Читать книгу Елизавета Петровна. Дочь Петра Великого - Казимир Валишевский - Страница 4
Часть первая
Внутренняя история государства
Глава 3
Женщина и императрица
ОглавлениеНравственный облик
Сознаю всю трудность задачи, которую я себе поставил. Воссоздать психологически, на расстоянии одного или двух веков, облик Петра Великого или Екатерины II является трудным, уже чуть ли не смелым предприятием. Но у нас в данном случае есть, по крайней мере, источники, которыми мы можем пользоваться. И Петр, и Екатерина оставили красноречивые и достоверные свидетельства, по которым мы можем судить не только об их внешнем виде и деятельности, но и об их внутренней сущности. Они иногда изливали свою душу в писаниях, не предназначавшихся гласности. Они выдавали тайну своей души во множестве необдуманных слов и непосредственных телодвижений, а внимательные взоры и чуткий слух запоминали их и потом передали их нам.
А Елизавета?
Она не оставила мемуаров. Ее переписка? Она состоит из нескольких ничтожных записок, где неправильность правописания соперничает с бедностью мысли. Воспоминания ее приближенных? Разумовский не вел дневников и по веской причине: он был неграмотен.
И все-таки мимо Елизаветы нельзя пройти равнодушно. Судьба этой женщины слилась в течение двадцати лет с судьбою ее народа не только в силу простой случайности и не по прихоти распутных солдат. Дочь Петра Великого была популярна. Она сохранила в русских преданиях привлекательный облик и даже на европейском горизонте она пережила период блеска и далекого сияния, хотя необыкновенная наследница, избранная ею, впоследствии и затмила ее.
В мае 1744 г. в Москве появилась знатная иностранка «худая, с прекрасными черными глазами, лет тридцати – тридцати пяти, путешествует в сопровождении управляющего, горничной и лакея. Богатый гардероб». По наведении более подробных справок она оказалась француженкой, госпожей д’Акевиль, рожденной де Монморен, женою советника в Руане и сестрой бригадира королевской армии. Зачем она приехала в Москву? Узнав про переворот, возведший Елизавету на престол, «она прониклась благоговеньем и любовью к ней», как она выразилась в разговоре с Шетарди. Она писала, Черкасскому, Воронцову, самой Елизавете, и, не получив ответа, разместила своих детей по учебным заведениям, написала прощальное письмо мужу и пустилась в путь. Она хотела только увидеть государыню. «От этого зависело счастье ее жизни». Это удовлетворение было ей доставлено. Обедая у Воронцова, она была представлена Елизавете, соблаговолившей «как бы случайно» оказаться у своего друга. Она вернулась домой довольная и счастливая, но муж ее д’Акевиль не разделял ее радости, поверив, в своей досаде, каким-то россказням «относительно дорожного конюха», ходившим насчет любопытной красавицы, он стал даже приставать к самому Аржансону, довольно дерзко поручившему своему секретарю выпроводить «этого жалкого рогоносца». Конец этой истории мне неизвестен, но не рискует ли эпоха, когда она произошла, остаться недостаточно освещенной в наших глазах, если северная царица, внушавшая столь сильное любопытство, сохранит перед историком свой образ полувосточной императрицы, скрытой, как идол, в таинственной атмосфере терема?
Елизавета родилась 19 декабря 1709 г., и ей шел тридцать второй год при восшествии ее на престол. Я изложил выше то немногое, что известно о ее молодых годах, и отдал должное ее красоте. Она была воспитана по новой системе, созданной преобразованиями Петра Великого. В селе Измайлове, где цесаревна жила в соседстве со своими двоюродными сестрами, Екатериной и Анной Иоанновными, обе России стояли друг против друга. Семейный кодекс попа Сильвестра, «Домострой», оставался во всей своей силе в доме царицы Прасковьи, строгой и набожной вдовы царя Иоанна. Здесь читали лишь Святое Писание. На другом конце села, у Елизаветы, жила гувернантка француженка, m-me Латур, называвшая себя также графиней де Лоней, и, по возвращении во Францию около 1750 г., поселившаяся в Вилльжюифе, где она слыла за законную подругу кавалера де Марвиля. Она, пожалуй, не всегда подавала своей питомице самые лучшие и назидательные примеры поведения. В дополнение к ней были еще многие учителя, и среди них опять-таки француз Рамбур. К сожалению, им приходилось бороться с непобедимой ленью Елизаветы. Физически похожая на отца, дочь Петра Великого умом ближе подходила к матери, некультурной лифляндской крестьянке. Читать ей было скучно, а писать чистое мучение.
К тому же новое воспитание на европейский лад не требовало больших знаний. Будучи очень поверхностным, оно ограничивалось изучением языков. Елизавета хорошо говорила по-французски, недурно по-немецки и, запомнив еще несколько слов по-итальянски и на английском языке, входившем тогда в моду, слыла очень образованной. В то время все изучавшие французскую литературу непременно писали стихи, писала их и Елизавета, и до нас дошло несколько образчиков ее музы, – между прочим, элегия на отъезд в Сибирь друга, впоследствии некстати оттуда вернувшегося. Это стихи императорские. Но, вместе с тем, она умерла, убежденная в том, что можно доехать до Англии, не переезжая моря. Если прибавить ко всему этому основательное знакомство с французскими модами – с этой стороны она была безупречна, – она могла бы сойти за образованную женщину и не в одной России, сохраняя, однако, при этом и специфически русские черты. Хотя она и ценила беседы с маркизом Шетарди, наслаждаясь в них тонкостью французского ума, но все же предпочитала им болтовню старых сплетниц, окружавших ее, и более любила шутки своего истопника, чем мадригалы молодого дипломата. Была ли она умна? Да, до известной степени. «Хотя у нее так называемый женский ум, но его у нее много», писал в 1747 г. д’Аллион, свидетельство которого нельзя заподозрить в пристрастии ввиду того, что она его терпеть не могла, и он платил ей тем же. Она была остроумна, весела, изящна. Державин сравнил ее со «спокойной весной». Спокойная, пожалуй, эпитет не подходящий. Она охотно уезжала с бала к заутрене, бросала охоту для богомолья, но во время этих богомолий говенье не мешало ей предаваться мирским и весьма суетным развлечениям. Она умела превращать эти благочестивые путешествия в увеселительные поездки. Употребляю здесь самое мягкое выражение. До самого конца, до последнего часа своей жизни удовольствия являлись ее главной заботой и, отыскивая их везде и всюду, она жила в вихре наслаждений.
Луи Каравак. Портрет царевен Анны Петровны и Елизаветы Петровны. 1717 г.
В 1760 г. на расспросы Шуазёля о здоровье императрицы один из преемников Шетарди, маркиз Бретейль, отвечал: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий вид с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться, обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра». Эта свежесть была в действительности в то время уж весьма призрачной иллюзией, создаваемой упорным трудом. «Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства, – добавлял маркиз, – едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность».
Всем известно место, которое занимали в данную эпоху наряды в жизни женщины на Западе, и общественная и даже политическая роль туалета в истории восемнадцатого столетия, долгие часы, проводимые красавицами за туалетным столом, в обществе горничных, парикмахеров, портных, ранних посетителей и неизбежного аббата. Всяким модам свойственно подвергаться преувеличению, переступая через границы. У Елизаветы страсть к нарядам и к уходу за своей красотой граничила с безумием. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом отношении по экономическим соображением, она со дня восшествия своего на престол не одела двух раз того же платья. Танцуя до упаду и подвергаясь сильной испарине, вследствие преждевременной полноты, она иногда три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 г., при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев, однако после ее смерти осталось их еще пятнадцать тысяч в ее гардеробах и два сундука, наполненные шелковыми чулками, тысячами пар туфель и более чем сотней кусков французских материй. Она поджидала прибытие французских кораблей в Санкт-Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, привозимые ими, прежде чем другие их увидели. Английский посланник лорд Гиндфорд сам хлопотал о доставке императрице ценных тканей. Она любила белые или светлые материи, с затканными золотыми или серебряными цветами. Бехтеев, посланный в 1760 г. в Париж для возобновления дипломатических сношений между обоими дворами, вместе с тем добросовестно тратил свое время на выбор шелковых чулок нового образца и на переговоры о приглашении для Разумовского знаменитого мастера поваренного искусства Баридо.
Гардероб императрицы вмещал и собрание мужских костюмов. Она унаследовала от отца любовь к переодеваниям. Через три месяца после своего прибытия в Москву на коронацию она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран в мире. Впоследствии при дворе два раза в неделю происходили маскарады, и Елизавета появлялась на них переодетой в мужские костюмы – то французским мушкетером, то казацким гетманом, то голландским матросом. У нее были красивые ноги, по крайней мере, ее в том уверяли. Полагая, что мужской костюм невыгоден ее соперницам по красоте, она затеяла маскированные балы, где все дамы должны были быть во фраках французского покроя, а мужчины в юбках с панье.
Любовь к театру, приписываемая ей, по-видимому, тоже коренилась в ее господствующей страсти. Она любила наряжать других. В пьесах, разыгрываемых при дворе воспитанниками кадетских корпусов, женские роли раздавались молодым людям, и Елизавета придумывала для них костюмы. Так в 1750 г. она собственными руками одела кадета Свистунова, игравшего роль Оснельды в трагедии Сумарокова, а немного позднее появление Бекетова в роли фаворита объяснялось подобного же рода знакомством.
Императрица строго следила за тем, чтобы никто не смел носить платьев и прически нового фасона, пока она их не оставляла, но, ввиду того, что она меняла их ежедневно, а иногда и ежечасно, придворные дамы не слишком отставали от моды. Однажды Лопухина, славившаяся своею красотой и потому возбуждавшая ревность государыни, вздумала, по легкомыслию ли или в виде бравады, явиться с розой в волосах, тогда как государыня имела такую же розу в прическе. В разгаре бала Елизавета заставила виновную стать на колени, велела подать ножницы, срезала преступную розу вместе с прядью волос, к которой она была прикреплена, и, закатив виновнице две добрые пощечины, продолжала танцевать. Когда ей сказали, что несчастная Лопухина лишилась чувств, она пожала плечами:
– Ништо ей дуре!
С того дня Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала. Анна Васильевна Салтыкова, несмотря на то, что отец ее принимал деятельное участие в перевороте 1741 г., подверглась такому же публичному наказанию на балу за прическу à la coque.
Не надо здесь вдаваться в сравнения с соседками и современницами Елизаветы, с кроткой Марией Лещинской и даже с властной Марией-Терезией. Отцом Елизаветы не был добрый король Станислав, и Россия восемнадцатого столетия не была Францией или Австрией. В отношении нравственного воспитания и чувств и инстинктов, вытекающих из него, Россия, несмотря на преобразования, отстала на сто лет от Западной Европы. Но поступки Елизаветы вроде только что приведенного мной доказывают, однако, что предание, снисходительное к своим любимцам, польстило дочери Петра Великого, приписывая ей доброту и кротость, совершенно чуждые окружавшей ее среде. Елизавете были свойственны некоторые благородные порывы, и она иногда сочувствовала великим гуманитарным течениям ее века. В 1755 г., получив известие о землетрясении в Лиссабоне, она хотела было выстроить вновь на свой счет целый квартал города, и ее с трудом убедили в том, что состояние ее финансов того не позволяет. Она отказалась подписать проект уголовного уложения, где законодатели ввели слишком варварские наказания. «Это кровью написано», сказала она. Анне Иоанновне чужды были подобные порывы. Но в 1743 г. Ушаров и члены комиссии, производившей следствие по делу Ботта, тщетно обращали внимание императрицы на болезнь одной обвиняемой, Софии Лилиенфельд, они не знали, подвергать ли ее пытке, тем более, что она была виновна лишь в том, что не донесла о неодобрительных отзывах, смысла которых, может быть, и не поняла. Несчастная женщина была беременна. «Коли она государево здоровье пренебрегала, то плутоф и наипаче желеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать», – ответила Елизавета. По поводу того же дела, служившего, однако, интересам его повелителя, Мардефельд с негодованием сообщает следующие подробности, достоверность которых подтверждается кровавой развязкой драмы:
Портрет Елизаветы Петровны в молодости
«Офицеры, караулившие арестантов в крепости, рассказывали мне, что их подвергли невероятным мучениям. Ходят даже слухи, что Бестужева умерла под кнутом. Императрица часто присутствует инкогнито на допросах, когда обвиняемых не пытают. Завтра она поедет на Царскую мызу и предполагают, что в ее отсутствие их казнят».
Действительно, казнь последовала вскоре по отъезде императрицы, и она была ужасна, как мы увидим ниже.
В проявлениях милосердия императрицы, как я уже указывал выше, была всегда доля бессознательного, может быть, лицемерия, и вместе с набожностью большая доля отвращения изящной женщины к кровавым зрелищам и тяжелым впечатлениям, т. е. чувства, характерные для французской женщины того времени. Во время Семилетней войны от императрицы скрывали число мертвых, которыми ее полководцы усеивали поля сражения, и она не позволила ни одному раненому являться ей на глаза. То была действительно чувствительность по версальскому образцу.
