстреливал, но одежду убитых делил! «Подлости причастились» – слова-то какие нашла! А сама… Чем она лучше? Но даже уличив себя в двоемыслии, вовсе не раскаивается – и всё равно будет есть корову. И свинью. И барана. М-мм, какой вкусный шашлык из барана! И курицу будет есть. Потому что ей это нравится.

Какое счастье, что ей не нравится убивать, потому что если бы нравилось, то убивала бы, а это так противно!

И почувствовала себя собакой, ловящей свой хвост.


И стала думать не о себе, а о Боге. Почему он не спас детей тёти Хели и вообще всех детей? Не впервые Он так нехорошо поступает. Похоже, это у Него традиция. Вот ведь и рождение Его Сына привело к гибели вифлеемских младенцев. Они б остались живы, если бы Христос не родился…

Ой, как она кощунствует! А что, Бог не кощунственно поступил?! Ладно, пусть, конечно, Христос бы родился, но если б весть о его рождении не разнеслась так стремительно, то вифлеемских малышей не убили бы. Почему Бог не велел вестникам держать язык за зубами до поры, до времени, чтоб не вводить в искушение злобного Ирода, не провоцировать на массовые казни, испугав, что среди вифлеемских детишек – новый Царь Иудейский? Говорил же Сам, что искушать – грех! Выходит: вестники Рождества Христова согрешили. И разделили грех убийства младенцев. И Бог разделил. Сказано ведь: и волос с головы не упадёт без воли Его. Значит, на то была Его воля?!

А может, иначе нельзя было? Может, надо было подготовить сознание людей, чтоб успели за следующие три десятка лет о многом подумать и не прошли бы мимо Мессии, когда тот станет выполнять свою историческую роль? Тут не обойтись без Благой Вести о его рождении, а значит – и без гибели младенцев. Неизбежные «издержки производства»? Давая человечеству возможность спастись, пришлось пожертвовать сотнями детей?

А как же со слезой ребёнка, которой не стоят все блага мира?!

Говорят: мол, Бог зла не творит, а лишь «попускает» его. Понимая, что оно неизбежно? Или – страшно сказать! – даже необходимо? Но при этом Он в стороне. Его хата с краю.

Что же выходит? Бог не может содеять что-то хорошее, не попустив зла?! Не всесилен? Или не милосерд?

Или милосердие Его слишком нечеловеческое – касается только души, а не тела? А у человека-то и тело есть, которому больно, которое умирать не хочет! Тело – не то, что заботит Бога? Почему же тогда человека с телом создал?!

Своего-то младенчика уберёг, успел шепнуть Иосифу с Марией, чтобы бежали… Конечно, Его Сын – будущий Спаситель, важная фигура для человечества. А другие дети что, пыль? Дерьмо собачье? Удобрение для правильной истории?

Как же со слезой ребёнка, Господи?!

Жестока Твоя нечеловеческая мудрость. Ведь потом Ты и Сыном пожертвовал для правильной истории. А ему тоже больно было! И молил Он в телесной слабости Тебя, чтобы пронёс чашу мук мимо. Не пронёс. Дал испить сполна. Потому что так надо было?!


…Отломила ещё кусочек штруделя. Слабый запах ванили повис облаком над кроватью, напомнил дом, обострил чувство одиночества. Мама, как трудно жить! Хочу быть снова маленькой и слушать твои сказки! Как сложно во всём разобраться! А плюнуть, не думать – не получается. Одна половинка радуется, другая тоскует. Наверное, эти мысли – сублимация сексуальной энергии. Пора отдаться кому– нибудь.

Не то, чтобы Соня несла свою девственность как знамя. Но и терять не торопилась, хотя многие девочки в первые недели студенчества поспешили расстаться с этим пережитком прошлого, гордясь потерей как инициацией. Соня не хотела отдаваться мимоходом. Не раз была в полушаге от этого, но ускользала, обращала всё в шутку. Может, зря?

