Читать книгу Несбывшийся ребенок - Катрин Чиджи - Страница 11

Погода фюрера
Апрель 1941. Близ Лейпцига

Оглавление

Одно из первых воспоминаний Эриха – как мама держит его за запястья и кружит, кружит. Сад сливается в желто-зеленые полосы, а перед глазами – в центре мира – мамина белая юбка, раздутая колоколом. Его смех сыплется с губ, а ее – с неба. Он помнит это кружение – все быстрее и быстрее, так, что кажется, будто воздушный вихрь несет его и отрывает от мамы. Будто сейчас он взмоет и полетит далеко в неизвестные края, откуда нет дороги домой.

С таким чувством – чувством кружения – он и проснулся той ночью, когда началась лихорадка. Он уже был сильно простужен, и мама запрещала ему гулять – осторожность не помешает, повторяла она. Однако вопреки всем предосторожностям началось воспаление легких. Я вижу, как она протирает его лицо влажным полотенцем, прикладывает руку ко лбу, помогает приподняться, чтобы глотнуть воды. (Лихорадка? Жажда? Мне незнакомы эти чувства. Но я бы не хотел остаться с ними наедине.)

На две недели Эриха посадили на карантин. Навещающим запрещалось заходить к нему в комнату, папа же сам решил на это время воздержаться от общения с сыном. Тетя Улла и бабушка Кренинг, придя в гости, зовут его из коридора и спрашивают, как он себя чувствует.

– Что, совсем не лучше? – удивляются они. – Ты уверен?

Эрих видит, как поблескивает золотой крестик, висящий у бабушки на шее, различает светлые волосы тети (они такого же цвета, как у мамы, только гораздо тоньше и короче). Мама по часам приносит ему еду и книжки, которые он может рассматривать сам, и игры, в которые можно играть одному. Она накрывает его четырьмя пуховыми одеялами, чтобы сбить температуру. Папа даже разрешает ему посмотреть альбом с сигаретными карточками – это не просто разрозненная коллекция, а целая книга с историями из жизни фюрера. Все карточки пронумерованы, чтобы, расставляя их, нельзя было ошибиться и положить фюрера, посещающего дом Шиллера в Веймаре, рядом с фюрером, встречающимся с Муссолини в Венеции, или торжественного фюрера, освящающего флаги Знаменем крови, рядом с веселым фюрером, отдыхающим в Гарце. Если перепутать номера, картинка не совпадет с напечатанной историей – и получится нелепость.

– Знаю, ты будешь аккуратен, – кричит папа из коридора, но у Эриха все плывет перед глазами, фотографии расплываются в мутные пятна, его рвет.

По воскресеньям мама зажигает свечу на подоконнике в детской, потому что Эрих не в состоянии пойти в церковь. Лежа в кровати, он слушает, как звонят колокола, и смотрит, как пламя отражается в стеклах двойной рамы: первый отблеск яркий, второй бледный, как полустертое воспоминание. Две ли это горлицы сели на две липы? Две Роньи щиплют траву в двух яблоневых садах? Двое пап выстукивают пепел из двух трубок, и они блестят так, будто их корпус сделан не из вереска, а из каштана? Две мамы пекут лейпцигских жаворонков на двух кухнях, и лица их горят от жара двух печек? Теперь за всеми следуют призраки?

