Читать книгу Как стать знаменитой - Кейтлин Моран - Страница 3
Часть первая
Оглавление1
В одиннадцать лет я официально отказалась от семейной мечты.
Сколько я себя помню, наша семейная мечта была очень простой: когда-нибудь мы раздобудем денег – выиграем в лотерею, отроем на барахолке бесценный средневековый кубок или, что наименее вероятно, заработаем честным трудом – и уедем из Вулверхэмптона.
– Когда нас будут бомбить, лучше бы нам оказаться по ту сторону этих гор, – говорил папа, стоя в конце нашей улицы и указывая на далекие Черные горы за бескрайними полями Шропшира. Мы жили практически за городом. – Если будут бомбить Бирмингем, радиация не дойдет до Уэльса. Эти горы – они как стена, – добавлял он, кивая. – Там мы будем в безопасности. Сядем в фургончик, будем гнать как сумасшедшие и уже через пару часов пересечем границу.
Была середина восьмидесятых, и мы все доподлинно знали, что рано или поздно русские непременно развяжут ядерную войну против Западного Мидлендса – угроза настолько укоренилась в сознании, что Стинг даже написал об этом песню, с предупреждением, что все будет плохо. Вот почему мы готовились к самому худшему.
Мы разработали план побега. Дом нашей мечты был надежным укрытием для выживания в условиях ядерной катастрофы. С собственным автономным водоснабжением – ручьем или колодцем. С большим участком земли, чтобы мы смогли обеспечить себя продовольствием.
– Разобьем парники, обеспечим себя овощами, – говорил папа.
В доме будет огромный подвал, набитый зерном и оружием.
– Чтобы отстреливаться от грабителей и мародеров. Или чтобы застрелиться самим, – весело добавлял папа. – Если станет уже совсем тяжко.
Мы так активно его обсуждали, дом нашей мечты, что для нас он стал как бы реальным. Мы могли страстно спорить часами, кого выгоднее завести, коз или коров («Лучше коз. Коровы – капризные твари»), и как назвать наше жилище. Мама, слегка поглупевшая после многих беременностей, выступала за совершенно кошмарный «Счастливый домик». Папа стоял за то, что дом не надо никак называть.
– Не хочу, чтобы всякий мудак смог нас найти в телефонной книге. Если грянет Апокалипсис, мне вряд ли захочется с кем-то общаться.
Мы были бедными – и это нормально, все наши знакомые были бедными, – поэтому на Рождество мы делали друг другу подарки своими руками, и на то Рождество – Рождество 1986-го – я нарисовала в подарок родителям Дом мечты выживших в ядерной катастрофе.
Поскольку это был просто рисунок, я не ограничивала себя в средствах: во дворе рядом с домом был бассейн, а за домом – огромный фруктовый сад. Я покрасила стены в гостиной в цвет павлиньего крыла, и у каждого из детей была своя отдельная комната, из окна спальни Крисси спускалась горка – прямо в маленький луна-парк с аттракционами. Дом был просто роскошным.
Мама с папой рассматривали рисунок со слезами на глазах.
– Как красиво, Джоанна! – сказала мама.
– Ты, наверное, долго его рисовала, – заметил папа.
Да, действительно долго. Всю крышу сплошь покрывали феечки. На прорисовку одних только крыльев ушел не один час. Я нарисовала прожилки на каждом крыле. Я рассудила, что в крыльях должны быть кровеносные сосуды. Если феи живые, у них должно быть кровообращение.
– Но где твоя спальня, Джоанна? – спросила мама, внимательнее присмотревшись к рисунку. – Ты забыла нарисовать свою спальню?
– Нет, – сказала я, жуя пирожок с сухофруктами. Тесто было очень жестким; мама никогда не умела готовить. Я тихо радовалась про себя, что в качестве предосторожности положила на пирожок ломтик сыра чеддер. – Я не собираюсь там жить. Я буду жить в Лондоне.
Мама расплакалась. Крисси пожал плечами:
– Мне достанется больше места.
Папа прочел мне целую лекцию, завершив ее так:
– Жить в большом городе – это верная смерть. Если тебя не достанут русские, то достанет ИРА. Цивилизация – это ловушка, и ядерным ветром с тебя сдует трусы!
Но меня не пугали ни русские, ни ИРА. Пусть бомбят Лондон, сколько хотят, я все равно не поеду жить в горы, где только козы и дождь. Даже если весь Лондон насквозь пропитается радиацией и мне придется жить среди мутантов и неминуемо умереть, все равно это город как раз для меня. Именно в Лондоне все происходит, и мне тоже хотелось произойти.
И вот мне девятнадцать, я живу в Лондоне – и это и вправду мой город. Я оказалась права. Я очень правильно сделала, что переехала в Лондон.
Я переехала год назад, поселилась на съемной квартире в Камдене и продолжила свою карьеру музыкального журналиста. С собой я привезла три больших пластиковых мешка одежды, телевизор, ноутбук, собаку, пепельницу, зажигалку в виде пистолета и шляпу-цилиндр. Это было все мое имущество. А больше мне ничего и не нужно.
Лондон снабдит тебя всем остальным – даже тем, о чем ты не думала и не мечтала. Например, я живу так близко от Лондонского зоопарка, что по ночам слышу, как сношаются львы. Они ревут так, словно хотят, чтобы весь город знал об их выдающейся сексуальности. Мне это знакомо. Мне самой хочется, чтобы весь город знал о моей выдающейся сексуальности. Это еще одна неожиданная приятность от Лондона: комната, смежная с восхитительно сладострастными львами. В Вулверхэмптоне такого нет. Но есть и свой минус: восхитительно сладострастные львы очень нервируют мою собаку. Она лает и лает, и умолкает только тогда, когда я заказываю пиццу с фрикадельками. Фрикадельки я отдаю собаке, а сама ем тесто и сыр. Мы с собакой – отличная команда. Она мой лучший друг.
Если принять собаку за лошадь – кстати, это легко: она очень большая, – то я живу прямо как Пеппи Длинныйчулок, только с рок-музыкой и крепкими спиртными напитками. Когда тебе восемнадцать и ты живешь в большом городе совсем одна – не считая домашнего питомца, – ты как бы участвуешь во взрослых делах, сохраняя видение ребенка.
Я три дня красила стены в квартире в цвет электрик – синий с серым отливом, – потому что комната Дэвида Боуи в песне «Звук и картинка» была точно такого же цвета. Если кто-то способен дать дельный совет по оформлению интерьера, то это именно Дэвид Боуи.
Я попыталась нарисовать на стене белые облака – чтобы комната стала небесной, – но оказалось, что рисовать облака белой эмульсионкой на удивление сложно. Они больше похожи на незаполненные облачка с текстом в комиксах. Стена – сплошное пустое пространство под значимые высказывания, которые я еще не составила. Так всегда и бывает, когда тебе девятнадцать. Ты не знаешь своих памятных изречений. Ты их еще даже не произнесла.
Когда у меня есть деньги, я ем на завтрак спагетти под соусом болоньезе, которые беру навынос в местной закусочной. Это самое вкусное лакомство, а дети всегда покупают себе то, что вкусно. Когда денег нет, я питаюсь печеной картошкой. Потому что она тоже вкусная.
Я сплю до полудня, потом ухожу и возвращаюсь домой ближе к трем часам ночи и перед тем, как лечь спать, принимаю ванну. Потому что могу. Я никого не разбужу. Каждая из этих ванн доставляет мне истинное удовольствие. Ты сбегаешь из дома родителей, чтобы принимать ванны посреди ночи. Вот она, подлинная независимость.
Мне постоянно отключают телефон, потому что я забываю оплачивать счет – счета приходят так часто! Кто вскрывает конверты сразу, по мере их появления в почтовом ящике? Только скучные серые обыватели! Когда телефон отключают, народ звонит в мой местный паб «Свои люди» и оставляет для меня сообщения. Бармена это бесит.
– Я не твой личный, блядь, секретарь, – говорит он, передавая мне кучу записок, когда я вместе с собакой захожу в паб выпить пива.
Я отвечаю:
– Да, Кит. Я знаю. Можно воспользоваться телефоном? Мне надо перезвонить по поводу самых срочных звонков. Меня приглашают в Мадрид, брать интервью у Beastie Boys!
Кит вздыхает и передает мне телефон через барную стойку, потому что так поступают все ответственные взрослые люди, когда одинокому подростку требуется позвонить. Ребенка растит вся деревня!
Грязную одежду я бросаю прямо на пол. Зачем тратить деньги на бельевую корзину, когда их можно потратить на курицу-гриль и сигареты?! Один раз в месяц, когда вся одежда перебирается на пол, я сгребаю ее в рюкзак и иду в прачечную-автомат. Один из Blur пользуется той же прачечной. Приятно ходить в ту же прачечную, в которую ходит настоящая рок-звезда. Мы молча киваем друг другу и читаем музыкальную прессу, периодически выбегая на улицу покурить. Однажды я наблюдала, как он читал плохой отзыв на Blur, пока у него стиралось белье. Я ни разу не видела, чтобы человек так печально перекладывал свое исподнее из стиральной машины в сушилку. Нелегко сочетать звездный статус с повседневной домашней рутиной. Дисгармония удручает. Грейс Келли никогда не приходилось прочищать засорившийся фильтр сушильного автомата, параллельно переживая из-за разгромной статьи Полин Кейл.
Я прихожу к мысли, что Лондон – это не просто такое место, где ты живешь. Лондон – это игра. Слот-машина, увеличительное стекло, алхимический тигель. Британия – слегка наклоненный стол, и вся мелочь ссыпается к Лондону, мы и есть эта мелочь. Я и есть мелочь. Лондон – игровой автомат, ты опускаешь в прорезь монетку – себя – и надеешься, что на барабанах выпадут все вишенки.
Ты не живешь в Лондоне. Ты играешь в Лондон – чтобы выиграть. Вот почему мы все стремимся сюда. Это город отчаянных игроков, и каждый надеется выиграть хоть один из миллиона призов: славу, богатство, любовь. Вдохновение.
Я оклеила стену страницами из путеводителя «Лондон от А до Я». Я смотрю на Лондон и пытаюсь запомнить все его закоулочки и переулки. Если отступить от стены на четыре шага и встать, прижимаясь к комоду, то сеть лондонских улиц будет похожа на системную плату компьютера. Люди – текущее сквозь нее электричество. В точках, где мы встречаемся и вступаем во взаимодействие, рождаются идеи, решаются проблемы и создаются новые проекты. Все извергается и бурлит. Я, печальный музыкант из Blur и шесть миллионов других людей – мы пытаемся образовать новые связи. Установить новые соединения – каждый в меру своих скромных сил. Таково предназначение столицы: изобретать варианты возможного будущего и предлагать их миру. «Мы будем такими? Или такими? Будем так говорить, будем так одеваться – мы можем стать кем угодно. Если захотим».
Мы торгуем грядущим и пытаемся представить наше грядущее наиболее соблазнительным и заманчивым. Потому что секрет каждого, кто приезжает в Лондон – кто приезжает в любой большой город, – очень прост: мы стремимся сюда, потому что не чувствуем себя нормальными дома. Единственный способ почувствовать себя нормальным – заразить поп-культуру своей собственной странностью, подключиться к общей микросхеме и – используя эйфорические стимуляторы в виде музыки, образов, слов или моды – заставить весь мир захотеть стать таким же ненормальным, как ты. Мы ищем пути, как пробиться наверх. Стать вдохновляющей рок-звездой или известным писателем. Заставить весь мир захотеть выкрасить стены в цвет электрик… Потому что так им подсказала красивая песня. Я хочу, чтобы что-то происходило и моими стараниями тоже.
2
Я пытаюсь объяснить все это Крисси в августе 1994-го. Крисси сидит на диване в моей камденской квартире и не въезжает в мои объяснения по ряду причин: (1) он ненавидит Лондон, потому что (2) любит Манчестер, где сейчас учится в универе, и (3) он укурен по самые уши, потому что (4) за последние два часа они с папой скурили почти половину большого пакета травы.
Крисси с папой приехали ко мне в Лондон, потому что сегодня в «Астории» будет концерт Oasis.
В любое другое время я бы искренне удивилась, что Крисси с папой хотят попасть на концерт группы вроде Oasis. Они недостаточно джазовые для папы, который так часто упоминал Чарли Паркера в разговорах, что до двенадцати лет я была абсолютно уверена, что это его собутыльник из паба – имя и вправду похоже на имя простого рабочего парня со склада в хозяйственном супермаркете, – а Крисси так люто прибился на танцевальную музыку, что постоянно кричит: «Верните басы!» – посреди разговоров, кажущихся ему скучными.
Но осенью 1994 года вся Британия сходит с ума по Oasis. Они похожи на грубых мальчишек из школы, в которых ты влюблена, невзирая на то что они тебя лупят – потому что они настоящие красавцы, даже когда пинают тебя ногами. Ничто не возбуждает сильнее, чем крутые ребята, которые знают, чего хотят. А Oasis знают, чего хотят: «Стать лучшей рок-группой в мире».
Последняя лучшая в мире рок-группа, Nirvana, распалась, когда Курт Кобейн застрелился, не выдержав бремени славы. И тем самым вогнал мир в депрессию, если честно.
Oasis же любят, в частности, и потому, что все знают: они-то уж точно не нанесут миру такую травму. Никаких больше скорбных бдений под дождем, никаких печальных новостей, когда хочется разбить радио.
Это стремительное восхождение брит-попа – ближе к осени 1994 года – связано прежде всего с негласными клятвами музыкантов быть настолько живыми, насколько это возможно. В противовес холодным дождям и яростным песням северо-западного американского гранжа эти ребята поют о простых радостях жизни в Британии: футбол в парке, пиво в солнечный день, прогулки на велосипеде, сигареты, английский завтрак в кафе, свадебная гулянка в клубе для рабочих парней, новая запись, которую слушаешь постоянно, пьянки по пятницам, пьянки по субботам, друзья, с которыми ты обнимаешься под восходящим воскресным солнцем. Они превратили нашу повседневную жизнь в настоящий праздник. Они напомнили нам, что жизнь – превыше всего остального – нескончаемая вечеринка. Они переделали системную плату, установив новые связи.
И вся Британия влюбилась в это простое, незамысловатое обещание. Понимать и ценить мелкие радости повседневности. Все наполнилось надеждой – внезапной, невероятной. Все новости – только хорошие. Падение Берлинской стены, освобождение Манделы, выход Восточной Европы из холодной войны – под сияющие лучи солнца. Солнечный свет – повсюду. Когда я вспоминаю те годы, там всегда светит солнце – как будто мы круглый год выходили из дома без куртки, только с ключами, деньгами и сигаретами. Каждую неделю радио выдавало очередное сокровище. Каждую неделю у нас был новый гимн.
Квартиру в Лондоне можно было снимать за 70 фунтов в неделю; чашка кофе в баре стоила 20 пенсов, сигареты – два фунта и 52 пенса за пачку. Жить было дешево. Медленно убивать себя было дешево. Чем не лучшее время для девятнадцатилетней девчонки?
– Жизнь прекрасна! – говорит папа, забивая очередной косяк.
Лучшее время для девятнадцатилетней девчонки неожиданно становится лучшим и для сорокапятилетнего дядьки. Папа принял брит-поп с поразительной радостью маленького ребенка, который просыпается посреди ночи и хочет играть.
– Как будто у нас снова шестидесятые, – с одобрением говорит он, глядя на музыкантов в «Поп-топе». – Те же прически, те же штаны, те же гармонии. Они все подражают Боуи, Beatles, The Kinks и The Who. Лучшим из лучших. Все повторяется. Те же рокеры против модов. Я, конечно, всегда был мокером, – говорит папа, затягиваясь косяком.
Нет, не был. Я видела его фотографии. Он был классическим хиппи. С афропрической, похожей на подсолнух, и в брюках клеш, потенциально опасных на сильном ветру.
И в точности как ребенок, проснувшийся посреди ночи, он стал проблемой для всех, кто рядом. Эта внезапная культурная взрывная волна, накатившая на Британию, пробудила его дремлющие устремления. Подобно королю Артуру, восставшему ото сна при звуках волшебной трубы, в папе воскресли его рок-н-ролльные побуждения. Папа всегда любил выпить, но теперь перешел уровнем выше, возобновив свою юношескую привычку курить траву. Он снова стал покупать музыкальную прессу и возмущаться по поводу многих вещей. «Wonder Stuff, что за сборище клоунов! – кричал он, потрясая журналом. – Я думал, вся эта хрень закончилась на Jethro Tull». Он просил меня раздобыть ему экстази. «Наверное, хорошая штука. Если судить по названию». Я отвечала, что я эту гадость не потребляю, не держу ее дома и уж точно не стала бы снабжать наркотой своего собственного отца с явной генетической предрасположенностью к наркозависимости.