…Но вернёмся к нашим баранам… Это к себе или к Богу? Хи-хи! Или к тем, которые баранина? М-да, Соня барана любит. Как сосёт под ложечкой! «Люблю человека!» – воскликнул людоед…

Чем Бог отличается от Сони, которая сама не убивает животных, но попустительствует своим аппетитом убийцам, и от них же отворачивается брезгливо, будто не при чём?! Каков Творец, таково и творение – «по образу и подобию»…

Эй, Ангел Маня, что скажешь на это? Молчит. Ну и хорошо, что он не всегда в курсе её мыслей. Или не желает вмешиваться?

И ладно. Можно самостоятельно додумать. Но поскольку Бог – материя не слишком понятная, то Соня стала опять размышлять о себе.


Когда пишет стихотворение или статью, и она – творец. Вроде Бога, только в меньшем масштабе. Однако тоже Автор. И может сотворить всё, что хочет. Но уже изначально зависит от замысла – ведь он строится по определённой логике. Мысль всегда системна. Потому сразу рождает ограничения! Шагнуть за них не вправе даже гений, если он не шизофреник и желает создать нечто жизнеспособное.

Похоже, и Бог (Мыслящая Материя, Разумный Космос, Вселенский Разум, Абсолют, Универсум) попал в плен личного Проекта. Не случайно сказано: вначале было Слово – Логос. «Логос» (смысл) – основа слова «логика». В первом же Слове – завязь дальнейшей логики развития. А логика, как бы многосложна и ветвиста ни была, – всегда жёсткая последовательность! Структура.

Ещё на стадии замысла автор устанавливает законы, ставит рамки – без них не воплотить замысленное. Ведь имеешь дело с безграничным хаосом возможностей, которые хочешь определённым образом упорядочить.

Любое созидание – структурирование Хаоса. А вот разрушение может происходить бессистемно. Разрушение и есть рассыпание системы. Хаос.

Да, да! Выходит: любой творец, будь то Бог (Мыслящая Природа, Универсум) или маленький бог в лице художника зависит от законов, которые сам же и создаёт! Даже если они жмут! Даже если развеивают иллюзию всесильности!

Как только творец капризно решит, что всесилен и вправе отменить свой закон, когда левая нога того захочет, – он тут же превратится из Бога-систематизатора-Хаоса в Дьявола-создателя-Хаоса.

Значит, всесилие не в том, чтобы делать то, чего левая нога хочет. Всесилие – в самоограничении! Даже в самоограничении собственных милосердных порывов. Даже если всё внутри вопиет от жалости, когда приходится жертвовать многим и многими, как, например, младенцами Вифлеема.

Боже мой, и тут «цель оправдывает средства»?! И дело лишь в том, насколько велика цель?! Твоя велика – и Тебе можно насылать потоп, уничтожать Содом с Гоморрой, науськивать друг на друга народы, истребляя невинных малышей вместе с погрязшими в грехах родителями? Только любимчикам вроде Ноя с сыновьями или Лота ты помогал спасти не только душу, но и тело. Ты берёг их тела как ковчег для правильной души? Но ведь крохотным младенцам, унесённым потопом, и малолетним жителям Содома с Гоморрой ты не дал даже шанса! Может, кто-то из них тоже мог бы стать праведником?!

Как же всё-таки со слезой ребёнка, Господи?!

Господи, я всё про Тебя поняла! Ведь именно для того, чтобы остаться в рамках своих же Законов, не впасть в противоречие между всесилием и милосердием, Ты и дал свободу выбора человеку! Ты переложил на него ответственность! Сделал человека стрелочником, который – случись что! – всегда виноват сам. Человек нужен Тебе для того, чтобы Ты сохранял целостность.

Бедный человек! Впрочем, почему же? Ведь получается: человек свободней Бога! Он вправе не думать о великих проектах – и может отдаваться порывам. Дети всегда свободнее родителей. А мышь ещё свободнее.

Чем больше разума – тем меньше свободы? Чем больше ответственности за других, чьи интересы часто не совпадают, – тем меньше свободы у организатора?!

Бедный Бог! Как же Тебе печально, наверное, когда при создании Книги Бытия приходится «кидать в мусорную корзину» отдельных людей, города и народы, которые не вписались в замысел! Соня знает, как трудно смирять сердце, вычёркивая абзацы, а то и выбрасывая целые листы с неудачным текстом.

