Читать книгу Когда явились ангелы (сборник) - Кен Кизи - Страница 8

Абдул и Авенезер

Оглавление

Что ж за лай да рев там, ты послушь только.

Отчего такой гам и хай, что за казус, отчего это я в такую даль зашел по такой поздноте да по выгону в такой мокряди…

Перестали, притаились. Но не кончили, только слушают, там что-то – божмой, да это Стюарт прям тут с чем-то дерется! Йих! Давай, Стюарт, вали его! Йих! Пошел отсюдова на хуй химера или кто ты там есть – не поймешь, лисица это, волк от леса отбился или бешеный опоссум.

Гав гав гав! Лай да рев да сердце колотится а шерсть на столько акров вокруг дыбом стоит. Стюарт? Хых хых хых. Молодчага, Стюха. И что там у нас за паразит такой странный был? Нога нормально? Лисица, видать, лисенок-недоростыш пошел ночь брать нахрапом. Видать, тот же, что под окно к моей хижине по лощине подкрадывается иногда и наскипидаренная ночь поскрипывает под лапами как вдруг я как подскочу на три фута в воздух с кресла на колесиках а он возьмет и пропадет в болоте тявкая от злобного восторга.

Тише, Стюарт. Никшни. Пусть все успокоится, а то прям перезвон полуночный с адским пламенем! Что это там в лунной дымке впереди, такой здоровенный черный ком? Должно быть, Авенезер, опять на том же месте у гнутой оросительной трубы. Стало быть, трагедь еще не кончилась, хоть столько дней прошло. Больше недели с тех родов в колючках да почти еще неделя с убийства – а она до сих пор у трубы. Что ж, хорошая трагедь, со сцены долго не сходить должна. Не то чтоб сюжет милый и внятный или там притча какая, где я смысла пока не разглядел, но все равно трагедь.

Там и доблестный герой есть, и верная героиня. Несмотря на мужскую кликуху, Авенезер – корова. Такое обманчивое имя она себе получила одним общинным Рождеством, когда мы, общинники, еще не разбирались в рода́х у братьев наших меньших.

Она из самых первых отбившихся телят, Авенезер эта наша – ее присвоили в тот первый год, когда я выбрался из каталажки да Калифорнии, – вернулся в Орегон, на старую ферму у Маунт-Нево. Туда Бетси с детишками переехала, пока я на киче парился, а вся наша старая банда двинула за ними. В тот первый головокружительный год ферма под завязку нагружена была нагруженными под завязку людьми, которые старались обрабатывать землю на чистом, считай, оптимизме и чистой дури. Однажды эдаким восторженным днем мы пригнали на автобусе в Кресуэлл на аукцион скота и назадирали ставок до того, что получили себе во владение восьмерых мелких «отоймышей». В скотоводском деле отоймыш – это двух-, трех- или четырехдневный теленок, продаваемый отдельно, потому как хозяин желает мамашу его доить, а самого теленка не выращивать; по дешевке, заметим, продаваемый – а почему, мы это выяснили всего через несколько часов после того, как доставили свой малехонький караван домой на их соломой выстеленные квартиры: выживают они редко.

Первый отправился на Великую Облаву, не успело и первое утро настать, второй – перед вторым восходом, и костлявые ножонки их все были в навозе, а глазищи потускнели от обезвоживания. К исходу третьей ночи слегли остальные шестеро. Не протянули б и недели, если б мой брательник не добавил им в соски ацидофильного кефира собственного производства. Слово Бадди оказалось крепко: кефирчик укрепил им беззащитные животики дружественными антителами и энзимами, и шестерых этих мы вытащили.

Тш-ш, Стюарт; это Авенезер. В темноте мне ее не видать, а вот клеймо наше вижу: белое сердце с иксом внутри, призрачно плавает в черной луже. Мы метим холодом, а не жаром, поэтому телята у нас не ревут во всю глотку, как обычно бывает, и жженой шерстью и горелым мясом не воняет – мы их шепотом да мерзлым газом. Тяжелое латунное клеймо на конце деревянной палки макается в закрытое со всех сторон ведро, где шкварчат сухой лед и метиловый спирт, а мы тем временем валим теленка в опилки. Выбриваем ему на бочку лоскут, суем мерзлым металлом в залысину, а потом надеемся, что никто не пошевелится, пока до шестидесяти не досчитают. Если все правильно сделано, там, где металл касался, волосы отрастают белые. Почему сердце с крестом? Раньше это был символ Проб на кислую – означал что-то вроде духовной честности, вот те крест, а то помру и т. д.

Лучше всего получилось у Авенезер; может, железо лучше замерзло или побрили тщательней; а может, потому, что она ангус и чисто черного окраса, на котором белый выделяется. Ее утроился в размере с тех пор, как много лет назад его наморозило, однако по-прежнему сияет четко и ясно. От такого ордена она авторитетно смотрится. Авенезер и впрямь верховодит в стаде, и влияние ее только растет, особенно после того, как она осознала, что на поле она – самая умная и храбрая, и кому вести за собой остальных на штурм оград в знак протеста против условий на выгоне, как не ей. Когда заводится какая-нибудь, так сказать, говядина, Авенезер – делегат от всех этих восьмидесяти акров нагульного скота: коров, телят, волов, быков, овец, лошадей, коз, ослов и всех прочих четвероногих вегетарианцев.

