Читать книгу Зеленая Ведьма - Катя Корина - Страница 2
Глава 1.
ОглавлениеЯ появилась на свет в Новгородской губернии, за десять лет до конца 19-го века. Стояла на дворе огневая жара, которая в наших краях только в июле и бывает.
– Пошла я тогда на луг траву косить. Поясницу с утра ломило страшно, моченьки никакой не было. А что делать, косить-то надо, – рассказывала мне мать со светлой улыбкой на губах.
Мать моя, Серафима Лопатина, была сиротой, родом из деревни Боево. Её родители померли во время эпидемии холеры, и мать воспитывалась в семье дядьки по отцовской линии. У него самого было много народу по лавкам, да где десять детей рты открывают, там и одиннадцатому перепадет. Выросла мать красавицей, старики мне рассказывали. И прибавляли, что я с ней – одно лицо.
Отец, Егор Николаев, был из села Могутово. Его собственный отец рано помер. Сказывают, что была у него сильная хворь в голове, через это и прожил он на свете всего то двадцать пять годов. А еще старики говорили, что жесток он был неимоверно, – то ли из-за болезни, то ли сам по себе. Избил он как-то моего отца так сильно, что тот говорить перестал – а было ему всего-то четыре годика. Так и молчал три года подряд. Говорить понемногу стал только лишь когда отец его помер от своей болезни.
Матери отца, Галине Степановне, замуж бы надо было побыстрей выйти. Да видно такого она хлебнула за время замужества, что более в это ввязываться не захотела. Выйти замуж – это отдать себя и все, что имеешь, во власть мужа. А бабке того не нужно было. Характер у нее был строптивый, не сумел в ней дед этого сломать. Была она умелой ткачихой, её простыни да столовое белье сами помещики заказывали. Так что решила, что проживет и так. И оказалась права. Нанимала бабка по весне батраков для посева хлеба, по осени они же убирали хлеб с поля. Так и жили они с сыном – небогато, но с голоду ноги не протягивали.
Бабка растила сына одна. Наглядеться на него не могла, надышаться. Был он у нее единственным чадушком. Когда отец подрос, бабка думала было оженить его с богатой невестой, – была в Могутове молодая вдовушка, чей муж, мелкий купчишко, утоп спьяну. Да на беду на одном деревенском празднике увидел отец мою мать. Увидел, и пропал. Затянула его темная страсть невозвратно, как смерть. Говорят люди, проходу он матери не давал. Что ни вечер, поджидал у калитки, разговоры заводил, обещал жизнь богатую да красивую.
Мать не хотела за него выходить. Но уговорили дядька с тёткой да сестры двоюродные. Не думаю, что зла они ей желали, наоборот. Дом то у Николаевых был большой, ладный, почти купеческий, его еще отцов дед ставил, а тот хваткий был мужик. Да земли был полный надел, а не четвертина, как у многих. Так что намечтала родня богатой жизни для матери, – жаль, не сбылись эти мечты.
Бабка не такую невестку в своём доме ждала, да не смогла сладить с чадушком своенравным. Заставил её отец пойти со сватовством к материному дядьке да молодую невестку в дом принять. Но не смирилась с тем бабка, – косилась на мать да попрекала.
– Ай, ленивая жена сыночку досталась, – причитала она то и дело, – расселась тут клушей, барыней себя чувствует! – И хмуро зыркала на мать из-под лохматых седых бровей, вытаскивая из печи жаркие пироги.
А мать в ту пору и правда чуть что, на лавку норовила присесть: носила она первого ребенка. Отец, как узнал о прибавлении, чуть с ума от счастья не сошел, – будет сынок! В поле помощь, перед соседями гордость. Сидела у отца заноза с детства, – его сиротство да семья малая. Мечтал он, что у него самого полный дом детей будет, и все – мальчишки.
Бабка, оглядывая мать, как купленную кобылу, подтверждала, – раз живот огурцом, значит, сынок растет. Да и как у такого мужика знатного, как её Егорушка, может девка родиться! Не может ведь такого быть.