Лишние слова. Лишние люди. Образ лишнего человека обречённо проходит не только по земной, но и по «небесной литературе». Тоже зеркало.

А что делать? Нельзя не выбрасывать лишнее – иначе текст рассыпется. Таковы основополагающие Принципы Творения, касаются ли они создания великой Книги Бытия, скромной статьи или устроения государства. Как киты и слоны, на которых держится Вселенский Порядок. Как три закона Ньютона. Против них – никак, как бы ни хотелось!

Значит, путь один: добровольно – свободно! – уменьшать степени собственной свободы?

Есть ли выход из этой фатальности? Он то мелькнёт, то снова исчезнет, будто пригрезился. И она всё кружит по лабиринтам, рискуя быть съеденной Минотавром.


Не те же ли чувства и мысли тревожили древних греков, когда они сочиняли притчу про смельчаков, заплутавших в лабиринте и погибших в пасти чудища? Не символ ли жизни лабиринт? Не символ ли Хаоса жрущий героев Минотавр? Существо, лишённое единства: тело человека, голова быка.

Только Тезей смог пробраться по запутанным ходам и сбороть чудовище. Потому что девушка Ариадна дала ему чудесную Нить. Потому что Любовь вела Тезея.

Не про то ли это, про что Соня уже думала: только Сила, соединённая с Любовью, побеждает Хаос?!

Даже подчас без борьбы побеждает, преобразовывая его в некий Порядок!

Для начала, конечно, Хаоса просто не надо бояться. В этом сила – в отсутствии страха, в готовности пройти по лабиринту. Понимая при этом, что не пройдёшь, если не разгадаешь его загадки. Сила – и в уме при разгадывании загадок. И в мудрости принятия отгадок, даже если они не нравятся. И в последовательном подстраивании своих шагов под отгадки… Наверное, погибшие в лабиринте герои слишком надеялись лишь на физическую мощь, наивно полагая: сила есть, ума не надо.

Но если даже невозможно до конца понять устройство лабиринта, разобраться в системе его ходов, тогда надо сделать системным продвижение по ним. Как сделал Тезей с помощью Нити Ариадны. Не ненависть к Минотавру должна вести, а любовь к Ариадне и всему хорошему!

Герои гибли, потому что делали неверные шаги – ненависть туманит разум! – и сами превращали лабиринт в хаотичный набор тупиков.

Может быть, даже сами создавали Минотавра?! Или того хуже – становились им? С ужасом узнавая в собственных следах его отпечатки…

Только Любовь связывает всё спасительной нитью смысла, обращая Хаос в Единство. И тем усмиряя его. Не борьбой… Вот отгадка!

И может быть, может быть, разрываемый противоречием между телом человека и головой быка Минотавр сам жаждал гармонии и надеялся на спасение?!

Или это уже её домыслы?

Что касается устройства лабиринта (мира), то вероятно: этого и в самом деле никогда не понять до конца. Можно понять лишь общие принципы его существования. Мир не обязан быть удобным для человека – это человек обязан быть удобным для мира. Человеку с его антропоцентрическим мышлением хочется быть пупом Вселенной. Каким-то седьмым чувством он ощущает: она замечает его, «ведёт», зачем-то ищет контакта. Но Вселенная живёт не простой логикой, доступной человеку, который в силу ограниченности не учитывает многих параметров. Она живёт по своей логике – более сложной и грозной, чем хочется людям. Эта величественная логика не лишена смысла и любви, хотя подчас кажется жестокой…


Маленький человек в русской и советской литературе? Нет, маленький человек в огромной и не слишком ласковой Вселенной!

И не справиться со страхом, с чувством отверженности, пока не рискнёшь полюбить её. Принять как есть. Сказать себе: «Это мой дом, я живу в нём, он прекрасен, хоть временами суров. Он даёт мне больше, чем я в силах ему дать. Даже когда что-то отнимает, всё равно оставляет очень много! И я счастлива, что зачем-то нужна ему, как и он – мне. Но не я в нём хозяйка, а в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Я должна понять, в каком качестве этот дом хочет меня видеть, и согласиться с его правилами».