Я отказываюсь называть ее делегатиной.

Венец руководства нелегок. Она дорого заплатила за все годы прорывов сквозь баррикады и маршей протеста среди зимы. На нее навешивали докучливые колокольцы, ее привязывали к тяжеленным боронам, стреноживали, надевали на нее ярма из крепких ясеневых рогулин, которые на ярд торчали над загривком и еще на ярд отвисали книзу, чтоб она не сумела протиснуться между рядами колючки (они ее останавливали, конечно, хотя лишь до тех пор, пока не просыпалась в ней подлинная решимость; в те первые годы все наши ограды в лучшем своем виде были воплощением молчаливого соглашения с полутонными насельниками выгонов), и шкура ее отражала залпы камней, комьев, фасолевых подпорок, орудий труда, жестяных банок и колышков для палаток, а в одну люто ненастную ночь, после долгих часов за разрешением пограничных разногласий, – пылающих римских свечей.

Теперь она этим больше почти не занимается. Усвоила цену протеста, я же усвоил, как строить изгороди попрочнее и кормить ее сеном получше. Но все равно мы оба можем ожидать демонстраций и в будущем. Есть крестьянская нескладушка, вот такая: «Старушка Авенезер… капризна, сколько влезет!»

Здоро́во, Авенезер. Ты еще тут, у вмятины в трубе, а, жуешь себе спокойненько и жуешь? Вижу, никакой лисий лихач не потревожил твоих воспоминаний в жвачной ночи…

У нее и другие старики бывали. Первым стал Гамбургер, здоровенный гернзейский бык, низколобый, с упорным взглядом и вечно распаленный – до того, что однажды попробовал оприходовать «харлей» на холостом ходу вместе с седоком, просто потому, что телушка в течке мимоходом потерлась о заднее колесо. Когда ставки делали, аукционист признал, что с точки зрения красоты смотреть на Гамбургера нечего, но уверил нас, что лично знаком с этой животиной и может гарантировать, что любовник он прежестокий и пыл его не знает границ. В том, что нам сказали правду, мы убедились, едва бык сошел с грузовика по доскам в наш клевер. На землю он ступил уже со стояком. И с того дня, какой час суток ни возьми, как ни глянешь, у Гамбургера так стоит, что опустись он на колени – целину вспашет.

Однако пыл, не знающий границ, не знает и оград. Гамбургер не был вожаком движения, как Авенезер, но мои ограды от него страдали никак не меньше. Однажды утром его не оказалось на выгоне. В проволоке я нашел драную дыру, а Гамбургера и след простыл. Сын моего соседа Олафа Бутч наконец принес весть, что Гамбургер сидит на цепи у папаши в амбаре. Я туда за ним прихожу, а Олаф говорит:

– Зайди-ка в дом. Я женщине скажу, чтоб свежего кофейку нам поставила. Мне надо с тобой потолковать.

Олафу я верю. Как и большинству моих крестьянствующих соседей, ему приходится держаться за работу, чтобы не потерять право пахать свою землю. В поле он выходит, едва вернувшись из лесу домой; даже шипованные сапоги свои не переобувает.

Всю первую кружку мы с ним протрещали. А после второй он говорит:

– Этот бык на рожон полез – опасно. Гернзейские так делают – вдруг ни с того ни с сего однажды решают озлобиться. Вот и твой решил. Ему теперь нипочем любая ограда, любые ворота, любая чертовня, которой случится быть между ним и тем, что ему взбредет. Пока наконец не пойдет на человека. Может, не на взрослого, но и глазом не моргнет пойти на ребенка или бабу, если те попробуют ему помешать. На это можно смело ставить. Взгляд у него такой.

Мы пошли к Олафу в амбар и поглядели в загородку. Спору нет: раньше Гамбургер глядел просто упорно и распаленно, а теперь в глазах его тлели первые угли ненависти к человеку-угнетателю.

– Завтра же под нож ублюдка, – сказал я.

– А вот этого не стоит. К чему тебе ненависть жевать? Он еще молодой, а потому наверняка слишком жесткий, да и в крови у него все эти тараны, случки да копытом землю рыть. Мясо вонючее, как у козла. Ты вот что лучше – посади его в откормочный загон да корми одним зерном дней сорок. Попробуй отвлечь от поскакушек с жаркими телками.

Загон мы ему построили из железнодорожных шпал и телефонных столбов, но вот удастся ли заставить Гамбургера передумать – тут я сомневался. У него не только по-прежнему стоял торчком – все телушки со многих миль окрест что ни ночь ему сладко пели:

– Гамбургер… Гаммм-бургер, мммилый…

И угли у него в глазах с каждым днем в загоне разгорались все жарче. Убедившись, что недели одиночного заключения его ничуть не смягчили, напротив – он что ни день все лютее кидался на загородку, когда мы приносили ему зерно, а что ни ночь ревел и рычал все громче, будто внутри у него рокотал вулкан спермы, – мы наконец решили влить ему в утреннюю запарку снадобье в рассуждении поднять ему сознательность – ну, к Знанию Блистательной Всепроникающей Милости, что Бежит если не Постижения, то, по крайней мере, из мошонки.