Елизавета, вместе со своими приближенными, подчинялась эволюции, медленно поднимавшей Россию до умственного и нравственного уровня Европы. Но вместе с тем она оставалась дочерью Петра Великого, гневной, капризной и энергичной, несмотря на свою лень, полная чисто физической энергией, не затрагивавшей ее ума. Она воздвигала дворцы в несколько дней, пробегала расстояние между Петербургом и Москвой в 24 часа – платя за каждую павшую лошадь – и била своих горничных. Она также бранилась по примеру Лестока, ограничивавшегося самым грубым лексиконом немецкого конюха и русского мужика. Екатерина II рассказывает, как в Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета поехала на охоту в 1760 г., она стала журить своего управляющего за недостаток зайцев. После того, как управляющий получил от нее нахлобучку, она обрушилась на другие жертвы. Этот человек испортил ей охоту, потому что не смыслит ничего в управлении. Самой ей пришлось научиться вести свои дела, когда императрица Анна Иоанновна оставляла ее в стесненном положении. Таким образом она со скудными средствами жила, как того требовало ее положение. Но она знала цену вещам. И тут ее гневные взоры упали на Екатерину, сопровождавшую ее. «Она постепенно к тому подходила, и слова ее лились потоком». Она «никогда не вздумала бы надеть дорогое и нужное платье на охоту». И она сердитым взглядом окидывала лиловое платье, вышитое серебром, в котором та, что его одела, охотно убежала бы вместе с зайцами.
Думая положить конец этой сцене, придворный шут, Аксаков, – последний, если не ошибаюсь, при Русском дворе – вздумал показать Елизавете в своей шапке только что пойманного им дикобраза. Она пронзительно вскрикнула, увидя в нем сходство с мышью, убежала в свою палатку, где в сердцах обедала одна, а на следующий день (о чем Екатерина не упомянула, рассказывая эту сцену) Аксаков был взят в тайную канцелярию, т. е. его пытали за то, что он «напугал ее величество».
Добавьте к этому еще следующую черточку:
«Довольно часто случалось, что когда ее императорское величество сердилась на кого-нибудь, она не бранила за дело, за которое следовало бы побранить, а брала предлогом что-нибудь такое, за что никто и не мог бы думать, что она могла рассердиться».
Ее умственная лень являлась наследием предков по боковой линии. С этой стороны, по своей набожности, она была племянницей Иоанна V и Прасковьи Салтыковой. Она, правда, возила с собой своих фаворитов к Троице на богомолье, но обставляла это самыми назидательными подробностями. Совершая путешествие пешком, она употребляла недели, а иногда и месяцы на то, чтобы пройти шестьдесят верст, отделяющие знаменитую обитель от Москвы. Случалось, что, утомившись, она не могла дойти пешком за три, четыре версты до остановки, где приказывала строить дома и где отдыхала по несколько дней. Она доезжала тогда до дома в экипаже, но на следующий день карета отвозила ее к тому месту, где она прервала свое пешее хождение. В 1748 г. богомолье заняло почти все лето.
Императрица не любила рыбы и в постные дни питалась исключительно вареньем и квасом, чем вредила своему здоровью. В марте 1760 г. она внушала серьезные опасения французу-доктору Пуассонье, приходившему в то же время в отчаяние от того, что пост брал верх над его предписаниями у больной княгини Белосельской. «Она предпочитает умереть от грозящего ей отека легких, чем выпить бульону», писал он. Проводя долгие часы в церкви, стоя коленопреклоненной, императрица иногда падала в обморок, как это было в 1757 г., когда думали, что она умерла. В 1752 г. она была в Кронштадте, куда должны были приехать на яхте великий князь с великой княгиней, поднялась тем временем буря, и она всю ночь провела у окна, держа в руках мощи, когда ей казалось, что барка, которую она принимала за яхту, погружалась в море, она поднимала их кверху. Она заметила во время своих молитв Святому Сергию, что ангелы, окружавшие образ святого в одной церкви, слишком походят на купидонов, и тотчас же приказала прокурору Святого Синода исправить этот недосмотр.
С другой стороны, в отношении Синода и духовенства она проявляла бережливость, заставлявшую ее изменять иногда принципам Петра Великого. Но она в этом вопросе повиновалась и договору о взаимной снисходительности, поддерживаемому сообща ее другом Разумовским и духовником Дубянским. Последний вмешивался в политику и покровительствовал запорожским казакам за частые присылки ему соленой рыбы. В 1743 г. мать фаворита просила о даровании прихода лакею, угодившему ей своею службой, и просьба ее была уважена. Архимандрит, которого крестьяне застали в преступном общении с девушкой, добился жестокого наказания нескромных свидетелей.
Духовенство находило также неизменную энергичную поддержку в государыне в деле обращения иноверцев в православие. В официальной газете того времени случайные обращения в православную веру отмечались. Так в 1746 г. в ней было напечатано о возвращении в лоно православия княгини Ирины Долгорукой, перешедшей прежде в католицизм. Ее муж, князь Сергей, обвиненный в том, что не сумел оберечь веру своей жены, искупил свое несмотрение в монастыре, a m-lle Бере, гувернантка, заподозренная в том, что она приняла катехизис за грамматику, сидела под замком в Святом Синоде до 1751 года.
Не все было, однако, легковесно или неприглядно в проявляемом такими путями рвении, на юго-западной границе империи Елизавета вела серьезную пропаганду и оказала существенные услуги делу колонизации этих областей, близоруко не оцененных Екатериной Второй.
Обладая внешним обликом модницы и некоторыми чертами, заимствованными у нравственного типа европейской женщины восемнадцатого века, Елизавета имела все же много общего с совершенно противоположным типом современной ей русской женщины, хотя Петр Великий и предполагал, что окончательно уничтожил ее полувосточный облик. Беспорядочная, причудливая, не имеющая определенного времени ни для сна, ни для еды, ненавидящая всякое серьезное занятие, чрезвычайно фамильярная и вслед за тем гневающаяся за какой-нибудь пустяк, ругающая иногда придворных самыми скверными словами, но обыкновенно очень любезная и просто и широко гостеприимная, заходившая иногда, по примеру матери, на кухню, чтобы приготовить гостям блюдо по своему вкусу, всегда окруженная целым сонмом женских паразитов – рассказчиц нелепых сказок, сплетниц, или чесальщиц, чесавших ей пятки в часы отдохновения, она оставалась, подобно Анне Иоанновне, помещицей старого режима, хотя и менее грубой и более привлекательной. Элементы ее популярности коренятся именно в этом смешении двух культур и компромиссах, куда вслед за нею устремилась и вся Россия, находя в них одновременно удовлетворение и своих прежних наклонностей и новых потребностей, и отдохновение после тяжких испытаний эпохи преобразований. Двор Петра Великого, поскольку Петр имел его, был лишь продолжением того смирительного дома, куда он засадил свой народ за работу. На его ассамблеях, походивших более на маневры, было скучно. При Анне I все дрожали на них. И вот любезная царица пожелала, чтобы на ее ассамблеях веселились, усвоив себе некоторые тонкости нового общественного строя, но не отказавшись совершенно от старых привычек. То был взрыв радости и благодарности. Царствование Елизаветы считали праздничным днем, последовавшим за только что пережитыми днями испытания. Все с наслаждением развернулись, и общественная жизнь той эпохи дрогнула от радости, прониклась чуждым ей до той поры весельем, лихорадочной деятельностью, горячим пылом в наслаждении жизнью.
Эта приятная и пустая жизнь, созданная Елизаветой и часто поглощавшая ее настолько, что она забывала свои прямые обязанности, составляет часть ее нравственного облика и поэтому мне предстоит воскресить ее на этих страницах.
Двор и внутренняя жизнь
Несмотря на скромные средства и навык к бережливости, которою она любила кичиться, дочь Петра Великого, будучи еще цесаревной, имела уже довольно многочисленный штат: его составляли два фурьера, один камер-юнкер, четыре камердинера, девять фрейлин, четыре гувернантки или «мадамы», – из них одна была приставлена к фрейлинам – два человека для варки кофе, девять музыкантов, двенадцать песенников или бандуристов и целый сонм лакеев. Многочисленность челяди была главною роскошью в ту эпоху не только в России, но и на Западе. Документ, относящийся к первым годам царствования Анны Иоанновны и перечисляющий, сколько вина, водки и пива отпускалось придворному штату Елизаветы, выясняет нам несколько любопытных подробностей. Алексей Разумовский, хотя он и не стоял на одном уровне с хором музыкантов, к которому номинально принадлежал, получает лишь водку и пиво. Он состоит в ранге камердинера. Один из его соперников, красавец Лялин, числится среди фурьеров. Шубин – среди пажей. Сиверс, впоследствии ставили гофмаршалом, приставлен к варке кофе. В этом списке еще не значится будущий фаворит, Иван Иванович Шувалов. Он только что еще родился (1727 г.), но во главе списка стоит его двоюродный брат Александр. Он камер-юнкер, и ему полагается порция вина.
Став императрицей, Елизавета дополнила свой штат пятью или шестью камер-юнкерами и восемью камергерами, обер-церемониймейстером у нее был Франсуа Санти, пьемонтец, видавший виды. Замешанный в Париже в заговор Селламара, он нашел убежище при маленьком Гессен-Гомбургском дворе и последовал в Россию за одним из принцев этого дома, которого Петр Великий прочил себе в зятья. Сперва он был назначен церемониймейстером при дворе Екатерины I, затем, согласно превратностям всех блестящих судеб того времени, ему пришлось отправиться в Якутск, с кандалами на руках и на ногах. При Анне Иоанновне ему разрешено было поселиться в Иркутске, – в шести тысячах верстах от Петербурга, вместо девяти тысяч, не успел он жениться здесь на дочери одного чиновника, как указом Бирона был перевезен в сельцо Усть-Вилейск, за Якутском. Он провел в нем несколько лет, в нетопленной избе, на цепи и питаясь мукой, разведенной в воде. Странно, что Елизавета избрала именно его запевалой в веселом хороводе, затеянном ею. Впрочем, ей, пожалуй, трудно было бы найти человека, на жизнь которого близкое прошлое не наложило своей железной длани и кровавой тени.
Прошлое, полное мучений и ужаса, могу ли я забыть о нем на этих страницах, когда с каждым новым лицом оно встает предо мной, мрачное и отвратительное?
«Ассамблеи», введенные Петром I, были оставлены ближайшими его преемниками. Елизавета воскресила этот обычай, наряду с другими, но от прежних собраний, где московский аскетизм, германская тяжеловесность и грубые или страшные шутки хозяина создавали невыносимо тягостную атмосферу, осталось одно их название. Теперь же законом стали французские образцы и французская грация. «Без них (французов), – писал впоследствии журнал “Кошелек” (1774), – не знали бы мы, что такое танцевание, как войти, поклониться, напрыскаться духами, взять шляпу и одною ею разные изъявлять страсти и показывать состояние души и сердца нашего… Что ж бы мы сошедшим в женское собрание говорить стали. Разве о курах да цыплятах разговаривать бы стали?.. Без французов разве мы могли бы назваться людьми». После государственного переворота совершилась еще и другая революция, как сущность, так и форму ее создали торговцы модных товаров, «мадамы» и учителя танцев, и западная цивилизация, поскольку Елизавета и ее современники были способны ее понять, не выходила из рамок, созданных этими цивилизаторами. Зато рамки эти были чрезвычайно блестящими.
«Петр дал нам науку, / Его дочь привила нам вкус…» – воспевал один поэт того времени. В особенности вкус к развлечениям и, надо прибавить во имя справедливости, к некоторым утонченным удовольствиям. Зимою 1745–1746 г., несмотря на тревожные заботы, создаваемые внутренней и внешней политикой, особы первых двух классов обязаны были давать поочередно маскированные балы. Собирались в шесть часов. Танцевали и играли в карты до десяти, когда императрица, с великим князем, великой княгиней и несколькими привилегированными лицами садилась ужинать. Остальные приглашенные ужинали стоя. Затем танцы возобновлялись до часу или двух ночи. Этикета никакого не было. Хозяева не принимали и не провожали никого, даже императрицу. Когда она входила в гостиную, сидящим запрещено было вставать. Часто Елизавета без церемонии называлась на ужин к тому или другому из своих приближенных или к одному из послов. Нередко она появлялась неожиданно среди бала. Екатерина II, в знаменитых вечерах в Эрмитаже, лишь следовала этому примеру, где сказывалось желание извлечь двор и общество из византийской трясины, в которой они еще погрязали и чахли.
В одном смысле, по крайней мере, успехи в этом направлении были быстрые. Балетмейстер француз Ланде вскоре объявил, что нигде не танцуют менуэт так выразительно и благопристойно, как в Петербурге. Все виды изящества и роскоши быстро развились при дворе Елизаветы. Она навсегда изгнала из своего дворца грубые оргии, прельщавшие еще ее отца. Она пожелала иметь хороший стол. Главный повар Фукс получил чин бригадира и жалованье в восемьсот рублей, что казалось огромной суммой в то время, ввиду того, что до тех пор главные повара относились к разряду низшей челяди. Он был первым в длинной цепи поваров, которыми России пришлось вскоре гордиться. При дворе вели также очень крупную игру, и маркиз Лопиталь, французский посол, жаловался на расходы, вызываемые обязательными ежемесячными «кадрилями». Первый вечер стоил ему сто двадцать дукатов, несмотря на то, что он играл не слишком несчастливо.