И самое главное: он опять принялся бунтовать против властей. В 1994 году крупнейшим представителем власти в папиной жизни была наша мама, и его бунт против мамы выразился в покупке подержанного спортивного автомобиля, для чего пришлось взять огромную ссуду в банке.
Ссоры по этому поводу продолжались не один месяц. Мама кричала, что им нечем расплачиваться по кредиту, а папа ей возражал, что эта покупка изрядно повысила их рейтинг кредитоспособности. Результат был неизбежен: папа сел в свою новую крутую машину и поехал в Лондон на концерт Oasis.
Иными словами, у него грянул кризис среднего возраста, обусловленный взлетом брит-попа.
– Эй, растаманы, – говорит папа с ужасным ямайским акцентом, затягиваясь косяком. – Курите травку, и будет вам счастье.
– Крисси! – говорю я. – Белая куропатка!
«Белая куропатка» – наши кодовые слова, означающие «нам надо срочно поговорить, без свидетелей».
Уже через минуту мы с братом запираемся в ванной. Я сижу на краю ванны, Крисси – на унитазе.
– Меня напрягает, что папа валяется у меня на диване, укуренный вусмерть, и демонстрирует расистские замашки, – говорю я, закуривая сигарету. – Я не для того переехала в Лондон и плачу за квартиру.
– Мне нужно, чтобы он укурился, – отвечает Крисси, сам изрядно укуренный. – Он всю дорогу держался на трезвяке и рассказывал мне, как сильно он ненавидит маму. Старый хипарь на эмоциях – это, знаешь ли, жуткое зрелище. С расизмом справиться проще. Из-за расизма он не рыдает. Ты когда-нибудь видела, как папа плачет? Он расплакался сразу за Ковентри. Это кошмар – наблюдать, как рыдает мужик в его возрасте. У него трясется второй подбородок, – говорит Крисси, вздрогнув.
– Блин, – говорю я с сочувствием.
– Да. И еще он пытался рассказывать, как хороша мама в постели.
Я зажимаю уши руками.
– Не навязывай мне свои травмы, Крисси. Я не хочу нагружать себе голову мыслями о сексуальной жизни родителей.
– Больно слышать такие слова, подруга, – говорит Крисси. – Я разделю свою травму с тобой. Теперь ты тоже думай о том, как мама с папой занимаются сексом.
– Я тебя не слышу, – говорю я, еще крепче зажимая уши.
Думай, как мама с папой занимаются сексом, произносит Крисси одними губами.
– Сиди и думай.
Я набрасываю ему на голову полотенце. Он его не снимает.
– Так даже лучше. Спокойнее, – говорит он задумчиво. – Мне нравится. Как будто в камере сенсорной депривации.
– Я не хочу, чтобы папа пошел на концерт, – говорю я со стоном. – Я ненавижу, когда он знакомится с теми, с кем я контактирую по работе. Помнишь, что было в тот раз, когда он встретился с Бреттом из Suede?
Я неоднократно брала интервью у Бретта. Когда папа встретился с ним на одном из концертов, он поприветствовал его так: «Дружище, я бы пожал тебе руку. Но я только что из сортира, а краны у них не работают. Не буду же я тебя трогать обоссанными руками». Это не то впечатление, которое мне хотелось бы произвести на привлекательного рок-музыканта из звездной когорты.
– Не бойся. Он не пойдет на концерт, – загадочно сообщает мне Крисси из-под полотенца.
– Что?
– Я сыпанул ему сканка в последний косяк. Теперь он неделю будет лежать пластом.
И действительно, когда мы возвращаемся в гостиную, папа лежит на полу, слушает «Эбби-Роуд» на полной громкости и глядит в потолок.
– Пап, ты идешь на концерт? – осторожно интересуюсь я.
– Нет, солнышко, – говорит он, сонно поглаживая свой живот. – Я скоротаю свой день в этой солнечной комнате. Ступайте, дети. Оставьте старого папу его мечтам.
Крисси тянется за пакетом с травой. Папа хватает пакет, выбросив руку с пугающей силой и скоростью Терминатора.
– Это мои мечты, друг, – говорит он с болью в голосе. – Оставь их со мной.
3
По дороге в клуб Крисси говорит, что его «нахлобучило не по-детски» и ему надо «хорошенько ужраться», чтобы алкоголь перебил дурь. Мы заходим в бар и выпиваем по несколько порций виски, быстро и по-деловому, но алкоголь – вопреки предположению Крисси – не «вправляет ему мозги», а только усугубляет – как и следовало ожидать – его одурманенное состояние. Но ему хорошо. Он доволен и счастлив. Постоянно лезет ко мне обниматься, что совсем не похоже на Крисси, и говорит мне, что я «классный парень». Я, в общем, и не возражаю.
На входе в «Асторию» – огромная очередь из тех, кто пришел на халяву по гостевому списку. Мы с Крисси стоим в очереди, курим и обсуждаем уникальную походку Лиама Галлахера. «Ходит, как агрессивный младенец в подгузнике». И вдруг Крисси пихает меня локтем под ребра:
– Смотри! Смотри!
Человек через шесть впереди в очереди стоит Джерри Шарп, знаменитый комик. В девяностых, когда комедия становилась «новым рок-н-роллом», у нас появилось немало молодых, сексапильных комиков, которые шутили о сексе, любви, смерти и помешательстве на The Smiths. Джерри как раз из таких. В своей комедийной программе «Джерри Шарп умрет в одиночестве» он рассказывает о том, как непросто найти настоящую любовь в современном мире. Каждую неделю он встречает новую девушку, в которую влюбляется без ума, но в конце серии девушка его бросает. Джерри страдает, и все девчонки-подростки в Британии убеждены, что уж они-то сумеют сделать его счастливым. Собственно, я и сама бы сумела. Кто не пришел бы в восторг от безмерного счастья в моем лице? Я могла бы его спасти, если бы захотела.
– О господи, – говорит Крисси, глядя на Джерри во все глаза. – Я его обожаю. Я бы ему отдался на месте. Прямо не верится, что он тут, рядом!
Джерри болезненно бледный, со светлыми волосами. Он в темных очках и кожаной куртке, несмотря на жару.
– Он похож на красавчика-нациста, – мечтательно говорит Крисси.
Крисси еще никогда не рассказывал мне о своих сексуальных пристрастиях. Это весьма познавательно и интересно.
– На Рольфа из «Звуков музыки», – добавляет он.
– Тебе нравится Рольф? – говорю я удивленно. – Я думала, ты прибиваешься по капитану фон Траппу. Фон Трапп – мой герой. Вот ему я бы отдалась на месте, – мечтательно говорю я.
Крисси по-прежнему смотрит на Джерри.
– Он тебя не возбуждает? – Крисси вздыхает. – А меня – да.
Я говорю:
– Он ничего так, нормальный. Семь баллов из десяти.
У нас есть возможность рассмотреть Джерри Шарпа во всей красе, когда он подходит к женщине, держащей в руках список приглашенных гостей, и с притворной скромностью называет себя.
– Джерри Шарп, – говорит он в манере «я притворяюсь, что это обычное имя, но мы-то знаем, что это имя известного человека».
Однако на женщину со списком его обаяние не действует.
– Извини, милый. Тебя нет в списке, – говорит она.
Джерри не верит своим ушам.
– Я уверен, что есть, – говорит он с угрожающей самоуничижительной улыбкой.
– Нет, – коротко отвечает женщина.
Джерри поднимает очки на лоб и показывает на свое лицо.
– А если так? – говорит он, изображая свирепую очаровательную улыбку.
Женщина смотрит на него.
– И так тоже нет. Извини, милый. Ты не хочешь отойти в сторонку? Ты задерживаешь других.
Джерри тяжко вздыхает, отходит в сторонку, достает из кармана мобильный телефон и принимается сердито тыкать пальцем в кнопки.
Он по-прежнему возится с телефоном, когда мы с Крисси подходим к женщине со списком. Я чувствую, как Крисси буквально вибрирует радостью от того, что стоит рядом с Джерри Шарпом.
– Долли Уайльд, плюс два. Но со мной только один человек, – говорю я.
Женщина вычеркивает мое имя из списка, и тут мне в голову приходит мысль.
– Э… Прошу прощения, – обращаюсь я к Джерри Шарпу. Он меня не замечает. – Прошу прощения.
Он поднимает глаза. Его взгляд говорит: «Господи, снова фанатки. Можно я хоть в выходной отдохну от всеобщего восхищения?»
– Э… Я случайно услышала, у тебя были проблемы с гостевым списком, – говорю я. – У меня было плюс два, но пришел только один человек. Могу тебя провести, если хочешь. И лимит добрых дел на сегодня будет исчерпан. Но пока что я добрая, да.
Лицо Джерри мгновенно меняется. Вместо враждебной и раздражительной неприязни – сплошное очарование, благодарность и чуть ли не благоговение.
– Ты Долли Уайльд, да? – он говорит это так, словно вдруг понимает, что я – все-таки человек, а не бессловесная скотина, загородившая ему дорогу. – Из D&ME? Ты позитивная девушка. Любишь весь мир!
Его тон явно предполагает, что в его понимании любовь ко всему миру – позиция странная, не сказать – идиотская, но при этом он улыбается. Прямо-таки лучится улыбкой из-под темных очков. Это обескураживает.
– Да, я солнечный лучик Иисуса, – говорю я.
– Значит, я правильно сделал, что пришел в темных очках, – говорит он, все еще улыбаясь.
Женщина с гостевым списком раздраженно фыркает в нашу сторону.
– Мистер Джерри Шарп пройдет со мной. Отметьте еще плюс один, – говорю я, повернувшись к ней.
– Как удачно мы встретились, – говорит Джерри с нахальной улыбкой. – А то эта матушка Шиптон явно не самая большая поклонница современной комедии.
Он машет в сторону женщины с гостевым списком. Она кисло ему улыбается.
Я вручаю ему билет. Возникает неловкая пауза. Джерри так и стоит, протянув ко мне руку.
– У тебя разве нет приглашения на вечеринку после концерта? – говорит он как-то даже обиженно.
– Ой, да! Конечно! – Я достаю из конверта лишнее приглашение.
– Ладно, увидимся на вечеринке, жизнерадостная Долли Уайльд! Я должен тебе пинту пива! – говорит он, исчезая в толпе.
Я жду, что Крисси скажет: «Он выпросил еще и приглашение? А не треснет ли морда? Поистине, наглость – второе счастье!» – и тем самым озвучит мои сокровенные мысли, но Крисси говорит только:
– Он офигенный!
И я меняю ход своих мыслей и думаю: «Он офигенный», – как Крисси. Я женщина. Я открыта для мыслей других людей. Одна голова – хорошо, а две лучше.
Концерт – явно из тех концертов, которые не о том, как «группа поет свои песни, а люди слушают и наслаждаются», а скорее о том, как «люди пришли проголосовать за свое новое будущее». Это рок-выборы. Убедительная победа. Коронация.
Звук потрясающий – яростный, ожесточенный; словно что-то пытается вырваться на свободу из тесного душного пространства, пробивая себе путь когтями.
Я сама выросла в бедном квартале в умирающем промышленном городке – как и ребята из Oasis, – и мне знакомо это ощущение. Точно такое же ощущение бывает, когда в пятницу вечером вы с друзьями садитесь в автобус и едете в центр. Вы уже полупьяные, вы кричите друг другу: «Погнали!» – и автобус мчится мимо крошечных домиков, освещенных голубым мерцанием телеэкранов, и оранжевый свет уличных фонарей растекается мутными кляксами, и ты ждешь не дождешься, когда вы всей компанией ворветесь в белое сияние ночного клуба и следующие пять часов своей жизни будете королями и королевами анархии.
Крисси, пребывающий в затянувшейся пьяной эйфории, упивается ощущением крепкого мужского братства, которым пронизано все вокруг.
– Мы отличные ПАРНИ! – кричит он, хватая меня за плечи и пританцовывая под «Шейкмейкер».
Под «Мы будем жить вечно» он плачет. Но опять же все в зале плачут.
– О господи. Ты не плакал с тех пор, как Хэриет Вейл отказалась встречаться с Лордом Питером Уимзи в том детективе Дороти Ли Сэйерс! – кричу я ему в ухо.
– Замолчи! – кричит он в ответ. – Мы будем жить вечно!
Очень трогательно наблюдать, как брат дает волю собственным чувствам. Вернее, чувствам Лиама.
Концерт завершается – отзвучали последние такты «Я морж», Лиам смотрит в зал совершенно невидящими глазами, – народ готовится к вечеринке, намеченной после концерта. Все достают приглашения, все говорят: «Это было потрясно!», а все остальные отвечают: «Что? Прошу прощения. Я немножко оглох».
– Мы останемся на вечеринку? – Крисси заметно шатает от выпитого.
– Но это же сборище худших людей на земле, стадо скучных, самодовольных ушлепков, чуть не лопающихся от чувства собственной крутизны, – говорю я.
– Кто это сказал?
Я так рада, что он спросил.
– Ты сам, – говорю. – В прошлый раз, когда я привела тебя на вечеринку после концерта. Ты не сдерживался в выражениях.
– Но, Джоанна, – говорит Крисси с убийственно серьезной миной, – это же было с доктором на вертолете.
На вечеринке, которая проходит в баре имени Кита Муна, я встречаю знакомых, а Крисси где-то теряется.
Часом позже, когда я его нахожу, он стоит у окна с видом одновременно победным и слегка хитроватым.
Я говорю:
– Ты чего?
– Бар тут бесплатный! – говорит Крисси. – БЕСПЛАТНЫЙ! Я спросил, какой у них самый дорогой коктейль, и взял целый поднос!
Он отступает в сторонку, и я вижу на подоконнике четырнадцать – выстроенных аккуратным рядком – бокалов с какой-то выпивкой.
– Это что?
– Двойной бренди с апельсиновым соком. Каждый – три фунта и двадцать пенсов, – с гордостью отвечает Крисси. – Я – пчела медоносная, собираю нектар, – говорит он с совершенно осоловелым видом, хватает один бокал и опрокидывает в себя. – Я сделал запасы. Мы готовы… к зиме.
Спустя три бокала из наших медовых сот у нас за спиной раздается голос:
– Это что, магазин? Винная лавка? Собираете средства в поддержку девчонок-скаутов?
Мы оборачиваемся и видим Джерри Шарпа. Я даже не слышала, как он подошел.
Я говорю:
– А, привет, плюс один.
– Привет, солнечный лучик Иисуса. Я собирался тебя угостить благодарственной пинтой пива, но ты сама явно справляешься лучше, – говорит Джерри, указав взглядом на нашу выставку крепких коктейлей.
– Не хотите ли выпить из наших запасов? – спрашивает Крисси, предлагая ему бокал. До этой минуты я ни разу не видела, как Крисси кого-то кадрит. Это невероятно. Как будто у него из глаз брызжут радуги.
– Это что? – вежливо интересуется Джерри.
– Три фунта и двадцать пенсов, причем абсолютно бесплатно, – с гордостью отвечает Крисси.
Джерри берет бокал.
– И как вам концерт? – Он указывает на давно опустевшую сцену.
Я как раз собираюсь ответить, но Крисси – он закурил сигарету и сделал затяжку – вдруг говорит, очень тихо: «Ой, блин», – и его тошнит прямо в бокал, который он держит в руке.
– Все хорошо! – говорит он величаво, и его снова тошнит.
– Это вы так наполняли бокалы? – Джерри с опаской заглядывает в свой бокал.
Крисси громко смеется, а потом умолкает, зажав рот ладонью. Он резко бледнеет, на лбу выступает испарина. Я пытаюсь приобнять его за плечи – в плане моральной поддержки, – но он сердито отталкивает мою руку.
– Мне. Надо. Домой, – говорит он и направляется к выходу.
– Наши куртки в гардеробе! – кричу я ему вслед и тянусь за своим рюкзаком. – Надо взять куртки!
– Не могу, – коротко отвечает мне Крисси, уже спускаясь по лестнице.
Я достаю номерок из кармана.
– Господи, тут еще очередь!
Очередь, кстати – вернее, некстати, – немаленькая. Человек пятьдесят, если не больше. «Астория» славится своими очередями в гардероб. Проще дождаться второго пришествия.
– Твоему парню явно пора домой, – говорит Джерри, отпивая коктейль. Он спокоен, как слон. – Пусть идет. А мы пока выпьем эти… – Он смотрит на подоконник. – Двенадцать коктейлей. И дождемся, когда схлынет очередь. Это самая разумная линия поведения. В руководстве для девочек-скаутов именно так и написано.