Снадобье, показалось нам, произвело больше ажитации, нежели просветления. Гамбургер постоял несколько минут, глядя в пустое ведро, пуская слюни и весь подергиваясь. Затем могуче перднул и кинулся в атаку. На первом же приходе смел с лица земли железнодорожную шпалу (хороший небось был приход – вес быка мы оценили в шесть мужчин и дозу рассчитали соответственно). Когда Гамбургер выломился на волю, все мы кинулись спасаться где повыше, спотыкаясь друг о друга в осознании того, что́ породили на свет; однако гормоны у Гамбургера, видимо, оказались крепче ненависти; забыв о разбегающихся мучителях своих, он понесся прямиком к покинутому стаду. До глубокой ночи слышали мы отзвуки их распутства.

Бетси позвонила в «Мясобойню Сэма». На рассвете перед домом уже стоял алюминиевый фургончик-рефрижератор. Из него вышел сын Сэма Джон и вытащил из держалки за сиденьями ружье 22-го калибра. Сэм забоем уже не занимался. Предпочитал отсиживаться в своей мясницкой и трепаться с охотниками на оленей, а в поле работал сынок. Джону тогда было лет восемнадцать. Хотя лицензии на забой у него не было, за много лет бок о бок с папашей, выезжая на все эти убийства, он стал разбираться в смерти и выборе момента. Знал, что приезжать нужно на заре, к приговоренному животному подходить, пока оно еще не до конца проснулось (махнуть рукой, окликнуть: «Эй! Сюда!» – резкий щелчок…), и валить одним выстрелом.

То сотрясение ужаса, что зарождается после этого выстрела и бежит по всему хозяйству от края до края, не должно достигать сознания жертвы – и ее мяса. Страх тебе тоже ни к чему жевать. С точки зрения Джона, меня и коров, первоначальный кашрут в этом и заключался.


После Гамбургера мы несколько раз промахнулись с кастрацией – случайно, бычков спасала лишь наша неумелость с эластатором и слабые резиновые кольца; но эти парни в лучшем случае халтурили, на мамаш своих залезть пытались, так что все равно долго не протягивали. Миновала пара сезонов без быков, и не за горами было время без говядины, поэтому я договорился с отцом, брательником и Мики Райтом влить в нашу собственность новую кровь. У Мики была пара мустангов, хромавших у меня по дальнему выгулу, а отец знал молочника, у которого имелся лишний бычок на обмен. Мики отвез мустангов молочнику в конском фургоне своей подружки и через несколько часов вернулся с трофеем. Мы встали на поле, зудящем от пчел, и стали наблюдать, как сторожко ступает наружу черный абердинский годовик, в фургоне казавшийся безмятежным и безразмерным, как сама полночь. Он и будет наш Абдул, Дулом-вдул-весь-мир, Бык Быков.

Пока еще совсем мелкий пацан, он пятился по скату, робея, совсем как новый мальчуган на незнакомой игровой площадке. И симпатичный притом мальчуган. Изящный даже. Длинные ресницы, курчавые локоны, безрогий – нам казалось, во всех мыслимых смыслах. Тревожно глянув на наших коров, выстроившихся поглядеть на него, – хвосты подергивались, глаза искрились после двух безмужних лет, – он рванул куда-то на юг, в более благодатные широты вроде Сан-Франциско: через нашу изгородь, изгородь нашего соседа, изгородь соседа соседа нашего соседа, – и только потом мы сумели его загнать.

Когда мы его наконец вернули восвояси, он еще раз оглядел наших коров – и на сей раз ринулся в сторону Виктории. Два дня мы гонялись за ним с камнями и веревками, соблазняли его люцерной и овсом, чтобы только вернулся, дал себя удержать, успокоился или, по крайней мере, смирился с тем, что это теперь его новый дом, готов он к такому повороту или нет. Вернуться-то он вернулся, но весь остаток лета и всю осень держался как можно дальше от этого стада потаскух, что все до единой положили глаз на его жизненно важную телесную суть.

– Ты чего это за Фердинанда на меня тут повесил? – спросил я у отца.

– Новая экспериментальная порода, – успокоил меня папуля. – По-моему, называется абердин-патикусская, знаменита своей кротостью.

Когда же суровая зима пришла по-настоящему, Абдул наконец привык не стесняться общения со своим стадом – но только, похоже, из-за тепла и кормежки. Когда дневная порция сена исчезала, он отходил в сторону и пережевывал в праведном уединении. С робостью на лице и этими глянцевыми черными кудряшками он больше походил на только что созревшего алтарного служку, который раздумывает, не провести ли ему жизнь в монашеском безбрачии, а не на прародителя стейков.

И тут в наш рассказ вступает второстепенный коровий персонаж – одна из телок Гамбургера по имени Шлюшка. Косоглазая джерсийско-гернзейская помесь, малорослая, непритязательная и, в папу, не красавица, однако именно этой скромнице выпало первой снять с Абдула подозрения в Отъявленном Фердинандстве. Бетси говорила мне, что некоторые коровы, похоже, уже стельные, но я сомневался. Еще больше я усомнился, когда она сообщила, что первой должна отелиться невзрачная Шлюшка.

– В любой момент, – сказала Бетси. – У нее уже выделения, бедра растянуты – только послушай, как она там плачет.