На время своего коронования Елизавета выстроила в Москве оперный театр, вмещавший пять тысяч зрителей. В день его открытия давали «Тита» знаменитого Гассе, с музыкальным прологом Доминика Даллолио, композитора и дирижера, обосновавшегося в России. Его произведение называлось: «Угнетенная и утешенная Россия». Оперные представления, где рядом с итальянскими певцами выступали молодые придворные, обученные в Сухаревой башне, местной консерватории, чередовались с интермедиями и аллегорическими балетами, где Ланде изощрял свой ум: «Золотое яблоко на пиру богов», «Радость русского народа при появлении его Астреи». Этот вид представлений пользовался таким успехом, что Академия наук учредила особую кафедру аллегории, а русский народ, – та часть его, по крайней мере, что посещала театр, – действительно склонен был думать, что в ноябрьскую ночь 1741 г. на ее горизонте заблистала Астрея.
В камер-фурьерском журнале за 1743 г., в номере от пятого сентября, отмечен большой праздник в летнем дворце. На следующий день происходит комедия и большая иллюминация сада. Пятнадцатого – опять-таки большой праздник по случаю заключения мира со Швецией. Седьмого октября – обед, ужин и всевозможные развлечения на даче гофмаршала Д.А. Шепелева. Восьмого – десятого – большая охота в Царском Селе. Одиннадцатого – праздник в новом дворце, воздвигнутом между Царским и Петербургом. И так с начала до конца года.
Георг Кристофор Гроот. Портрет Елизаветы Петровны в черном маскарадном домино с маской в руках. 1748 г.
Астрее, однако, было мало дела, чтобы даже в этом сравнительно ограниченном кругу приучить окружавших ее лиц к новым повадкам и, наряду с более утонченными нравами, вызвать к жизни и более разнообразные и привлекательные формы общественности. В своих записках того времени (не принадлежащих Галиарде и еще не изданных) д’Эон изобразил Русский двор в 1759 г. далеко не в привлекательных красках. Много роскоши, но мало вкуса и еще менее изящества. Действительно, величественные манеры присущи лишь «семи, десяти лицам». Женщины в большинстве случаев хорошо одеты и увешаны бриллиантами, но имеют, однако, в своих костюмах что-то режущее для французского глаза. Можно любоваться только их нарядами и красотой, если они таковой обладают. В огромной зале «более короткой, чем Версальская галерея, но гораздо более широкой, обшитой деревом, выкрашенной в зеленый цвет, прекрасно позолоченной, украшенной великолепными зеркалами и ярко освещенной множеством люстр и жирандолей», среди потока золота, серебра и света, они выстраиваются, как в церкви, все с одной стороны, а кавалеры с другой. Они обмениваются глубокими реверансами и не разговаривают даже между собой. Это идолы. Приемы состоят в слушании прекрасной музыки, где артисты, пользующиеся известностью в Париже, – Сакристини, Салетти, Компасси, – показывают свои таланты, но частое и всегда однообразное повторение этого удовольствия скоро приедается. Нет уменья разнообразить развлечение и никакого понятия о главной прелести общественных собраний. Вне императорского дворца мало людей, имеющих дома, куда доступ «был бы свободен и легок и свидетельствовал о близком общении и дружбе. Все почти всегда основано на церемонии».
Выше был описан летний дворец, зимний еще строился. Среди обитательниц дворца д’Эон открыл более привлекательную группу женщин: «среди замужних дам выделяется блестящая группа молодых девушек из самым знатных семей, похожих на нимф и весьма достойных взора и внимания иностранцев». Их зовут фрейлинами. Они состоят при особе императрицы, живут все вместе в большом здании, примыкающем к дворцу. «Но и с ними любопытство далеко не может зайти».
Впечатления маркиза Лопиталя довольно близко совпадают с этим описанием. Сообщая Шуазёлю о различных неприятностях, сопровождавших его пребывание при Северном дворе, он пишет: «Не говорю уже о скуке, она невообразима». Что же касается графа Цинцендорфа, посланника Марии-Терезии, то он, по-видимому, вынес о большой зале летнего дворца лишь одно довольно неприятное воспоминание. Полюбопытствовав узнать, по желанию Кауница, как отоплялось это помещение, он убедился, проникнув в него в мае месяце, что здесь «царил страшный холод». Ему сказали, однако, что «когда собирается много народу и при большом освещении, то в зале тепло».
О Царском Селе сохранилось описание Дугласа, предшественника маркиза, Лопиталя. Его показания полны похвал, но с точки зрения чисто материальной. В подгородной резиденции Елизаветы сосредоточилась самая утонченная роскошь. Подъемные машины, поднимавшие гостей до второго этажа в мягких объятиях двух стеганых диванов, обеды, подаваемые на волшебном столе, на котором, при отсутствии всякой прислуги, мгновенно появлялись все требуемые предметы, самодвижущиеся лодки и экипажи… Не подсказывают ли эти чудеса мысль, что мы, может быть, слишком ценим некоторые успехи в той же области, которыми кичится наша эпоха? Подъемные машины и автомобили того давнего времени двигались, правда, лишь с помощью пружин, но, может быть, они и не давили столько народу.
Несмотря на чарующую декорацию, развертывавшуюся перед иностранцами, двор Елизаветы, даже с этой точки зрения, был довольно далек от западных образцов, которым силился подражать. Цинцендорф, приглашенный как-то в Царское, не спешил вернуться туда после первого посещения, вследствие вида и запаха трупов околевших лошадей, окаймлявших дорогу. Со своей позолотой и необычайным устройством столовых, как петербургские, так и загородные дворцы слегка напоминали палатки Золотой Орды. В них не жили, а скорее стояли на биваках. В 1752 г., отправившись в Москву, Елизавета вздумала поселиться в Кремле, что вызвало страшное волнение и замешательство! Подъезды старинного императорского дворца давно уже служили складочным местом для нечистот. Горы их заградили дорогу фурьерам ее величества. Приказано было произвести чистку «не через переписку». Но в самих апартаментах, как оказалось, жить было невозможно. Русские зодчие Ухтомский и Евлашев объявили, что дворец надо перестроить сверху донизу, и итальянский архитектор Растрелли с ними согласился. Тогда Елизавета отправилась в Головинский дворец, к которому наскоро пристроили деревянный флигель для великого князя и великой княгини. Читатели «Романа императрицы» знают, как Екатерина оценила это помещение. Елизавете же так понравились ее апартаменты, что она выразила желание провести в них и зиму. Но в начале зимы дворец и все его службы – раскинувшиеся на три версты – сгорели за какие-нибудь три часа. Императрице пришлось укрыться в своем доме на Покровке, а молодой двор приютился в Немецкой слободе в деревянном доме, куда свободно проникали ветры всех четырех стран света и где квартировался гарнизон тараканов и самых зловредных клопов. Но сгоревший дворец уже отстраивался вновь. Пятьсот плотников работали над ним. Нанимая их за высшую плату – от двадцати пяти до тридцати копеек в день – их заверили, что она будет им уплачиваться тоже «не через переписку» каждую неделю, и десятого декабря 1753 г. Елизавета переехала в новый дворец. Прежний сгорел первого ноября, менее чем за шесть недель, а новый дворец вмещал не менее шестидесяти комнат и гостиных! В нем поместилась, однако, лишь часть мебели императрицы. Остальная мебель, вместе с золотыми и серебряными сервизами и императорской шкатулкой, осталась в Лефортовском дворце под охраной лейб-компанцев, квартировавших в нем: их было всего около трех тысяч человек, считая женщин и лакеев. В феврале 1754 г. все они оказались без крова: Лефортовский дворец сгорел в свою очередь.
Мне пришлось уже отметить кочевой характер домашней обстановки того времени, вызванный отчасти периодическим возвратом подобных бедствий. Несколько времени спустя Кирилл Разумовский, брат фаворита, получил в собственность огромный дом в Киеве, состоявший из семи корпусов, выстроенных из толстых дубовых бревен. В 1754 г. был установлен налог на жилые недвижимости, и сборщик налогов постучался и в дверь этого дома. Разумовский пришел в ярость и велел немедленно же разобрать дом и перенести его в свое имение за несколько сот верст. И это было исполнено в двадцать четыре часа.
Но сами путешествия Елизаветы походили на бедствия. Когда она переезжала из Санкт-Петербурга в Москву, то это перемещение производило переполох в обоих городах. Девять десятых петербургских жителей уезжало в Москву. Сенат, Синод, Иностранная, Военная коллегии, казначейство, придворная канцелярия, почта, все службы дворца и конюшен должны были следовать за государыней: восемьдесят тысяч человек и девятнадцать тысяч лошадей. Одна карета императрицы требовала множества лошадей. Елизавета любила путешествовать быстро. Лошадей, предназначенных для ее экипажа, подвергали особой тренировке, в ее линейку или возок, снабженный особым приспособлением для топки, – впрягали двенадцать лошадей и мчались в карьер. Если одна лошадь падала, ее немедленно заменяли другой, за экипажем скакала полная смена запряжки. Таким образом пробегали по несколько сот верст в сутки. В 1744 г., во время путешествия императрицы в Киев, думали широко поставить дело, завербовав четыре тысячи лошадей. Разумовский воскликнул: «Да их надо в пять раз больше!» Брат фаворита, отправляясь в Украйну, чтобы вступить в управление гетманством, требовал двести почтовых экипажей на каждой станции.
Ничто так легко не входит в привычку, как роскошь. Но виды ее разнообразны, и придворные Елизаветы не умели еще выбирать лучшие из них. В 1747 г. Гиндфорд с пренебрежением отзывался о стране, «где здравый смысл, если таковой и имеется, заключается в обжорстве, питье и экипажах». И каком обжорстве! Д’Эон включал гетмана Разумовского в число тех четырех лиц, у которых ему удалось встретить действительно приятное гостеприимство. Однако секретарь саксонской миссии Функ, пообедав у Разумовского два дня подряд, – и надо сказать, что обеды готовил не Фукс, – жаловался на расстроенное здоровье и уверял, что заслужил спасение души, «глотая приправы из прогорклого масла» и другие «невообразимые гадости».
Е.Е. Лансере. Императрица Елизавета Петровна в Царском Селе
Даже в этой области физических наслаждений и светского общения, наиболее доступной влиянию западной цивилизации, эта последняя наталкивалась на всевозможные препятствия. В своих описаниях современного ему русского общества ни д’Эон, ни кто бы то ни было из проникнувших в русское общество иностранцев не упомянул о женщине, походившей хоть издалека на жену маршала Люксембургского, или о гостиной, напоминавшей салон принцессы Тальмон или госпожи дю Деффан. А ужины, на которые Елизавета приглашала близких ей людей, походили на ужины президента Эно лишь хорошей едой. В Петербурге, в Москве воспоминания о безобразных попойках и грубом шутовстве Петра Великого были еще слишком свежи и оставили в атмосфере столь сильный отзвук варварского распутства, что упорство некоторых черт местных нравов было вполне естественно. Полюбовавшись точностью исполнения и «благопристойностью» менуэтов, которыми дирижировал Ланде, серьезный Гиндфорд чуть не подскочил при виде генерал-прокурора, плясавшего, «словно Hans Wurst», во главе процессии.
А.Н. Бенуа. Прогулка императрицы Елизаветы по Петербургу
Надо отдать справедливость личному влиянию Елизаветы в данной области, тем более что, не отказываясь от некоторых привычек, более или менее оскорбительных для хорошего вкуса и даже для нравственности, она вместе с тем поддерживала в обществе другие обычаи, ничуть не заслуживавшие пренебрежения, ценные и привлекательные и соответствовавшие серьезным качествам, т. е. национальным добродетелям ее народа, в силу чего их постепенное исчезновение при нивелировке современной жизни вызывает скорее сожаление, чем похвалу. Дочь Петра Великого могла приобрести и ошибочные понятия в вопросах хорошего тона и манер. Чтобы ей понравиться, Ла Шетарди, обладавший инстинктами мистификатора, вздумал въехать во двор Императорского дворца в экипаже, запряженном шестеркой лошадей, и несколько раз объехать его кругом. При третьем или четвертом круг Елизавета, открыв форточку, с милостивой улыбкой помахала дипломату рукой. Не выходя из экипажа, он начал глубоко раскланиваться, а она сияла: «Как они любезны, эти французы! Вот это настоящая французская галантность». В автобиографической заметке, где племянник уже известного нам Воронцова сообщает о первых своих шагах при дворе, мы читаем:
«Она (императрица) позволяла нам, детям, появляться при дворе на куртагах, давала балы во внутренних покоях для детей обоего пола своих придворных. Помню один из этих балов, где было от шестидесяти до восьмидесяти детей. Мы ужинали все вместе, а сопровождавшие нас гувернеры и гувернантки ужинали за отдельным столом. Императрица долго смотрела на наши танцы и сама ужинала с матерями и отцами».
Добрая Мария Лещинская, может быть, и рада была бы последовать ее примеру, но величие Версаля было бы этим оскорблено, что, пожалуй, и не совсем лестно для традиций Короля-Солнца.