Мать, между тем, носила первенца тяжело. Раз упала в огороде без чувств, долго в себя не приходила. Отец перепугался, а что делать, не знает. Дед Шептун уже тогда жил в своей лесной избушке, – был он знахарем, болезни зашептывал, отсюда и прозвание. Но Шептун часто уходил в странствия, по полмесяца или месяцу его не видели. А в то время, когда мать на сносях была, он и вовсе пропал надолго. Соседки же, когда отец к ним кинулся, только руками разводили – с ними такого не случалось, когда они детей носили. Делать нечего, погнал отец коня за врачом в соседнее село, там недавно земскую больничку построили на всю нашу округу. Хоть боялся отец врачей почти как черта, да больно бледна была мать. К счастью, дохтор на месте оказался, так что отец сразу его и привез.
Дохтор был молоденький, только из училища, но строгий. Сказал, что сложная у матери беременность, дал лекарство и стал после этого захаживать. Бабка косо смотрела на его приходы, говорила отцу, что ходит он лишь для того, чтобы денежки выманивать. Хотя дохтор не брал ни деньгами, ни едой.
В тот день, говорила мать, с утра было тяжело, душно. Летние запахи цветущих трав прибивало вонью пожарища, – ночью у одного крестьянина занялась сарайка, слава Богу, что на отшибе стояла. На поле мать еле пришла, так ломило все тело. Но оставаться в избе под презрительным взглядом свекрови и вовсе моченьки не было.
На поле роды начались неожиданно. Им бы и пройти так же стремительно, но на беду, мать долго не могла разрешиться. Бабы, которые косили рядом, сперва пытались помочь, а потом, перепугавшись, побежали за отцом. В то время как раз дохтор ехал на телеге мимо поля. Услышав, что происходит, он соскочил с телеги и уже скоро был около матери. Побледнел, заглянув ей между широко раздвинутых колен, и велел скорее на телегу её покласть. Потом хлестанул лошадь, помчался в больницу. К вечеру там родилась я.
Говорят, когда отец узнал, что я – девка, он страшно орал на дохтора. С матерью несколько дней не разговаривал. Даже когда из больницы вез ее, бледную и слабую, с синяками под глазами и кульком у груди, ни словечка ей не отмолвил.
Но всё бы, думаю, обошлось, если бы не бабка.
Случилось это в день моих крестин, на третий день после рождения. В церкви отец держал меня на руках, и потом родители пришли из церкви домой благостные и помирившиеся.
Бабка собирала на стол в честь праздника. Она резала хлеб и вдруг с силой бросила нож на стол. Отец, сидевший на лавке, вздрогнул и удивленно на неё посмотрел на неё.
– Видеть не могу, как они тебе голову морочат!
Бабка подлетела к отцу, как молоденькая, хотя обычно шкандыбала по избе еле-еле. Рухнула в ноги, обняла колени.
– Сын у тебя был, Егорушка, сын! – зашептала страстно, не обращая внимания, что платок с головы съехал. – Это он, упырь городской, подменил дитя в своей больнице, тьфу, Господи прости! Ты же сам знаешь, что в этих больницах делается! Морят там человека до смерти, а потом из жира крема для богатеев делают! Сыночек твой был большой, упитанный, вот дохтор и решил его забрать, а вместо девчонку дохлую подсунул! Да ты посмотри на неё – одни кости, глазищи бесцветные, и от тебя ничегошеньки нет!
Отец, побелев, вскочил. Сжал кулаки и сунулся было за печку, где мать меня кормила, да видно тогда ещё в его голове оставался разум, а в сердце – любовь.
– Мала ещё девчонка, – сказал, как проскрипел. – Разрастется, посмотрим.
Может, будь я в отца чернявой, все бы пошло не так. Но я росла беленькой, как яичко очищенное, и глаза мои голубой цвет не поменяли. Это ли было причиной, или ещё что, но месяца через три после моего рождения отец впервые ударил мать.