– Да мы и девять месяцев не прошло, как его купили, – напомнил я. – А первые два из них он лез только на заборы. Она ревет просто потому, что погода говно. От погоды все плачет.

То была самая холодная зима за всю краткую письменную историю Орегона – минус 20 в Юджине! – и даже на долгой памяти старых рутинеров суровее зимы не бывало. Мороз не ослаб и через несколько дней, как у нас обычно. Весь штат перемерз намертво на целую неделю. Вода застывала в трубах, если даже на несколько минут оставляли открытым кран; скважинные насосы перегорали на 60 футов в глубину; взрывались обогреватели; трескались деревья; даже бензин сгущался в бензопроводах движущихся машин. Через неделю слегка оттаяло, и все треснувшие водопроводы целый день весело фонтанировали; а потом все опять перемерзло. Новый рекорд! И снег в придачу. И дуло просто скотински, и дальше морозило, и сильнее пуржило и опять дуло – одну неделю за другой, весь февраль, март и даже апрель. К Пасхе чуть потеплело. Прогнозировали ясные дни. Снег перестал, но апрельские ливни обрушились отнюдь не фиалками.

Слякоть хуже снега – тот хоть оправдывает себя каким-то шармом. Весь день мерзко хлюпает, всю ночь черный зусман – тут у кого угодно депрессия будет, что у человека, что у зверя. У зверей-то нет календаря, Стоунхенджевы Солнцестояния, церемониальные ветви остролиста не напомнят им о свете. У коров огромный бак терпения, но он не бездонен. И когда он наконец опорожняется, когда один жалкий месяц тянется за другим, а трепанный погодой дух не подопрет никакая теология – вот тогда и они впадают в отчаяние. Мои коровы развернулись жопой к ветру и давай себе уныло пялиться в беспросветное будущее, часами не мыча и даже не шевелясь. Их даже люцерна не бодрила.

Потом одним тусклым утром Бетси пришла и сказала, что Шлюшка в болоте рожает и ей, похоже, надо помочь. Когда я наконец укутался и дошел вслед за Бетси до места, теленочек уже родился: крохотное черное то же самое своего папани, без сомнения, Абдула, кудряволобое, ангелоглазое, – и стоял он в этой слякоти здоровый и сильный, как – сочиним тут поговорку – бык. А вот Шлюшка выглядела неважно. Задыхалась, время от времени еще тужилась, но сил выкинуть послед ей, судя по всему, не хватало. Мы решили переместить их в поле к дому поближе, чтобы приглядывать. Я нес теленка, а Бетси погоняла Шлюшку следом. От жгуче-ледяного дождя мы все вжимали головы в плечи. Я матерился, Бетси ворчала, а Шлюшка несчастно ревела о горестях этой суровой жизни, зато теленок у меня на руках не издавал ни звука; голову он держал слишком высоко, а глаза его были слишком широки от изумления всем окружающим, чтобы еще и на что-то жаловаться.

Дождь со снегом стал еще холодней. Мы с Бетси зашли в дом и наблюдали из окна. Теленок лежал в укрытии насосной станции и ждал, какие еще чудеса припасла ему жизнь. Шлюшка продолжала мычать. Послед болтался у нее под крупом, как гроздь виноградного мороженого. Что-то наконец оторвалось и упало в ледяную грязь. Остальное начало втягиваться обратно. Бетси сказала, что надо пойти и выковырять его наружу. Я ей заметил, что коровы тысячи лет переживали отел и без всякой моей помощи. Совать руку в эту таинственную тьму инь? Да я туда – сочиним еще одну – и близко не сунусь.

В тот день Шлюшка слегла. Послед у нее до сих пор не вышел, ее лихорадило так, что от вздымавшихся боков пар столбом. Через каждые несколько вдохов она сипло вздыхала – словно у ржавой заводной коровки кончался завод. Теленочек по-прежнему стоял рядом, молчал, умоляюще тыкался в мать мягкими буграми носа, только мать ему не отвечала. Бетси сказала: начинается перитонит, поэтому, чтобы ее спасти, нужны антибиотики. Я съездил в Спрингфилд, где удалось купить набор как раз для решения такой ветеринарной проблемы. Пинта окситетрациклина, к которой резиновой трубкой присоединен скотский шприц с иглой, как гвоздь в 20 пенни[13]. Дожидаясь, когда пройдет товарняк, на переезде в Маунт-Нево, я выкроил минутку и прочел инструкцию, как делать укол. Там была изображена корова и стрелочкой показано, в какую вену на шее я должен попасть. А вот где ей перетяжку делать, не сказано.

Остаток пути домой я размышлял о разных перетяжках. Лучше всего, прикидывал я, будет садовый шланг со скользящим узлом… но не успел я и к дому свернуть, как стало ясно, что случай для практики мне уже не выпадет. Бока у нее больше не вздымались. Теленочек так же стоял рядом с дымящейся горой, но больше не молчал. Он ревел так, будто у него сердце разрывалось.