Должен, однако, сказать, что Елизавета черпала лучшую долю своего личного удовольствия не при дворе, не среди этих чистых радостей, создаваемых ею для детей, и не в официальных приемах, навевавших гнетущую скуку на маркиза Лопиталя, не в этой патриархальной или искусственно натянутой среде. Она появлялась лишь на короткое время в Летнем дворце, и даже Царское Село редко видело ее. Она предпочитала дачи Разумовского: Горенки под Москвой и, в окрестностях Петербурга, Мурзинку, Славянку, Приморский двор и, главным образом, Гостилицы, бывшую резиденцию Миниха. В Гостилицах она живала даже зимой, заслушиваясь по вечерам то тонкими мелодиями итальянских певцов, то хоровым пением деревенских женщин. В Гостилицах же или в ее бывшей резиденции, Цесаревином дворе, принадлежавшей уже Разумовскому, и позднее в Аничковом дворце[3], выстроенном для фаворита, в день его именин, 17 марта, танцевали до упаду, несмотря на пост и набожность четы. К концу царствования настал черед Ивана Шувалова, и в 1754 г., по случаю рождения великого князя Павла, императрица присутствовала у своего друга на маскарадном балу, продолжавшемся сорок восемь часов.
Любила она всегда и свежий воздух, простор и в особенности движение. Она напоминала Петра Великого своей чрезвычайной подвижностью, с тою лишь разницей, что ее поездки имели иную цель. Так, четвертого мая она находится в Петергофе, седьмого мая – в Кронштадте, восьмого в Царском. Обедает затем на пути. Одиннадцатого возвращается в Петербург, двадцать третьего она снова в Петергофе, а двадцать девятого уже уезжает в Стрельну. Между двумя прогулками верхом и двумя охотами она собирала своих фрейлин и девушек на лужайке парка и водила с песнями хоровод, в Александрове она каталась на лодках на прудах, где Иван Грозный топил свои жертвы. Утомившись, она приказывала расстилать в тени ковер, покрытый шалями, и ложилась спать под охраной фрейлины, веером отмахивавшей от нее мух, тогда как остальные должны были хранить благоговейное молчание, – не то приключилась бы беда! Туфля ее величества, брошенная сильной рукой, ударяла виновную по щеке. Она, впрочем, выгодно заменяла железный костыль Иоанна Грозного или знаменитую дубинку, которую Петр Великий пускал в ход в подобных случаях.
Зимой государыня наслаждалась другими национальными увеселениями: посиделками, подблюдными песнями, святочными играми, на масленице она съедала по две дюжины блинов и приводила в отчаяние Фукса своим откровенным пристрастием к щам, буженине, кулебяке и гречневой каше. Заставив ее полюбить малороссийскую кухню, жирную и сытную, Разумовский нанес, увы, ущерб красоте своей подруги. Елизавета расплылась. На годовом обеде лейб-компанцев она появлялась в мундире капитана и подавала сигнал к возлияниям, выпивая рюмку водки. Но нигде не нашел я следов приписываемых ей нетрезвых привычек. Наоборот, в этом отношении свидетельства современников, включая в них и самые недоброжелательные, с Мардефельдом во главе, являются все без исключения отрицательными. «Она ни в чем себе не отказывает, как и мать ее Екатерина», пишет в 1742 г. посланник Фридриха, – только Вакх не принимает в том никакого участия». Маркиз Лопиталь пишет в 1758 году: «Она ест мало и любит лишь здоровую пищу, она пьет обыкновенно легкое пиво и венгерское вино, во всем она умерена. Недоброжелательность воспользовалась здесь привычкой, появившейся у Елизаветы весьма незадолго до кончины государыни, среди истерических припадков, которыми она в то время страдала.
От подобных излишеств испортился цвет ее лица, а она дорожила им больше, чем тонкостью талии. Как и на всем Востоке, дородность не считалась в России недостатком. Красота и здоровье Елизаветы пострадали в особенности от постоянных бессонных ночей. Она редко ложилась спать до рассвета и, даже лежа в постели, старалась отгонять от себя сон, и делала она это не только ради своего удовольствия или удобства. Она знала, какие неожиданности готовила иногда властителям ночь, проведенная во сне. И в те часы, когда Бирон и Анна Леопольдовна пережили ужасное пробуждение, Елизавета, окруженная в своем алькове полудюжиной женщин, разговаривавших вполголоса и тихо чесавших ей пятки, превращалась в восточную императрицу из «Тысячи и одной ночи» и оставалась в полном сознании и начеку до самого рассвета.
М.И. Махаев. Проспект (вид) новых палат против Аничковых ворот от восточной стороны. 1753 г.
Эти чесальщицы составляли целый штат, и многие женщины стремились к нему принадлежать, при этих ночных беседах нередко удавалось шепнуть в державное ухо словцо, даром не пропадавшее, и тем оказывать щедро оплачиваемые услуги. Так в конце царствования среди чесальщиц числилась родная сестра фаворита, Елизавета Ивановна Шувалова. И влияние ее было настолько сильно, что один современник называет ее «настоящим министром иностранных дел». В 1760 г. маркиз Лопиталь обеспокоился ролью, которую стала играть другая чесальщица, по слухам любившая деньги и принимавшая их от Кейта, английского посланника, это была сама Воронцова, жена великого канцлера. Дипломатическому корпусу приходилось поочередно опасаться враждебности или добиваться благожелательности жены Петра Шувалова, Мавры Егоровны, рожденной Шепелевой, женщины «с тонким и злобным умом», как характеризует ее Мардефельд, или считаться «с корыстными наклонностями» Марии Богдановны Головиной, вдовы адмирала Ивана Михайловича, которую сама Елизавета прозвала за ее злобу Хлоп-бабой.
Но и те и другие встречали среди своих пересуд и интриг строгого контролера в лице бывшего истопника, Василия Ивановича Чулкова, произведенного в камергеры и исполнявшего особо интимные обязанности. Будучи непоколебимо верен Елизавете, он считался присяжным стражем императорского алькова. Каждый вечер он появлялся с матрацем и двумя подушками и проводил ночь на полу у постели Елизаветы. К концу царствования он сделался кавалером ордена Святого Александра Невского, генерал-лейтенантом и женился на княжне Мещерской, не оставив, однако, своей должности. Будучи положительно неподкупным, он часто останавливал сплетниц, говоря: «Врете! Это подло!» На рассвете чесальщицы удалялись, уступая место Разумовскому, Шувалову или иному временному избраннику, но Чулков оставался. В двенадцать часов дня Елизавета вставала, и нередко ее сторож еще крепко спал. Она тогда будила его, вытаскивая у него подушки из-под головы или щекоча под мышками, а он, приподнимаясь, фамильярно ласкал плечо государыни, называя ее «своей дорогой белой лебедушкой». Так, по крайней мере, рассказывает предание, за достоверность которого я не ручаюсь.
Однако я приступаю здесь к области интимной жизни, где опыт прошлого заставляет меня подразделить моих читателей на категории. Пусть те из них, чью стыдливость я имел несчастие оскорбить в своих прежних трудах, лучше покинут меня здесь и вновь ко мне вернутся в следующей главе. Считаю долгом, однако, предупредить их, что они рискуют потерять из виду одну из типичных сторон царствования, которое я намереваюсь изучить с ними, и затемнить и остальные подобно тому, как были бы темны и непонятны некоторые и, конечно, не наименее интересные стороны царствования Людовика XV, если бы вздумали изъять из его истории маркизу Помпадур. Да и то ни маркиза Помпадур, ни ее соперницы никогда не занимали положения, равного тому, что выпадало на долю великих фаворитов XVIII столетия в России. Как я уже пытался разъяснить, фаворитизм в России не был скандалом, это было государственное учреждение, которое в силу своей публичности, последовательности и приобретенного авторитета переставало быть скандальным и поднималось до уровня других элементов, составлявших двор, общество, государство. Когда Елизавета заболевала, никому и в голову не приходило, что ей следовало бы, по примеру Людовика XV, расстаться с Разумовским или Шуваловым, дабы приготовиться предстать перед Богом. По этой причине, и по другим, которые выяснятся в дальнейшем изложении, биография этих фаворитов не является главой из скандальной хроники, – это глава из истории России, и надо ее изучить, хотя бы и пришлось при этом встретиться с Чулковым, подобно тому, как, проникая в интимную жизнь «возлюбленного» короля, наталкиваешься на m-me Госсе. Согласен с тем, что соприкосновение с Чулковым, с его матрацем, подушками и всем остальным, раскрывает больше непристойностей, но я ведь в том не виноват. К тому же тот, кого прозвали «ночным императором», т. е. Разумовский, – и о нем главным образом мне и придется говорить на нижеследующих страницах, – не является при ближайшем изучении подобием маркизы Помпадур, а скорее сколком с m-me де Ментенон, с большими, конечно, отступлениями в сходстве. Сен-Сира он не основал, но и в этом я опять-таки не виноват.
Интимные нравы. Ночной император
Среди мужчин, которым Елизавета в раннем возрасте отвела большое место и в своей жизни, прежде чем ей удалось уделить им таковое в жизни своего народа, Александр Борисович Бутурлин, по-видимому, был одним из первых по времени. Уже в 1727 г., в письме к цесаревне, Шувалова передавала поклон Александру Борисовичу. Два года спустя в минуту досады, не чуждой, пожалуй, и ревности, Петр II отправил его в Украйну. Преемником его явился обер-гофмейстер императорского двора Семен Кириллович Нарышкин, но и ему не было суждено спокойное пользование своим наследием. Он слыл за жениха, даже за мужа цесаревны. В 1739 г. в европейских дипломатических канцеляриях открыто говорили об этом браке, и эта легенда не заключает в себе ничего невероятного. Семен Кириллович и Елизавета были двоюродными братом и сестрой. Долгое время поговаривали о ее браке с другим Нарышкиным, Александром Львовичем. Семен Кириллович родился в 1710 г., следовательно годами подходил к цесаревне, он отличался большой красотой и соединял с ней внешний облик утонченного барина, чрезвычайное изящество и княжеское великолепие. Он был русским Лозеном данной эпохи. К сожалению, и тут вмешался Петр II, и преемнику Бутурлина приказано было путешествовать. Он долго пробыл в Париже, под фамилией Тенкина, и вернулся в Россию лишь в то время, когда среди приближенных Елизаветы сам Шубин оказался излишним. Ему пришлось утешиться должностью обер-егермейстера и тем изумлением, в которое повергала его роскошь чисто парижского пошиба населения Петербурга и Москвы. На свадьбе великого князя он выехал в карете, у которой пролеты между спицами колес были заполнены зеркалами.
Шубин, простой гвардейский солдат, сблизился с Елизаветой вскоре после отъезда этого неудавшегося супруга, выказав при вступлении на престол Анны Иоанновны неосторожную приверженность к правам своей цесаревны, он позволил втянуть себя в более или менее подлинный заговор в ее пользу. После пребывания в каменном мешке, знаменитой тюрьме той эпохи, где нельзя было ни стоять, ни лежать, и многочисленных посещений застенка, он был сослан на Камчатку, а Елизавета стала подумывать о постриге, согласно преданию, еще требующему подтверждения, и писать жалобные стихи, всецело заслуживающие наше снисхождение.
О том, как цесаревна забыла свое горе, и как возникла новая, менее преходящая на этот раз связь, маркиз Шетарди рассказывает нам следующее в 1742 г.: «Некая Нарышкина, вышедшая с тех пор замуж, женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 г.), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его так же характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина, обыкновенно, не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так искусно повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило цесаревну Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердого человека, недоступного чувству сострадания.
Отмечаю, что эти подробности взяты мною из дипломатического памятника того времени, дополняю их данными, заимствованными из таких изданий, как «Русский Архив» и книга Васильчикова.
Разумовский с 1731 г. был певчим императорской капеллы. Федор Степанович Вишневский проезжал через Украйну на обратном пути из Венгрии, где закупал вина для погреба Анны Иоанновны, и, остановившись в селе Лемеши, был поражен мощным басом, колебавшим стены маленького местного храма. Он узнал, что голос этот принадлежал молодому крестьянину, который не прочь был бы петь и в другом месте. Отец его, казак и горький пьяница, часто колотил его и даже как-то чуть не убил, запустив ему топором в голову. Назывался отец Григорием Яковлевичем и носил прозвище Рóзума, вследствие того, что в пьяном виде говорил о самом себе: «Ей! що то за голова, що то за рóзум!» Сын его пас общественное стадо и нередко предоставлял его собственной судьбе, чтобы сбегать к дьячку, учившему его читать и петь. Хорошие церковные певчие тогда, как и теперь, ценились в России. Певчие императорской капеллы были почти все малороссы, и недалеко от Лемеш, в Глухове, была даже особая школа на двадцать четыре человека, где обучались эти артисты. Вишневский взял с собой молодого пастуха, за что был вознагражден чином генерал-майора и местом при дворе Елизаветы. Цесаревна, выпросив себе певчего, недолго наслаждалась его красивым голосом, Алексей Григорьевич вскоре его потерял. Но она сделала из него бандуриста, и он сумел, очевидно, отличиться в этой новой должности, потому что вскоре она поручила ему управление одним из своих имений, а затем и всем своим двором.
Тем временем старик Рóзум умер, но Алексей Григорьевич имел в Лемешах еще многочисленную родню: мать, Наталию Демьяновну, старшего брата, Данилу, умершего в 1741 г., младшего брата Кирилла, предназначенного судьбой для ослепительной карьеры, и нескольких сестер. Он позаботился о них, и Наталья Демьяновна, овдовев, могла на присылаемые им деньги открыть корчму и жить в довольствии. Это занятие не считалось позорным в то время. Хата, где она жила, существовала еще несколько лет тому назад, тщательно оберегаемая ее владельцем, Галаганом, потомком кабатчицы по женской линии.