Я говорю:
– Он не мой парень. Он мой старший брат. У меня нет парня.
– Что ж, тогда давай выпьем… – говорит Джерри, сверкая глазами, – за одиноких девиц в ожидании доступа к верхней одежде!
Мы чокаемся и пьем.
Спустя двадцать минут мы с Джерри курим у окна, и я расспрашиваю его о его любимых – на данный момент – музыкальных альбомах. Таковы правила светской беседы: простые люди расспрашивают знаменитостей. Простые люди прилагают усилия, чтобы развлекать знаменитостей разговором. Разговор, разумеется, должен касаться самой знаменитости и ничего больше. Потому что так полагается.
Как выясняется, мы оба любим Джулиана Коупа, и Джерри пытается меня убедить, что мне должен нравиться Slint, но лично мне кажется, что эти парни пишут кошмарную музыку – специально, чтобы расстроить мам.
Я говорю:
– Их альбом называется «Страна пауков». Страна пауков – не лучшее место на Зачарованном дереве.
Джерри смеется. Я рассмешила знаменитого комика!
Я все еще упиваюсь его смехом, и тут он принимается мне объяснять, что я должна ненавидеть R.E.M., несмотря на мою нежную к ним любовь.
– Они продались Уорнерам. Мы их потеряли.
– Но их альбом «Зелень» был распродан в количестве четырех миллионов копий, а «Не в такт» – двенадцати миллионов копий. Даже если мы их потеряли, миллионы людей их нашли. – Я горжусь, что запомнила эти цифры. Я их видела в программе «Чарт-шоу». Это был первый «короткий факт» в бегущей строке под видеоклипом «Людей, сияющих от счастья». Второй факт был такой: «Однажды Майкл Стайп съел пятнадцать пакетов картофельных чипсов в один присест». Я обожаю короткие факты в «Чарт-шоу».
Но Джерри лишь машет рукой.
– Теперь это музыка для унылых и толстых мамочек из Оклахомы. – Он говорит так, словно это что-то плохое.
Лично мне кажется, что делать музыку для унылых и толстых мамочек из Оклахомы – это хорошее дело. В смысле, это достаточно сложная аудитория. У них есть время и деньги лишь на один альбом в год. И если они покупают твое изделие, значит, ты точно чего-то стоишь.
Я пытаюсь объяснить это Джерри, но он качает головой:
– Давай поговорим о чем-то хорошем. Afghan Whigs, альбом «Джентльмены». Настоящая Библия любви и секса. Как все это опасно и грязно, если делать все правильно.
Он прикуривает мне сигарету и глядит со значением.
– Хотя ты как солнечный лучик Иисуса, выступающий в поддержку унылых и толстых мамочек из Оклахомы, наверняка с этим не согласишься.
Если бы можно было вернуться в прошлое и встретить там себя тогдашнюю, я бы сказала ей: «Джоанна! Никогда не доверяй человеку, утверждающему, что секс и любовь – это опасно и грязно! Никогда не соглашайся с таким положением дел – потому что молча кивнуть означает поставить галочку в графе «Я согласна со всеми условиями» при общении с человеком, который сам говорит, что он опасный и грязный. Он ничего не скрывает. Он разъясняет тебе, что и как в его мире. Он дает ознакомиться с текстом контракта».
Но мне девятнадцать, я одна в большом городе, упиваюсь беседой с известным комиком, и у меня есть все основания предполагать, что он прав. Его правота подтверждается половиной всех песен, которые я люблю. Половиной любимых мной книг. Прошлогодним кошмарным романом с Тони Ричем из D&ME, который пытался склонить меня к сексу втроем. Только дремуче наивная девочка стала бы спорить и утверждать, что, несмотря на весь прошлый печальный опыт, любовь и секс все-таки могут быть… дивными и прекрасными. Джерри хочет общаться с раскрепощенной и дерзкой девчонкой без комплексов. И она появляется! Как того требует ситуация.
– Лучшие ночи – это те ночи, после которых у тебя на душе остаются следы от зубов, – говорю я в своей лучшей сумрачной манере.
Манера выбрана правильно; Джерри сразу же оживляется.
– Покажи зубы, тигрица, – говорит он, и я скалюсь, показывая ему зубы. Потому что я уже начала ему подыгрывать, и не прерывать же процесс.
– Ну что, еще по стаканчику?
Через двадцать минут мы садимся в такси, едем к Джерри домой. Он лихорадочно шарит руками по моей спине, а я думаю о трех вещах.
Во-первых: у меня не было секса уже сто лет – почти два месяца, – и я вроде как проголодалась. Моя вагина вопит «ПОКОРМИТЕ МЕНЯ!», как Одри II в «Магазинчике ужасов».
Во-вторых: хотя этот Джерри не очень-то нравится мне как мужчина, Крисси точно понравится мой рассказ о том, как мы с ним занимались сексом. Я превращу эту ночь в анекдот! Чтобы сделать приятное Крисси!
И в‑третьих: как всегда, я хочу – так же сильно, как дети ждут снега, – чтобы на месте этого мужика, который целует меня в такси, был Джон Кайт. Но Джон по-прежнему для меня недоступен. И мне надо хоть как-то себя занимать, пока я его жду.
4
Уже потом, годы спустя, когда мы собирались с подружками, пили вино и затевали долгие задушевные разговоры о самых кошмарных мужчинах на свете, мои подруги составили целый список настораживающих подсказок, которые сразу указывают на то, что тебе встретился классический «плохой парень».
Судя по этому списку, в квартире Джерри был полный набор. Плакат с Джоном Колтрейном в рамке. Афиша к фильму «Тридцать семь и два по утрам». На книжных полках – сплошной Хантер Томпсон, Ницше, Джек Керуак, Генри Миллер и книги о Третьем рейхе. Несколько шляп. Бархатный фрак. Сердитая кошка и лоток, полный кошачьего дерьма. «Карикатурные» фигурки Девы Марии. Боуран. Все альбомы The Fall и Фрэнка Заппы, небольшая коллекция порно, бутылка абсента и характерные «кокаиновые» царапины на журнальном столике.
– Если видишь такое, надо сразу бежать, – говорят мне подружки с сочувствием, смеясь и плача одновременно. – Сразу понятно, что в этом доме живет мужчина, ненавидящий женщин.
И они полностью правы.
Но это будет потом, а сейчас мне девятнадцать, я еще многого не понимаю и поэтому думаю: «Круто! Сразу видно, что здесь живет настоящий интеллектуал!»
– Это берлога моего разбитого сердца, – говорит Джерри, усадив меня на диван. Он наливает мне выпить. – Место прямо-таки заколдованное, маленький филиал адских врат, куда тянет всех сумасшедших девиц Британии. Каждый раз, когда я встречаю, как мне кажется, смелую, яркую, раскрепощенную и веселую колдунью и привожу ее к себе домой, чтобы она меня зачаровала уже окончательно, вдруг выясняется, что никакая она не колдунья, а просто очередная дурища с психическими отклонениями из-за проблем с родным папой.
Он говорит заговорщическим тоном, подразумевая, что мы с ним презираем этих девиц… что я совсем не такая, как эти девицы.
– Может быть, именно ты воскресишь мою веру в женщин? – говорит он как бы в шутку. – Я ищу невозможного. Искушенную, развращенную женщину с неуемными сексуальными аппетитами, которая мечтает о том, чтобы ее отымели во все места до потери сознания. И отымели умеючи.
Он пристально смотрит на меня. Все ясно: мне надо выступить в качестве женщины с неуемными сексуальными аппетитами, которая мечтает о том, чтобы ее отымели – умеючи – во все места до потери сознания. Это запросто можно устроить!
Я говорю:
– Звучит очень заманчиво.
– Да, – шепчет он, целуя меня в шею, и начинает расстегивать мое платье.
– Что касается развращенности, ты обратился по адресу, – говорю я бодрым, звенящим голосом. – У меня неплохая квалификация. Я блестяще сдала экзамен по секс-вождению!
Он продолжает целовать меня в шею. Будем считать, что меня это заводит.
– Я могу… О! Вот так хорошо… я могу завестись с пол-оборота! – продолжаю я, ерзая на диване. Да, я дерзкая и остроумная. Джерри оценит мой юмор! Потому что он комик.
Но комики, как оказалось, не любят юмор. Зато они любят минеты. Это стало понятно, когда он не рассмеялся над моей шуткой, а просто лег на диван, выпятив гениталии в мою сторону. Я даже не сразу сообразила, что это значит. Но потом поняла. «Сделай-ка мне минет».
В приступе неуемного великодушия я склоняюсь над ним и расстегиваю молнию у него на ширинке.
– Ну-ка, что тут у нас? – говорю я все так же бодро, извлекая на свет его возбужденный член. – О! Супердлинный автомобиль!
Это обычная вежливость. На самом деле, никакой он не длинный. Совершенно обычный, средней длины. Очень бледный и… тонкий. Как ведьмин палец. Джоанна, не отвлекайся на сравнительное описание пенисов! Сосредоточься!
Я беру пенис в рот и смотрю на его обладателя, копируя взгляд Алексис Колби в «Династии» – должно получиться весьма сексуально.
– Да, – говорит Джерри. – Все правильно делаешь. Продолжай в том же духе.
Я продолжаю, как было велено, а Джерри шарит рукой по журнальному столику, что-то ищет на ощупь. Находит пульт от телевизора и нажимает на кнопку.
– Ставишь порнуху? – говорю я деловито, как и положено раскрепощенной, веселой колдунье. – Отлично! Устроим целую ночь разврата!
Потому что я не такая, как остальные унылые девицы.
Я жду, что сейчас в телевизоре включатся характерные звуки порно: «а-аааа» или «о-оооо».
Но раздается щелчок, и вступает веселая песенка. Я в полной растерянности. Это что и зачем?
– Джерри, зачем ты так делаешь, озорник? – поет женский хор. – Джерррри, зачем ты так делаешь, озорник?
Это же… это…
– Это твоя передача? – уточняю я, аккуратно освободив рот от его члена.
Не отрывая глаз от телевизора, он тычет членом обратно в меня и говорит:
– Да, она. И сейчас тебе надо сосать энергичнее.
Он так настойчив и возбужден, что я послушно тянусь ртом к пенису, но меня отвлекает шум аплодисментов. Я смотрю на экран, где под бурные аплодисменты невидимых зрителей появляется Джерри. Он любуется собой в телевизоре, пока я ублажаю его минетом.
Я говорю:
– Э…
– Детка, давай, – говорит он и снова тычется в меня членом, впившись взглядом в экран.
Я делаю глубокий вдох, сажусь, выпрямив спину, и в утешение похлопываю его по ноге, как лошадку по крупу.
– Прошу прощения, но моя секс-лицензия этого не покрывает.
Бережно запихав его член обратно в трусы, я поднимаюсь с дивана.
– Это уже специализированная работа. Ты – специализированная работа. Я, наверное, пойду. – Я оглядываюсь в поисках телефона. – Нужно вызвать такси.
– Ты что, шутишь? – говорит Джерри, явно не веря своим ушам. Он смотрит на меня, потом – на свой брошенный в небрежении член. – Ты и вправду уходишь?
– Боюсь, что да, – говорю я, восхищаясь собой и своим взрослым подходом.
В прошлом году я отказалась от секса втроем, предложенным Тони Ричем, и вот сейчас обломала великолепного Джерри Шарпа с его самолюбованием под минет. Может быть, это и есть моя фишка: сексуально обламывать знаменитостей.
– Боже. Суровая публика. – Джерри поправляет свой сдувшийся пенис и застегивает ширинку. – Как я понимаю, ты – не большая поклонница комедийного жанра?
– Просто мне больше нравятся Ньюман и Баддиэль, – говорю я как бы в шутку.
– Ты с ними спала? – Кажется, Джерри это неприятно.
Я наконец нахожу телефон и звоню в вызов такси.
– Еще нет! – отвечаю я бодрым голосом. – Какой тут адрес?
Десять минут ожидания такси – самые напряженные и неловкие десять минут в моей жизни.
Первые пять минут Джерри просто сидит на диване, мрачно пьет виски, смотрит свою передачу, отключив звук, и демонстративно меня игнорирует. Я сижу на стуле у двери и самозабвенно курю сигарету.
– Вот тут был хороший момент, – говорит он примерно на шестой минуте, указав на экран. Я вежливо смеюсь.
Потом он все-таки вспоминает, что у человека должна быть хоть какая-то гордость. Он встает и достает с книжной полки блокнот.
– Я, между прочим, пишу стихи.
Гораздо позже, в далеком будущем, когда я буду рассказывать об этом подругам, они рассмеются и скажут: «Конечно, он пишет стихи! Как же иначе?!»
Он читает мне стихотворение. Скажу честно: я не особенно вслушиваюсь. Меня больше интересует, не донесется ли с улицы звук подъезжающего такси. Но на улице тихо, увы.
Стихотворение, как я понимаю, представляет собой яростные размышления о безответной любви к некоей загадочной, жестокой женщине, которая прошлась по несчастному сердцу Джерри, брошенному ей под ноги «подобно плащу сэра Рейли».
Видимо, разъяренный из-за сорвавшегося минета, Джерри обрушивает на меня свои рифмы, словно пытаясь меня уязвить – особенно ядовито в его исполнении звучит строка: «И возлежит она на ложе / И лжет».
Когда тебе читают плохие стихи, да еще с такой пламенной страстью, в этом есть что-то зловещее. Странно, что данный сюжет не используют в фильмах ужасов – это и вправду пугает. И дело не в нагнетании, дело не в психологических образах. Дело в том, что тебе жутко хочется рассмеяться, но смеяться нельзя, потому что читающий разъярится еще сильнее и, возможно, прочтет тебе вслух еще одно стихотворение. С еще большим пылом. И вот тогда станет по-настоящему страшно.
– Сильная строчка, – периодически говорю я, чтобы его задобрить. Или: – Да, очень правильные слова!
Но чаще просто киваю. Кажется, это лучшая линия поведения, чтобы пережить поэтический вечер.
Снаружи сигналит такси. Я никогда в жизни так сильно не радовалась сигналу клаксона. Это гудок свободы.
– До свидания, Джерри, – говорю я и бегу вниз по лестнице.
Последнее, что я слышу уже на выходе из подъезда, – голос Джерри.
– Это стихотворение не о тебе, – кричит он сверху. – Я люблю не тебя.
5
Я проснулась на следующий день – совершенно невыспавшаяся, в неснятых ботинках – в полном недоумении по поводу прошлой ночи. Это издержки «живого» общения со знаменитостями – тебе привычнее видеть их на телеэкране и на страницах журналов, и когда ты встречаешься с ними в реальной жизни, воспоминания об этих встречах всегда отдают смутным сюрреализмом: ты действительно видела пенис парня, чей портрет в прошлом месяце красовался на обложке Time Out?
Глянув в зеркало, я увидела у себя на шее засосы, оставленные Джерри Шарпом, и сказала себе:
– Да, Джоанна. Ты действительно видела этот пенис. И он видел тебя. Но недолго.
Не грусти, говорю я себе, поднимаясь с кровати, – у тебя все равно есть о чем рассказать Крисси. Будет весело, не сомневайся. На него произведет впечатление, когда ты скажешь, что затащила в постель знаменитого комика, которому он отдался бы сам. А потом он посмеется, когда ты расскажешь, чем все закончилось. Мы посмеемся вместе!
Я бегу в кухню и вижу там папу.
– Привет гулящим, – говорит он. Папа уже укурен по самые уши, хотя сейчас только десять утра. Его прогулка по тропам памяти превращается в затяжной марш-бросок.
Крисси сидит за столом с совершенно похмельным видом и ест что-то горячее и очень жирное. Чтобы приготовить нам завтрак, папа, похоже, использовал всю посуду, какая есть в доме, – раковина забита грязными тарелками.
– Будешь чай? – спрашивает Крисси, пододвигая ко мне чашку.
Я сажусь за стол, всем своим видом давая понять, что сейчас будет что-то очень интересное.
– Ты ни за что не догадаешься, что было ночью! Все-таки я это сделала! Я затащила его в постель – ради тебя! Я затащила в постель Джерри Шарпа! Задавай мне любые вопросы!
Крисси тупо таращится на меня. Повисает неловкая пауза.
– Кто такой Джерри Шарп?
– Джерри Шарп! Этот комик, на которого ты западаешь! Я затащила его в постель! Спрашивай обо всем, о чем хочешь узнать!