Тянулся он ударить меня, да мать не дала, отстояла, приняла удар на себя. Все говорят, что я не могу этого помнить, но я помню, вижу четко, как летит на меня огромный кулак больше моей головы. Вокруг стоит крик, полыхает в воздухе злоба. Я не понимаю слова, но эту трепещущую в воздухе ненависть ощущаю очень хорошо. И я боюсь, боюсь так, что все мое тело съеживается от ужаса, хочет спрятаться, сделаться невидимым. Я не кричу, нет – замираю, слишком испуганная, чтобы пошевелиться. И в тот миг, когда кулак готов вышибить дух из тела, меня подхватывают, заслоняют родные, неимоверно любимые руки. Кулак с чавканьем врезается во что-то, – не в меня, слышу сдавленный крик матери.
Откуда-то знаю, что ночами отец терзал мать неимоверно, – сыновей хотел. И она исправно тяжелела, но скидывала, едва начинал расти живот. Бабка каждый раз мрачно изрекала, что должен был родиться мальчик, после чего отец лупил мать смертным боем.
Соседи, конечно, знали, как они жили. И хотя побои не считались у нас за что-то особенное, жестокость отца вызывала неодобрение у всей деревни. Приходил староста наш, Иван Мартынов, пытался вразумить отца. Был он могучим стариком лет пятидесяти, который сохранил, несмотря на возраст, природную могуту и острый ум. Отец обычно побаивался Ивана Мартынова, но тут слушать не пожелал. А уж когда староста посоветовал матери поговорить с дохтором по поводу своего нездоровья, отец и вовсе обматерил его последними словами.
Так они с матерью и жили, и каждый был по-своему несчастен. Отец вскорости начал прикладываться к бутылке, и предавался этому делу с большим рвением. А как напьется, начинал кулаками махать направо и налево. Так как чаще всего напивался он дома, то нам с матерью и доставалось. Бабку он, кстати, не трогал, а она и слова поперек его пьянства не сказала.
Дожила я до трёх лет единственно потому, что мать каждый раз прятала меня, застав отца с бутылкой. В сарае, хлеву, баньке, – везде у неё были укромные места, выложенные сеном, куда она засовывала меня, когда заставала его с бутылью. Так что побои в основном получала она, не я.
А когда мне исполнилось три года, случилось то, что случилось.
Не думаю, что бабка всерьез желала моей смерти. Скорее, хотела, чтобы отец разъярился, а мать, спасая меня, прочь со двора ушла со мною вместе.
Однажды, когда мать пошла за коровой, а отец скорчился над кружкой с вином, бабка села напротив и сказала, глядя ему прямо в загорелый лоб, уже покрытый морщинами:
– Вчера Олимпиада карты на тебя раскладывала. Полнолуние было, в такое время карты не врут.
Олимпиада в нашей деревне считалась за ведунью. Десять лет назад, когда помер её муж, ей было уже под сорок. Промыкалась она без кормильца, ходила в кусочки, – побиралась с торбой на плече, пыталась к господам в услуженье пойти… Хлебнула, одним словом. А потом припомнила, что покойная мать научила её карты раскидывать, и что хорошо у ней это получалось. Погадала она одной соседке, другой. У третьей нагаданное вдруг сбылось, – дочку замуж выдала. И пошли к Олимпиаде бабы, которым хотелось будущее узнать. И им развлечение, и Олимпиаде доход: с тех пор ни одного дня она голодной не сидела.
– Сказала Олимпиада, что чертово дитя тебе подсунули, Егорушка, – мрачно бубнила бабка. – Не твоя она дочь, а дьяволова, и родилась не от живых родителей, а от чертова семени и ведьминой слюны. Она убивает твоих сыновей в чреве матери, потому что хочет единственной быть. Пока жива она, счастья тебе не будет, и сынков тебе не видать!