Весь остаток того слякотного дня я дрожал от холода, орудовал лопатой и думал, что, вот если б взял и утром сунул руку в корову, днем бы точно не рыл ей этот чертов котлован. Пока я рыл, а теленок ревел, коровы – одна за другой – подходили к изгороди, разглядывали, что тут происходит: но не на усопшую свою сестру смотрели, которая для них уже мало чем отличалась от той грязи, которой я ее заваливал, а пялились на новорожденное чудо. И пока они так глазели, было заметно: они с напругой возвращаются по длинному темному туннелю зимней памяти и что-то припоминают. Плач этого малыша дергал их воспоминания за вымя, выдаивал млечные отголоски времен поярче, дней подлиннее, когда опять был клевер, светило солнце, было тепло, что-то рождалось – снова жизнь.

Не успел тот чумазый день окончательно измараться до полной темноты, мои коровы уже телились вовсю: жалкое отчаяние не ослабило их, напротив – укрепило торжествующей уверенностью. Авенезер отелилась быстро и решила, что будет еще. Нам удалось подсунуть ей Шлюшкиного сиротку; в ликовании своем Авенезер ни на миг не усомнилась, что родила двойню. Наутро я уже не мог отличить его ни от его сводного братца, ни от прочих кудряволобых телят, что весь день выскакивали на свет черной бесперебойной чередой.

Пока у нас тут колобродило все это материнство, отец с поля даже не заглядывал. Когда отелилась последняя корова, я вышел и увидел его в дальнем углу, возле соседской ограды. Добрался я до него, когда в варенье туч проглянуло солнце. Он робко выслушал извинения и поздравления и повернулся ко мне спиной – насладиться пучком люцерны, который я ему принес. Где-то еще заревело, и я заметил двух соседских голштинок с новенькими черными младенцами, а на поле соседа моего соседа, где гуляли дорогостоящие рыжие девонки, тоже, будто выводок сверчков, скакало на солнышке потомство Абдула.

– Абдул, ну ты и вдул, ей-богу!

Отрицать он не стал – только чавкал себе, невинный, как алтарный служка; да и не хвалился своими достижениями. Не в его стиле.


Времена года катили дальше. Стадо наше вскоре удвоилось, затем прибавилось еще. Мы оскопляли новорожденных бычков, ели откормленных волов, а телок приберегали на то время, когда даже я начну соображать и наконец осуществлю мечту о молочной ферме. Стадо росло и постепенно чернело. Уже больше двух третей было черно на три четверти – с легкой примесью гернзейских, джерсийских и орегонских монголок. Абдул раздался и огрубел, однако манер алтарного служки не утратил; никогда не бодался, не наскакивал на телушку, демонстрируя грубую силу, как это у них водится, отчего и пошло выражение «быковать».

Никто никогда не видел, как он одерживает свои победы; пользуясь преимуществами естественного камуфляжа, для ухаживаний он выбирал темноту. Если полунощные брачные игры заводили его за ограду-другую, возвращался он обычно до зари; а если не возвращался, нам, кто за ним приходил, всегда являл только мягкую покорность. Когда при мне чело его гневно хмурилось, злость эта обращалась не на человека, а на быка, который обслуживал стадо Тори через дорогу, – старого бахвала-херефорда. И легко понять из-за чего. После всякого приходования какой-нибудь сонной телушки средь бела дня этот неотесанный старый хер считал своим долгом парадировать взад-вперед вдоль своей ограды и хвастливо реветь через дорогу нашему молодому ангусу. Абдул никогда ему не отвечал; стоило Старому Бахвалу завестись, Абдул разворачивался и шел к болоту.

Наконец Бетси стала беспокоить численность нашего стада и размеры некоторых дочек Абдула. Они и так уже «входили в тот самый возраст» (как отмечал гадкий соседский бык всякий раз, когда девственные дщери Абдула паслись неподалеку) и уже запросто способны были к кровосмешению. Лично я не считал, что Абдул опустится до инцеста, но кому ж охота рисковать с бестолковой телятиной?

– Что тут можно сделать? – спросил я Бетси.

Мы шли вдоль ограды, оглядывая наших подопечных. Через дорогу бык Тори шел за нами, пыхтя некую новую диатрибу.

– Посадить Абдула в загон, или продать с аукциона, или просто продать, или…

Она умолкла – ее заглушил старый хер. Когда филиппика его стихла снова, я уточнил:

– Или что?

– Или съесть.

– Абдула? Я не хочу есть Абдула. Это как Стюарта съесть.

– Тогда посадить в загон. Так и полагается, вообще-то, держать племенных быков…

– В загон мне его тоже не хочется. Чтоб бык Тори не злорадствовал.

– Тогда продать или обменять. Я пошлю объявление в газету.

Мы обнаружили, что все хотят меняться только охотничьими ружьями или мотоциклами. А деньги нам предлагали не добрые животноводы, а местные закусочные, желавшие котлет подешевле.

Прошел месяц – от наших объяв никакой отдачи, а после того, как мы всю ночь помогали нашему восточному соседу Хоку разлучить Абдула с полудюжиной шаролезок, которых Хок только что купил, я решил испробовать загон.

Шпалу вкопали опять, балки заменили, но после Гамбургера этот клочок никто не занимал. Абдул вошел в загон, не вякнув. К моему удивлению, в воротца, куда Гамбургер проходил свободно, Абдулу пришлось втискиваться.

– Абдул, старина, ты уже взрослый и должен понимать суровую правду жизни, – сказал я, запирая за ним ворота. – В ней не только свободная любовь и забавы.