– Джерри Шарп? – хмурится Крисси. – Я вообще без понятия, кто такой Джерри Шарп.
– Ты что, не помнишь? Вчера, на концерте! Ты еще по нему прибивался!
– Погоди. Это был Джерри Шарп? Нет, мне не нравится Джерри Шарп. – Крисси глядит на меня, растерянно моргая. – Однажды я его видел в «У меня есть для вас новости». И, если честно, он выступил как мудозвон. – Крисси пожимает плечами. – Я думал, вчера на концерте был Денис Лири. Вот Денис Лири, он да. Он мне нравится. Господи, ну я вчера и ужрался.
– Джоанна, будешь сардельку? – Папа ставит передо мной тарелку.
Я смотрю на сардельку в тарелке.
Внезапно мне начинает казаться, что вчерашняя ночь – явно не лучший из вариантов.
Как выясняется уже потом, я даже не представляла, насколько все плохо.
Но жизнь продолжается, да? Жизнь всегда продолжается. Эту заразу ничто не берет. В хорошем смысле, конечно. Как бы люто ты ни обломался, жизнь продолжается и уносит тебя по течению – даже если ты просто болтаешься на воде, как распухший утопленник, и не прилагаешь усилий выплыть на берег, а только шепчешь одними губами: «О боже». Тебя несет по течению, все дальше и дальше от кошмарных событий, оставшихся позади, и в конце концов наступает момент, когда ты можешь сказать себе: «Ну и хрен с ним, это была всего-навсего неудачная попытка секса. Я почти и не помню, как оно было».
Сегодня мне надо работать. Надо закончить статью для D&ME. После завтрака, который я, как на грех, мысленно называю «папина утешительная сарделька после убогого секса», я иду в душ, одеваюсь – в первое, что попадается под руку из чистой одежды, не пахнущей Джерри и табачным дымом, – водружаю на голову шляпу-цилиндр и плетусь на автобусную остановку.
К счастью, у меня нет похмелья. У девятнадцатилетних вообще не бывает похмелья. Юная печень и почки действуют в полную силу, исправно перерабатывая алкоголь. Тебе может быть сонно и вяло, у тебя может проснуться зверский аппетит, но это не настоящее «взрослое» похмелье: с болью, страданием, тошнотой и инфернальным ужасом.
На самом деле, мне кажется, законодателям следует пересмотреть возрастные ограничения на потребление алкоголя. Потреблять алкоголь надо подросткам. Потому что подросткам он вредит меньше. Когда ты достигаешь законного возраста для приобретения алкоголя, у тебя остается всего два-три года, прежде чем твой организм начнет разрушаться под действием спирта. Если бы я издавала законы, я запретила бы продавать алкоголь лицам старше двадцати одного года. Подростки с ним справятся запросто. Все, кто старше, – уже нет.
Так что да. С точки зрения физиологии я не испытываю никаких неудобств.
Я испытываю сожаление.
Но сожаление – мысленное неудобство, и чтобы избавиться от мрачных мыслей, надо их перебить размышлениями о чем-то хорошем.
В поисках мыслей о чем-то хорошем я, как всегда, прихожу к Джону Кайту.
Ах, Джон Кайт! Ты даже не представляешь, как часто я думаю о тебе! Хотя, может быть, и представляешь – и эта мысль одновременно меня убивает и дает мне надежду. Из каждых трех моих мыслей две – о тебе. Первая и третья. А потом еще пятая и девятая. В среднем я думаю о тебе каждые семь минут. Наверное, это и есть любовь? Когда ты встречаешь кого-то настолько прекрасного и неисчерпаемого в своих проявлениях, что весь мир для тебя начинает делиться на «то, что связано с ним» и на «то, что не связано с ним».
Этот автобус идет по маршруту, накрепко связанному с Джоном Кайтом. Словно бежишь по тоннелю, населенному призраками. Мимо паба «Свои люди», где я рыдала на плече у Джона после разрыва с Тони Ричем, и Джон утешал меня и говорил: «Если какой-то мудила тебя обидел, я его УРОЮ!»
Мимо винного магазина, где мы с Джоном купили большую бутылку вишневой наливки и потом долго гуляли по улицам, и он учил меня брать аккорды, используя вместо гитарного грифа горлышко бутылки.
Мимо уличного музыканта у входа в метро – того самого музыканта, которому Джон дал двадцатку одной бумажкой и сказал: «Потом ты тоже кому-то поможешь, малыш. Только я тебя очень прошу, сделай мне одолжение. Больше не надо играть «Нирвану». В такой славный солнечный день они все-таки мрачноваты».
И деревья в Лондонском зоопарке… в Лондонском зоопарке, где я поцеловала Джона. Да, это я его поцеловала; он потом объяснил, что я еще слишком юная, чтобы отвечать поцелуем на мой поцелуй, но когда-нибудь мы обязательно поцелуемся по-настоящему, поскольку «ты это ты, а я это я».
Именно из-за этого шутливого обещания – добрых слов, сказанных грустной девчонке в душевном раздрае, – я переехала в Лондон. Потому что когда-нибудь я дорасту до того, что Джону захочется со мной целоваться, и когда это произойдет, мне надо быть рядом с ним. Для того я сюда и приехала. Это основа всей моей жизни.
Очень хороший, надежный, разумный план.
Кто-то, может быть, скажет, что это типичная неразделенная любовь. Но я называю это по-другому: все, ради чего стоить жить. Я играю по-крупному. Я не боюсь боли. Мне нравится просто висеть на кресте – ради Джона. Иисус тоже страдал на кресте, и не зря. Даже очень не зря.
Дело за малым: заставить Джона понять, что он меня любит и что мы будем вместе до конца наших дней.
Потому что за годы нашего с ним знакомства Джон Кайт сделался по-настоящему знаменитым. Песни с его второго альбома – который я про себя называю «С тех пор как я встретил Джоанну», а все остальные знают его под названием «Все не так, кроме тебя» – вырвались из его сердца, как птицы, выпущенные из клетки, разлетелись по свету на радиоволнах и поселились в многочисленных спальнях по обе стороны океана. И теперь, к моей вящей досаде, мне приходится делить Джона со всем остальным миром.
Теперь его знают и слушают сотни тысяч людей – это моя величайшая боль и печаль. И так-то непросто любить человека, который считает тебя слишком маленькой для ответной любви. И в сто раз сложнее любить человека, в которого влюблены десятки тысяч других девчонок.
Я ненавижу его новых поклонниц – всех до единой, – хотя отдаю должное их хорошему вкусу. Честно сказать, я влюбилась в Джона Кайта отчасти и потому, что его вроде бы больше никто не любил; он был ни разу не сердцеедом, и я втайне гордилась своим уникальным отменным вкусом – ведь я разглядела в нем то, чего не смогли разглядеть другие, – и при этом еще холодно рассчитала, что у меня есть все шансы заполучить Джона себе, поскольку больше никто на него не польстится – с его неуклюжей медвежьей походкой, вечно помятым лицом и засаленными пиджаками.
Но теперь он знаменитость, и все от него без ума. i.D напечатал его фотографию на обложке под заголовком «ВАШ НОВЫЙ КУМИР». На этом снимке все щеки у Джона измазаны губной помадой, отпечатками поцелуев. Каждый раз, когда его фотография появляется на обложке журнала, я с трудом сдерживаю себя, чтобы не встать у газетного киоска и не обращаться с сердитой речью к каждой девчонке, покупающей этот журнал: «А ты любила его в 1992-м, когда никому не было дела до какого-то никому не известного Джона Кайта? Ты любила его, когда он ходил с жуткими сальными патлами на голове, в тесном куцем пальтишке? Нет? Тогда твоя любовь не считается. ДО СВИДАНИЯ, МИЛАЯ. ВСЕГО ХОРОШЕГО».
Становясь знаменитым – по-настоящему знаменитым, когда тебя знают сотни тысяч людей по всему миру, – ты обретаешь известность, но лишаешься времени на себя. Ты всегда очень занят. Когда Джона знали считаные единицы, он жил спокойно и тихо, периодически предаваясь блаженному безделью. Бывало, по несколько недель подряд он не делал вообще ничего, только сочинял песни, и это был настоящий праздник: мы с ним целыми днями гуляли по городу, напивались в пабах, ходили на концерты или просто сидели дома и смотрели телевизор, если шел дождь и гулять не хотелось, – моя собака лежала у него на коленях и время от времени испуганно дергалась, когда он громко выкрикивал правильные ответы, опережая участников телеигры «Обратный отсчет».
Но после выхода второго альбома он стал практически недоступен. Он все время в разъездах: бесконечные гастроли, интервью, студийные записи двусторонних синглов. Ни минуты свободного времени.
Поначалу Джон сам смеялся над всей этой возней.
– Я просто бабочка-однодневка, – сказал он однажды, после того как его в первый раз пригласили в «Поп-топ». – К Рождеству обо мне все забудут.
Но альбом обретает неслыханную популярность – в Италии, Австралии, Швеции, – и рекламная кампания набирает обороты. К маршруту гастролей добавляются новые города, сроки сдвигаются все дальше и дальше. Теперь все завершится не раньше сентября, ноября, марта.
Я не вижу его неделями, месяцами. Смотрю «Обратный отсчет» в одиночестве. У меня есть ключи от его квартиры – я периодически захожу, поливаю цветы, выгребаю из ящика почту и минут двадцать лежу у него на кровати, уткнувшись лицом в грязную наволочку на подушке. Вдыхаю его исчезающий запах, говорю себе с мысленным вздохом: «Мне остался лишь запах твоего бриолина; это мой опиум, мое блаженство», – и заставляю себя встать и уйти.
Теперь мы общаемся только по телефону. Звонок раздается в одиннадцать вечера, или в два часа ночи, или в три часа ночи, и пьяный Джон в трубке говорит:
– Извини, Герцогиня… Я что-то не соображу, сколько у вас сейчас времени. Ты можешь говорить?
И я, конечно, могу говорить. Я совершенно свободна – потому что его нет рядом! Единственное, что могло бы занять мое время, не оставив свободной минутки на то, чтобы с ним говорить, – это быть рядом с ним. Неужели он не понимает, что все дни без него – просто скучные серые даты в календаре, зато каждая наша встреча расписана, словно средневековая рукопись, золочеными грифонами и святыми в лазоревых одеяниях?!
Я еду в автобусе, прижимаясь щекой к оконному стеклу – чтобы охладить разгоряченное лицо, – и думаю о Джоне. Недавно я прочла одну фразу у Карсон МакКаллерс:
«Без тебя все погружается в невыносимое одиночество».
Прочла и расплакалась. Когда ты находишь свою вторую половинку – человека, рядом с которым жизнь обретает значение и смысл, – каждая минута вдали от него превращается в невыносимое одиночество.
Мои молитвы, обращенные к мирозданию, – это молитвы о Джоне Кайте.
– Мироздание, пожалуйста, – шепчу я про себя, глядя в окно на скамейку, где мы целовались. – Дай мне Джона. Я буду хорошей, послушной девочкой, только, пожалуйста, дай мне Джона. Я буду стараться.
Я замечаю, что плачу. Может быть, у меня все-таки есть похмелье.
В офисе D&ME все как всегда. Пейзаж все тот же: все помещение завалено старыми номерами журналов и дисками с записями. Атмосфера все та же: что-то вроде салуна на Диком Западе, где собираются ковбои от рока.
Когда я начинала работать в журнале, я была совершенно наивной шестнадцатилетней девчонкой – обалдевшей от счастья оказаться в волшебном месте, где живет музыка. В этой компании странных людей – в D&ME работают бывшие панки, действующие наркоманы и готы, – я была просто еще одним странным персонажем: сексуально озабоченной шестнадцатилетней девицей в шляпе-цилиндре, с нарочито викторианскими оборотами речи. Я думала, здесь принимают и уважают странности коллег и все общаются друг с другом на равных. Я думала, здесь никто не осудит мои сексуальные похождения, как не осуждают пристрастие Роба к дешевым амфетаминам, и привычку Армана выдумывать все интервью из головы, и убеждение Кенни, что все вокруг – тайные геи, на что он и намекает во всех статьях.
Но за последний год я поняла, что все… не так радужно, как мне представлялось вначале. Я поясню: после короткой интрижки с Тони Ричем, нашей звездой журналистики, – интрижки, которая завершилась скандалом, когда я отказалась от предложенного Тони секса втроем, а потом долго блевала из окна дома его родителей, – я стала главной мишенью для сплетен, двусмысленных намеков и домыслов о моем оскорбительном отношении к сексу.
Я не исполнила свою миссию. Я дала обещание, которое не сдержала моя вагина, – и в результате я полностью обесценилась. У меня репутация женщины, которая динамит мужчин. Можно сказать, предает их сексуально. Я обманщица, мое слово не стоит вообще ничего. Вызвав эрекцию, я сливаюсь, не доведя начатое до конца. Такие женщины, как оказалось, возмущают мужчин. Вызывают в них злобу и истерическую стервозность.
Это выяснилось на вечеринке после концерта, когда я изрядно укушалась и стала рассказывать сослуживцам обо мне с Тони Ричем. Мне казалось, что это их позабавит.
– …и когда он назвал меня своей «куколкой из низов», – сказала я, опираясь о барную стойку в «Астории», – я развернулась кругом, закутавшись в гордость, как в мушкетерский плащ, и ушла прочь, бросив через плечо: «Без меня, господа. Счастливо оставаться».
Я думала, мои коллеги мужского пола ответят на это, как ответили бы женщины: «О господи», или «Ты все правильно сделала, молодец!», или «Вот же мудак!».
Но коллеги лишь усмехались, причем как-то кисло, а потом Кенни сказал:
– Как-то странно, что ты отказалась от этого секса втроем. Если принять во внимание твою репутацию… Я всегда думал, что твой девиз: «Секса много не бывает, а если бывает, то все равно мало».
Я рассмеялась, потому что смеялись все остальные, хотя шутка была так себе. Я привыкла, что дома Крисси подшучивает надо мной, потому что он меня любит. Дома любая кошмарная шутка все равно говорится любя. Но здесь, кажется, нет.
Так что да, я член команды – и в то же время не член команды. Обычное дело для нас, девчонок. Вспомним Марию Магдалину и двенадцать апостолов; Мадам Шоле в «Уомблах»; Кэрол Кливленд в «Монти Пайтон». Я вроде как с ними, но все равно в стороне. Я просто… «девчонка».
– Ладно, ребята, давайте думать. Что у нас на этой неделе? – говорит Кенни, открывая редакционное совещание.
Как обычно, редакционное совещание совсем не похоже на редакционное совещание. Люди пьют, курят, рассказывают анекдоты, в открытую закидываются колесами. Если сюда войдет кто-то, не знакомый с рабочими методами D&ME, он решит, что попал в полевой госпиталь суровых рок-войн.
Роб сидит, положив голову на стол, и ест ржаные сухарики из пакета, чтобы «убрать тошноту и изжогу».
Тони Рич сидит с надутым видом и изучает свое отражение в оконном стекле, периодически поправляя прическу. Зная, что нам волей-неволей придется столкнуться в редакции, я неделями тренировалась делать «лицо кирпичом» на случай, если вдруг наши взгляды случайно встретятся. Когда они все же встречаются, он недвусмысленно усмехается. Эта кошмарная, знающая усмешка означает, без вариантов: «Я помню, как мы с тобой занимались сексом». Мне кажется, это нечестно, что у людей остаются воспоминания о тебе, даже когда эти люди исчезают из твоей жизни. Жалко, что при расставании нельзя пробежаться у них в голове, сгребая воспоминания в мусорные пакеты: «Я заберу эти воспоминания, как я делала тебе минет и как мы кувыркались на заднем сиденье такси, и уж точно я забираю все воспоминания, как ты лишил меня девственности». Жаль, что нет авторских прав на чужие воспоминания о тебе. Если бы он отчислял мне пять фунтов каждый раз, когда думал обо мне, это было бы справедливо. И окупило бы ужин в очень хорошем, дорогом ресторане.
Совещание продолжается. Мы обсуждаем рабочие вопросы. Тон Рич пишет очередную статью в серии разгромных статей о гастролях U2. Роб вчера брал интервью у Oasis, в связи с чем ему «нездоровится» сегодня утром.
– Лиам сам себе противоречил, – говорит Роб. – Сначала сказал, что Oasis – лучшая в мире рок-группа, а потом заявил: «И если кто скажет, что мы лучшая в мире рок-группа, то пусть идет в жопу. Мы лучшая группа на все времена. А кто не согласен, тех в жопу». Разъярился, страшное дело. Чума.