Приходит врач с черной сумкой, таинственной и бездонной, осматривает Эриха, совещается с родителями, а те кивают на все, что он говорит, потому что с такими людьми не спорят – это просто неприлично. Они договорились: к ним придет девушка из Имперской службы труда, чтобы помочь обмыть больного. Как ее зовут? Фройляйн Эльза? Фройляйн Ильза? Эрих не в силах удержать в голове ни ее имени, ни ее лица, зато помнит руки, мясистые и сильные. Она отжимает полотенце в таз, над которым поднимается пар, и обтирает каждую часть его тела, поднимает его слабые руки, обхватывает крепкими ладонями пятки, переворачивает с боку на бок. Вода очень горячая, почти обжигающая, но фройляйн делает все очень быстро, так что боли не чувствуется, остается только жжение разгоряченной кожи. Она работает сосредоточенно и молча, будто обмывает покойника перед прощанием. Да, Эрих слышал, как они говорили о его смерти – мама и папа. Они заглядывали из коридора, стараясь разглядеть смерть в сумрачной комнате. А ведь она и правда временами лежит рядом с ним в кровати, не смыкая глаз. И в очаге сидит волк и смотрит на него, и это смерть. И птицы на лампе не сводят с него черных глаз, и это смерть. Он лежит и вспоминает свои грехи: снимал сливки с молока, когда никто не видел, вырвал из книжки сказку о портном, отрезающем детям пальцы, и сунул ее в печку на кухне.

Однажды утром бабушка Кренинг решительно вошла в детскую со словами, что ей не страшно заразиться. Она помогла мальчику сесть, и тот увидел яблоневый сад, белый от цветов. Под деревьями стояли ульи в форме человеческих фигур. Бабушка Кренинг села на край кровати и стала рассказывать Эриху, как дедушка Кренинг вырезал их сам много лет назад. Он пошел в лес, где росли дубы, и топором пометил мертвые деревья. Тогда он был еще молод – еще до того, как его свалил рак крови. После того как спилил и выдолбил гнилые стволы, он отошел и принялся рассматривать их, решая, где вырезать глаза и проделать рот. Прохладным осенним днем, когда воздух был наполнен запахом вспаханной земли и горящей соломы, он взял в руки стамеску и воскресил в дереве лицо своего брата, который пал от рук французов при Сен-Прива. Твоему дедушке хорошо удавались лица, говорит бабушка Кренинг. Взгляни на этот высокий лоб и узкие плечи: Густав снова дома. Будто и нет утраты. Возможно, когда Эрих поправится, папа вырежет улей с его лицом. Здорово будет? Да, отвечает он, однако я вижу, что в его словах совсем нет уверенности.

– Кто на других ульях? – спрашивает мальчик, хотя он уже сотню раз слышал эти истории. Бабушка Кренинг любит рассказывать их, она говорит, что такие вещи не должны забываться, и, может быть, однажды Эрих повторит их своим детям.

Вот тот, начинает она, – маленький франкский мясник, который помешался на своем ноже, а вот тот – лысоватый пастор в жесткой черной шляпе. На самом узком стволе – лицо Луизы, первой любви дедушки, которая вышла замуж за другого и умерла, не дожив до двадцати. Вырезая ее, дедушка был очень осторожен, чтобы рука не дрогнула. А Иоанн Креститель в овечьей шкуре? – спрашивает Эрих. А крючконосый ростовщик? Их дедушка Кренинг не знал? Да, не знал, кивает бабушка, но даже тот, кто никогда не видел волка, может изобразить его. И она укладывает мальчика на подушку и целует его в лоб. Очень странно. Она что, совсем не боится смерти?

Позднее, когда она уходит, у Эриха снова поднимается температура, а в саду поднимается ветер. Качает яблони, волнует озеро, дует в ульи. А пчелы влетают и вылетают из раскрытых губ. В груди – медовые сердца, в глотке – прозрачные, ломкие крылья. И мысли умерших черные с золотом. Деревянные фигуры начинают говорить, их истории распадаются на сотни гудящих голосов. Вот что я услышал, но не понял. Вот что Эрих услышал, но не понял. Простите, если где-то ошибся.