Вот индусы спокойно принимают многозначность мира и, не мудрствуя, мудро живут в нём. Сиянье лика их бога Кришны ярче солнца. Кто увидел Кришну хоть раз, уже не может жить без него и тянется к его свету. Но однажды Кришна явил принцу Арджнуне свой космический облик. И увидел Арджнуна миллионы пламенеющих глаз – они то сжигали, то оживляли, то снова испепеляли… бесчисленные чрева вбирали в себя миры… пылающие рты с ужасными зубами поглощали всё вокруг и выплёвывали новые формы… и люди устремлялись в зевы, похожие на огонь… И это же время перед Арджнуной стоял тот же самый Кришна в образе прекрасного юноши со светозарным любящим взглядом!


И опять древние греки вспомнились: из побеждённой мерзкой Медузы Горгоны вылетел Пегас…

Он летал по комнате, создавал крыльями сквозняк над сониной головой и шептал голосом Ангела Мани, что Медуза Горгона не до конца была испорчена, потому что вот ведь он, Пегас, в ней сидел… «Не давай бесповоротных оценок»…

Или это дует из щелей? И ветки за окном шуршат… Кажется, она уже засыпает.


Светало, когда Соня проснулась от того, что кто-то скрёбся в дверь, а потом тихо постучал.

– Соня! – раздался громкий шёпот Тютьева.

Соня чертыхнулась, закуталась в простыню и вышла в коридор:

– Что тебе? Не наобщался?

– Соня, извини, это очень важно. Надо поговорить.

– Эгоист ты! Не мог утра дождаться?

– Так уже утро. Я ждал. Скоро всё равно на лекции ехать. Ты в этой простыне, как гречанка в тунике! Такая красивая!

Похоже, он даже не ложился.

– Ты меня разбудил, чтоб комплименты делать?

– Нет…

– Жаль! Я бы тогда тебя простила.

– А ты и прости меня! Ты в самом деле красивая. Но я про другое… Мне очень надо… Я только тебе могу… Я кофе сварил…

– Ну пошли в холл.

Запах кофе, а особенно слова про её достоинства окончательно примирили Соню с Тютьевым. Уютно свернулась в углу дивана. Скосила глаз: красиво ли облегла тело «туника»? Коридоры были безмолвны.

Тусклый рассвет висел за окном.

– Ты что-нибудь слышала про расстрел рабочих в Новочеркасске четыре года назад – в шестьдесят втором?

– Н-нет…

Что за день такой? То тётя Хеля про расстрел, теперь Кеша. Что за расстрел? В советское время?! При Хрущёве, который освободил её отца и тысячи других политзэков?

– Я должен тебе рассказать. Меня это мучает. Ты во многом была права сегодня. Но ты не всё знаешь. Говоришь: «Живи просто». А я не могу. Я был там. Понимаешь? «Пепел Клааса стучит в моё сердце». Если бы при поступлении в Университет узнали, что я жил тогда в Новочеркасске, меня бы, наверное, не приняли. Чтоб не рассказывал. Но в документах нет про это: родом я из Ростова, паспорт и прописка ростовские… В тот год мама болела, меня с братом забрала к себе наша новочеркасская тётка. Мне было пятнадцать, брату – десять. Он с тех пор инвалидом остался – в него тоже стреляли…

– Такого не может быть! – печенье застряло у Сони в горле. Нормален ли Кеша?

– Может, Соня. Те, в кого стреляли, тоже думали, что такого не может быть. Детские панамки в лужах крови… потерянные сандалики… брошенные флажки… Это была мирная демонстрация, понимаешь? Семьями шли. Поговорить с властями. Припекло! Хотели, чтоб их выслушали! А в них стреляли. И в женщин. И в детей.

Господи, опять про расстрел… и про детей! Что за день сегодня?! Ну точно неслучайные случайности! К чему бы? Прямо как в кино всё скомпоновано. Что ей кто-то хочет этим сказать?