Разговор переходит на Джона Кайта, чей последний сингл на этой неделе вошел в десятку лучших.
– Не тяни руку, Долли, – говорит Кенни со вздохом, и я поспешно роняю поднятую было руку. – Мы уже в курсе твоего трепетного отношения к головокружительному Джону Кайту.
Моей первой большой работой для D&ME было интервью с Кайтом три года назад. Опьяненная ночью в Дублине и разговорами с Джоном, я написала, по сути, признание в любви, и меня чуть не уволили из журнала, как «излишне восторженную девицу подросткового возраста». С тех пор вся редакция шутит, что я влюблена в Джона по уши и что его звукозаписывающая компания требует, чтобы я не подходила к нему ближе чем на сотню ярдов, иначе им придется вызвать охрану. Однажды я попыталась объяснить, что мы с ним просто друзья и что я поливаю его комнатные растения, когда он на гастролях, на что Кенни ответил испуганным воплем: «У Марка Чепмена есть ключи от квартиры Леннона! БЕГИ, ДЖОН, СПАСАЙСЯ!» Так что теперь я молчу.
– Так, у нас остается The Kids, – говорит Кенни. – Надо бы осветить. Кто-то возьмется?
– Я возьмусь, – говорит Тони Рич, вальяжно подняв руку. – Тема смешная. Есть где развернуться.
– ПРОДАНО! – говорит Кенни. – Ну что, мы закончили? Теперь в паб?
Все тут же встают и нацеливаются на выход.
– Я тут подумала… – говорю я.
Все оборачиваются ко мне и неохотно садятся на место.
– Я подумала сделать статью… о том, что брит-поп очень мужской.
Я вижу реакцию сослуживцев: «в основном раздражение».
– Мы тебя слушаем, Глория Стайнем, – вздыхает Кенни.
– Среди исполнителей брит-попа почти нет женщин, – говорю я. – По сути, весь женский пол представлен единственной Луиз из Sleeper. Возьмем прошлогодний фестиваль в Рединге. Знаете, сколько там было групп, в которых есть хоть одна женщина? Восемь! Из шестидесяти шести! Elastica, Echobelly, Lush, Hole, Sleeper, Transglobal Underground, Tiny Monroe и Salad. Вот так-то. Сплошные мальчишки. Типа «девчонок в домик на дереве не пускать».
– А вообще Долли права, – говорит Роб. Среди коллег Роб – единственный мой союзник по феминизму, хотя у него очень своеобразные представления о феминизме. Сегодня он выступает в мою поддержку, схватив со стола свежий номер D&ME, вышедший на этой неделе. – На весь номер практически ни одной дамочки.
Он листает журнал:
– Ни одной дамочки, ни одной дамочки, ни одной дамочки… О, есть одна. Нет! Это не дамочка. Это Ричи из Manic Street Preachers. Постригись, милый. Не сбивай меня с толку.
– И что будем делать? – говорит Кенни слегка агрессивно. Ему явно не терпится бежать в паб.
Проблема в том, что я совершенно не представляю, что делать. Со мной часто бывает, что я сама толком не понимаю, что творится в моей голове – пока не начну говорить, – и тогда, зачастую совсем неожиданно для себя, я выдаю результат подсознательных размышлений. Я надеялась, что подниму этот вопрос, и мы обсудим его все вместе, и по ходу беседы у меня непременно родится какая-нибудь гениальная мысль. Но все молчат. Обсуждения не происходит. Гениальная мысль не рождается.
Я пожимаю плечами.
– Тема затронута важная, Уайльд, – говорит Кенни, нетерпеливо заерзав на стуле. – Ты все обдумай и дай нам знать, если что-то надумаешь, да? А теперь… все-таки в паб. Дружно и весело.
Все встают, идут к двери, и я думаю про себя: Даже не знаю, может быть, мне пора уходить из журнала. Мне здесь… одиноко. Я себя чувствую королевой на выставке фотопортретов глав государств: восемьдесят девять мужчин в строгих костюмах и королева – единственная женщина в этой компании. Да, я королева, только без армии и крепостей. Безо всякой поддержки.
Пока я пытаюсь приладить на место оторвавшуюся лямку рюкзака, ко мне подсаживается Кенни и спрашивает, хитровато прищурившись:
– Ты знала, что Тони теперь встречается с Камиллой из «Полидора»?
Камилла – шикарная телка, вся из себя утонченная, очень худая блондинка. Я уверена, у нее в паспорте в графе «род занятий» написано «шлюха на кокаине». И хотя она – та еще сучка, а он – тот еще гад, и моя мама сказала бы об этой парочке, поджав губы: «Два мерзавца нашли друг друга», – мне все равно неприятно узнать, что теперь они вместе. Даже расставшись с мужчиной по собственной инициативе, ты все равно втайне надеешься, что он прорыдает два месяца кряду, а потом оседлает коня и объявит: «Ни одна женщина не сравнится с тобой. Другой такой нет и не будет. Я отправлюсь в Крестовый поход и умру за Христа с твоим именем на губах, любовь всей моей жизни».
И ты уж точно не ждешь, что он побежит трахать Камиллу из «Полидора».
– Пожелаем им счастья, – говорю я с достоинством. – Если они делят все поровну, у них получается по дюйму члена на каждого – для сносного секса вполне сгодится.
На самом деле у Тони Рича совершенно нормальный член средних размеров. Но существует традиция: расставшись с мужчиной, ты непременно должна сообщить всем друзьям и знакомым, что у него крошечный пенис. Нужно создать впечатление, что, расставшись со своим бывшим, ты забрала с собой большую часть его пениса. Видимо, это какое-то древнее колдовство. Не мною придумано, и не мне это менять.
Кенни смеется и продолжает смеяться, когда я иду к выходу, размышляя, что мне, наверное, и вправду пора уходить из журнала. Королева ушла бы уже давно. Она бы не стала мириться с такой херней.
6
Где-то через неделю после того совещания мы с Зи встречаемся в «Своих людях». Когда я прихожу, Зи уже ждет меня у барной стойки – как всегда, создавая неловкость одним своим присутствием. Зи не пьет ничего алкогольного. Это так необычно для девяностых годов, что все лондонские бармены впадают в ступор при встрече с Зи.
Подходя к стойке, я слышу, как бармен бормочет, с трудом сдерживая ярость:
– То есть как… просто смородиновый лимонад? Без ничего?
– Да. Пожалуйста, пинту «Рибены», – говорит Зи, встревоженно моргая. Он не любит создавать неудобства для окружающих и, зная, как действует на барменов его убежденная трезвость, всегда предлагает встретиться где угодно, но только не в баре. На что я отвечаю, что, к сожалению, это никак невозможно, ибо всякий бар есть цитадель земных радостей и удовольствий.
– Даже… даже без водки? – Бармен явно обескуражен. – Один лимонад? То есть я даже не знаю, сколько оно будет стоить.
Он с отвращением смотрит на кассовый аппарат, где явно нет кнопки «Пинта «Рибены», и тяжко вздыхает. Это вздох человека, доведенного до предела.
– Десять пенсов?
Зи кладет на стойку монетку в десять пенсов. Хотя бармен сам назвал сумму, он глядит на монетку с таким мрачным видом, что сразу становится ясно: подобная мелочь унижает его достоинство.
– Спасибо, спасибо, – говорит Зи, моргая, и отпивает глоток «Рибены».
Бармен никак не успокоится.
– В смысле, за десять пенсов я бы даже бокал мыть не взялся, – ворчит он и оборачивается ко мне: – Будете что-нибудь пить?
– Три порции «Джека Дэниелса» в пинтовый бокал. И долить колой, – жизнерадостно говорю я. Это коктейль моего собственного изобретения. «Пинта Уайльд». Пьешь потихонечку, словно пиво, а по мозгам бьет изрядно. Я до сих пор горжусь этой придумкой.
– Вот это достойный напиток, – говорит бармен, выразительно глядя на Зи.
Я беру чек и прячу его в отдельный кошелек. Согласно редакторской политике D&ME, мне как штатному автору возмещают расходы на выпивку. Вот еще одна странность моей нынешней жизни. Я бухаю задаром – и задаром же путешествую по всей Европе, интервьюируя музыкантов, – но не могу позволить себе ни новой одежды, ни новой посуды, ни квартиры просторнее, чем садовый сарайчик. Я живу жизнью, в которой роскошества выступают предметами первой необходимости, а реальные предметы первой необходимости остаются недоступной роскошью. Что создает странную перспективу. По сути, я веду жизнь вечно пьяного, разъезжающего по миру плейбоя без гроша в кармане.
Мы с Зи садимся за столик в углу. Я улыбаюсь. Я рада увидеться с Зи, мне нравится с ним общаться. Я отпиваю глоток своей пинты – на вкус первый глоток, как всегда, ощущается началом необыкновенного приключения – и закуриваю сигарету – на вкус первая сигарета, как всегда, ощущается началом приятной беседы.
В окна струится медно-желтый солнечный свет позднего лета, сквозь распахнутую настежь дверь в бар доносятся голоса обитателей Арлингтон-Хауса, местного приюта для бездомных. Бомжи сидят на крылечке, о чем-то спорят. У меня за спиной два музыканта из Blur играют в бильярд. В душе нарастает волна любви к Лондону. Здесь всегда столько всего происходит. Это определенно мой город.
– Ну, рассказывай, как дела, – говорю я Зи. – Кстати, шикарный джемпер.
– Да, это мама купила, – отвечает Зи. Всю одежду ему покупает мама. Он полностью упакован в стильные шмотки из «Маркса и Спенсера», которые его мама скупает на распродажах. Он единственный из всех моих знакомых, кто ходит в отглаженной одежде. Мама приезжает к нему раз в месяц и затевает большую стирку. Зи только вздыхает: «Никто не спорит с иранскими мамами».
Мы обмениваемся новостями. В последние несколько месяцев Зи периодически намекал в разговорах на некое загадочное предприятие, которое он затевает, и обозначал его как «это самое» и «ну ты знаешь». Поначалу я просто кивала – притворялась, что знаю, хотя была без понятия. Потом я узнала, что он открыл свою собственную студию звукозаписи, но стеснялся об этом рассказывать. В основном потому, что в D&ME над ним все насмехались.
Когда я в последний раз была в редакции, Роб Грант поприветствовал Зи такой маленькой речью:
– Мое почтение, Ричард Брэнсон. Где ты оставил свой дирижабль? На стоянке у офиса? Небось занял сразу десяток мест? Смотри, как бы тебе не вкатили штраф. А то плакали твои миллиарды.
Когда речь заходит о студии Зи, сотрудники D&ME превращаются в изнеженных джентльменов, шокированных поступком своего доброго знакомого, который предал все идеалы благородной праздности и занялся делом.
– На хрена нам еще больше записей? – трагически вопросил Роб, обводя помещение широким жестом.
Редакция и вправду забита кассетами и компакт-дисками со всевозможными записями. Они громоздятся на полках, на столах, на полу. Часть прибита к стене и подписана маркером: «ХЕРНЯ».
Словно в подтверждение слов Роба, именно в эту минуту пришел почтальон с очередным мешком новых записей.
– Они размножаются, ептыть, как триблы. – Роб в отчаянии заломил руки.
Тот день завершился традиционным для D&ME образом: Кенни открыл окно и принялся выкидывать диски на улицу, один за другим, подбрасывая их повыше в лондонское небо, а Роб Грант палил по ним из пневматического пистолета.
– В жопу Yoghurt Belly! African Head Charge! Land of Barbara! Mr. Ray’s Wig World! Huge Baby! – вопил Роб, наблюдая, как диски взрывались над Темзой, разлетаясь сверкающими осколками.
Однако Зи продолжал воплощать свои планы – тихо, скромно, но непреклонно.
Я интересуюсь:
– Ну что, как успехи на «Студии Зи»?
– Это не «Студия Зи». Я еще не придумал название, если честно.
Минут десять мы изобретаем название для его студии: «Унисекс», «Пробная прессовка»… Мне нравится «Вердикт винила», но Зи категорически против. Я уже допила свой коктейль и прошу бармена повторить.
– А у тебя что интересного? – спрашивает Зи.
Я не хочу говорить, что меня ломает идти домой, где меня дожидаются папа и братец, укуренные по самые уши, поэтому я говорю о работе.
– Тебе не кажется, что D&ME потихоньку впадает в мужской шовинизм? – говорю я. – В это же время в прошлом году мы писали о Riot Grrrl и Пи Джей Харви. В последнем номере, на этой неделе, на весь журнал была единственная фотография женщины, да и то парохода «Титаник».
Зи озадаченно хмурится.
– В английском слово «корабль» женского рода, – поясняю я.
Он слегка морщится и вдруг – в редком порыве решимости – наклоняется ко мне через стол и говорит:
– Вот почему тебе нужно сегодня пойти на концерт этой группы. Я сам узнал о них только недавно. Наверное, я выпущу их альбом. Предложу им контракт. Может быть, прямо сегодня и предложу. Мне кажется, они тебе понравятся. Она тебе точно понравится.
* * *
Красиво войти – это большое искусство, которым владеют немногие. Но те, кто владеет, умеют преподнести себя так, словно они только что возвратились с поля битвы в Наполеоновских войнах, или с собрания Алгонкинского круглого стола, или с римской оргии – и соблаговолили явиться в твой мир. Словно буквально секунд пять назад они отложили в сторонку свой меч, коктейль или пылкого партнера – и уже очень скоро они к ним вернутся, вот только немножко побудут здесь. Красиво войти – это их ремесло, их призвание.
Вся группа, кроме солистки, уже вышла на сцену. Барабанщик – вполне типовой барабанщик, не отличимый от всех остальных барабанщиков из не очень известных рок-групп – из тех, кого даже сами ребята из группы между собой называют просто «барабанщик». Басистка – мулатка с копной густых, непослушных волос. В желтом дождевике и резиновых сапогах. Вид сердитый и недовольный, как у Криса Лоу из Pet Shop Boys. Мне сразу понравилась ее тихая злость, как бы отрицающая весь брит-поп. У нее был такой вид, словно в любую минуту она могла посмотреть на часы, снять гитару с плеча и уйти по своим делам. Ее откровенная нерок-н-ролльность была очень-очень рок-н-ролльной. В ожидании солистки они с барабанщиком играли какое-то вступление. Даже, наверное, не вступление, а просто фоновый ритм.
И вот она вышла. С сигаретой во рту, одетая с шиком царицы блошиного рынка – шубка под леопарда, искусственный жемчуг, облегающие лосины, синие замшевые ботфорты, – с гитарой за спиной, она вышла на сцену так, словно хотела затеять драку. Музыканты ускорили темп, и когда их крещендо достигло своей высшей точки, она бросила сигарету, широким жестом перекинула гитару вперед, крикнула:
– НУ, ПОГНАЛИ! – и взяла первый аккорд.
– Это она, Сюзанн Бэнкс, – крикнул Зи мне в ухо.
Люди, как правило, строятся вокруг сердца и нервной системы. Сюзанн, казалось, построена вокруг бешеного урагана, заключенного в банку из черного стекла. Она никогда не задумывалась, прежде чем что-то сказать, хлопнуть виски или открыть пузырек с таблетками. Она как будто уже жила в будущем, опережая нас всех часа на три. Словно бомба, что непрестанно взрывается, вновь и вновь, бесконечно.
Я застыла, разинув рот, а потом подошла к самой сцене, чтобы быть ближе к ней.
– Добрый ВЕЧЕР! – Ее голос гремел, как труба. – С вами группа «Брэнки». У нас есть три очень крутые песни, две гениальные песни и три совершенно дерьмовые песни. Надеюсь, вы разберетесь, где что. Я вот не разобралась.
И, продолжая смеяться, она запела.
О боже. Не прошло и десяти секунд, а я уже не сомневалась, что Сюзанн Бэнкс это самое восхитительное из всего, что мне довелось пережить.
Концерт завершился без происшествий, если не считать того раза, когда Сюзанн спустилась в зал и дала в морду какому-то дятлу, который все время орал: «ПОКАЖИ СИСЬКИ».
Зи спросил:
– Хочешь с ней познакомиться?
И я сказала:
– Конечно!
Мы ввалились в гримерку за сценой. Я замерла на пороге, не зная, что делать дальше, а секунд через десять ко мне подлетела Сюзанн, схватила за руку и оглушительно проговорила:
– О боже! Ты Долли Уайльд! Долли Уайльд из D&ME! Ты ж моя прелесть! Я была ТОЧНО ТАКАЯ ЖЕ ТОЛСТАЯ! Секрет простой: не ешь сыр!