* * *

Я любила твоего дедушку, и моя сестра любила. И она пошла с ним в лес за дикими ягодами, и он выбрал ее, мою сестру, у которой пальцы были покрыты сладким соком, а от волос пахло деревьями. Я хотела утопить свое горе в озере и стать водой, а затем льдом. Я хотела, чтобы мое горе затянуло и мою сестру вместе с Антоном. Я вышла замуж за хорошего парня, доброго парня, за мою вторую любовь. Он не ходил в лес с другой, не ел сладких ягод из ее рук. Когда я медленно умирала и остывшее тело моего новорожденного сына лежало рядом, я думала об Антоне, твоем дедушке. Я думала, он был прав, что выбрал мою сестру, ведь мы бы так быстро разлучились. И я повторяла его имя, а муж гладил меня по голове.

* * *

Мы часами шагали под августовским пеклом. Никто не пил из колодцев. Говорили, что французы отравили воду. Мы подоспели к концу битвы, когда наши взяли Гравелот и теснили французов в лощину. Те еле отступали, потому что земли было не видно под мертвыми телами. В Сен-Прива садилось солнце. Вечерний воздух гудел от выстрелов и всполохов французских ружей, а над дымом и схваткой грохотали митральезы. Мы строили брустверы из мертвых тел. Вестники на быстрых конях доложат королю: двадцать тысяч. Утром нас похоронят, а пока мы будем стоять до последнего патрона. Дорога на Верден уходит за горизонт.

* * *

У меня самый сладкий мед – карманы моего длинного черного пальто полны золота, но я замешу свой хлеб на крови ваших детей.

* * *

Я так устал от них. Каждую неделю они выворачивают передо мной свои души. Они думают, что я могу снять любой грех. Но их грехи прорастают во мне: украденные монеты, побитые собаки, кощунство и вожделение. Я переполнен ими. Как я хочу, чтобы меня оставили наедине с моими собственными пороками, такими простыми и такими укромными.

* * *

Еще мальчиком я обучился от отца своему ремеслу – ремеслу убивать, – когда мы переходили от дома к дому. Пришло время, и мой сын перенял его от меня. Кровь была мне так же привычна, как молоко фермеру, она брызгала нам под ноги, еще пульсируя жизнью. Нож был продолжением моей ладони, его крепкая ясеневая ручка нагревалась от работы. Откладывая его, я чувствовал утрату, с ним же я был спокоен, как младенец в колыбели. Мы собирали свернувшуюся кровь – мой отец и я, мой сын и я, – смешивали ее с жиром и набивали в размотанные кишки убитых животных. Это было чудом – новая жизнь плоти, перерождение. Длинные колбасы, как гибкие бескостные конечности неведомых тварей. Я все чаще и чаще думал о своем ноже. О том, как ладно он ложится в руку и приятно оттягивает ее своим весом. О том, что там его место. Но кто же тогда я? Я не он. Он-то идущий за мною, но который стал впереди меня. Я недостоин развязать ремень у обуви его[9]. Порождения ехиднины! Как вы можете говорить доброе, будучи злы?[10]

* * *

На следующий день доктор прослушивает легкие Эриха, и тот боится, что он услышит его мысли про снятые сливки и про порванные книжки – и про фройляйн Ильзу или Эльзу. Эти мысли вспыхивают в груди против воли мальчика, и хитроумный фонендоскоп наверняка их улавливает.

«Хм-м-м», – говорит доктор. И «ага», и «так-так». А Эрих лежит тихо-тихо и смотрит на часы, которые мама поставила на камин.

Когда Эриху становится немного лучше, он сам с собой играет в «Акулину» и всегда выигрывает. После завершения партии надо очень быстро убрать карты – потому что вещи полагается держать в чистоте и порядке, иначе явится Акулина и утащит его. Регулярно приходит фройляйн Эльза или Ильза, доктор слушает его грудь, волк смотрит на него из камина, птицы с лампы, пчелы из ульев, папа ходит туда-сюда по коридору без остановок, мелькая мимо детской как призрак.

Когда смерть окончательно покидает его, он вновь слышит голос доктора:

– Мальчик перестанет расти. Навсегда останется хилым.

