Читать книгу Ген Рафаила - Катя Качур - Страница 13

Часть 1
Глава 10
Вши и крашеные портянки

Оглавление

Пелагейка-Палашка была в семье первенцем. Еще довоенного, 1938 года. Родители ее – широкомордый Потап и тонкокостная Мария – из каменской мордвы – той самой красивой породы, когда на одной территории, в местечке Каменный брод, потомки мордовских и истинно русских этнических групп сливаются в единое целое.

Каменская от губашевской и титовской мордвы, что проживала ближе к городу, отличалась статью, прикладным умом и крепкими семьями. Доказательством этого была отчаянная любовь Потапа к своей женушке, родившей ему за двадцать совместных лет – одиннадцать детей.

Пелагейка, не успев напиться материнского молока, в полтора года стала разводящей. Ей родили братика, потом сестренку, потом еще братика, потом два раза подряд двойняшек, затем еще, еще и еще. Самые ранние воспоминания Пелагейки – зыбка [4], привязанная веревкой к стопе, и ритмичные толчки качелей – к себе – от себя, к себе – от себя. В зыбке – серое, застиранное белье, крошечная мордашка, босые ножки с фасоленками и горошинками пальчиков, сжатые кулачки цвета мякоти белого налива и плач, заполняющий комнату, дом, улицу, вселенную…

Не то чтобы Палашка не любила своих братьев и сестер, они просто отнимали у нее детство. Она не успевала играть со сверстниками, не успевала читать, учила уроки под скрип люльки, роняя голову на тетради, засыпала в школьной форме и в ней же просыпалась. Ах, форма…

Вспышкой счастья было поступление в первый класс. Отец только вернулся с войны, несколько месяцев ехал в танке из Берлина. Мама покрасила его сменные портянки в коричневый цвет – долго топила их в ведре с анилиновым порошком. Затем сшила Палашке платье – юбка-татьянка, голошейка, длинный, вислый рукав. Из старого, дырявого полотенца сварганила сумку.

Пелагейка пошла в школу – стриженная наголо от вшей. В толпе не выделялась. Одноклассники тоже были лысыми. Вши ели поедом все живое, прыгали по партам, у девчонок ожерельем окружали шею, у пацанов толпились в паху. Когда брат Палашки – Архип – гладил стрелки на брюках, стоял треск и пахло паленым мясом. Мама распахивала окно, Архип вытряхивал жареных насекомых на шуршащую осеннюю листву.

В классе Палашка сидела на третьем ряду, рядом со стеной. Учеба ей давалась, схватывала все моментально. Пока педагоги ходили вдоль рядов и рассказывали, кто о чем, она скребла ногтем известковую стену и обсасывала палец. Известка казалась сладковатой и какой-то шелковой.

Еще вкуснее был мел у доски. Съесть треть брусочка, пока разбираешь слово по частям – редкая удача. Больше везло тем, кто возился с математической задачкой. Пока царапаешь по грифельной поверхности, можно откусить фрагмент побольше, а если залезешь в шкафчик к учителю и стащишь полную коробку – ты – победитель по жизни.

В школе на второй перемене давали блин и булочку. Это было блаженством. Правда, в первый же учебный день Палашка чуть было его не лишилась. После звонка с начального урока она схватила штопаную сумку и рванула домой. Мама копала огород, между вишнями в зыбке молотила ручками-ножками двойня.

– Ты чего? – Мама медленно разогнула спину и вытерла пот со лба.

– Научилась! – Пелагея искрилась радостью.

– Почему не в школе?

– Звонок прозвенел!

– Так перемена же, глупышка! Беги, впереди еще уроки! – Мама смеялась, будто сыпала по полу бусинами с лопнувшей лески.

Пелагейка подбежала, обняла ее за юбку и потерлась нежной лысой башкой о грубое плетение ткани.

– Беги, да только после школы сразу домой. Малыши ждут!

Малыши ждали Палашку всегда. Она мыла их, стирала пеленки, следила, чтобы не лезли в сарай к курам и коровам. В третьем классе поймала полугодовалую сестренку Таньку в корыте с золой и вчерашними углями. Та загребала их всей пятерней, сыпала себе в рот, забивала нос, уши. Палашка, сама любительница поесть золу, затрубила клаксоном. Подтащила Таньку к бочке с водой и окунула вниз головой. Танька захлебнулась, вырвалась, но, незнамо как, осталась живой и даже сделалась чище.