Я осознала за считаные секунды, что разговаривать с Сюзанн Бэнкс – почти то же самое, что смотреть незнакомый фильм, включившись минут через двадцать после начала. Ты пропустил первые кадры, где нас знакомят с героями и дается завязка сюжета, и ты совершенно не понимаешь, что происходит, когда какой-то незнакомый чувак мчится по улице на машине, причем задним ходом, и кричит: «Лезь в машину! Надо успеть до полуночи! Где Адам?»
Сюзанн никогда не начинала беседу с «Привет! Как дела?» или «Я смотрю, дождь все идет». С ней ты всегда попадал прямиком в Рагнарек.
– Долли! Долли, иди, я тебя обниму! – Сюзанн явно была под какими-то веществами. Она обняла меня и прижала к груди. Она была выше меня чуть ли не на полголовы. – Нам надо поговорить. У нас общие интересы. Я слышала, мы с тобой сестры по члену.
Я понятия не имела, что это значит.
– У нас, конечно, большая семья… – начала я осторожно. – Но мой дядя…
– Нет! Нет! – перебила меня Сюзанн. – Сестры по члену. Не по крови, а по спермачу. Не хотелось бы обсуждать это на публике… – Ее громкий голос по-прежнему сотрясал стены. – Но ты, как я понимаю, тоже сподобилась близкого знакомства с…
Тут она все же понизила голос и прошептала одними губами:
– Джерри Шарпом.
Я не знаю, как она это сумела, но в ее исполнении совершенно беззвучные слова прогремели на всю гримерку. Несколько человек обернулось в нашу сторону.
– С этим мудилой, – добавила Сюзанн.
– Да, – отозвалась я слабым голосом. – Я… была с Джерри Шарпом. Откуда ты знаешь?
– Ой, да он уже всем растрезвонил. Весь город в курсе. Но ты не волнуйся. Все спят с Джерри Шарпом, – сказала она, вынимая сигарету из моей пачки, которую я держала в руке. – Он у нас вроде как группа приветствия для перспективных девиц. Нельзя попасть в Лондон, не пройдя через член Джерри Шарпа, как через турникет. Он дежурит на входе и ждет. Знаешь, кого еще он оприходовал? Джастин. Энн-Мари. Рейчел.
Я не знаю, кто все эти люди.
– Ну и как он с тобой обошелся? – спросила Сюзанн. – Не склонял… ни к каким извращениям?
Она ждала ответа, пристально глядя на меня. Мы с ней только что познакомились, нас окружала толпа народу, включая Зи, такого нежного, кроткого и почти бесполого существа, что мне всегда представлялось, что его пенис – если он вообще есть – должен быть вязаным, как его свитера. Я не собиралась рассказывать этим людям о своем неудачном секс-приключении со звездой современной британской комедии. Я покачала головой.
– Иди сюда. – Сюзанн нырнула под стол и утащила меня за собой. Мы сели на пол.
– Когда мистер Шарп пригласил меня к себе домой, – сказала Сюзанн, – он попытался заставить меня смотреть запись его телешоу. Пока мы трахались. Прямо в процессе.
– И меня тоже! – сказала я. – О господи! И меня тоже! Слушай, это какой-то пиздец. И что ты сделала? Чем все закончилось?
– Ну я не впервые столкнулась с таким извращенцем. Я повидала достаточно разных психов. Мне уже двадцать пять.
– Плюс НДС, – сказал кто-то страдальческим голосом. Я подняла глаза и увидела Джулию, сердитую басистку, заглянувшую к нам под стол.
– Джулия, замолчи, – сказала Сюзанн и затащила ее под стол. – Долли, это Джулия. Джулия, это Долли.
Я кивнула Джулии, у которой был вид бесконечно усталого, ангельски терпеливого директора зоопарка. Сюзанн, как я понимаю, выступала в роли питомца.
– Для рок-н-ролла мне двадцать пять, – объявила Сюзанн, и Джулия проговорила одними губами:
– Тридцать один.
– И что ты сделала? – повторила я свой вопрос.
– То же, что сделала бы любая уважающая себя женщина: встала с постели, накинула шубу на плечи, сказала ему: «Извини, я только что вспомнила, что мне надо валить», – и свалила. Нет, ты только представь! – Сюзанна сделала большие глаза. – Трахать женщину и смотреть запись своего собственного телешоу! Как будто трахаешься с Пикассо, и он в процессе рисует глаз у тебя на подбородке.
– Думаешь, он так со всеми?
– Он всегда выбирает девчонок определенного типа, – сказала Сюзанн. – Они всегда только-только приехали в Лондон, у них грандиозные планы на будущее и, может быть, мало знакомых… они всегда… яркие. Дерзкие. Они стремятся чего-то добиться. Он их трахает, а потом… пожирает их души. Джерри Шарп настоящий вампир.
– Он обычный мудак, Сюзанн. Не надо ему льстить, – резонно заметила Джулия.
– В прошлый раз ты со мной согласилась!
– Я просто хотела, чтобы ты заткнулась. На нас уже оборачивался весь автобус.
– Это правда, – очень серьезно проговорила Сюзанн, обращаясь ко мне. – Вампиры существуют. Они живут среди нас. Есть мужчины, которые фетишируют на женские ноги. Есть фанаты орального секса. И есть мужчины, которым нравится… унижать женщин. Нравится заставлять их почувствовать себя совершенно ничтожными существами. Выебать и унизить. Вот что их возбуждает.
Мне вспомнилась наша ночь с Джерри. Да, это было не равное секс-партнерство.
Зи заглянул к нам под стол.
– Дайте людям спокойно уединиться, – возмутилась Сюзанн. – Разве не видно, что под столом занято. Только для девочек.
Зи, похоже, смутился.
– Прошу прощения, Сюзанн, – сказал он. – Если можно, я бы хотел с тобой поговорить.
– Об извращениях в сексе? – спросила Сюзанн. – У тебя есть знакомые секс-вампиры?
– Нет. – Зи смутился уже окончательно. – Но я хотел предложить вашей группе контракт на студийную запись альбома.
Сюзанн и так-то была весьма бодрой, но при упоминании контракта оживилась еще сильнее. Она затащила Зи под стол, всем своим видом давая понять, что она вся внимание, и слушает только его одного, и улыбается только ему одному. Ее глаза так и сияли. Сейчас она показалась мне очень красивой.
– Давайте подробнее, мистер Зигфелд. Что за контракт?
Заикаясь и запинаясь на каждом слове, Зи объяснил, что его студия еще совсем новая и неизвестная, но предложил разделить прибыль с продаж пополам – «Так будет по-честному» – и сказал, что у группы есть полная творческая свобода. Пока они с Сюзанн обсуждали детали контракта, мне вдруг подумалось, что Зи много знает о музыке, но совсем не кичится своими знаниями. Сколько раз мы с ним беседовали о разных группах, о Erasure или Crowded House, и он ни разу не дал мне понять, что разбирается в музыке намного лучше меня. Он мог бы раскатать меня по асфальту в любую минуту, но внимательно слушал мои теории и искренне разделял мои восторги.
Сформулировав эту мысль, я поняла, что Зи стал для меня в десять раз интереснее, чем был прежде. Я еще не встречала людей, в которых скрывалось бы столько «потайных глубин». Все остальные, кого я знаю – папа, Джон Кайт, я сама, – сразу выкладывают себя целиком, как угощение в буфете. Вот у нас пироги со свининой, а вот сладкие булки! Зи, похоже, из тех, кто угощает собой окружающих только тогда, когда кто-нибудь скажет, что он голодный.
Продолжая обдумывать эту новую для себя мысль, я потихонечку выползла из-под стола. Сюзанн схватила меня за руку:
– Уже уходишь?
Я посмотрела на Зи. Он явно еще не закончил.
– Ага.
– В четверг. Приходи в гости в четверг. Мы с тобой точно подружимся, – объявила она тоном, не терпящим возражений. – Джулия, запиши Долли мой адрес. Я разговариваю с человеком.
Они с Зи выбрались из-под стола и отошли в уголок.
– У меня есть право голоса? – спросила я у Джулии, которая записала мне адрес Сюзанн на каком-то клочке бумажки. – Я могу выбирать, с кем дружить?
– Нет, – ответила Джулия. – Тебя уже выбрали. Как сказала Люку принцесса Лея: «Удачи».
Я направилась к выходу, сжимая в руке бумажку с адресом – как оказалось, Сюзанн живет в Кентиш-Тауне, совсем рядом со мной, – и тут она крикнула мне с другого конца гримерной:
– Долли, мы составим список! Всех девчонок, которых он трахнул! И ПОМНИ! НИКАКИХ СЫРОВ!
7
В музыкальном сообществе существует негласное правило, что человек, играющий в группе, занимает более высокое положение по сравнению с теми, кто в группах не играет, – даже если о его группе никто не слышал. Это как-то связано с тем, что люди объединились в команду, дали ей название и решили, какие ценности и идеалы они будут отстаивать сообща. Сюзанн – не просто какая-то Сюзанн, а «Сюзанн Бэнкс из «Брэнки». А я просто… я. Сама по себе. Она всяко выше по рангу.
Вот почему получается как-то неловко, когда я прихожу к ней на следующий день – в четверг, как мы и договаривались, – и долго-долго трезвоню в дверь, и наконец Сюзанн мне открывает. Она в домашнем халате и явно только что проснулась. Сюзанн глядит на меня как на психа и, кажется, не понимает, что я тут делаю, хотя сама же меня пригласила.
– Э… – говорит она.
– Ты сказала, чтобы я приходила сегодня. Я надела свою лучшую шляпу для постельных сплетен. – Я показываю на свой цилиндр с биркой, как у Безумного Шляпника, но у него была надпись «10 / 6», а у меня – «Постельные сплетни». Я подготовилась к встрече.
– Сегодня… Сегодня какой день недели? – растерянно спрашивает она.
Я подсказываю:
– Четверг.
– Четверг… Четверг. – Сюзанн говорит это так, словно она что-то слышала о четвергах, но они происходят с другими людьми, а с ней самой – никогда.
– Я купила «Ролодекс», – говорю я, доставая его из сумки, чтобы освежить ее память. – Составим картотеку. По алфавиту. Всех, кого трахнул Джерри.
Под ярким солнцем раннего камденского утра идея прикупить «Ролодекс» для каталогизации постельных историй кажется не такой уж и гениальной.
– Семнадцать фунтов и девяноста девять пенсов, – говорю я, просто для сведения. – Но это не страшно. Журнал возместит мне расходы.
Сюзанн болезненно морщится.
– Ты, по-моему, не выспалась. Ложись, досыпай, – говорю я, делая шаг назад. – Извини. Увидимся как-нибудь в другой раз.
Я уже собираюсь идти восвояси, но Сюзанн машет рукой:
– Нет, погоди. Ты куда? В четверг я могу. Давай заходи, проходи. Приходи в чувства. – Последнюю фразу она, как я поняла, адресует себе.
Я прохожу в гостиную. За столом сидит Джулия, читает книгу и ест дхал прямо из пластикового контейнера.
– Ой, привет, – говорю я, смутившись.
Джулия поднимает глаза, на миг оторвавшись от книги:
– Привет.
– Я не знала, что вы живете вместе, – жизнерадостно говорю я. – Вчера на концерте Сюзанн сказала, что это «ее» дом.
Джулия смотрит на меня волком.
– Она сказала, как есть.
Я говорю:
– Прошу прощения, что я так настойчиво звонила в дверь. Вас, наверное, это бесило.
– Джулия никогда никому не открывает. К ней никто и не ходит, – радостно сообщает мне Сюзанн. – Я пойду переоденусь.
Она скрывается в спальне и периодически кричит из-за двери:
– Завари себе чай! Сбегай за сигаретами, ладно? Открой дверь, ага? Господи, что у меня с лицом?! Все поры открылись, как, блядь, створки моллюсков.
Джулия продолжает читать и есть дхал, демонстративно не обращая на меня внимания.
Я пытаюсь завести разговор:
– Кажется, у тебя мидлендский акцент? Я сама из Вулверхэмптона!
– Прими мои соболезнования, – отвечает Джулия, очень по-мидлендски. Она опять умолкает, но где-то через минуту все-таки говорит, вероятно, из жалости: – Да. У меня мидлендский акцент. Я из Киддерминстера.
– О, Кидди, малышка! Шикарная штучка! – говорю я, потому что в Мидлендсе так принято говорить об уроженцах Киддерминстера.
– Да, все так говорят, – бормочет Джулия, не отрываясь от книги. – Но если подумать, то Киддерминстер точно такой же, как Вулверхэмптон, только там есть река. А река по природе своей не шикарна. Это просто… естественная дренажная канава.
Я признаюсь, что ни разу не думала о реках в таком ключе.
Поскольку Джулия явно не расположена к беседе, я развлекаю себя сама, а именно разглядываю обстановку. Сразу ясно, что оформлением интерьера занималась Сюзанн.
Стены покрашены в цвет морской волны, в теперешние времена очень редкий – «Мне его смешивал один знакомый из театра», позднее поведала мне Сюзанн, – повсюду кучи старых журналов «Вог» 1950–1960 годов, шелковые китайские веера, шали с замысловатой вышивкой, потрепанные книжки: романтическая поэзия и классика радикального феминизма – две любимые темы Сюзанн. Китс и Йейтс бьются за место на полках с Андреа Дворкин и «Манифестом общества полного уничтожения мужчин» Валери Соланас. Все это вместе создает впечатление перезрелого пышного шика – как спелый персик, в первый час совершенно прекрасный, а потом начинающий подгнивать.
Теперь я знаю, каким должен быть идеальный дом взрослой женщины. Похоже, Сюзанн собрала в своем доме исключительно вещи с характером. Что называется, штучные вещи. Здесь нет ничего временного и обыденного – никаких дешевеньких бежевых кружек из супермаркета, никаких тривиальных подушек из BHS. У каждой вещи есть свое назначение, своя история, свой внутренний импульс. Все исполнено смысла.
Я составляю мысленный список всего, что можно «украсть» для оформления собственной квартиры – розовые, расшитые бисером абажуры, фотография старушки, которая лупит нациста маленькой дамской сумочкой, – и тут Сюзанн кричит из спальни:
– ДЖУЛИЯ! Где мои ГОЛУБЫЕ ТАБЛЕТКИ?
– У тебя на комоде, – отвечает Джулия нормальным голосом.
– ДЖУЛИЯ! Где мои ГОЛУБЫЕ ТАБЛЕТКИ? – снова кричит Сюзанн. – Мои ТРЕУГОЛЬНЫЕ ГОЛУБЫЕ ТАБЛЕТКИ?
– У ТЕБЯ. НА. КОМОДЕ.
В спальне что-то с грохотом падает на пол – падает и, похоже, частично бьется, – а потом появляется Сюзанн, в полной боевой раскраске, в бриджах, жокейских сапожках, нарядной викторианской блузке и потертой замшевой куртке. Она похожа на Вирджинию Вулф, взявшуюся тренировать футбольную команду. Сюзанн умеет одеваться. Одежда ее любит. Не каждый способен так подбирать наряды, чтобы они смотрелись забавно и вместе с тем сексапильно. Это надо уметь.
– Я их не нашла. Ну ничего. Приму красненькие, – говорит Сюзанн, закинув в рот горсть таблеток.
– О господи. – Джулия тяжко вздыхает.
Сюзанн глотает таблетки, не запивая водой.
– Первый этап завершен. Переходим ко второму, – объявляет она, после чего включает кофейник и закуривает сигарету.
Я так и не выяснила, что это были за таблетки, которые Сюзанн ела горстями: ее любимые «треугольные голубые», от которых она становилась благостной и чувствительной, маленькие красные, от которых она «оживлялась», и какие-то бело-желтые капсулы, действовавшие на ее настроение произвольно и непредсказуемо, что, безусловно, изрядно бодрило всех, кто с ней тесно общался. Когда я узнала, что ее мама американка, все стало ясно. Американцы, как я заметила, прибиваются на рецептурные препараты. Свое пристрастие к таблеткам Сюзанн унаследовала от мамы – как наследуют форму подбородка или религиозную предрасположенность.
– В общем, слушай. Ты точно поймешь. – Сюзанн садится за стол и пьет кофе, периодически затягиваясь сигаретой. – В чем мне видится моя задача: я хочу писать песни для страшненьких девочек.
Я не знаю, как реагировать на подобное заявление. Я вижу, что Джулия закатила глаза и еще глубже уткнулась в книгу.