Как раз за неделю до этого мать снова выкинула. А соседу жена Марья аккурат на следующий день третьего сына подарила. С тех самых пор отец и пил беспробудно.
Видно, бабкины слова были последней каплей, которой не хватало, чтобы черная злоба вырвалась наружу. Отец вскочил, повел глазами по избе, как лютый волк. Увидел в оконце мать, которая входила в калитку со мной на руках и нашей Буренкой на веревке. Рванулся из избы, подбежал к матери и одним ударом кулака опрокинул наземь. Мать даже ойкнуть не успела – повалилась кулем, налетела головой на камень, потеряла сознание. Я выкатилась из её рук, заплакала. Отец хотел ещё раз ударить мать ногой в беззащитный бок, да Буренка не дала: стала рядом, замычала пронзительно. Но отцу уже не до неё было. Схватил он меня за шкирку, как кутенка, ринулся к колодцу на заднем дворе.
Я помню все. И даже если бы я выучила все слова на языках всех народов, то все равно не смогла бы передать тот ужас, который рвал тогда мою душу. Горло давила завязка рубашки, за которую меня тащил отец. Я раскачивалась в его руке, как пустое ведро. Колодец приближался рывками – старые полусгнившие бревна, чёрный вороток, веревка змеёй вьется в страшную глубину… Вонь отцова пота, перегара, немытого тела. Яркое беспощадное солнце, которое видело все, и ко всему было равнодушно. И колодец, который вот уже рядом.
Не останавливаясь, не думая, без малейшего сожаления или колебания, отец подошел к колодцу и бросил меня вниз – так выбрасывают помои в поганую яму.
В тот год, как и во время моего рождения, стояло жаркое лето, и колодец пересох. Может, отец забыл об этом. А вернее – надеялся, что я переломаю себе все кости.
На дне была зловонная жижа. В нее то я и упала, по счастью, без особенных травм. В жиже возились лягушки и какие-то страшные склизкие существа, состоящие из упругого тела и жадного рта. Если бы я могла бояться сильнее, я бы испугалась до обморока. Рядом лежала дохлая птичка, невесть как оказавшаяся в колодце: красивая когда-то, с ярким оперением… Сейчас в её глазу деловито копался жирный белый червь размером с мой палец. А далеко над головой, высоко-высоко над колодцем я видела голубое небо – маленькое и круглое, как монетка.
В колодце стоял такой жуткий запах, словно я оказалась внутри гниющей коровы. Меня стошнило, потом ещё раз. От этого запах стал так невыносим, что я почти потеряла сознание. Ко всему, жижа медленно засасывала меня вниз. Когда она почти коснулась губ, чей-то голос в моей голове громко сказал: сейчас ты умрешь. Это был странный голос, – не мужской и не женский, не ласковый и не порицающий, не мелодичный, лишенный всяких эмоций. Он словно не пытался предупредить меня, а просто поставил в известность.
Чей был этот голос? Я не знаю до сих пор. Но именно благодаря ему я жива. Безучастность этого голоса помогла мне осознать, что меня не пугают, всё так и есть. Я умру сейчас, рот и нос зальет зловонной жижей, и мама никогда меня не увидит. И я больше ничего не увижу.
Когда я это поняла, меня всю, до кончика последнего волоска, одолела ярость. Она была такой силы, что начисто смыла мой страх. Ярость шептала мне, что если я умру, отец будет рад, и бабка тоже. Что вместе они сведут в могилу мою мать, и никто не прольет над ней ни слезинки. Что если я умру, некому будет отомстить отцу за все, что он сделал матери и мне. Ярость шептала мне, что я ни за что, ни в коем случае не должна умирать, пока не отомщу.
Мне было три года, да. Именно тогда я поняла, что однажды расплачусь с отцом за всё.