Мать не ругала. Прижимала Палашку к животу, гладила по отрастающим шелковистым кудрявым волосам. А та остреньким ушком и особым, недетским чутьем вдруг определяла: мама снова беременна! И уходила плакать. Ей хотелось вырваться из порочного круга, побегать с Генкой, который делился своим блином на второй перемене, поиграть с недоношенной Валькой – странной соседской девочкой, которая всегда хоронила своих кукол, а потом кричала над ними как оглашенная. Ездить с отцом на грузовике за арбузами. Да что угодно, но только бы больше не нянчить, не вдыхать этого молочного запаха новой жизни, не глядеть в эти глупенькие глазенки, не проводить ночи под равномерный скрип зыбки. Не защищать от деревенских детей и собак своих, кровненьких, широкоморденьких, похожих на нее саму, любимых и ненавистных.

Пелагейка была не единственной в семье, у кого каждый новый ребенок вызывал раздражение. Ее бабка Евдокия – мамка отца Потапа – невзлюбила Марию с первых дней знакомства. Внуков называла анчутками [5], а невестке при любом удобном случае старалась напомнить, кто в семье главный. Перед Пасхой однажды окропила новое платье Марии соляной кислотой.

Палашка всю жизнь не могла забыть, как мама открыла комод и достала свежее одеяние, которое прямо в ладонях рассыпалось на кусочки. Свекрови Мария ничего не сказала, просто долго рыдала, тряслась тонкими плечами над остатками заветного платья из клетчатой шотландки в шарушечках – трофейного эпонжа, привезенного мужем с войны.

Пелагейка не могла простить бабку. Когда проходили «Грозу» Островского в десятом классе, даже ахнула: это ж чистая Кабаниха по отношению к маме! С нее классик писал! Евдокия рано потеряла мужа и любила повторять: «Я уж снова девушка, тридцать лет, как мужская рука на плечо не ложилась». Вдова носила фартук с большими карманами и иногда высохшими руками доставала оттуда конфетку или монетку, чтобы отметить избранных. Собственно, любимцем была одна Галя, нежная девчонка с беличьими косичками, которая обычно убиралась в бабкиной комнате и находила с ней какой-никакой общий язык. Галя брала бабушкину кисть, пальчиками цепляла на ней тонкую пергаментную кожу и высоко-высоко поднимала над костями.

– Ба, почему у тебя шкура тянется как резиновая? – спрашивала внучка. – А у меня захочешь – не подцепишь?

– Проживи с мое, и у тебя растянется все, что угодно, – скрипела бабка и указывала глазами на икону в углу: – Он со временем любую материю растянет. И состарит, и сморщит, и в прах превратит.

Евдокия была крайне набожной. Она молилась весь день, а внуки, воспитанные в советских традициях, похихикивали над ней по углам.

– Нехристи вы, анчутки и есть анчутки, – ворчала бабка и подзывала к себе Галю, которая мыла пол, сужая и сужая сухое пятно под бьющей поклоны Евдокией. – Повторяй за мной, и Бог спасет тебя.

– Херу ииим!!! – выла покладистая Галя, возя мокрой тряпкой возле бабушкиной юбки.

Сестры с братьями давились смехом, бабка хлопала Галю пятерней по пробору между косичками.

– Дурья твоя голова, херувимов не знают, а все в царствие божие хотят попасть.

– Не хотим, бабушка, нам, пионерам, в комсомол надо, а потом в партию! – беззлобно отвечала Галя.

– Значит, не встретимся, не свидимся на том свете.

– Да нам на этом еще жить и жить, – отвечала внучка, не ведающая о конечности существования.

Палашка не ревновала Галю. Она сама была любимицей других стариков – соседских. Бездетные, они часто приглашали Пелагейку на оладьи, а потом просили Марию: «Отдай нам свою старшую. У тебя их одиннадцать. Одной больше – одной меньше».

Так бы и забрали, если б не обнаружилась у четы открытая форма туберкулеза, и родители запретили Палашке появляться даже на их пороге…

* * *

Кое-как вытянув братьев и сестер, Пелагейка поклялась, что своих детей заводить не будет. После педагогического училища ее отправили в Сибирь, внедрять в умы интернатских воспитанников идеи Белинского и Шолохова.

Первое впечатление от тайги – буйство благородных фамилий. Если в Оболтове всех словно пометили шутовскими кличками – Поганкины, Зачушкины, Корытцевы, то здесь, на бывших урановых рудниках под Нерчинском, каждый пьяница был Шереметьевым или Волконским – потомком декабристов.