– Послушай. Я по порядку. Муж тётки на электровозостроительном заводе работал. С января шестьдесят второго там снизили расценки оплаты труда. Как, впрочем, по всей стране. Но и другое вызывало ропот. На заводе не было душевых. Не решались квартирные проблемы. Люди жили в холодных времянках, бараках без газа. Многим приходилось снимать жильё. А плата за него – треть заработка. Ещё и корм исчез. В магазинах – только крупы, горох и макароны. В Новочеркасске был мясокомбинат, но его продукцию увозили в Москву. Месяцами люди не видели мяса, колбасы. Даже элементарного молока и масла! Даже хлеба… то совсем нет, то такой, что животом маялись…

– В Баку было так же. С ночи занимали в булочную очередь – на квартал растягивалась! В семьях дежурства устанавливали: кто кого через сколько часов сменит – сутками ждали, когда хлеб подвезут. Иногда не подвозили. Мяса и колбас тоже не было. И с маслом-молоком перебои.

– А тут – не перебои. Совсем – понимаешь, совсем! – не стало. За продуктами ездили по выходным в Ростов. Но и там не всё можно было купить. Уставали. Да и лишние траты на дорогу. А первого июня утром по радио объявили о резком повышении – на тридцать процентов! – цен на мясопродукты, молоко, творог, яйца. Это был удар…

– Помню. В газетах писали: «Цены повышены в интересах трудящихся»… У нас во дворе тоже не понимали, в чём тут «интерес трудящихся»…

– Вот-вот! Рабочих собрали в обеденный перерыв в актовом зале – сообщить о такой циничной «заботе». Люди стали кричать: мол, и раньше жрать не густо было, а теперь вовсе с голоду помрём! Возмущались: почему запретили иметь в пригородах личный скот? Откуда взяться мясу-молоку? Ведь колхозы-совхозы всех обеспечить не могут!

– Нас в Баку браконьеры выручали – носили по дворам осетрину с севрюгой, чёрную икру. Это было дешевле мяса! Прямо как в том историческом анекдоте: «Нет хлеба – ешьте пирожные»… Шашлыки из осетрины делали. Пироги с вязигой – это хрящи такие мягкие…

– Вам легче было. А здесь тоже свой исторический анекдот получился. У кого-то в руках директор завода Курочкин увидел пирожок. По-барски бросил: «Хотите есть – пусть жёны пирожки готовят». «Для пирожков тоже яйца с маслом требуются!» – зашумели рабочие. И пошли по цехам собирать народ на забастовку. Всё вышло стихийно. Включили заводской гудок. Люди с посёлков и из города стали стекаться к заводу. Сделали плакаты: «Дайте мясо, масло!», «Повысили цены на еду – повысьте расценки на труд!», «Нам нужны квартиры». Вышли с плакатами к железной дороге – через проезжающие поезда сообщить стране о протесте. Кто-то написал мелом на одиноко стоящем тепловозе, чтоб видно было с проходящих поездов: «Хрущёва на мясо!» – но вскоре сами демонстранты надпись стёрли. Как провокационную. Не хотели подставляться – хотели серьёзного разговора с властями! Народ прибывал…

– У нас в очередях тоже шептались: мол, газеты и радио твердят, как успешно СССР догоняет Америку по производству мяса-молока, а продуктов в магазинах – всё меньше. Но чтобы забастовка?! Да такая массовая… Не верится. По-моему, за пятьдесят лет в нашей стране ни одной забастовки не было.

– Может, ты о них просто не слышала? Не слышала же ты о Новочеркасске! Ну так слушай. Весь день город шумел. Власть отмалчивалась. Милиция разгоняла демонстрантов – те снова стекались к заводоуправлению. Лето стояло жаркое, сухое. Было душно. Хотелось пить. Но никто не расходился. На площадь с толпой въехал открытый грузовик, доверху гружёный ящиками с ситро.

– Решили спровоцировать возбуждённых людей на противоправные действия?