Алексей Григорьевич не принимал никакого участия в перевороте 1741 г. Политикой он не интересовался. Он управлял двором цесаревны, а впоследствии, во время ее коронования, нес шлейф императорской мантии и исполнял должность обер-шенка. После коронации он быстро повысился в чинах, и Елизавета пожаловала ему, из имений Миниха, поместье Рождественно-Поречье и другие земли. Она пожелала, чтобы родные фаворита разделили с ним его почести и великолепие, и Наталья Демьяновна была приглашена в Москву. Можно себе представить переполох, поднявшийся в Лемешах, когда у двери скромной Розумихи появился блестящий экипаж. Старушка разложила на полу присланную ей соболью шубу, выпила по стаканчику водки с соседками, чтоб «погладить дорожку, чтоб ровна была», и села в карету с дочерьми. Она не признала сына в блестящем вельможе, вышедшем ей навстречу, и Алексей Григорьевич показал ей, для большей убедительности, знакомую ей отметину на теле.
Алексей Григорьевич Разумовский – днепровский малоземельный казак, возведенный в графское достоинство, фаворит и тайный супруг императрицы Елизаветы Петровны. Старший брат Кирилла Разумовского, первый хозяин Аничкова дворца, генерал-фельдмаршал Русской императорской армии
Разодетая по последней моде, напудренная, причесанная, нарумяненная для своего представления при дворе, она бросилась на колени перед первым попавшимся ей зеркалом: увидев свое отражение в нем, она подумала, что видит самое императрицу. Елизавета встретила ее самым нежным образом: «Благословенно чрево твое», воскликнула она в порыве чувства. Но, будучи назначена статс-дамой и получив помещение во дворце, Розумиха вернулась к своей крестьянской одежде и заскучала по Лемешам. Портрет ее, воспроизведенный Васильчиковым, рисует нам ее в этом костюме с приятными и кроткими чертами лица. Узнав, что двор переезжает из Москвы в Петербург, она не выдержала и попросила, чтобы ее отослали на родину. Она появилась на берегу Невы лишь в 1756 г. на свадьбе великого князя и на этот раз при торжественной обстановке и с большой свитой.
Генрих Готлиб Хойзер. Портрет Натальи Демьяновны Разумовской. 1745–1746 гг.
Но до своего первого возвращения в Лемеши она, по преданию, присутствовала на событии, которое, несмотря на все уже пережитые ею неожиданности, должно было показаться действительно сказочным в ее глазах. Факт брачного союза Елизаветы с Разумовским, заключенного тайно в конце 1742 г. в церкви подмосковного села Перова, почти с достоверностью установлен историей. Существуют разногласия лишь относительно причины, побудившей дочь Петра Великого к этому шагу. Предполагалось соглашение между Бестужевым и духовником ее величества. Назначенный вице-канцлером ставленник Лестока, находившийся на пути ко всемогуществу, опирался на Разумовского, чтобы уравновесить влияние своего покровителя. Опала фаворита могла нанести ущерб его шансам в предстоявшей ему борьбе. Вскоре после коронования, вследствие приезда в Москву Морица Саксонского, снова возбудился вопрос о претендентах на руку государыни. Выйдя замуж за иностранца, Елизавета выскользнула бы из рук своих прежних друзей и слуг, и русская партия, представителем которой Бестужев считал себя в силу своей враждебности ко всему иностранному, потерпела бы несомненно неудачу. Со своей стороны Дубянский был предан той же идее, под влиянием Стефана Яворского и его приверженцев, считавших, что при Анне Иоанновне церковь находилась в опасности вследствие влечения к западу и преобразовательных попыток Феофана Прокоповича. Своим происхождением, простотой ума и теплотой веры сам Разумовский примыкал к этой группе, где малороссы были в большинстве. Поэтому гипотеза об интриге, воспользовавшейся в данном смысле религиозными сомнениями Елизаветы, весьма правдоподобна. С виду чрезвычайно добродушный, Дубянский был в то же время, по-видимому, тонким царедворцем. Но положительные доказательства брака отсутствуют.
Достоверен лишь тот факт, что с известного времени, совпадающего, пожалуй, с посещением в обществе императрицы храма в Перове[4], скромной церкви, которую Елизавета любила украшать, жертвуя в нее ризы и воздуха, вышитые ею самою жемчугом и драгоценными камнями, Разумовский занял положение, не похожее на то, что он занимал до той поры, каким бы выдающимся оно ни было прежде. Поселившись во дворце, в апартаментах смежных с покоями государыни, он был уже не «ночным императором», а открыто признанным участником всех удовольствий, всех поездок ее величества, со всеми внешними признаками почета, принадлежащими принцу-супругу. Одно путешествие ее величества было отменено по причине легкого нездоровья Алексея Григорьевича в последнюю минуту, когда великий князь и великая княгиня уже сидели в санях. Выходя из театра в сильный мороз, императрица заботливо запахивала шубу Алексея Григорьевича и оправляла его шапку. В опере итальянские певцы чередовались с малороссийскими, так как их таланты больше нравились фавориту. Малороссийские блюда входили в меню даже официальных обедов, и Разумовский сидел за столом всегда рядом с государыней. Эти черты еще многозначительнее интимного обеда, подсмотренного великим князем в щелочку, просверленную им в стене, когда временщик сидел напротив императрицы в халате. Но, повторяю, нет безусловных доказательств, подтверждающих эти указания. Капрал кадетского корпуса и один из придворных лакеев были наказаны розгами за то, что рассказали виденное великим князем, и этот пример внушил, конечно, современникам величайшую сдержанность. В 1747 г., собрав сведения по приказанию Версальского кабинета, д’Аллион сообщил, что этот брак считался достоверным, и полагал, что при совершении обряда присутствовали Шувалова и Лесток. Он полагал также, что Елизавета когда-нибудь и объявит всенародно об этом браке и разделит царский венец со своим супругом, но это предположение не осуществилось, а Шувалова и Лесток молчали.
Когда, при воцарении Екатерины II, от Разумовского потребовали документы, находившиеся, по предположениям, у него, и на которые часть приближенных новой императрицы думала опереться, чтобы убедить ее выйти замуж за Орлова, он, согласно рассказу, воспроизведенному мною в другом труде, предал пламени таинственное содержание одной шкатулки. Так этот вопрос и остается неразрешенным.
Я не считаю этот вопрос положительно разрешенным даже целым сводом показаний, собранных в 1744 г. в одном из многочисленных политических процессов того времени и утверждающих, что тотчас же по восшествии Елизаветы на престол и еще до ее коронования обряд венчания был совершен над ней и Разумовским Кириллом Флоринским, назначенным по этому случаю архимандритом Троицкой Лавры и членом Синода. Среди авторов этих показаний нет ни одного очевидца. Все они передавали лишь слухи.
С другой стороны, Бирон и Анна Иоанновна, Потемкин и Екатерина, до Елизаветы и после нее, представляли в глазах общества и в интимной жизни то же явление и давали пищу точно таким же легендам. Право Разумовского на особое место в истории фаворитизма стоит, как мне кажется, в связи с необыкновенной простотой, проявленной им в течение его удивительной жизни. Он не забывал своего скромного происхождения и не старался, чтобы о нем забыли и другие. Возведенный в 1744 г. в графы Священной Империи патентом Карла VII, производившим его в потомки княжеского рода, он первый обратил в шутку эту фантастическую генеалогию. Он не стыдился своих родных, несмотря на всю их простоту, но и не навязывал их. Одну из своих сестер, Авдотью, он назначил фрейлиной, а из брата Кирилла, отправленного за границу, где ему дали самое тщательное образование, он сделал человека, естественно стоящего на дороге ко всем почестям. В 1744 г., когда Елизавета пробыла две недели в Козельце, близ Лемеш, он позаботился, чтобы его родня не надоедала ей. Он собирал их в доме, выстроенном им в родном селе, и там предавался с ними семейным излияниям. Он не забыл своего первого учителя, дьячка в Лемешах, хотя ему с трудом удалось удовлетворить его честолюбие. Приехав в Петербург и побывав в опере, дьячок потребовал места капельмейстера в этом учреждении, вероятно в силу теории пропорционального возвышения, зарождавшейся в его скудном уме. Во время посещения дома бывшего гофмаршала Левенвольда Елизавета с изумлением увидела, как фаворит бросился на шею дворецкому и стал его целовать.
Л.О. Пастернак. Торжественная встреча императрицы Елизаветы Петровны графом А. Разумовским в Гостилицах в июле 1745 года
– Вы в уме ли?
– Это мой старый друг.
Произведенный в фельдмаршалы в 1757 г., он благодарил государыню, говоря: «Лиза, ты можешь сделать из меня что хочешь, но ты никогда не заставишь других считаться со мной серьезно, хотя бы как с простым поручиком».
Он был нрава насмешливого, хотя и без тени злобы, и обладал собственными очень широкими философскими воззрениями, полными снисходительной и иронической беспечности. Не любя игру и относясь равнодушно к выигрышу, среди богатства, которым он был засыпан, он держал банк, чтобы доставить удовольствие своим гостям, и позволял грабить себя без стеснения, причем гости мошенничали, играя в карты, либо просто набивали карманы золотом, валявшимся на столах. Порошин утверждает в своих «Записках», что видел, как князь Иван Васильевич Одоевский наполнил свою шляпу золотыми монетами и затем передал ее своему лакею, ожидавшему в передней. В особенности ревностно занимались этим женщины, и тот же автор называет среди самых беззастенчивых из них Настасью Михайловну Измайлову, рожденную Нарышкину, бывшую подругу Елизаветы.
Алексей Григорьевич был бы образцовым фаворитом, не будь у него пристрастия к вину. Он предавался этой страсти обыкновенно на охоте, и тогда, забывая свою доброту, шел по следам отца. Когда, получив приглашение на охоту, граф Петр Шувалов не мог отказаться от участия в ней, то жена его ставила свечи в его отсутствие и по возвращении его служила молебен, если праздник обходился без палочной расправы. Салтыков, будущий победитель Фридриха II, был бит Разумовским и создал себе незаслуженную славу труса за то, что ему не отомстил. Но как ему было мстить? Фаворит был неуязвим.
Никогда Алексей Григорьевич непосредственно не вмешивался в политику. Однако одно пребывание его около Елизаветы от 1742 до 1757 года имело огромное значение, он поддерживал Бестужева. Иногда он, по ходатайству Дубянского, поддерживал и интересы церкви. В силу своего положения, он роковым образом оказывался замешанным в борьбу политических партий. Потому его имя постоянно примешивается к процессам и кровавым событиям данного царствования. Вследствие его положения, как предполагаемого супруга Елизаветы, наследники императрицы и их приверженцы естественно смотрели на него подозрительно. Когда дом, где великий князь и великая княгиня жили в Гостилицах, провалился по вине архитектора, владелец Гостилиц был заподозрен в составлении заговора, в толпе распространялись про него оскорбительные и компрометирующие слухи, и у судей и палачей закипела работа.
Один из этих процессов, происходивший в 1763 г., наводит нас на след довольно странного происшествия. Некая Авдотья Никонова, крепостная помещика Бачманова, показала, что в Тихвинском монастыре живет женщина, по имени Лукерья Михайловна, выдававшая себя за дочь персидского царя и жену Алексея Разумовского. Она была будто бы насильно выдана за него замуж самой Елизаветой вследствие того, что на ней хотел жениться великий князь, в подтверждение своих рассказов она показывала письма, полученные ею от своего мужа и от племянника императрицы. В ту эпоху ходили еще более странные и совершенно фантастические слухи, и данный рассказ не заслуживал бы нашего внимания, не будь того удивительного факта, что Лукерья Михайловна была объявлена невинной, а Никонова была наказана кнутом и сослана неизвестно куда. Между тем обвинения ее не были, по-видимому, полностью ею выдуманы. Они связаны с историей знаменитой княжны Таракановой, предполагаемой дочери Елизаветы и Разумовского, необыкновенная судьба которой была уже мною рассказана, она впервые появилась в Европе под видом персидской принцессы.
Безусловно, в том виде, в каком эти события отразились в легенде и в последовавших за ней многочисленных попытках воспроизвести их исторически, они не выдерживают критики. Прежде всего село Таракановка, чьим именем была будто бы названа загадочная княжна, не существует ни в Черниговской губернии, где его думали найти, ни в одном из поместий, пожалованных Елизаветой своему любимцу. Само слово «таракан» чуждо малороссийскому языку. Зато в Великороссии существовала в то время довольно известная семья Таракановых. При Анне Иоанновне отличился генерал, носивший эту фамилию. Другие биографические подробности, циркулировавшие в обществе, имеют за собой не более прочное основание. Два раза историк Снегирев упоминал о монахине Досифее, сосланной в 1785 г. тайным указом Екатерины II в Иоанновский монастырь и умершей в нем или в 1810 г., согласно надписи на ее могиле, или в 1808 г., согласно легенде о портрете, сохранившемся будто бы в монастыре и носившем следующее указание: «Принцесса Августа Тараканова, в иноцех Досифея». К сожалению, найти этот портрет оказалось невозможным, что же касается могилы и предания, слышанного Снегиревым по этому поводу, то русские монастыри насчитывают их сотнями. В семье Разумовских сохранилось другое предание о двух княжнах Таракановых, воспитывавшихся в Италии под надзором некоей Лопухиной и предательски похищенных из Ливорно Алексеем Орловым. Эта версия и наиболее распространенная. Одна из сестер будто бы утопилась во время переезда из Ливорно в Петербург, другая же, спасенная матросом, нашла убежище сперва у своей наставницы, уже вернувшейся в Петербург, затем в Никитском монастыре, где она всегда носила на себе бумаги, сожженные ею перед смертью. Но бесконечной цепью размножаются и другие воплощения загадочной княжны. В сельце Пучеже (Костромской губернии), в Казани и в иных местах они появляются в различных видах.