Ярость дала мне силы, которых раньше не было в моем тщедушном теле. Я забила руками по поверхности жижи, и так, барахтаясь, как тонущий котенок, оказалась около стены колодца. Там нащупала ногами камень, выпирающий из стены. Он был невелик, но мне хватило, чтобы удержаться. Крепко вцепившись ногами в камень, а руками держась за трещины в стенах, я принялась вопить. Откуда-то я знала, что в этом сейчас – мое спасение.
Не знаю, сколько прошло времени. Я потеряла все силы и даже моя ярость стала слабой, как я сама. Но вот в колодце стало ещё темнее, чем раньше. Я задрала голову и увидела, что в колодец кто-то смотрит. Я не видела лица, но почему-то сразу поняла, что это не отец. Позже я узнала, что это был дохтор.
Я все-таки потеряла сознание, и не помню, как меня доставали. В себя я пришла в больнице. А на соседней лежанке была моя мама! Бледная и с перевязанной головой, но живая!
Потом я узнала, что произошло: соседи увидели, что мать лежит во дворе с разбитой головой. С отцом связываться они опасались и побежали к старосте. У того сидел дохтор. Все вместе они и прибежали на наш двор, и успели в последний миг: ещё бы чуть, и я бы захлебнулась в колодце, а мать умерла от потери крови.
В той больнице мы с матерью провели несколько недель. Я-то быстро выздоровела, но едва пошла речь о том, чтобы отправить меня к бабке, мать едва снова в обморок не кувырнулась. Так что дохтор решил оставить меня при ней.
Больница мне нравилась. По виду она была, как наша изба, и печка внутри была почти такая, но горницы были тесно заставлены лежанками, а на лежанках могли лежать разные люди. Они, однако, были не заняты. В то время люди в деревнях опасались дохторов, и долго так было. Если в деревне был знахарь, шли к нему, а не к дохтору.
Дохтор вылечил и меня, и мать. Я до сих пор молюсь за него, когда вспоминаю о молитвах. Святой он был человек, о больных своих радел, как о самых близких. Узнав о материных проблемах с детьми, он долго читал свои огромные книги, потом съездил в город и привез какую-то микстуру. Мать исправно ее пила, как и всё, что дохтор ей давал. Она-то верила дохтору беспрекословно.
Если бы мать померла, отцу грозил бы острог. Но мы с ней выжили, а после мать ещё и сказала всем, что сама упала, потому что Буренка её толкнула. Это – то единственное, что я не могу простить ей. Отец вышел из этой истории легко, будто ничего и не было. Ну, пригрозил ему староста каторгой, если убьет кого-нибудь, так это и без старосты отец знал. Так что, когда мы появились в доме, он скоро опять начал распускать кулаки.
Но теперь у меня была моя ярость. Родившаяся там, в колодце, с тех пор она не раз приходила мне на выручку. Когда отец бил меня, она подбадривала, шептала: "Все ближе тот день, когда он пожалеет об этом". И я, улыбалась, хотя боль сводила судорогой все тело. С тех пор, как у меня появилась ярость, я все меньше боялась отца.
Отец, конечно, увидел, что я изменилась. Его это бесило, он не понимал, что происходит. И хотел снова видеть мой страх.
Отец стал бить меня чаще, желая сломать, увидеть мои слезы. Помню, однажды, когда матери не было на дворе, он бросил меня нашей свинье Обжоре, – хотел, чтобы я испугалась. Вот просто взял в руки, перенес через ограду загона и бросил рядом с кормушкой, босыми ногами в свинячье дерьмо. А свинья – это страшная скотина, когда она больше тебя. Она жрет все подряд. Если человек выпил до беспамятства, свинья может ему лицо и уши обгрызть. А лет десять назад, мать сказывала, был в соседней деревне случай, когда свиньи съели ребенка, за которым недоглядели родители.