Абдул ничего мне на это не ответил – он жевал зеленые яблоки из ведра, которым я его приманивал. Зато быку Тори через дорогу было что сказать насчет заточения соперника. Вел он себя кошмарно. Весь остаток дня изводил Абдула, мыча намеки и скабрезности. Когда я ложился спать, херефорд дошел уже до прямых расистских выпадов. Я дал себе слово как-нибудь на днях перемолвиться словцом-другим со стариком Тори насчет его животины.

Но старик Тори меня опередил. Спозаранку он был уже тут как тут – тарабанил мне в окно парадной двери кремнями своих костяшек.

– Твой бык, а? Твой чер-чер-чертов черный бычара? – Рубашки на старике не было, сам он неистово трясся – как от утренней прохлады, так и распаленный некой яростью, пока еще не нашедшей выхода. – Ты его продал или он еще у тебя, шкажи-ка ты мне!

Тори – старый беззубый ветеран восьмидесяти с лишком боевых лет сельского хозяйствования, лицо у него – как у изголодавшейся норки, да и размера он того же. Говорят, однажды он вышел на пару калифорнийских охотников, которые в погоне за дикими утками забрели в заболоченный овраг на его участке, и отругал их так прежестоко, что одного охотника хватил сердечный приступ. А теперь я смотрел, как он весь сотрясается и плюется у меня на крыльце, беззубый, задрипанный, в одном комбезе и без рубашки, и боялся, что его кровяному давлению пришла пора дерябнуть. Как можно спокойнее я ответил, что да, вообще-то, Абдул еще у меня.

– Если хочешь на него поглядеть, он в загоне…

– Да чер-черта ж два в жагоне! Он еще жатемно ко мне на поле припершя, ворота пошнощил, ограды и вообще накуролещил. А теперь ш моим быком шхватилщя – нашмерть прям!

Я сказал старику, что сразу же отправляюсь за нарушителем, вот только оденусь и подыму детишек, чтоб помогли. Извинился за беспокойство, и старик Тори немножко остыл.

– Я их уже ражвел, – проворчал он, ковыляя вниз по ступенькам, – а шам еще не жавтракал.

Я заорал, чтоб все вставали, и мы кинулись к нашей полевой машине – «мерку» 64-го года с откидным верхом. Но к воротам Тори нам ехать не пришлось – дыру в его заборе словно грейдер проделал. Я протиснул «мерк» сквозь треснувшее дерево и драную проволоку, и мы поскакали по рытвинам к туче пыли вдалеке. Я ехал вдоль свежевспаханного следа, оставленного битвой. По земле Тори мы заехали в такую даль, что ясно было, кто тут побеждал. Херефорд по-бычьи окопался между черным агрессором и своим белолицым стадом, но Абдул неуклонно теснил его назад больше полумили. Когда мы достигли поля боя, херефорд уже был на самом краю овражка. С языка его текла кровь из разорванного рта, а глаза дико вращались туда и сюда – перескакивали с Абдула, горой высившегося в нескольких шагах перед ним, на край бездны в нескольких шагах позади.

Оба повернули головы, заслышав наше бибиканье и рев мотора. Я вышел.

– Абдул! – заорал я. – А ну кончай! И пошли домой!

Он посмотрел на меня так виновато, что на миг я решил – повинуется, как собака. Однако старый хер поймал меня на отвлекающем маневре и кинулся к подставленной шее Абдула: бумм! Абдул покачнулся. Ногами нащупал равновесие, отступая, затем уронил голову как раз вовремя и рогами встретил следующую атаку: та-дах! Друг в друга с поразительной силой врезались два огромных черепа. Тысячи фунтов несовместной инерции вздыбили им спины до самых задов и передались земле. Та-дах! чувствовалось под ногами. И еще раз: туддд! – Абдул снова отвоевал ту пядь земли, которой ему стоил мой окрик.

Ну и зрелище! Они сталкивались, они наседали, вздымались и долбили друг друга, пока не выбивались из сил, после чего останавливались, сопя. Иногда их большие лбы соприкасались без наскока, едва ли не с любовью, затем сила нарастала, пока громадные шеи не ежились гармошками от напруги; иногда из стороны в сторону мотали головами и сшибались ими с резким треском, а уж потом толкались. Но какова бы ни была тактика, дюйм за дюймом Абдул оттеснял выдохшегося противника к неминуемому, казалось, поражению; даже если херефорд не оступится на краю и не подставит смертоубийственным копытам Абдула живот, все равно придется с боем отступать вниз по склону. А при том, что сверху наседала такая тяжесть, это решающее неудобство.

Мне совсем не хотелось платить Тори за дохлого бахвала, как за чистокровную скотину, поэтому я опять прыгнул за руль и полным ходом двинул «мерк» в битву. Бампер заехал Абдулу в плечо, когда они сошлись лбами и тужились. Абдул не шелохнулся. Я отъехал подальше и опять пошел на таран; и снова ни пяди. Однако в столкновении радиатор вмялся в вентилятор; грохот отвлек Абдула, и херефорд успел отбежать подальше от края. Какой-то миг казалось, что он повернется к доблести хвостом и осмотрительно слиняет, однако дамочки его по другую сторону провала подняли такой гам, что херефорду пришлось развернуться обратно. Ничего не остается – только драться до конца или же остаток жизни слушать их пилежку.