– Ты заметила, что во всех песнях, где поется о девушках, все девчонки – красавицы? – продолжает Сюзанн. – Все как одна. Они, на хер, обворожительны и прелестны. Они входят в комнату, и все озаряется чарующим светом. Они… неотразимы. Но этим девчонкам не нужно, чтобы о них сочиняли песни. Весь мир, охреневший от их красоты, посвящает им песни. Да оставьте уже их в покое! Дайте им передохнуть! Пишите песни о страшных девчонках – им это нужно. Вот чем я и займусь. Я хочу, чтобы уродины не страдали комплексом неполноценности. У них тоже есть гордость, они тоже по-своему прекрасны и не должны прозябать по углам. Я хочу, чтобы их замечали. Я их выведу в мир. Я возглавлю атаку.
Сейчас десять минут второго, четверг. Не самое подходящее время для подобных речей. Я уж точно такого не ожидала. И все равно волоски у меня на руках встают дыбом.
– Посмотри, сколько женщин исходит слюной по Жерару Депардье, – продолжает Сюзанн. – Он же, блядь, жирный боров! Свинья свиньей! Чем он так привлекает женщин? Я скажу чем: он знаменитость. Тисни страшную рожу на миллионы афиш и плакатов, и уебище вдруг превращается в прекрасного принца. Оооо, Депардье, стонем мы, когда видим его в сотый раз. Я привыкла к твоей жуткой будке! Потому что он знаменитость. Потому что мы видим его каждый день. У мужчин шире понятия о привлекательности. Этот боров – красавец-мужчина! С рожей, похожей на хуй с глазами! Такие мужчины, как Депардье, не нуждаются в пластической хирургии и не испытывают отвращения к себе. У них нет отбоя от женщин, у них все заебись. Вот и мы будем действовать так же. Мы, женщины. Вознесем страшненьких девочек, сделаем их знаменитыми. Расширим наши понятия. Чтобы уродины-троллихи стали такими же сексапильными, как эти боровы-мужики. Слава – кратчайший путь к власти. Двигатель революции. Я добьюсь, чтобы уродины сделались привлекательными. А потом… потому что нас много… потому что нас большинство… страшные девчонки захватят мир.
Я смотрю на Сюзанн. Наверное, ее можно назвать «уродиной». Я не люблю это слово, потому что вкупе со словом «жирная» его слишком часто используют как оружие, и мне странно слышать его в качестве обыкновенного описания. Меня это нервирует. Но Сюзанн действительно некрасивая. Ее нос как будто расплющен наносником древнеримского шлема, глаза – теперь я присмотрелась получше – маленькие и бледные, они просто кажутся выразительными из-за яркого, почти театрального макияжа и накладных ресниц. У нее широченные плечи и явно не малый размер ноги. Под носом виднеется еле заметный шрам от операции на заячьей губе. Короче, она уж точно не стала бы живой моделью для принцессы на детском рисунке.
И все же она совершенно прекрасная. Хочется погрузиться в нее с головой и плавать внутри, как дельфин.
Я спрашиваю:
– И как ты планируешь это осуществить?
Сюзанн держит эффектную паузу – явно отрепетированную не раз и поэтому доведенную до совершенства.
– Провозгласив перемены, которых мы ждем. Я – революция. Сделай меня знаменитой, и ты поставишь мир раком. Я – Иисус всех уродин. Знаешь, почему мы называемся «Брэнки»?
– Нет.
– Это был такой металлический кляп, типа уздечки. Конструкция из железных полос, запиравшаяся на замок. В Шотландии ее надевали на голову сварливым женам. Затыкали им рот, чтобы они молчали. – Сюзанн опять держит паузу. – Это лучшее название для группы. На все времена.
Сюзанн – большая фанатка Сюзанн. На самом деле, в этом есть свое очарование.
Она смотрит на часы.
– О боже. Уже два часа! Революции пора на работу.
– Что за работа?
– Популяризация и реклама, – говорит Сюзанн. – Джулия, идем.
Она красит губы помадой, не вынимая сигарету изо рта, – такого я раньше не видела. И потом тоже не видела.
– У меня выходной, – говорит Джулия.
– У революции нет выходных! – объявляет Сюзанн.
– Я не революция, – отвечает Джулия. – Я скромный администратор при революции. Я работала до двух часов ночи. А теперь наслаждаюсь заслуженным отдыхом.
Сюзанн открывает входную дверь и встает на пороге с видом трагической героини:
– ДЖУЛИЯ! ТЫ ИДЕШЬ?!
Джулия вздыхает, кладет в карман досу и выходит на улицу следом за Сюзанн.
Следующие два часа мы гуляем по Камдену. Рынок кипит и бурлит – тогда, в 1994-м, в самом расцвете своей фриковатой славы. Горы обломков, руины Британской империи: кринолины, граммофоны, военная форма, бальные платья со светских дебютов, – соседствуют с неизменными атрибутами нынешней экономики черного рынка, бонгами и пиратскими дисками. Дилеры почти в открытую торгуют гашишем – или бульонными кубиками, это уж как повезет. Народ на Камденском рынке весьма колоритный: мальчишки в шинелях; девчонки в пышных нижних юбках и побитых молью меховых горжетках; готы; гребо; стейтеры; инди-киды в полосатых чулках; и только еще формирующий массив фанатов брит-попа в их неизменных «Адидасах» и деревянных бусах.
– Что мы делаем? – спрашиваю я у Сюзанн, которая сидит на мосту, курит и обозревает прохожих.
– Ищем своих людей, – отвечает она и вдруг срывается с места и подбегает к какой-то девчонке с сине-зелеными волосами.
– Привет, – радостно говорит Сюзанн. – У тебя очень классная прическа.
Девушка улыбается – довольная, но изрядно смущенная.
– Спасибо.
– Можно спросить, что ты ищешь сегодня среди этих рядов?
– Ну я просто смотрю…
– Потому что ты уже все нашла. Все, что нужно. – Сюзанн хватает девушку за руку и прижимает какую-то маленькую деревянную штучку к тыльной стороне ее ладони.
Девушка от изумления теряет дар речи и просто смотрит на свою руку, на отпечатанную на ней надпись: «Эта девчонка принадлежит «Брэнки». 12. 09. 1994. 21:00. Electric Ballroom, Камден».
– «Брэнки» – это мы. Мы всегда тебе рады, – говорит Сюзанн, эффектно взмахнув рукой.
Девушка по-прежнему смотрит на свою руку.
– Это наш следующий концерт. Через две недели. Обязательно приходи! И приводи с собой подруг! Приходите все вместе! – говорит Сюзанн и идет прочь.
– Эй! Что такое «Брэнки»? – окликает ее девчонка, наконец вышедшая из ступора.
– Вся твоя жизнь! Отныне и впредь! – кричит Сюзанн, не оборачиваясь.
Это наше занятие на следующий час: мы высматриваем в толпе подходящих девчонок – девчонок с пирсингом, с разноцветными волосами, девчонок в «мартинсах», толстых девчонок, девчонок с голодными, яростными глазами – и ставим им на руки печати с рекламной татуировкой концерта «Брэнки».
Кое-кто возмущается: «Эй, что ты делаешь?» На что Сюзанн отвечает: «Бесполезно бороться с неудержимой стихией», или: «Когда я прославлюсь, будешь рассказывать об этом подругам», или, если вдруг кто возмущается особенно громко: «Это, блин, просто чернила. Они легко смываются. Что ты так распсиховалась?»
– Это Джулия подала идею с печатью, – объясняет мне Сюзанн, пока мы стоим у входа в Манеж и разглядываем толпу. – Вместо бумажных листовок.
– Ненавижу бумажный мусор, – говорит Джулия. – И вообще любой мусор на улице. От него забиваются водостоки. И происходят локальные наводнения.
Я киваю, делая мысленную пометку, что Джулия боится локальных наводнений.
Я на миг отвлекаюсь, задумавшись, и вдруг замечаю, что Сюзанн нет рядом. Она стоит шагах в десяти от входа, в окружении четырех здоровенных парней – двое в футболках с Oasis, – и, похоже, у них назревает конфликт.
Мы с Джулией бежим к ней.
– Почему ты ставишь печати только девчонкам? – спрашивает у Сюзанн один из парней.
– Да, мы тоже хотим печати. Они вообще для чего? – спрашивает другой.
От них прямо исходит опасность, как это бывает, когда молодым мужикам нечем заняться и они ищут, до кого бы докопаться. Они словно стайка усатых китов – рыщут по океану, разинув пасти, в поисках питательного планктона.
– Прошу прощения, парни, – отвечает Сюзанн бодрым голосом, – но это концерт только для девочек. Так что сегодня вы без печатей. Вам не положено.
– Это неправильно, чтобы «только для женщин». У нас равноправие. Когда «только для женщин» – это сексизм, – говорит самый мелкий из этой четверки и самодовольно глядит на Сюзанн. – Ты что, сексистка?
– О да. Я убежденная сексистка, – отвечает она с лучезарной улыбкой.
Парень обескуражен. Такого ответа он не ожидал.
– Значит, по-твоему, все мужики сволочи? – Он явно уверен, что Сюзанн скажет «нет».
– Я не знакома со всеми, – рассудительно отвечает она.
Один из парней делает шаг вперед и открывает рот, собираясь продолжить спор. Сюзанн вздыхает, вынимает из рюкзака маленький красный ревун и нажимает на кнопку. От резкого звука у меня сводит зубы, а глаза, кажется, вот-вот лопнут. Это не детский клаксончик, а настоящее звуковое оружие.
Весь Камден замирает – и смотрит на Сюзанн.
Наконец она отпускает кнопку. Затихающее эхо как будто сползает по стенам.
– Ну что, в паб? – Сюзанн решительно направляется в сторону «Своих людей».
Я бегу следом за ней.
– Зачем ты…
– Я не разговариваю с мудаками, – отвечает она, не замедляя шагов. – Жалко тратить на них драгоценное время.
8
Но иногда все же приходится разговаривать с мудаками.
– Я не понимаю.
Сейчас три часа ночи, Джон звонит мне с гастролей. Кажется, из Польши.
– Я что, мудак? Джон – мудак?
Он полупьяный, я полусонная, так что мы оба не в лучшей интеллектуальной форме, чтобы решать этот вопрос.
– В смысле, я что, трахнул его жену? Задавил на машине его ребенка? Сотворил с ним какую-то мерзость и сам об этом не знаю?
Вчера вышел очередной номер D&ME, и там было большое интервью с Джоном Кайтом в сопровождении статьи Тони Рича. Как Рич и грозился на редакционном совещании, он высказал свою «пару идей» о недавних успехах Джона и его новой аудитории. Эти идеи, как выяснилось, строились на постулате, что Джон – мудак.
Статья начиналась с агрессивного выражения неприязни и продолжалась в том же ключе до конца, все две тысячи слов. «Всегда любопытно наблюдать, как «художник» колотит себя пяткой в грудь и кричит, что он живет и работает ради искусства, исключительно ради музыки – раздвигает границы, взрывает мозг, потрясает основы или просто вещает из глубин своего разбитого сердца, – но вмиг забывает свои благородные цели, как только услышит звон мелких монеток в копилках экзальтированных девиц. Каких-то два года назад, когда Джон Кайт был хоть и неловким, но весьма уважаемым в узких кругах летописцем души, заплутавшей во мраке ночи, кто мог бы представить, что в 1994 году он начнет выпускать синглы, по сравнению с которыми R.E.M.-овские «Сияющие счастливые люди» будут звучать как «Стыд, унижение и мщение» группы Skin, а восторженные старшеклассницы станут писаться кипятком каждый раз, когда он появляется в «Поп-топе»?
Основная посылка статьи: Джон Кайт – малодушный, продажный оппортунист, предавший высокие идеалы рок-музыки.
«Ты ведь был настоящим, дружище, – пишет Рич в самом конце. – Ты действительно чего-то стоил. Мы все думали, ты и вправду стремишься к чему-то большему – что ты нацелился стать Тимом Бакли, Ником Дрейком, Марком Этцелем девяностых. Но как оказалось, ты хотел стать просто-напросто Herman’s Hermits этого десятилетия».
Меня удивило, что Джона задела эта статья. Я всегда думала, что он далек от всей этой мирской суеты и его не колышет разлитие желчи в музыкальных журналах – «Это лишь комиксы для прыщавых подростков, которым никто не дает», – но, с другой стороны, до вчерашнего дня он был их неизменным любимцем. Теперь он впервые столкнулся с откровенно издевательской критикой в свой адрес, и я поняла, что, несмотря на всю внешнюю хемингуэевскую браваду, на сигареты и виски, на меховые шубы и перстни с печаткой, он остался все тем же инди-ребенком из Уэльса, который вырос на этих журналах, и теперь искренне не понимает, почему они вдруг ополчились против него.
– Они вообще представляют себе, как непросто писать популярные песни? – возмущается Джон. – Все хотят написать популярную песню. Спроси, на хер, Кевина Шилдса из My Bloody Valentine, спроси Public Enemy. Они все пытаются написать по-настоящему популярную песню. Public Enemy, они популярны. Все знают «Боритесь с властью». Это и есть попса в ее изначальном смысле! Популярная песня! В десятичной системе Дьюи она определилась бы как попса!
Он вздыхает и говорит:
– Я не понимаю. Я думал, они… Ха-ха. О боже. Я думал, они… будут мною гордиться.
Он явно смутился, произнеся это вслух, и я спешу сменить тему и спрашиваю, какой у него номер в отеле.
– Да какой там отель? Кирпичный сарай, в двух шагах от шоссе. Забронирован еще до того, как я продался попсе. Дыра дырой и огрызок сосиски в пустом холодильнике. Жалко, что здесь нет тебя. С тобой было бы лучше.
– Только не для меня, – говорю я как бы в шутку, но запоминаю его слова и прячу их в свою мысленную шкатулку с сокровищами, где хранятся все приятные вещи, сказанные мне Джоном. Я решила, что, когда их наберется ровно сто штук, я напомню их Джону и скажу ему так: «Видишь? Сто комплиментов! Это значит, что ты меня любишь! Вот полная опись всей твоей неосуществленной любви!»
К тому же я знаю, почему Тони так злобствует в своей статье. Назначив Джона на роль мальчика для битья, он пытается обидеть меня. Тони Рич – из тех желчных, злопамятных мужиков, которые запросто распотрошат человека публично, чтобы уязвить женщину, которая когда-то отвергла их сексуальные притязания. В журнале все знают, что я восхищаюсь Джоном – я, можно сказать, председатель его фан-клуба, – а значит, в нашей с Тони холодной войне Джона следует уничтожить, сровняв с землей, как важнейшее стратегическое укрепление. В музыкальной прессе такое случается сплошь и рядом. В нашем тесном, практически кровосмесительном мирке страницы журналов нередко используются в качестве «тайника» для обмена открытыми письмами, в которых авторы зашифрованно грызутся друг с другом на глазах у восьмидесяти тысяч недоумевающих читателей. Тони даже особенно и не скрывался. В одном месте он пишет о «юных барышнях определенного типа». Это «шумные, вечно поддатые малолетки в ночном автобусе, все в засосах, как в оспинах; они отчаянно привлекают к себе внимание, сыплют названиями умных книг, которые они прочитали, хотя и не поняли ни хрена, в надежде произвести впечатление на парней, а парни лишь ужасаются про себя и стараются потихоньку сбежать. Наверняка вы знакомы с такими девчонками, да, уважаемые читатели?»
Я прямо чувствую, что под последним абзацем Тониной статьи о Кайте стоит незримая строчка: «В отместку за то, что стервозная Долли Уайльд отвергла мои сексуальные притязания. Тема закрыта, вопрос решен».
Голос Джона становится сонным. Похоже, пора завершать разговор.
– Ты извини, что я тебя загружаю, малыш, – говорит он уже после того, как мы с ним попрощались, и договорились встретиться сразу, как только он вернется в Лондон, и попрощались еще раз, – но вдруг я и вправду мудак?
Это говорит музыкант, чьи песни сегодня потрясли зал, и почти три тысячи человек подпевали ему, и плакали, и понимали, что нынешним вечером мир стал чуточку лучше. Джон вешает трубку, и я уже не успеваю ничего сказать.
Я еще долго сижу на кровати и злюсь на редактора – Кенни, – который пропустил в печать эту статью, где Тони Рич издевается над такими девчонками, как я сама. Где он позорит меня – перед всем миром.
Выкурив сигарету, я отправляю факс Кенни.
«Как я понимаю, задача редактора – убирать из статей междоусобные склоки и истеричные выпады, которые выдаются за журналистику, – пишу я. – Тони Рич использует страницы национального издания вместо стены в общественном туалете, на которой карябает маркером: «Долли Уайльд – дура и шлюха». Мне теперь надо ответить ему статьей на две тысячи слов и замаскированно намекнуть, что он, старый козел, трахает несовершеннолетних девчонок? Вот так оно и происходит?»