– Да. Соблазн разобрать бутылки был огромен. Но возобладал здравый смысл… К вечеру на площадь пригнали солдат из Новочеркасского гарнизона. А те стали брататься с рабочими… Забастовка охватила другие предприятия. Решили завтра идти организованной демонстрацией к горкому. Вечером в город стянули войска, танки. Прибыли из Москвы члены ЦК КПСС. Ночью арестовали главных «бузотёров». Однако многотысячная демонстрация состоялась. Люди шли поговорить со своей народной властью и «авангардом» – Коммунистической партией. Шли колоннами, нарядные, с детьми в белых рубашечках и пионерских галстуках. Несли красные флаги, плакаты с требованиями, портреты Ленина. Пели «Интернационал». Это совсем не походило на «группу хулиганствующих элементов», как потом было представлено. Да и хороша группа – полгорода! Мы с братом тоже там были. И ребята с нашего двора. Когда подходили к горкому, на подступах к которому стояли войска и танки, раздались автоматные очереди…

Кеша говорил спокойно, даже размеренно, почти бесцветным голосом:

– Люди закричали, рассыпались. Обезумевшие женщины хватали на руки детей, на белых рубашечках многих краснели пятна – и это были не пионерские галстуки… В лужах крови лежали убитые и раненые. Мы с братом побежали. Но проспект, ведущий к горкому, был запружен народом. Танк развернул пушку, выравнивая ствол вдоль проспекта, – толпу прорезал выстрел. Кровь заполнила выемки в асфальте, валялись куски мяса. Какой-то инвалид собирал их в ведро и выплёскивал на танки, пока его не подстрелили…

– А твой брат?

– Когда пошла стрельба, рабочие встали цепью, оттесняя назад детей и женщин, закрывая их собою. Так погиб муж моей тётки. А когда мы бежали, в брата попала пуля. Разрывная – нам врач по секрету сказал. Брату ампутировали ногу.

– Но разрывные пули запрещены международным правом! Советский Союз заявлял: таких пуль на вооружении армии нет.

– Мало ли о чём ты читала, Соня?! Газеты не пишут правды!

– Тогда зачем ты на журфак пошёл?

– Чтобы когда-нибудь её сказать… В ночь после расстрела по домам ходили и, пугая карами, велели «не болтать». Тела погибших не выдали родным. Потом просочились слухи: трупы тайно вывезли за город и сбросили в общую яму без опознавательных знаков. Тем, кто оказался с увечьями в больнице, поставили диагноз: «бытовая травма». Пострадавших заставили писать объяснительные, где и как получены эти «бытовые травмы»: типа «шёл с работы, выпили с друзьями, подрались»… Чтобы не претендовали на социальные выплаты. А если где что сболтнут, то чтобы можно было назвать это «гнусными инсинуациями, клеветой» и предъявить объяснительные с их же «признаниями». Многих прямо в больницах после оказания помощи арестовали – кого расстреляли, кого посадили на десять– пятнадцать лет…

Соня молчала, ошеломлённая. Зачем, зачем Кеша рассказал это?

Страх заполнил Соню – теперь и она знает то, что знать нельзя. Боже мой, она ещё учила Кешу жить! Самонадеянная высокопарная идиотка! Теперь не выйдет жить, как раньше. А она хочет, как раньше. Не хочет знать такого!

– Вскоре в городе появились продукты, – продолжил после долгого молчания Тютьев. – И мясо с колбасой, и молоко-масло. За год построили для рабочих благоустроенные пятиэтажки. Значит, не зря люди собой пожертвовали… А я всё думаю: как жить теперь? Что делать? Что делать мне, Соня?!

– Я не знаю, Кеша. Не знаю. Ты прости меня за глупости, что накануне болтала. Но может быть, не всё – глупости? Помнишь, я сказала тебе про комарика, которого запросто прихлопнут, если будет жужжать про права комаров? Может, надо увеличивать свой размер и наращивать силу? Чтоб не прихлопнули так просто.

– Как?

– Сама пока не знаю. Но вижу только такой путь. И при этом всё равно просто жить – любить, дурачиться, танцевать, наслаждаться музыкой, бродить по городу, петь песни под гитару, радоваться вкусной еде, вину, дружеской беседе. Если этого не делать – получится: сам себя в тюрьму посадил. Заранее. За них работу сделал… И – не поддаваться ненависти, как бы сильно и сколь многое ты бы ни ненавидел. А то сожрёт изнутри… Да. Наверное, только так: увеличивать свой размер, наращивать силу и не поддаваться ненависти.

Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной

Подняться наверх