Он обалдело уперся ногами в землю – последний бой. Я попробовал развернуть машину для нового удара сбоку, но из радиатора повалил пар. Абдул презрительно пнул в воздух пару комьев земли и опустил голову, готовясь к убийству, как вдруг нас всех перепугало резкое тресь! тресь! Из овражка выбрался старик Тори. Поверх комбеза на нем была застегнутая белая рубаха, зубы на месте; весь рот и щетина в крошках тостов и ягодном джеме. В руке он держал зеленый кожаный кнутик – такие сувениры покупаешь на родео.

– Боже святый, ты этих суксынов еще не развел?

Я ответил, что жду, пока утомятся, – тогда не так опасно.

– Опасно? Опасно? Да чертила всемогущий, пошел прочь с дороги тогда. Я не боюсь этих суксынов!

И двинулся прямо на них, щелкая кнутиком и вставными зубами. Его херефорд получил два щелчка по морде и, к моему изумлению, кинулся прочь, блея, как овечка. Абдул повернулся и кинулся было в погоню, но у него на пути стоял этот маленький колдун, и в его зеленой волшебной палочке щелкали петарды. Абдул усомнился. Поглядел вслед херу, галопом утекающему к амбару, потом на палочку, от которой летели зеленые искры, и решил, что, раз Старый Бахвал так ее испугался, она, должно быть, сильное средство. Развернулся обратно и потрусил домой, опустив черное свое чело.

– Вишь? – Тори ткнул кнутиком вслед своему улепетывающему быку. – Когда суксын был теленком, мои правнуки его к фургону привязывали и хлестали, пока не повезет, – вот этим сраным кнутиком. И он не забыл, а?

Мы подвезли старика к его дому. Я сказал ему, что починю ограду; он ответил, что дело уже не в этом: теперь мой бык одолел его быка и не успокоится, пока не завалит все его стадо.

– А мож, и тогда не успокоится, знашь? Тут можно ток одно. И если ты не сделаешь, ей-же-ей, сделаю я!

Поэтому тем же вечером мы вызвали Сэма, и наутро, не успел я и кофе выпить, Джон уже сворачивал с дороги к нам. Вскочив к нему на подножку, я показал дорогу туда, где ночевало стадо – в зеленом клевере вокруг главной оросительной трубы. Авенезер было предостерегающе замычала – она теперь всякий раз так делала, завидев серебристый фургончик смерти, – но поздно. Джон уже вышел и двинулся к цели, которую я ему показал. Цель была крупная, и он нес «винчестер» 30–30, а не обычный свой 22-й калибр. Абдул только промаргивался со сна, когда у него во лбу взорвался выстрел. Бык без единого звука рухнул на трубу.

Пока стадо пятилось и ревело, Джон подцепил трос лебедки к задним ногам Абдула и отволок тушу ярдов на пятьдесят. Раньше я хотел, чтоб он вообще их с поля уволакивал, с глаз долой, не то стадо увидит кровавое свежевание и потрошение падшего сородича, но Джон мне доказал, что это необязательно. Коровы за трупом не пойдут – окружат то место, где случилась смерть, и будут оплакивать точку отбытия, хоть опустелая оболочка и лежит всего в нескольких ярдах. Время проходит, коровий круг расширяется. Если висеть сверху на шаре и каждый час делать снимки этого контура скорби, наверное, будет видно, как распространяется энергетическое поле падшего животного.

Крупнее Абдула мы никогда никого не убивали, и поминки длились дольше прочих. Пасясь, стадо то и дело возвращалось к гнутой трубе и становилось мычащим кругом: в диаметре он был тугих десяти футов в первый день, на следующий – пятнадцати, потом – двадцати. Оплакивали его целую неделю. Оно и понятно: Абдул был им великим стариком, и правильно, что похороны длятся, пока блюдется большой круг, это ж естественно – должный срок почитания сам собой гаснет до полного забвения, а Природа меж тем тасует колоду к следующей раздаче.

Но тут выпадает джокер.


Пол в ванной прогнивает. Бадди с двоюродным братцем Дейви приехали на фургоне маслобойни с фанерой, и мы всю ночь ее приколачиваем. Утром они уезжают, и Бадди отвлекает рев в поле. Это Авенезер. Ее должность диктует еще одну обязанность – извещать нас, когда у молодой телки начинаются роды. Бадди видит распростершуюся на земле телушку и дает задний ход – мчится обратно к дому, голосит и бибикает.

– Ща у вас там теленок рожится! – орет он мне.

Бетси прыгает к нему в машину, я распахиваю ворота. Мы летим туда, где Авенезер трубит свою весть.

– Это ж там, где Абдул на той неделе скопытился, – сказал я Бадди. – Они там каждую ночь теперь спят.

– Ты ее послушай только, – сказала Бетси. – Ох батюшки, надеюсь, она не решила, что…

Поздно. У Авенезер в голове уже сплелась ошибка: раннее утро, едет машина, убийство из памяти еще не стерлось… и первоначальный зов о помощи стал предостерегающим визгом. Она прочно утвердилась между нами и рожающей сестрой своей и заревела:

– Это смертельный фургон! Беги к лесу, милочка! А я этих гадов попробую задержать.