Неправда, думает Эрих. Я победил болезнь. Я не умер.

* * *

В день парада с утра шел дождь. Мама то и дело подходила к окну, чтобы проверить погоду, и пристально смотрела на облака, словно ее взгляд был способен их рассеять.

– Так быстро не кончится, – сказал папа. – Идет от Сомме.

К полудню небо очистилось, и Кренинги, нарядившись в воскресную одежду, отправились в Лейпциг. Весенний воздух гудел от голосов, как при роении пчел. Люди поправляли галстуки и воротнички, приглаживали волосы и одергивали полы пиджаков, то и дело поглядывая на черные стрелки. Плакаты и флаги свешивались из каждого окна и отражались в лужах, как будто вся земля была залита кровью. Звонили церковные колокола. Солнечные блики, отражавшиеся от самодельных подзорных труб, вспыхивали как сигналы. Папа купил всем по бумажному флажку на палочке. Когда показались первые солдаты, и толпа разом начала махать, воздух заколебался, изогнулся, сдвинулся. Эрих с высоты своего небольшого роста видел только красные всполохи, мелькающие на фоне синего неба. Папа поднял его высоко – и было в этом что-то похожее на то кружение с мамой в саду. Грянули неожиданно громкие приветственные возгласы, отражаясь от брусчатки. (Неужели так стройно кричали простые граждане, или все же были среди них люди в штатском?) Кренинги махали до онемения рук. Девочки бросали под ноги солдатам цветы. Наконец показалась машина фюрера и медленно двинулась вдоль толпы. Пассажир внимательно смотрел то налево, то направо, будто искал нужный ему адрес.

Эрих так крепко – до боли – сжимал свой флажок, что, даже когда они вернулись домой, у него на ладони еще оставался след – линия жизни, линия любви. Мама и папа отдали ему свои флажки, и он поставил их на подоконник в пустую банку из-под меда. У той был оббит край, так что по назначению ее уже не использовали. Мама включила радио и подпевала «Друзья, жизнь стоит того, чтобы жить». Эрих попросил папин альбом про фюрера. В нем еще оставались пустые места – папа собрал не все карточки и никогда уже не соберет, потому что теперь выпускают по темам «Живопись барокко» и «Англия – разбойничье государство», которым, конечно, не место в жизни фюрера. Эрих читал подписи и представлял недостающие изображения: «И снова дети не дают фюреру прохода», «Обычное жаркое – даже для рейхсканцлера», «Все хотят пожать руку фюреру», «Гитлер прислал нам еще танков», «Вот, мой фюрер, это моя внучка». Пустые страницы нравились Эриху больше всего – на них он воображал себя.

* * *

Я видел, как Эрих рос и взрослел: плавал в озере словно рыба, строил в лесу шалаши и думал, что мама не найдет его. Видел, как он лежит под ветками – тихо, тихо – прислушиваясь к голосам из ульев: над дымом и схваткой грохотали митральезы. Но кто же тогда я? Когда папа ушел воевать в Россию, мама сказала, чтобы Эрих больше не прятался. Он слишком привык играть один, сказала она, у него нет товарищей, а другие мальчики в деревне играют в войну. Но теперь, в школе, ему бы уже пора обзавестись привязанностями.

– Не понимаю, что это значит, – говорит он.

– Друзьями, – объясняет мама. – Обзавестись друзьями. Разве тебе не скучно одному?

Пока он болел, остальные успели передружиться.

– Мне никого не осталось, – говорит он, и в этот момент я ощущаю мир его кожей, смотрю на мир его глазами.

Он показал маме игрушку, которую придумал сам: карточка, к обоим концам которой привязаны нитки. С каждой стороны нарисовано по пол-лица. Когда берешь за нитки и раскручиваешь карту, половинки сливаются в целое.

9

Евангелие от Иоанна, 1:27.

10

Евангелие от Матфея, 12:34.

Несбывшийся ребенок

Подняться наверх