Утром от Кенни приходит ответ: «Если честно, это было бы забавно».
Я прямо вижу, как он ухмылялся, когда отправлял этот факс. Я звоню ему и говорю, когда он берет трубку:
– Кенни! Мне бы хотелось работать в таком коллективе, где меня не унижают публично на страницах журнала. Это можно устроить?
– Боюсь, мы такие, какие есть, Уайльд. Так у нас принято, у беспринципных мерзавцев. Как говорится, не терпишь жар, уходи из коптильни.
– Ты хочешь, чтобы я уволилась?
– А ты хочешь уволиться?
Я так разъярилась, что ответила:
– Да.
9
Это было в ночь с четверга на пятницу. В субботу утром я поняла одну важную вещь.
Я сидела на кухне, ела овсянку с бананом и болтала по телефону с Крисси, который уехал обратно в Манчестер. Мы оба смотрели по телику детскую утреннюю передачу «Снова здорово». Мы всегда смотрим «Снова здорово» вместе. Это наш субботний утренний ритуал.
Мы как раз обсуждали Тревора и Саймона в роли певцов из дуэта «Поющий угол» – в ту субботу они отжигали по полной программе, – и тут меня вдруг осенило.
– Крисси, – сказала я, проглотив очередную ложку овсянки. – Мне кажется, папа… переехал ко мне насовсем.
Я посмотрела в окно. Папа возился в саду, копал грядки.
– Пора сеять горох, – объявил он мне в восемь утра перед тем, как пойти в сад. – Человек, дочь моя, должен уметь обеспечить себе пропитание. Цивилизация может рухнуть в любой момент, хе-хе-хе. И кто уцелеет? Работяга, который умеет возделывать землю. Земля уж всяко прокормит. Крестьянские навыки, вот что нам нужно. Будем учиться сажать корнеплоды и овощи для своих нужд.
Больше всего меня развеселило, что он произнес этот панегирик рабочему человеку, способному обеспечить себе пропитание, сжимая в руке лопату, которую стибрил в сарае у наших богатых соседей.
Четыре дня назад, когда Крисси уехал в Манчестер, папа с ним не поехал. Сказал, что еще пару дней погостит у меня, чтобы «помочь моей девочке по хозяйству и облагородить жилплощадь».
Он присобачил к входной двери гигантский засов, «для безопасности», но взял слишком длинные шурупы. Теперь они торчат, выпирая наружу, и рвут мне колготки. Он заметил, что коврик в прихожей постоянно сворачивается, и прибил его к полу гвоздями – что наверняка не обрадует мою квартирную хозяйку, когда она это увидит; он провел ко мне в спальню нелегальную дополнительную телефонную линию, «Чтобы ты посылала звонящих на хер, не поднимаясь с кровати, хе-хе»; он соорудил мне «журнальный столик» из деревянной бобины для кабеля, найденной на помойке. Папа стряхнул с нее пауков – почти всех, – затащил в дом и поставил перед диваном в гостиной.
Теперь, чтобы подобраться к дивану, надо перелезать через эту бобину. К тому же уцелевшие пауки поселились в верхнем левом, если смотреть от двери, углу гостиной и сплели там паутину поистине устрашающего размера. Это значит, что каждый раз, когда я садилась смотреть телевизор, мне приходилось следить, не собрался ли кто-то из пауков прыгнуть на меня сверху и зарыться мне в волосы. Вот почему я теперь не смотрю телевизор вообще. И стараюсь пореже бывать в гостиной. Из-за пауков, и еще потому, что в гостиной спит папа, как всегда, в голом виде.
Это мой крест, моя детская травма: меня упорно преследуют папины яйца. Когда я уезжала из дома, я тихо радовалась про себя, что теперь мне уже не придется наблюдать папины гениталии, возлежащие у него на коленях, как печальный облысевший кот Мешкот. Но вот они снова здесь, прямо передо мной. Смогу ли я освободиться от них насовсем? Папины яйца – мертвый альбатрос у меня на шее. Почему я все время должна наблюдать эти чресла, что меня породили? Мне что, уже никогда не порвать со своими корнями? Или это такая гигантская метафора классового самосознания?
Когда я спросила, не хочет ли папа взять одну из моих ночнушек – они просторные, ему будет удобно! – он ответил:
– Да не, лучше не надо. Я сильно потею.
Да, я заметила. Можно было и не говорить. Вся гостиная провоняла его пивным потом.
В жаркие дни эти миазмы становятся почти осязаемыми. Как влажный туман в тропических джунглях. Входишь в комнату, делаешь вдох – и уже чувствуешь себя пьяной. Когда папа встает с дивана, на простыне остаются влажные отпечатки его фигуры.
– Я только сейчас поняла, – говорю я Крисси, наблюдая за папой в окно. Он стоит опираясь на краденую лопату и курит. – Он никуда не уедет… Он возделывает огород. Если кто-то затеял сеять, он никуда не уедет, да? Он будет ждать урожая.
– У него кризис среднего возраста, – говорит Крисси, и я прямо вижу, как он ухмыляется. – Он бросил маму ради женщины помоложе. Ради тебя, Джоанна.
– Заткнись.
– Не в смысле секса. Просто он хочет, чтобы ты о нем позаботилась.
– ЗАТКНИСЬ!
– Ты его… сладкая девочка.
– КРИССИ, ПРЕКРАТИ.
– Джоанна, я знаю, тебе не понравится то, что я сейчас скажу…
– Нет!
– …но ты знаешь, что надо делать…
– Нет!
– Надо позвонить маме.
Десять минут я морально готовлюсь – слушаю «Разрушителя» группы Pixies три раза подряд – и все-таки звоню маме. С нелегального телефона в спальне, чтобы папа не слышал.
– О Джоанна. Чем мы заслужили такую честь? – говорит мама в своей обычной язвительной манере. Все-таки она странная: вечно сетует, что я редко звоню, а когда я звоню, она вроде как и недовольна. Когда мне звонят люди, которые мне приятны, я кричу им: «ПРИВЕТ!» Я им искренне рада. Я люблю начинать телефонные разговоры так, чтобы казалось, что мы пришли на веселую вечеринку, а не на слушание дела в Европейском суде по вопросам вины.
Я говорю:
– Как вы там?
Просто надо с чего-то начать разговор.
Она говорит, что у нее непреходящая депрессия: Люпен ее достает, близнецы подросли и стоят на ушах, у нее постоянно болят ноги, хотя она и купила специальные ортопедические сандалии, стиральная машина опять умирает, и ее (не машину, а маму) бесит Сью Лоли, ведущая программы «Диски на необитаемом острове».
– Она какая-то злая, Джоанна. Кажется, дай ей волю, она всех сошлет на необитаемый остров.
– Ты получила мой чек? – Ежемесячно я отправляю ей чек на пятьдесят фунтов, в плане финансовой помощи. Это значит, что у меня нет лишних денег на новую одежду, но, как однажды заметила мама: «Ты лучше пока не трать деньги, подкопи на потом, а когда похудеешь, купишь себе что-то красивое».
Когда она впервые сказала, что мне надо худеть – мне тогда было тринадцать, – я решила довести себя до анорексии, чтобы ей стало стыдно за такие слова и она потом мучилась чувством вины. Я продержалась до шести вечера. На ужин была печеная картошка. Я обожаю печеную картошку.
– Да, – говорит она и больше об этом не упоминает.
Я сразу перехожу к делу:
– А что… папа? Как у вас… с ним?
– Знаешь, Джоанна, все меняется, – говорит она огорченно.
– Да. Меняется. Все меняется, да. Я заметила. Он все еще здесь, у меня.
Мама хмыкает и молчит. Ждет, что я скажу дальше.
– Я даже не знаю… И долго он думает тут оставаться?
– Это твой папа. Ты не хочешь общаться с папой? Он же тебе помогает, нет?
Она знает! Она все знает! Так все и было задумано!
– Понимаешь, в чем дело…
Все дело в том, что я не хочу, чтобы он жил у меня. Я для того и сбежала из дома, чтобы жить отдельно, и чтобы мне никто не мешал, и наконец можно было бы делать, что я хочу, когда хочу и с кем хочу, и чтобы никто не стоял у меня над душой. Вчера вечером я вернулась с концерта ближе к полуночи и пошла в душ, чтобы смыть запах сигарет – в девяностых все курят на всех концертах: идешь на концерт, значит, сразу готовься к тому, что проведешь два часа на дымящемся складе табачных изделий, – и папа, злой и всклокоченный, выскочил в коридор и крикнул мне через дверь:
– Джоанна, бойлер гудит у меня прямо над ухом. Твои водные процедуры мешают мне спать. Нельзя отложить это все до утра?
И я не стала с ним спорить! Чтобы хоть как-то отбить въевшийся запах табака, я облилась духами – «Шанель № 5», Джон подарил мне их на Рождество; я представляю, что это его любовь, запечатанная во флаконе, – и легла спать, вся вонючая и противная.
Ник Кент убивал себя героином вовсе не для того, чтобы музыкальные журналисты жили в таких невыносимых условиях.
– Мы семья, Джоанна, – говорит мама. – В семьях так оно и происходит.
Я говорю, что не знаю ни одной семьи, где происходило бы что-то подобное. Ни одной.
– Что характеризует их явно не с лучшей стороны, – говорит мама язвительно. – Приятно знать, что мы лучше многих.
Я понимаю, что сильно сглупила. Мне надо было как следует подготовиться к этому разговору. Взять бумажку и ручку, составить план. Попытаться предвидеть все мамины реплики и заготовить ответы. Мне надо было, как Бобби Фишеру, посвятить несколько месяцев изучению игровой техники Бориса Спасского, прежде чем затевать эту партию. Меня обыграли за считаные минуты, причем за мой счет. Счет за междугородный телефонный звонок. Я дура, да.
– Ты, случайно, не знаешь… мне еще долго придется быть лучше многих? – Я сама понимаю, что мама выиграла сегодняшний бой и мой вопрос – это, по сути, предсмертный хрип.
– Все зависит только от тебя. У тебя хорошо получается общаться с папой? – говорит мама, после чего принимается жаловаться на соседей («У них в саду все цветет, а у меня аллергия»), а потом мы прощаемся.
Еще десять дней жизни с папой, и я понимаю, что надо бежать. Иначе я просто сойду с ума. Я сказала ему, что лечу в Бельгию, освещать гастроли The Shamen, и забираю собаку с собой.
– В самолет пустят с собакой? – удивился он.
– Это Бельгия, – сказала я, беззаботно взмахнув рукой.
Папа не стал уточнять. Вроде бы я его убедила.
Я собрала вещи в рюкзак, свистнула собаке, и мы пошли к дому Джона, в Хампстеде.
Была середина октября, на улице просто теплынь, двадцать градусов. Один из тех теплых осенних деньков, когда золотой шелест листьев создает ощущение, что солнце нашей планеты умирает с большим апломбом. Угасает во всем своем великолепии и славе – словно стареющая актриса, живая легенда театральных подмостков, величаво нисходит по лестнице, в искрящемся платье из красной тафты, на пальцах – кольца с тигровым глазом, в руке – бокал кларета, она идет и поет Non, je ne regrette rien[1] так проникновенно и нежно, что смерть представляется благословением.
У меня есть три причины, чтобы временно поселиться в квартире у Джона. Первая – и вполне очевидная – сбежать от папы, чтобы и вправду не сойти с ума. В первый же день, когда он только приехал, он ворвался в гостиную, объявил: «А теперь о погоде. Ветер сильный, местами порывистый!» – поднял ногу и оглушительно пернул. В любой другой ситуации я бы, наверное, не возражала, но я тогда говорила по телефону, брала интервью у Тори Эймос, и она чуть не плакала, вспоминая случай с изнасилованием, так что папино выступление было явно не к месту.
Вторая причина – тоже достаточно важная – состоит в том, что мне нужно пройтись по квартире Джона, пройтись вдумчиво, неторопливо, почтительно трогая его вещи, запоминая названия книг на полках – чтобы потом их прочесть и, может быть, обсудить с Джоном или просто набраться воспоминаний, таких же, как у него, – и нюхая все, что хранит его запах: смесь «Рив Гош», сигарет, виски, одежды из секонд-хенда и секса.
В этом нет ничего дурного. Хотя я понимаю, что всякое утверждение, начинающееся со слов «В этом нет ничего дурного», сразу предполагает дурное. Но Джон сам попросил меня присмотреть за его квартирой, а человек, которому поручили присматривать за квартирой, просто обязан – вкупе с поливкой цветов и проверкой почтового ящика – создавать ощущение уюта, ощущение «обжитого» дома. И лучший способ создать ощущение обжитого дома – бродить по комнатам, изнывая от безответной любви и оставляя едва ощутимую, но плотную ауру обожания на чашках, рубашках, книгах и дисках хозяина дома. Я просто делаю то, что сделал бы всякий хороший друг.
Третья причина – самая важная. Мне надо подумать о новой карьере. Теперь, когда я уволилась из D&ME, мне надо срочно придумать, что делать дальше. Лимит овердрафта по моей карте – двести фунтов, но это чисто в теории, а стопочка неоплаченных счетов на комоде все растет и растет. Мне надо срочно измыслить что-нибудь сногсшибательное. Что-нибудь фееричное. За хорошие деньги.
По сути, последние два года я только и делаю, что выдаю что-нибудь фееричное – это моя добровольная обязанность. Можно даже сказать, призвание. Но сейчас надо придумать что-то особенно, показательно, целенаправленно фееричное. Что-то невероятное. Мне надо выйти на новый уровень, шагнуть на ступеньку выше. Потому что так сделал Джон, а мы всегда судим о собственной жизни – о том, что нормально и что возможно, – в сопоставлении с жизнью коллег и друзей. Хотелось бы все же быть с ними на равных, иначе они умчатся вперед и оставят тебя позади. На этом и строится всякое творческое движение: люди объединяются в группу и толкают друг друга вперед. Типа: «Черт возьми, я и не думал, что публика «скушает» эти подтаявшие часы. Я тоже сейчас нарисую что-нибудь этакое. Например, яблоко в шляпе-котелке. Да, ребята, я с вами. Давайте все дружно займемся сюрреализмом!»
Так что да. Вот мой план. Я размышляла о Джоне. О том, как он стал знаменитым. Плюс к тому я два года постоянно общаюсь со всевозможными знаменитостями. Наблюдая за ними, я сделала вывод, что мир славы – это отдельный метафизический мир, существующий параллельно с миром реальным. Там свои правила, свои законы. Знаменитости отличаются от обычных людей, но, в сущности, не различаются между собой. И что самое интересное: этот процесс до сих пор не изучен. Во всяком случае, мне еще не попадалось ни одной монографии на эту тему. Мы все знаем, что есть такое понятие, как слава, но слабо себе представляем, как она действует. Еще никто не составил простого, понятного руководства, как стать знаменитым и почему люди становятся знаменитыми; никто не исследовал, из чего состоит повседневная жизнь знаменитостей и – наверное, самое главное – как все это забавно и в то же время печально и хлопотно. К знаменитостям относятся как к небожителям – но, по сути, они подневольные боги. Им постоянно приходится прятаться по шкафам, скрываясь от ярых фанатов. Им приходится выступать в детских телепередачах и беседовать с куклами-марионетками или сниматься для обложек журналов, держа у уха банан наподобие телефонной трубки. Кто-то их обожает, кто-то их ненавидит, кто-то рыдает и бьется в любовных конвульсиях, а кто-то откровенно плюется. Если исследовать данное явление и разъяснить его людям, это будет великое дело и все решат, что ты крут.
Но почему-то никто не берется за это исследование. Конец двадцатого века, вокруг – тысячи знаменитостей, и никто до сих пор не собрался их классифицировать, никто не пытается выяснить, как работает механизм славы. Нет ни одного словаря, посвященного славе, ни одной энциклопедии, ни одного практического пособия. И я, кажется, знаю, кто этим займется… я сама.
Мне уже нравится эта идея. И прежде всего потому, что она напрямую связана с Джоном. Все, что я буду делать, я буду делать для Джона. Он вошел в мир блистательной славы, и я буду писать ему письма, чтобы он не чувствовал себя потерянным и одиноким – чтобы он знал, что есть кто-то, всегда готовый его поддержать и помочь обрести смысл. Я буду Павлом для его коринфян. Я буду Джимини для его Пиноккио. Я буду его свечой на воде, как в «Пите и его драконе». Именно так я его завоюю. Так я его завлеку. Я стану главным спецом по славе.
1
Нет, я не жалею ни о чем (фр.).