Старшеклассники интерната – непуганые громадные переростки – встретили Пелагею Потаповну – юную, в полосатой желто-черной юбочке, с рюмочной талией – громким ржанием и на ее просьбу застелить кровати и вымыть полы показали все неприличные жесты, которые знали. Но Пелагейка не зря вырастила десятерых. Она топнула толстенькой аппетитной ножкой о дощатый пол казармы и голосом диспетчера на железной дороге отчеканила:

– Завтрака не будет!

Над ней снова посмеялись. Тогда Палашка дала команду в пищеблок – отменить завтрак для старшей группы. Сидели до захода короткого северного солнца. Учительница ростом с пчелку вновь отрапортовала:

– Обеда не будет!

К ужину парни поняли, что пчела – из огня и стали, заправили одеяла, нацелили вверх ракетой подушки, надраили полы и пошли за Пелагеей Потаповной как за полководцем в столовую. Парами. Рассчитавшись на «первой-второй».

Слава железной волжской леди облетела все таежные поселки. Мужики приезжали на запряженных повозках посмотреть, что за фрукт набрал свои соки на промерзшей земле. Цокали языками, приглашали на танцы в местном клубе, умещали в одну пятерню тонкую талию и облизывались на ножки-сардельки.

Но Палашка была неприступна. В своей полосатой черно-желтой юбчонке она несла в дремучие массы советскую литературу, а заодно – географию, биологию, рисование и физкультуру, поскольку больше нести их было некому. Преподавателей в интернате числилось трое.

Но однажды сердце командирши выдало короткую аритмию. Он представился Оболенским. С какого бодуна мужик с бурятской рожей оказался Оболенским, Пелагея не могла постичь всю оставшуюся жизнь. Но в тот день она даже заглянула в его паспорт. Действительно, Алтан Оболенский. Видимо, декабристам нравились местные женщины: малорослые, кривоногие, с прекрасными карими глазами вовнутрь и бархатной кожей.

– Алтан, – объяснил Оболенский, – это золотой.

Ну что с этим было делать? Алтан вернулся из армии, невысокий, хорошо сложенный, форма сидела на нем как влитая. До инженерных войск успел два года отучиться в Саратовском музыкальном училище на баяне. Обладал абсолютным слухом и ловкими, хоть и короткими, пальцами. Жизнь музыканта пророчила ему мама, она и отправила Алтана из Нерчинска на волжские берега. Приняли сразу. Талантлив оказался Оболенский. Трудолюбив и артистичен. Золотой, одним словом, если б не одно «но»…

Алтан был бешеным. Бешеным от слова «бес». Бес не просто сидел в нем и помалкивал до поры до времени. Бес властвовал над Оболенским, он им командовал, помыкал, глумился, провоцировал и лишь изредка уставал и ложился вздремнуть. В эти минуты Алтан вершил все свои самые благородные поступки. Например, добился руки Палашки и успел жениться.

На свадьбе, где гуляли все сыны и дщери декабристов, а также простой бурятский народ, он виртуозно играл на баяне «Полет шмеля» и увертюру к «Детям капитана Гранта». Он танцевал со своей пчелкой вальс Шопена, шептал сладкие слова, обещал богатую жизнь. А на другой день разбил шестнадцать трехлитровых банок огурцов, которые его мать приготовила на опохмелье. Как молоточек бьет по клавишам рояля, извлекая нужную ноту, так кулак Оболенского шарашил по закрученным крышкам, рождая фонтан маринада, несчастных пупырчатых огрызков и мельчайших осколков стекла, долетавших до деревянного потолка.

– Остановись, сученыш! – орал отец, напрыгивая на сына сзади и пытаясь обуздать Беса. Но Бес торжествовал после крепкого сна и лупил наотмашь отца, мать и всех, кто попадется под руку.

Пелагейка вжалась в бревенчатую стену. Испугалась не на шутку. С такой агрессией она еще не сталкивалась.

– Чой-то он? – стуча зубами, спросила она у свекрови.

– Да не боись. Щас побесится и перестанет.

– Может, в милицию сдать? – предложила Палашка.

– С ума сошла? Ты ж теперь жена его. Терпи, ублажай, жди, когда успокоится.