Я помню, как отец стоял в дверях хлева и с улыбкой наблюдал, как Обжора подходит ко мне, тыкает в меня своим пятачком и улыбается, – свиньи всегда улыбаются, особенно когда перед ними еда. Но ярость снова не дала мне погибнуть. Пока я вжималась спиной в шершавые доски загона, она снова приказала мне бороться. И я послушалась. Выломала из доски длинную острую щепку и изо всех сил ткнула ею прямо в мокрый пятачок. Видно, ярость придала мне хороших сил, потому что свинья завизжала обиженно и шарахнулась прочь, прижалась к стене хлева. Помню взгляд отца, полный злобы и недоумения.
С тех пор, кажется, он не пытался меня убить. Только бил, ну а к этому мы с матерью были привычные. Впрочем, произошло это, быть может, ещё и потому, что мать наконец выносила дитя и родила его в положенный срок.
Сашенька – так назвали ребенка. Было дитя один в один копией отца. Это помогло бате пережить новое горькое разочарование – опять не сын. Бабка тоже оттаяла, когда изволила рассмотреть сестренку поближе, через пару недель после рождения.
– В нашу породу пошла, – прогудела бабка. – Глаза уже сейчас чёрные, николаевские.
И тут же залила сахар ядом, сказала отцу:
– Слабая, видать, кровь у твоей жены, одни только девки и родятся.
Сашенька росла веселой, мы с матерью её обожали. Отец тоже, бывало, снисходил до неё, – привозил гостинчик с ярмарки или с праздника. Выпив, бывало и дочкой назовет. На шее катал под хорошее настроение и улыбался, слушая её счастливый визг. Я не завидовала, нет. Я слишком его ненавидела, чтобы мечтать о подобном. Но я радовалась, что жизнь будет добрее к сестре, что ей не придется убаюкивать лютые синяки на своем теле, как нам с матерью. И хоть были дни, когда отец, рассвирепев, махал кулаками и не глядел, в кого попадает, Сашенька побоев почти не видела.
Бабка оказалась права в своих пророчествах – ещё два раза рожала мать, и оба раза девок. Следующей по счёту родилась Манюшка, а сразу после её рождения наступила полоса тяжких бед. Каждая из них по отдельности не вызывала удивления, но больно уж дружно шли они одна за одной.
Мы никогда не жили богато, как зажиточные Коноваловы или Овсянкины. В тех семьях были полны избы могучих сыновей, они брали в аренду землю и выращивали на ней много хлеба. У нас такого не было. Но у нас была лошадь, корова, свиньи. А у крестьян ведь как, – у кого есть корова, тот уже не бедняк. Были в нашей деревне и такие семьи, которые перебивались полбой и хлебом напополам с лебедой, и молоко считали за лакомство.
Мать моя сбивала масло, творог, продавала его по соседям и на ярмарке, а на вырученные деньги отец нанимал по весне батрака, и с его помощью вспахивал и засеивал поле. Так и жили мы, вполне сносно, пока однажды в июне не вдарили вдруг заморозки. Почти весь хлеб, что зеленел на полях, почернел и погиб. А ведь по осени нужно было платить выкупные платежи за землю. Их начал выплачивать после крестьянской реформы еще отцов дед, недолго платил его отец, и нам еще оставалось несколько лет до полного выкупа. Чтобы расплатиться, продали всё, – корову, свиней, весь хлеб, который смогли собрать на опустевшем поле. Осталась только картоха а погребе, и той хватило лишь до Рождества. А потом еды не осталось. Не осталось у всех – у всей деревни. Даже посевное зерно, огромную драгоценность, и то съели.
Помню это постоянно грызущее чувство голода, которое преследовало меня всю зиму и весну. Я отрывала кору от деревьев и жевала её, – противную, жесткую, она кровянила мне десны и оставляла во рту горечь, продирающую до слез. Но я чувствовала, что эта горечь придает мне сил, и заставляла есть себя и запихивала кору в рот четырехлетней Сашеньке, которая была так слаба, что даже не могла плакать от этой горечи.