Общее их происхождение следует, пожалуй, искать в автобиографической заметке историка Шлецера. Он был в начале своей жизни наставником детей Кирилла Разумовского и рассказывает, что однажды в Женеве, где он тогда находился со своими питомцами, четыре сына Елизаветы, путешествуя под именем князей Т…вых, обедали с ним и с неким Д…лем, служившим им ментором и по-видимому воспитавшим из них больших шалопаев. Ключ к этой тайне находится в письме из Женевы, от 10 ноября 1761 г., написанном графу Алексею Разумовскому его четырьмя племянниками, подписавшимися: Андрей Закревский, Кирилл Стрешенцов, Иван Дараган, Григорий Закревский, где они жалуются на своего наставника Дитцеля. Имена эти принадлежат фамилиям, еще существующим в России и происшедшим от браков, заключенных сестрами временщика. К тому же мы узнаем из камер-фурьерского журнала, что в царствование Елизаветы фамилия Дараган была переделана в Дараганова. Этой фамилией, вероятно, обозначали всех племянников Разумовского, а немецкое произношение исказило русское произношение этого слова. Дитцель, со своей стороны, чтобы придать себе важности, может быть, выдавал своих питомцев за детей Елизаветы.
Записка о лже-царевне, напечатанная в «Чтениях Общества истории и древностей российских» и переведенная на немецкий язык графом Бреверном, могла бы, пожалуй, разрешить все сомнения, будучи составлена по документам, собранным по приказанию Александра I, в эпоху, когда подобного рода исследования отличались большой искренностью и правдивостью. Однако оригинал, русское и немецкое издание не вполне совпадают между собой, и версия, напечатанная в Берлине, содержит подробности, о которых умалчивается в Москве, и все-таки представляет еще пробелы. В общем совокупность данных, взятых здесь и в иных местах, как бы указывает на то, что Екатерина Алексеевна Тараканова была просто искательницей приключений.
Но не имели ли Елизавета и Разумовский других детей? В 1743 г. д’Аллион думал, что напал в этом отношении на верный след: «Я только что узнал о существовании, – писал он Амело, – молодой девушки, которую императрица весьма тщательно воспитывает. Ей лет девять-десять, и ее выдают за близкую родственницу царицы». Немного позднее он положительно утверждал, что молодая девушка была действительно дочерью Елизаветы и что государыня собиралась выдать ее замуж за своего племянника. Этого последнего указания достаточно, чтобы заставить нас усомниться и во всем остальном. Впрочем, согласно сведениям, собранным д’Аллионом, отцом этой девочки был не Разумовский, а Шубин. Порученная сперва Яганне Шмидт, а после ссылки последней греческому купцу, она и была привезена обратно в Москву этим негоциантом, которому Елизавета дала 6000 руб. Но д’Аллион сообщает в то же время, что она была назначена фрейлиной императрицы, это нам сразу раскрывает глаза: в 1748 г. Яганна Шмидт упоминается в камер-фурьерском журнале как гувернантка племянниц Разумовского, а мы знаем, что одна из его племянниц, Авдотья, была сделана фрейлиной в 1743 году.
Из всех этих сомнительных сведений вытекает один лишь несомненный факт: ни один ребенок временщика никогда не фигурировал ни при дворе, ни в доме своего предполагаемого отца. Между тем сын Розумихи не был способен, как он вполне доказал, пожертвовать ради своего положения родительским чувством. Заставляла ли его Елизавета скрывать своих детей? Но почему бы она сделала это, когда во всех других отношениях она так мало заботилась о соблюдении приличий? Обладая большей сдержанностью, Екатерина однако была чужда подобных сомнений, и происхождение Бобринских тайной окружено не было. В 1743 г. нездоровье, случившееся у императрицы во время бала, было сочтено за признак беременности, но последствия ее не обнаружились. Позднее Карабанов указал в своих анекдотических записках на Марфу Филлиповну Бехтееву и Ольгу Петровну Супоневу как на дочерей императрицы, весьма похожих на свою мать. Отцом второй он считал бедного дворянина, по фамилии Григорьев, принимавшего участие в работе по постройке Царскосельского дворца, где он и имел возможность сблизиться с императрицей. В оставшейся неизданной записке о России секретарь французского посольства в Петербурге, д’Обиньи, насчитывает до восьми детей императрицы, принятых весьма сговорчивой Яганной Петровой на свой счет. Я склонен думать, что он был жертвой известной галлюцинации порока, которая, среди общей развращенности нравов, нередко видит дурное и там, где его нет. Впрочем, никто из детей Елизаветы в истории не упоминается, следовательно, вопросы и легенды, связанные с ними, представляют интерес лишь с точки зрения того, что я назвал бы показной нравственностью слишком приветливой государыни, и являются отголоском ее нравов и романов в мнении ее современников.
Елизавета жила с Разумовским как жена с мужем и милостиво раскрывала обществу эту сторону своей интимной жизни. Но она никогда не обнаруживала столь же открыто нежных материнских чувств.
Что же касается фаворита, то он проявил по отношению к своему младшему брату столько чисто отцовской заботливости, что, очевидно, ему было не на кого больше ее изливать. В 1746 г., через год по возвращении своем из-за границы, где он учился в Геттингенском и Берлинском университетах и посетил Италию и Францию, молодой человек был назначен президентом Академии наук, его русские, немецкие и французские коллеги, Тредьяковский, Шумахер и Делиль, приветствовали его восторженными речами. Это учреждение, говорили они, должно было ожить под его управлением и окрылиться в чудесном подъеме. Президенту было восемнадцать лет, он привез с собой из-за границы секретаря-француза, изгнанного из своей страны за юношеские шалости и прожившего в России под заимствованной фамилией Champmeslé – настоящее его имя мне неизвестно – до 1768 г., когда он переселился в Польшу. Им вдвоем пришлось бы исполнить огромную работу, чтобы оправдать лестные предположения академиков. Приговоренная с царствования Анны Иоанновны к роли, совершенно отличной от той, что ей предназначалась Петром Великим, занятая лишь обязательным сочинением поэм на разные темы и приготовлением фейерверков для придворных празднеств, Академия наук превратилась в глазах общества в подобие версальского департамента развлечений. Некоторые члены ее от этого страдали, и Кирилл Разумовский был склонен пойти навстречу их желаниям и поднять их из их унизительного положения. К сожалению, его отвлекали иные занятия, более свойственные его темпераменту и воспитанию. Мы знаем, что во время его пребывания за границей его наставники ссорились между собой из-за выигрышей, играя в карты со своим питомцем, и вскоре по своем возвращении он уж заслужил прозвище «ночного картежника и дневного биллиардщика», так и оставшееся за ним на всю его жизнь.
Повинуясь желанию Елизаветы, он вскоре женился, не очень впрочем охотно, на внучатной племяннице государыни, Екатерине Ивановне Нарышкиной, принесшей с собой в приданое сорок четыре тысячи крестьян. Ее состояние оценивалось в шестьсот тысяч рублей годового дохода. Три года спустя, когда малороссы просили о восстановлении у них гетманства, Кирилл Разумовский показался столь же подходящим для дарования им счастья, сколь он казался способным удовлетворить Делиля и его собратьев. Он нехотя уехал из Петербурга, но впоследствии утешился в своем великолепном изгнании тем, что играл роль царька в своей области. Он издавал указы не менее самодержавно формулированные, чем указы Елизаветы: «Мы заблагорассудили… Мы повелеваем…». У него был отряд телохранителей и в своей резиденции в Батурине, лежащем теперь в развалинах, но где еще не так давно искали клад, будто бы в нем зарытый, он завел итальянскую оперу и французский театр. Он мечтал даже учредить в нем университет, но удовольствовался тем, что создал в Петербурге, где он часто появлялся, нечто весьма похожее на дом свиданий. По просьбе Екатерины, он согласился отдать часть своего дворца для устройства тайных вечеров, куда великий князь приходил вкушать запретных развлечений, в то время как великая княгиня искала их со своей стороны. Екатерина Ивановна Разумовская каждый вечер принимала у себя и играла в карты, и таким образом под одной кровлей нередко происходило два собрания. Вскоре их стало устраиваться и по три. Екатерина сообразила, что гостеприимный и сговорчивый дом Разумовского может дать приют и ее собственным свиданиям, и она выпросила для этой цели несколько комнат в нижнем этаже, где и устроила свой первый эрмитаж, причем великий князь никогда не подозревал об этом близком соседстве.
Относительно же Малороссии, поскольку ему то позволяли многообразные заботы хозяина дома на три отделения, Кирилл Григорьевич обнаружил похвальные намерения, практикуясь в роли администратора. Он даже занялся введением преобразований в дух справедливости и милосердия, соответствовавших его добродушному нраву. Но Украйна от этого не выиграла. Кирилл Григорьевич был добр, но он подпадал под влияние алчных родных и испорченной среды, окружавшей его. Я рассказал в другом труде последующие события и окончание его карьеры, относящиеся уже к истории Екатерины II. Имя и богатство человека, вознесенного на высоту человеческого счастья, долго не продержались в России. Разбогатев еще больше после смерти брата, Кирилл Григорьевич оставил в 1803 г. одиннадцать человек детей, а теперь последние представители этой семьи, вызванной, благодаря прихоти Елизаветы, из ничтожества, живут в Саксонии или в Австрии и не имеют уж ничего общего со своей родиной.
Алексей Григорьевич продержался в милости императрицы до последнего дня ее жизни, с некоторыми колебаниями, никогда, впрочем, не нарушившими добрых отношений четы. Со свойственным ему смирением Разумовский никогда не настаивал на своих правах, – были ли они освящены церковью или нет, – чтобы перечить Елизавете и стеснять ее свободу. Он даже намеренно способствовал возвышению И.И. Шувалова, хотя не мог питать никаких иллюзий относительно последствий этого события. С внешней стороны, его положение осталось нетронутым. Елизавета по-прежнему проводила два-три дня в году в Гостилицах и праздновала день его ангела в Аничковом дворце. Но уж в 1751 г. все с изумлением узнали, что украинский правитель и правая рука Алексея Григорьевича арестован и попал в руки тайной канцелярии. Тогда поняли, что нарождается новый порядок вещей и что прошло время, когда Салтыков позволял безропотно бить себя палкой.
Да и после «случая», как тогда говорили, Ивана Шувалова, Алексей Григорьевич имел многочисленных соперников. В 1742 г. Мардефельд называет Ивинского, на следующий год, д’Аллион упоминает о Панине, искажая, впрочем, малоизвестное еще в то время имя, Долгоруков в своих мемуарах перечисляет Петра Шувалова, Романа и Михаила Воронцовых, Сиверса, Лялина, Войчинского, Мусина-Пушкина – целый батальон. Карл Сиверс, принадлежавший к голштинской семье, один из членов которой поступил на русскую службу при Петре Великом, одерживал победы над горничными Елизаветы, когда она была еще цесаревной и они ходили танцевать к одному немцу, державшему кабачок. Молодой человек играл там на скрипке. Будущая императрица приняла его на службу сперва в качестве почтальона, затем дала ему другое назначение, и по своем воцарении наградила его чином камер-юнкера. В этом звании он поехал в Берлин, чтобы увидеть принцессу Ангальт-Цербстскую, и дал благоприятный отзыв о будущей Екатерине II и таким образом открыл себе дорогу к блестящей карьере. Лялину посчастливилось обратить на себя внимание Елизаветы на барке, служившей для прогулок цесаревны. Матросский костюм ему шел, и он греб с большой силой. Он умер в 1754 г. в звании камергера и с лентой Александра Невского. Войчинский был сыном кучера на службе у Екатерины I и удостоился чести везти экипаж ее дочери, не знаю, какому раскрытию его других талантов он был обязан тем, что сошел с козел и занял придворную должность. Если верить скандальной хронике той эпохи – я здесь заимствую из нее лишь факты, подтвержденные многими и согласными между собой свидетельствами, – Мусин-Пушкин был в действительности двоюродным братом Елизаветы, согласно Долгорукову, – свидетелю не вполне достоверному, – у него был от нее сын, носивший сначала фамилию Федорова и переменивший ее впоследствии на фамилию Турчанинова, после брака с дочерью дворянина того же имени. Мардефельд уснащал свою переписку с Фридрихом различными анекдотами подобного же рода и рассказывал в подробностях истории многих мимолетных увлечений, зарождавшихся и умиравших во время беспрестанных поездок, в которых Елизавета расходовала свою жажду деятельности и искала развлечений от скуки. Мардефельд, может быть, и преувеличивает, но так много лиц вторят ему в этом отношении, что от их показаний не может не остаться следа, с которым историк должен считаться.