Терпеть Палашке пришлось долго. С десяток лет она еще командовала своими интернатскими парнями, потом вернулась на родину. Вместе с Бесом Оболенским. Устроилась в школу учителем русского и литературы, иногда маскировала тальком синяки под глазами, поставленные мужем. Детей не хотела, подумывала, как бы отравить золотого Алтана или забыть где-нибудь пьяным в сугробе. Но как-то не получалось.

Единственной радостью той поры был пресловутый полет на батуте, за который супруг ее чуть не убил. Из-за бычьей ревности к артистам. Слава богу, они быстро уехали, а Пелагея и без того пострадала, переломав ногу в нескольких местах.

Ревновать в Оболтово было особо не к кому, мужиков к жене Алтан на выстрел не подпускал, но был один инвалид, который не давал Оболенскому покоя, – директор Палашкиной школы. Иван Иваныч прошел войну, лишился одного глаза – на мир смотрел взвешенно: смесью живого и стеклянного зрачков. По слухам, имел водянку яичка. Кто это установил, откуда утекла информация, было непонятно. Но Ивану Иванычу – хорошему мужику, историку – дали прозвище «Одноглазо-однояйцевый». Алтан же полагал, что отсутствие неких парных органов – не повод исключить директора из списка желавших его Пелагейку, и долго выматывал жену своими пошлыми догадками и додумками, оставляя на ее теле все новые и новые метки ревности.

В очередной зимний отпуск пара отправилась на родину Алтана – под Нерчинск. Старики-родители встретили уже не сильно молодых с теплотой, мать наготовила пельменей на роту, вновь намариновала огурцов и помидоров.

По традиции после новогоднего веселья началась драка. Оболенский сильно переел и решил пропустить развлечение. Но его старший брат Феоктист, в народе Финочка, не на шутку сцепился с соседом Баяром. Кто прав был, кто виноват, обычно не разбирались, но Баяр приготовил Финочке угощение – всю ту же трехлитровую банку с огурцами. По задумке соседа, банка должна была увенчать голову противника, когда тот войдет с мороза в сени. Волею Божию вместо Финочки в дверь вошел Оболенский. И банка села ему короной на макушку, пробив череп и пропитав мозги крепким рассолом. Кровища залила дощатый пол и замочила циновки. Все сбежались и уставились на Алтана в идиотском молчании. Отец понесся на почту, вызывать «Скорую». На том конце трубки ему ответили, что по метели врачи приедут лишь через шесть часов, так что можно готовиться к похоронам.

У Палашки забрезжила надежда. Но не повезло. Мужу вытащили осколки из мозгов, посадили, уперев спиной к стене, чтобы не вытекла кровь, и он таки дождался «Скорую». Врач, осмотрев, заключил, что пациент не выживет. Но в больницу его забрали, а через неделю сообщили – выжил, вшили металлическую пластину для крепости черепа, буянит, забирайте, достал.

Палашка приехала в Нерчинск, Алтын сидел с перевязанной головой, как Шариков у Булгакова. Взгляд у него тоже был какой-то собачий.

– Значит, так, женушка, – сказал хирург, – жить он будет долго, организм у него стальной. Но чтоб не остался дурачком, кормите его сладеньким. На сим прощаюсь. Сил вам, голубушка. Молитесь чаще.

Пелагейка привезла Оболенского к родителям. В местном продмаге из сладенького были годовые запасы литровых закруток с персиковым компотом. Семья скупила их все. На жердях забора день ото дня возвышались все новые и новые стеклянные банки. Персики ели сами, а компотом поили потомка декабриста.

Спустя год башка его зажила, железная пластина и шрамы заросли жесткими черными волосами, Оболенский взял баян и сыграл увертюру к «Детям капитана Гранта».

– Ну все, – подытожили родители, – езжайте на свою Волгу, в тепло, лечитесь, плодитесь и по возможности нас не навещайте. Мы не скоро соскучимся.

Палашка поехала с мужем домой. В промерзлом поезде он так тоскливо смотрел на мелькающую в окне тайгу, что сердце ее выдало аритмию второй, и последний, раз. На жесткой полке в полупустом плацкартном вагоне под серым шерстяным одеялом свершилось у них нечто не похожее ни на любовь, ни на дружбу, ни на жалость, ни на просто отчаяние. Но что-то свершилось. И она забеременела.

Олеська родилась чудесной. Кареглазой блондинкой, умеющей подминать под себя жизнь – как Алтан, гуттаперчевой к побоям судьбы – как Пелагейка.

4

Зыбка – подвесная люлька для ребенка.

5

Анчутки – злые духи, чертята.

Ген Рафаила

Подняться наверх