По утрам я едва вставала с лавки, и, если бы не окрики бабки, так бы и лежала целый день. Я благодарна бабке за то, что она заставляла меня вставать. Потому что знаю, – если бы не они, однажды я бы не встала совсем. А так мне приходилось отрывать себя от лавки, выходить со двора в поисках деревьев, на которых ещё оставалась кора, и к вечеру притаскиваться назад, волоча за собой длинные полосы, которые казались мертвыми, но несли жизнь для нас всех.
Манюшке не повезло родиться в лето перед этой зимой. После Рождества она перестала расти и все время просила есть: хныкала тонко-тонко, как щенок с перебитой лапкой. Мать вся почернела, не зная, где взять еды. И хотя она сама падала с ног от голода, поначалу в груди её оставались капли молока, сберегающие жизнь малышке. Пока однажды отец, озверев от голода, сам не присосался к её груди, не стесняясь нас. После того молоко у матери пропало. Манюшка умерла на следующий день.
Но это была единственная смерть в нашем доме. У других было хуже – некоторые и целыми избами вымирали. Мы как-то пережили эту зиму, а по весне стало легче: появилась трава, помещик помог общине с посевным зерном.
Настало время пахать, а денег на батрака не было. И отец взял с собой мать в поле и пахал на ней, как на кобыле, – а что было делать! Люди засеяли поля, и на них зазеленели хлеба. И хотя голодно было по-прежнему, но мы варили суп из травы и пекли лепешки из кореньев, и как-то продолжали жить.
Несмотря на особенные тяготы, выпавшие в том году на долю матери, следующей весной родилась Валюшка, – новое разочарование отца. Впрочем, Валюшка никому не досаждала криками и другими младенческими привычками. Она была тихим и на удивление спокойным ребёнком. Через это к ней стала благоволить бабка, которая в последние годы уже не делала прогнозы, что непременно родится мальчик.
А потом пришла оспа. Сначала она была далеко, доходила до нас только слухами, что в соседних областях оспа косит деревни. Мы боялись, то и дело ходили в церковь, просили у Богородицы, чтобы обошла нас беда.
Дохтор ходил по домам, уговаривал прививаться от оспы. Подробно рассказывал, как делается лекарство. Зря он это, конечно. Услышав, что вакцину стряпают из крови переболевших оспой коров, крестьяне махали на дохтора руками, крестились. Хоть и страшна была оспа, а никому не хотелось, чтобы у них выросли рога и копыта.
Уверения дохтора, что от коровьей крови рогов не вырастет, мало кого убеждали, и почти никто в нашей деревне не делал прививки. Но мать себе сделала, и нам с Саней тоже, втихаря от отца. Он бы узнал, снова избил бы. Но мать после того, как дохтор нас с ней вылечил, почитала его едва ли не за господа Бога. А уж как он смотрел на неё… Да, другая судьба могла бы быть у матери, но не для счастья мы приходим в этот мир.
Валюшке же прививку не сделали: дохтор побоялся, что слишком мала. А потом пришла оспа и выкосила полдеревни. Умерла бабка, чуть не умер отец. Метался в жару, бредил, считал в бреду обиды, все норовил кому-то отплатить. Меня поминал с ненавистью. А я пряталась от всех за печкой, – не могла скрыть своего счастья, ликовала: вот-вот свершится то, чего жду уже столько лет! А мать ухаживала за отцом, ночей не спала, не подпускала к нему смерть. И не подпустила.
А Валюшка умерла. Сгорела в одночасье, когда отец уже почти выздоровел, и от болезни остались только отвратительные чирьи на его лице. Проснулась с утра, заплакала, заметалась в жару. К ночи её не стало.
Оспа отступила, и мы стали жить вчетвером, – в бедности, почти в нищете. После голодного года и оспы отец так и не смог поправить дела. У нас больше никогда не было коровы. Несколько жалких куриц – вот был предел . Больше мать не рожала. Думаю, сказалось то, что каждую весну она таскала на себе плуг. Так мы и жили, а года мчались мимо нас, не останавливаясь.