Некоторые из этих приключений получили, впрочем, официальную известность, между прочим то, которое чуть не сгубило нарождавшееся счастье Шувалова. Воспитанники кадетского корпуса играли в 1751 году трагедию Сумарокова. Главную роль в ней исполнял молодой П.Н. Бекетов. Он появился в великолепном костюме, сначала играл хорошо, но затем смутился, забыл свою роль и, наконец, под влиянием непобедимой усталости, заснул на сцене глубоким сном. Занавес стал опускаться, но, по знаку императрицы, его снова подняли, музыканты заиграли под сурдинку томную мелодию, а Елизавета с улыбкой, с блестящими и влажными глазами любовалась заснувшим актером. Тотчас же по зале пронеслись слова: «Она его одевала». На следующий день, узнав, что Бекетов произведен в сержанты, в этом никто уже не сомневался. Несколько дней спустя он был взят из корпуса и получил чин майора. Либретисты «Герцогини Герольштейнской» ничего нового не выдумали. Не прошло и месяца, как по просьбе Бестужева Алексей Разумовский, которого Екатерина уже тогда называла «бывшим фаворитом», взял его к себе в адъютанты, а жена другого адъютанта, Елагина, одела его в тонкое белье и кружева. У него появились драгоценные кольца, бриллиантовые пуговицы, великолепные часы, и ввиду того, что он происходил из бедной семьи, все уже без колебаний приписывали это быстрое повышение и богатство новому «случаю». Однако общество было право лишь наполовину. Елизавета действительно костюмировала его, когда он участвовал в трагедии Сумарокова, но далее она его гардеробом не занималась. Эту заботу взял на себя Бестужев, потерпев поражение от Шувалова в области политики, он старался найти ему соперника. Его маневр как будто удался. Возведенный в мае 1751 г. в чин полковника, Бекетов поселился во дворце, а Шувалов уехал из Петербурга. Летнее местопребывание в Петергофе, по-видимому, должно было бы упрочить счастье нового фаворита. Оно, однако, разрушило его и опрокинуло все расчеты канцлера. Любя поэзию и музыку, Бекетов вдохновился деревенским воздухом и красотой природы. Он заставлял молодых людей петь мелодии своего сочинения и уводил их для спевок в парк. Эти экскурсии навлекли на него обвинение в разврате, распространяемое друзьями и родными Шувалова, и усеяли его лицо веснушками, Петр Шувалов вздумал воспользоваться этим, чтобы погубить неосторожного поэта. Он внушил ему опасения насчет цвета его лица, нравившегося Елизавете своею свежестью, и посоветовал ему употреблять составленные им самим белила, – покрывшие прыщами все лицо Адониса. В то же время Елизавету предупредили, что здоровье ее подвергается опасности. Она в испуге уехала из Петергофа, запретив молодому человеку следовать за собой. Он заболел лихорадкой и окончательно испортил свое и без того пошатнувшееся дело словами, сказанными им в лихорадочном бреду. Но по выздоровлении его удалили от двора за «непристойное поведение». Он остался полковником и командовал под Цорндорфом Четвертым гренадерским полком. При Петре III он был произведен в генералы, а при Екатерине II назначен астраханским губернатором. Он был хорошим администратором, способствовал развитию в подчиненном ему крае виноделия, шелководства, рыбной ловли и торговли с Персией. Оставив службу в 1780 г., он жил одиноко, но роскошно в имении Отрада, близ Царицына, пожалованном ему Елизаветой, где он утешал себя в никогда не покидавшей его меланхолии литературными занятиями, плоды их, однако, до нас не дошли. Его трагедия «Эдип», как говорили, была уничтожена пожаром. Он так и не женился и оставил побочным дочерям состояние, оцененное в сто тысяч рублей годового дохода. Елизавета, как видно, была великодушна и щедра, даже когда перечили ее естественным склонностям.
После трагикомической развязки этого приключения И. Шувалов не замедлил вновь появиться при дворе и занять прежнее место. Но биография этого фаворита не относится к этой главе. Я должен отнести ее к другой главе, где политическая роль, сыгранная им, выступит во всей своей яркости. Здесь я ограничусь лишь чертами, проливающими всесторонний свет на облик изменчивой и вместе с тем постоянной государыни, милости которой ее любимцы добивались наперегонки друг пред другом.
Я старался до сих пор исследовать все чисто женственные ее черты, но за женщиной, обольстительной или загадочной, вызывающей удивление или порицание, неизменно любезной и привлекательной, скрывалась ли в Елизавете державная императрица? Постараюсь выяснить и это.
Дарования и политическая роль Елизаветы
Она была, прежде всего, дочерью Петра Великого, озабоченная, в особенности в начале своего царствовании, тем, чтобы не посрамить его имени и его наследия, на которое она предъявила права. Ее поклонение своему великому отцу доходило до мелочности, так, например, она иногда подписывала свои письма именем: «Михайлова», потому что Петр, путешествуя за границей, взял псевдоним «Михайлов». Но для того, чтобы эта страсть к подражанию распространилась на более серьезные предметы, Елизавете недоставало не одного только гения. За отсутствием гениальности, она обладала все-таки здравым смыслом, хитростью, некоторыми еще более тонкими свойствами ума, например, искусством, составившим впоследствии отличительную черту Екатерины II, устанавливать тщательно охраняемую границу между своими чувствами и даже страстями с одной стороны и своими интересами с другой. Образчиком этого может служить ее поведение с маркизом Шетарди, она расточала этому товарищу черных дней почти чрезмерные знаки дружбы и благодарности, предоставив ему и публично и в своем тесном кругу привилегированное положение, и вместе с тем в области политики она перешла на сторону злейших врагов его и Франции и предала его им. Ниже я вернусь к этому вопросу.
Она отличалась большой скрытностью. Никогда не была она так любезна с людьми, как в ту именно минуту, когда готовила им опалу или гибель. Но это опять-таки принадлежит к области вечно женственного.
У нее также было и чрезвычайно высокое понятие о своем царском достоинстве. Павел I, говоря впоследствии: «В России значительным человеком является только тот, с которым я говорю и пока я с ним говорю», повторял лишь заученный урок. Она нередко произносила подобные фразы. Так, по поводу великого канцлера, о титуле которого говорили в ее присутствии, она заметила: «В моей империи только и есть великого, что я, да великий князь, но и то величие последнего не более, как призрак».
Это чувство было у нее весьма искренно, вместе с тем менее лично, чем у Петра Первого. Она в нем отождествляла себя со своим народом, считая его чем-то высшим всех измеряемых величин и ценностей, а себя естественным олицетворением этого народа в глазах мира. Но она понимала, что тожественность эта была лишь случайная и преходящая, вследствие чего она не проявляла относительно будущего надменного равнодушия Петра. Она беспрестанно была озабочена вопросом о престолонаследии и огорчалась тем, что ей не удалось его лучше обеспечить. В ней было меньше гордости и, вместе с тем, она обладала более верным сознанием своей роли и своих обязанностей и более глубокой любовью к своей родине. Она любила ее, гордилась ею и, несмотря на самые страшные испытания, оказалась неспособной предать ее интересы.
В 1746 г., в то время, когда ему трудно было быть особенно довольным государыней, д’Аллион подчеркнул с меткостью, не лишенной недоброжелательства и вследствие этого тем более убедительной, эти основные черты умственной и нравственной организации Елизаветы, которая, в глазах менее внимательного наблюдателя, могла казаться находящейся во власти всяких прихотей и случайностей: «Императрица, по-прежнему прекрасная, бесконечно приветливая, соединяющая всевозможные чары с незаурядной величавостью, могла бы легко составить счастье своего народа… если бы она могла согласовать свою страсть к удовольствиям с обязанностями державной власти. Родившись под этими небесами, она должна по необходимости быть скрытной и недоверчивой. Все ее поступки пропитаны необыкновенной гордостью. Франции пришлось убедиться, что чувство благодарности ей чуждо. Она не проявляет предпочтения какой бы то ни было иностранной нации. Она очень любит свой народ и еще больше его боится».
Георг Гаспар Иосиф фон Преннер. Портрет императрицы Елизаветы Петровны. 1754 г.
Пятнадцать лет спустя французский автор воспоминаний, появившихся до сих пор лишь на русском языке, приходит к тем же заключениям. Описав внешние привычки Елизаветы, ее любовь к французским модам и упомянув о тех выводах, которые можно было бы сделать на этом основании относительно ее чувств, он пишет далее: «По-видимому, она исключительно, почти до фанатизма, любит один только свой народ, о котором имеет самое высокое мнение, находя его в связи со своим собственным величием».
До фанатизма! Это слово следует запомнить, оно, на мой взгляд, содержит единственно возможное объяснение явления, не поддающегося иному историческому толкованию, а именно: почему политическое величие России осталось непоколебимо и даже возросло среди обстоятельств, по-видимому, наиболее благоприятных для его гибели. В этом слове я вижу источник энергии и силы сопротивления, которая, невзирая на видимый беспорядок, бестолковость и ту бездну, куда, под управлением подобной государыни, должна была бы провалиться страна и расстроиться все органы управления, не только сохранила нетронутым организм, пересозданный Петром Великим, и обеспечила его развитие, но и увеличила его мощь настолько, что сделала его способным наносить удары, колебавшие Европу.
Лень Елизаветы и ее нерадение в делах все увеличивались со времени ее воцарения. Выше было отмечено свойственное ей сознание своих обязанностей. Да не обвинят меня здесь в противоречии себе. Сознание долга и добродетель – понятия не тождественные, даже в приложении к одним и тем же вещам, и в истории вечно женственного video meliora proboque, deteriora sequor[5] Медеи занимает не последнее место. Впрочем, те из биографов дочери Петра Великого, которые изобразили ее безусловно предоставившей все дела своим министрам или фаворитам, согрешили против истины. Подобное безусловное отречение от управления никогда не имело места. Хотя подобное обезличение возможно даже при самодержавном режиме на некоторых зачаточных стадиях, как то доказал Петр II, оно стало фактически неосуществимым после Анны Иоанновны, при организованном правительстве, ставшем живым, деятельным и цельным. Такого рода организмы не могут обходиться без центрального двигателя, и в данном режиме этим центром является государь. Он главное жизненное начало и главный орган движения. Если он находится в покойном состоянии, то ничто не двигается, а с его исчезновением наступает общая смерть.
В начале своего царствования Елизавета проявила даже большую деятельность. За 1741 и 1742 годы она, правда, лишь семь раз присутствовала на заседаниях Сената, но, приезжая в одиннадцать, а то и в девять часов утра, она слушала прения до самого обеда. Журнал коллегии иностранных дел за 1741–1743 гг. указывает на ее постоянное участие в обсуждении дел. Ей посылают ежедневно доклады. Она делает на них пометки, она точно так же читает все черновики депеш, посылаемых ее заграничным агентам, отдает приказания. Еще в 1748 г. она делает собственноручную пометку на докладе, посланном ей Бестужевым. Дело касается предполагаемого брака между принцем Августом Голштинским и принцессой Луизой, сестрой датского короля. Канцлер дает благоприятное заключение, предполагая, что таким путем принц легче добьется Лионского архиепископства, на который зарится Пруссия, и Данию можно будет уговорить соединиться с Россией против Швеции. Елизавета же держится иного мнения: «Над этим следует подумать. Мы знаем принца, его можно повернуть в какую угодно сторону. Не кроется ли здесь, наоборот, интрига со стороны Пруссии и Франции, дабы поссорить нас с Данией? Приходите, поговорим об этом». Из этого следует, что она не полагается на решения министра и не принимает и своих решений легкомысленно. У нее есть свои собственные мнения и она, по-видимому, настаивает на них, когда находит их справедливыми: вышеупомянутые брачные предположения не кончаются ничем.
Однако уже в 1742 г. тот же Бестужев горько жалуется саксонскому министру Пецольду на беспечность и рассеянность ее величества. Она хочет быть в курсе всех дел, она даже настаивает на том, чтобы ничего не решалось помимо ее, затруднение состоит лишь в том, чтобы найти время для серьезных прений, в которых она хочет принимать участие, среди занимающих ее пустых удовольствий. Для нее составляются доклады, указы ждут ее подписи, начатые переговоры требуют ее внимания, но ознакомление с ними, росчерк пера, решительное слово, вымаливаемые у нее, и без которых обойтись невозможно, заставляют себя ждать, бумаги накапливаются, запоздания осложняют дело, возобновление трактата с Пруссией, не терпящее отлагательства, договор с Англией, грозящий расстроиться, все откладываемый ответ на десять промеморий австрийского посла, угрожающих разрывом, все застаивается и вперед не двигается.
Тут мы нападаем на главную причину, мешавшую дочери Петра Великого согласовать свои поступки со своими чувствами: ей на это не хватает времени. Она не была вынужденной, подобно своему отцу, все делать самой, и что ей достаточно было бы нескольких часов в день, чтобы вставить в печь или вынуть из нее хлеб, замешанный другими с большим или меньшим уменьем или старанием. Но откуда взять эти несколько часов? Она на балу, она на охоте, она одевается, она в церкви, она бежит туда, сюда, расходуя себя в безостановочной оргии передвижений и удовольствий. Она неуловима. Ей недостает времени, а также и силы сосредоточить свое внимание, среди водоворота, закружившего ее жизнь. В январе 1743 г. д’Аллион спрашивает ее, какие она имеет известия относительно важного документа, переданного им ей в руки и касающегося ее личной безопасности, который она хотела сама переслать в Швецию.
– Что ответили из Стокгольма?
– Боже! Я забыла послать бумагу!