Все утро мы пытались найти корову в болоте. Наконец засекли, где она прячется, – по изнуренному сопению. Она лежала на боку в зарослях ежевики. По размеру передних копыт теленка, торчавших наружу, мы поняли – здоровенный, слишком велик для такой юной телки. Может, она и смогла бы выдавить его сама на поле, когда все только началось, но ложная тревога Авенезер отправила ее в бега, и силы иссякли. Теперь ей требовалось помочь.

Я попробовал набросить ей на голову петлю, но ее норов мог сравниться лишь с моей неумелостью. Остаток дня мы с Бетси и детьми гонялись за ней от одних колючек к другим. И нигде не хватало места, чтобы я хорошенько накинул петлю. Наконец я сменил лассо на свой старый борцовский шлем и забрался на нижние ветки крупноплодного дуба. Когда Бетси с детьми загнали корову под меня, я прыгнул и весом своим ее завалил. И держал, пока Квистон не накинул одну петлю ей на заднюю ногу, а Бетси – другую на шею. Третьей мы обвязали ей вторую заднюю ногу и все веревки закрепили на трех деревьях. Квис сел ей на голову, чтобы не взбрыкнула. Я обмотал выступавшие копыта теленка бельевой веревкой и принялся тянуть. Бетси массировала ей живот, а малыш Калеб с ней разговаривал и гладил шею. Когда начиналась схватка, я упирался ногами по обе стороны ее распяленного крупа и тащил на себя. Веревка оборвалась, и я сложил ее пополам, а когда оборвалась и эта – еще раз пополам и тянул за учетверенную.

Село солнце. Шерри принесла из дому фонарик и мокрые тряпки, промакивать нам рожи, пока мы рожаем. Стирать кровь, грязь, пот и говно. В конце концов могучим рывком, с хрюканьем и разрывом всех отверстий он вылез наружу – симпатичный бычок, весь черный, только в углу рта белая полоска, словно уже напился молока и теперь пускает слюни. Он не дышал. Бетси вдувала ему в легкие воздух, пока те не заработали сами.

Мы дали корове подняться, но петлю с шеи не сняли, чтобы в изможденном безумстве своем мамаша никуда не сбежала, не приняв теленка. Шерри притащила ей ведро воды, и, пока животина пила, мы держались подальше и светили на него фонариком. Попив и успокоившись, корова шагнула вперед – обнюхать шаткую детку. Я выключил свет.

Взошла луна, просочилась кляксами сквозь дубовую листву. Корова принялась лизать теленка. Мне захотелось снять у нее с шеи веревку, чтобы не запуталась в кустарнике, но корова меня и близко к узлу не подпускала. Я раскрыл охотничий нож, подкрался как можно ближе и стал очень нежно перепиливать веревку в нескольких футах от ее натужно склоненной головы, при этом мурлыча себе под нос. Она переводила взгляд с меня на теленка, освещенного луной. Видно было, как возвращается доверие.

Но в колоде явно оставались оба джокера. Распались последние волокна веревки, и тут на дороге задребезжала машина – и затормозила со скрежетом у нашего почтового ящика, затем сдала назад, свернула к нам на дорожку и заглушила мотор. Раздался громкий выхлоп – и корова панически рванулась прочь, прямо по своему бессчастному теленку.

Бетси с детишками помчались за коровой, а я – к машине. Из нее выгружались буйная компания и гавкающая собака. Компанией была кучка выпускников с молочного животноводства в Университете Орегона, которые после занятий напились пива и решили из Корваллиса съездить поглядеть, как поживает знаменитая нынче коммуна; а собакой – чертова немецкая овчарка, которая гавкала нам, сколько кур она бы прикончила, если б ей дали. Я быстро отправил их обратно на север: они лязгали, пердели выхлопом и крыли меня на чем свет стоит: «Старый лысый ворчливый мудак!» – после чего вернулся на болото.

Корова вернулась к теленку – лизала его и мычала. Бетси прошептала, что теперь корова, похоже, никуда не уйдет. Мы тихонько уползли в дом мыться. Перед тем как лечь спать, Бетси еще раз навестила мамашу с младенцем.

– Она еще с ним. А вот он пока не встал.

– Утомился, наверное. Господи, вот я уж точно без сил. Давай ложиться, пока ничего больше не случилось.

Наутро теленок был там же, где мы его и оставили, мертвый. Подымая его от скорбящей коровы, я нащупал несколько сломанных ребрышек. Кто знает от чего? Тяготы деторождения или выхлоп, перепугавший мамашу? Тревога переполошившейся Авенезер? Насмешки быка Тори? Звезда и планеты так встали, карты легли или просто судьба?

Я похоронил его рядом с могилой его двоюродной бабушки Шлюшки. Получился маленький холмик рядом с большим и старым, на котором синим и желтым цвели крокусы, чьи луковицы мы сюда высадили прошлой осенью. Я пока не решил, что мы посадим над этим новым удобрением. Божьи ручки вроде как правильно.

Пошли, Стюарт; от этой росы у меня все пальцы на ногах замерзли. Спокночи, Авенезер. Ложись опять и скажи девкам, пусть не суетятся. Там просто лисица была, паразит в темноте.

13

Пеннивейт (весовое пенни) – мера веса в тройской системе мер веса, равно 24 гранам, или 1,555 г; вес серебряного пенни.

Когда явились ангелы (сборник)

Подняться наверх