Месяц спустя французский поверенный подходит к государыне на маскараде, чтобы поговорить с ней о деле, по-видимому, очень заинтересовавшем ее. Сперва она его слушает, но вскоре он замечает, что она уже не следит за его речью, с нею заговаривает домино, и она с ним исчезает.
В области внутренних дел то же желание все узнать, войти во все мельчайшие подробности, наталкивается на те же препятствия. С начала 1746 года и до конца его, каждый раз, как она встречает прокурора Синода Шаховского, – а встречает она его несколько раз в неделю, – она извиняется: «Я виновата, все забываю о своем деле». Между тем дела Синода ей особенно дороги.
В марте 1742 г., уезжая из Петербурга, в первый раз по своем восшествии на престол, она встревожена, озабочена, она даже плачет, садясь в сани. Как возвратится она в свою столицу? Да и удастся ли ей вернуться в нее? Тем не менее она уезжает, потому что в Царском ее ожидает бал, и она танцует на нем до упаду.
Удастся ли Сенату или Коллегии иностранных дел овладеть ее неуловимой особой и ее умом, подобным блуждающему огоньку, она ускользает самым неожиданным образом, иногда окольными путями. Как во внутренних делах ей дорог Синод, так во внешних ей дорога Голштиния, и ее наверно можно заинтересовать, говоря о ней. Но она тотчас вспоминает о драгоценных камнях, вошедших в приданое ее сестры, покойной герцогини Голштинской. Они пропали, и она требует, чтобы их отыскали. Дело идет о наследстве шведского престола для герцога Голштинского. Но сперва драгоценности! Она хочет знать, куда они исчезли.
Впрочем, неизвестно как и почему, Коллегия иностранных дел занимается покупкою бриллиантов за счет государыни, и в то же время канцелярия Сената заботится о воспитании двух медвежат, предназначенных для развлечения ее величества. Они должны научиться ходить на задних лапах и прыгать через палку. Другие указы, составленные в том же учреждении тайным советником Черкасовым, касаются снабжения провизией и сластями императорского стола, выписываются персики, апельсины и устрицы из Кронштадта, раки из Украйны, причем для скорейшей доставки их организуются отдельные смены лошадей от Батурина до Петербурга.
А пока путешествуют раки, раздается хор жалоб на медлительность Елизаветы в канцеляриях Сената, в Коллегии иностранных дел и в посольствах, все усиливаясь до конца царствования. За исключением Шаховского, воспроизведшего слабое эхо этого хора в своих воспоминаниях, коллеги барона Черкасова не поверили потомству тайны своего нетерпения и досады, зато товарищи д’Аллиона не были столь скромны, и у них я почерпнул свидетельства, действительно отягчающие память слишком легкомысленной императрицы.
«Она ненавидит работу, и заставить ее подписать какой-нибудь указ или бумагу так же трудно, как написать оперу, ввиду того, что она думает исключительно о своих удовольствиях, – пишет Мардефельд в марте 1742 г. – Все находится в крайнем беспорядке, ни одно дело не закончено».
В то же время посланник Марии-Терезии Гогенгольц теряет надежду когда-либо добиться аудиенции. Императрица кочует из одного загородного дома в другой и за нею невозможно поспеть.
«Мы совсем не занимаемся делами, бал, маскарад или опера занимают все наши мысли», жалуется англичанин Тироули в 1744 г.
В ноябре 1747 г. дипломатический мир ждет заключения трактата с Австрией, т. е. подписи государыни на документе, все пункты которого давно уже одобрены ею. Остается начертать лишь несколько букв. Но ее величество поглощена празднествами по случаю бракосочетания ее двоюродной сестры Гендриковой с Соймоновым, ничтожеством, получившим по этому случаю звание камер-юнкера и бригадирский чин. Рассчитывают на пост, когда прекратятся балы и маскарады. Но – о ужас и разочарование! Едва женившись, Соймонов бьет свою жену и призывает к ответу Иоганну Шмидт за то, что она недостаточно зорко охраняла добродетель своей бывшей питомицы. Досада Елизаветы, арест виновного и опять-таки потеря времени!
В 1750 г. в разговоре с другим посланником Марии-Терезии, графом Бернесом, тоже тщетно добивавшимся аудиенции, Бестужев изливает всю свою горечь. «Вы находите, что дела моей коллегии плохо идут, – говорит он. – Если бы вы видели остальные! Благодаря доверию, которым меня облекает государыня, у меня зло, может быть, до некоторой степени и поправимо. В других областях империя положительно приходит в упадок. Если бы ее величество посвящала управлению страны сотую долю времени, отдаваемого вашей повелительницей управлению своего государства, я был бы счастливейшим из смертных. При настоящем же положении вещей терпение мое истощается, и я решил выйти в отставку через несколько месяцев».
Это последнее сообщение заставляет заподозрить подлинность предшествующего. Так, одному из преемников графа Бернеса, барону Претлаку, пришлось наблюдать при совершенно ином освещении действительные отношения, установившиеся между Елизаветой и ее первым министром. Ему казалось, что недочеты происходили благодаря собственной лени канцлера и вследствие того, что он, наоборот, поощрял страсть императрицы к удовольствиям, отвечавшую его личной склонности к распутной жизни. Но после двухлетнего опыта он тем не менее увидел, что императрица не посвящала и четверти часа в день государственным делам.
В 1758 г. после падения Бестужева его счастливый преемник, Воронцов, держал маркизу Лопиталю приблизительно ту же речь: «Вы не поверите, сколько хлопот доставляет мне нерешительность и медлительность ее величества… Хотя бы я и думал, что какое-нибудь дело окончательно слажено в тот вечер, когда я вас вижу, я все же не смею вам это сказать, зная по опыту, что на следующий день все может измениться».
С годами внешние причины, отдалявшие государыню от всякого серьезного занятия, – беспрестанные разъезды и расходование сил на пустяки, – заменились внутренней причиной, существовавшей и раньше, но постепенно возраставшей, в силу развития некоторых черт характера государыни, отмеченных выше: лени, нерешительности, склонности к суеверию и преувеличенной, до болезненности, заботы о своей красоте и здоровье. Согласно свидетельству Воронцова, беспечность и нерешительность Елизаветы чуть не лишили ее престола. История осы, севшей на перо императрицы в ту минуту, когда она подписывала первые буквы своего имени под трактатом 1746 г., заключенным с Австрией, и заставившей ее отложить окончание своей подписи на шесть недель, знаменита и типична, даже если предположить, что маркиз Бретейль ее сочинил. К концу царствования подобные анекдоты умножаются до бесконечности в легендах того времени, и умственное расстройство, указанием которого они безусловно служат, все усиливается. «Она (Елизавета) родилась ленивой, нерешительной и неспособной на ведение больших дел, – писал Лопиталь. – Она не знает действительных интересов своей империи и живет изо дня в день, занимаясь своим здоровьем и своей красотой, увядающей с каждой минутой… Она начинает огорчаться своим состоянием… Ее стараются развеселить, но она от всего отказывается и предпочитает оставаться у себя. Она полна сомнений и мелкой набожности. То она поклоняется одному святому, то другому. Она окружена мощами и образами. Она часами стоит перед одним из них… говорит, советуется, с ним. В одиннадцать часов вечера она приезжает в оперу, ужинает в час, ложится в пять, и бразды правления предоставлены ею воле судеб… Все дела идут как попало. Окруженная льстецами и невеждами, постоянно кадящими перед нею фимиам, она не может свыкнуться с мыслью, что постепенно теряет свою красоту, которую поддерживает по мере сил с помощью всех тонкостей искусства. Она тратит на это бесконечно много времени и становится доступной лишь после того, как ее туалеты и украшения заслужили одобрение ее зеркала и приближенных дам».
Начиная с 1758 г. здоровье Елизаветы становится предметом постоянных забот ее самой, ее придворных, даже всего европейского мира. «Малейшее недомогание кажется ей апоплексическим ударом, – пишет Лопиталь. – У нее ячмень на глазу, и все дипломатическое движение на материке приостанавливается. У нее истерический припадок, и тогда невозможно обратить ее внимание на вопросы, ожидающие ее разрешения, потому что «все ей стало почти безразличным». Она оставляет без ответа два собственноручные письма Людовика XV, после падения Бестужева и неизбежного процесса, последовавшего за ним, обвиняемые, и приговоренные и оправданные, ждут целыми месяцами в тюрьме, чтобы она решила их участь. Воронцов, оставшийся как в черные, так и в светлые дни самым близким другом и доверенным лицом государыни, сам Воронцов, став канцлером, не может уж к ней подступиться: она боится, что он заговорит с ней о делах. Если пытаются открыть ей глаза на беспорядок, царящий вследствие ее беспечности во всех отраслях управления, она вздыхает: «Боже, как меня обманывают!» и возвращается к своему туалетному столу, к беседам со святыми иконами или впадает снова в равнодушное состояние.
Но что же делалось с империей в царствование подобной императрицы? Моим читателям уже это известно, и они еще лучше узнают это из последующих страниц. Империя развивала в себе элементы силы, сделавшие ее одною из могущественнейших держав на земном шаре, она продолжала медленно, но безостановочно идти по пути, по которому Петр I направил ее, Англия искала сближения с ней, Австрия и Франция перед ней заискивали, а в Германии появились ее войска, сдвинувшие чаши весов судьбы Фридриха. Каким чудом могло произойти это? Как я уже сказал, происходило это в силу жизненной энергии, таившейся в государыне и в ее подданных, восполнявшей ошибки обеих сторон, группировавшей вокруг престола людей, способных поддерживать на троне основной принцип власти и деятельности. То была сила, излучаемая прошлым, полным преданий, будущностью, полною надежд, сила, окружавшая этот молодой, сильный и мистический народ атмосферой героизма, сообщавшаяся даже самым слабым, самым развращенным, самым низким натурам и противопоставлявшая всем недочетам, всем падениям и всем предательствам служение, культ и фанатизм общего идеала.
Изучая эпоху, непосредственно предшествовавшую той, к которой я приступаю здесь, мне уже пришлось указать на это явление. Мое толкование сочли за метафизику. Эпитет мне безразличен, и я предоставляю оценку его философам. Мой же ум не допускает в данном вопросе существования следствия без причины. Фридрих II не был метафизиком и принимал в расчет лишь осязаемые предметы, он и считал поэтому несомненным, что тридцать или сорок тысяч пруссаков под командой полководца, подобного ему, побьют даже двойное количество русских под предводительством какого-то Салтыкова. Он ошибся и умер, так и не поняв, каким образом машина, настолько плохо управляемая, как империя Елизаветы, одолела такой чудесный мощный аппарат, как Пруссия. Я полагаю, что даже самому скромному историку разрешается попытаться расширить кругозор даже и очень великого человека в пунктах, где он проявил явную близорукость.
К тому же история России в изученных нами периодах ее выяснила перед нами также и тот факт, что на практике самодержавный режим и личная власть – понятия не тождественные. Даже в руках людей со столь ярко выраженной индивидуальностью, каковы Иоанн Грозный, Петр Великий, Екатерина II и в другом смысле Павел I, этот режим допускает действительное разделение власти. Так, Петр I поставил рядом с собой Меншикова, а Екатерина II Потемкина. Но на протяжении двух веков, со времени воцарения сына Алексея Михайловича, абсолютизм под этой умеренной формой существовал всего лишь шестьдесят три года, считая царствования самого Петра, Екатерины и Павла, осуществивших его. Остальное время, за отсутствием прежде всего сильно организованной иерархии власти, затем, в силу нарождения ее органов, заменивших собою прихоти фаворитизма, Россия была страною, где менее всего на свете чувствовалась инициатива государя, хотя номинально все должно было исходить от него, и в действительности, даже при отсутствии инициативы, участие государя в малейших действиях правительства оставалось необходимым.
При Елизавете это раздвоение самодержавия в указанных мною границах, встретившее вначале преграду в энергических инстинктах государыни, вскоре явилось необходимостью. К несчастию, оно совершилось с одной стороны в пользу лиц, большею частью малоподготовленных к выпавшей на их долю роли, с другой стороны – оно вызвало к жизни страшное и ожесточенное соперничество. Вознесенная на престол группой лиц, среди которых лекарь Лесток занимал первое место по образованию и способностям, хотя он и был лишь заурядным авантюристом, с ограниченным умом и с шаткой моралью, дочь Петра Великого не имела возможности ни сделать лучшего выбора, ни сдерживать разгоревшееся соперничество. Внутренняя и внешняя истории этого царствования так тесно связаны с этой беспрестанной борьбой, и главные участники ее так мало известны за границей и так неправильно поняты даже в России в тех образах, в которые их облекла легенда, что мне кажется нужным ближе познакомиться с ними, прежде чем перейти к изложению событий, где они фигурировали. Это будет некоторым эскизом всего царствования. Картина его, которую я затем постараюсь нарисовать, лишь выиграет от этого в ясности.
3
Он получил это название, потому что был выстроен на месте казармы, где помещался полк, которым командовал некий полковник Аничков.
4
Согласно другой версии, венчание было совершено на Покровке, в маленькой церкви, около которой Разумовский выстроил впоследствии знаменитый «дом с ящиками», занятый в настоящее время учебным заведением и прозванный так вследствие своего сходства с комодом. Увидев комод с многочисленными отделениями у английского посланника, фаворит вздумал воспроизвести его таким образом.
5
Вижу и желаю доброго, но поступаю иначе (лат.).