Читать книгу Клан - Килан Патрик Берк - Страница 9

Часть первая
7

Оглавление

В ее комнате царила тьма.

Люк стоял в дверях, сжав кулаки, чтобы она не видела, как дрожат его руки, потому что знал: темнота ей не помеха. В комнате пахло потом и телесными выделениями, но он не обращал внимания. Для него это были духи матери, обычно они успокаивали.

Но не этим вечером.

Теперь он мечтал о запахе жареного мяса и керосина, древесного дыма и пузырящегося жира, который наполнит воздух на улице, как только его братья сожгут тела. В этом ритуале он участвовал так долго, что перестал его ценить. Но теперь он тосковал о нем – лучше втягивать носом эту резкую смесь ароматов, чем запахи дерьма, мочи и рвоты, висевшие в убогой комнатенке, которую она называла своей.

С широкой кровати, задвинутой в дальний от окна угол, где тьма была совсем непроглядной, донесся звук ее движения, легкий – наверное, подняла голову, чтобы взглянуть на него, всмотреться в сумрак. Пружины не скрипели, а всхлипывали.

– Мам?

– Мальчик мой, – ответила она своим булькающим голосом, словно вечно полоскала рот.

– Мам, я…

– Поди ко мне.

Он притворился, что не расслышал, потому что у двери было безопаснее, а из-за этого, в свою очередь, почувствовал себя виноватым, потому что знал: если не сдвинется с места, она не поднимется и не подойдет к нему сама. Не могла. Больше двух лет она не покидала свою кровать, ни разу. При свете дня, когда тучи скрывали солнце, а мухи облепляли окно, было трудно понять, где кончается Мама и начинается кровать. Сплошь темнота, с бледными сгустками там и тут.

Эта кровать, как и женщина в ней, господствовали в комнате. Седой Папа говорил им тем же благоговейным тоном, с каким начинал каждый вечер молитву перед ужином, что Мама – святая, великомученица, которая еще не оставила бренный мир. Жилы, пружины, плоть и жир, повторял он им, как строчку из давно забытого детского стишка. Мамы больше нет, говорил он, – той, которую они помнят. Теперь она стала массой гноящихся пролежней, приросшей к матрасу местами, где заросли старые раны и затвердели рваная кожа и гной, словно образовав вторую кожу на ткани и пружинах. Матрас, некогда упругий и мягкий, под ее весом сплющился в тонкий и промятый пополам блин, вонючий, сырой и заляпанный жидкостями, которые годами стекали с тучного тела. Мальчики по очереди мыли ее и обрабатывали раны, ухаживали за ней, выгребали огромные количества фекалий, которые накапливались между огромных бедер, затем слегка, вяло промокали оставшееся пятно и оставляли ее преть в остатках собственных отходов.

Она бесконечно жаловалась, разговаривала сама с собой днями и ночами, иногда едва ли не шепотом напевала грустные песенки, а молчала, только когда ей приносили еду.

От просевшей гнутой кровати прокатились волны вони. Он давно перестал ей предлагать проветрить комнату. Он даже не знал, открываются ли еще окна. По затуманившимся стеклам полз какой-то мерзкий бурый налет, словно от горки дохлых мух поднимались души, и забивался в трещины, как клей.

Но боже, как же он ее любил, несмотря на страх, который она в него вселяла, и несмотря на все, что она сделала, чтобы он раскаялся в своих грехах. Он любил ее больше самой жизни, а про себя верил, что любил ее сильнее всех – сильнее, чем его братья, – хотя вслух об этом не говорил. Также он верил, что был любимчиком и для нее, как бы она ни испытывала эту веру, подвергая его страданиям.

– Ты слышишь, мальчик мой? – сказала она, и он облизал губы, почувствовав шероховатость языка из-за недостатка влажности, а когда втянул его, ощутил гадкий привкус, словно забрал в рот что-то из воздуха.

– Слышу, Мама, – сказал он и сделал несколько шажков к кровати. Половицы под его ботинками скрипели и выдыхали миниатюрные грибы пыли. Откеда пыль, думал он, глядя на развеивающиеся облачка. Пол исходили вдоль и поперек. Так и было, но эта спальня, знал он, прямо как кружевная, но тяжелая черная паутина, свисающая, словно ловец снов, в каждом углу комнаты, цепко держалась за каждую частичку кожи, что падала или поднималась с тела Мамы, а затем ждала темноты, чтобы выложить их сложными узорами и убедить мир, что время течет быстрее, чем кажется, поторапливая Маму к смерти. Убеждая ее, что она забыта. А это, конечно, был главный страх Мамы. Что ее бросят. Что однажды она проснется и обнаружит, что осталась одна в пустом доме, услышит только эхо собственного голоса, который беспрепятственно и безответно возвращается к ней. Услышит собственные панические крики, что просачиваются в лес и теряются среди деревьев, где их уловят уши оленей, белок, соек и койотов, которые учуют ее панику и проследят до источника. Затем, как она рассказывала сыновьям тысячу раз, койоты сожрут ее и разбросают косточки по всей земле, чтобы ее дух никогда не нашел покоя.

– Сядь, – приказала она, и он присмотрелся к кровати, чтобы, подчинившись, не прищемить складку плоти, свисающую с ее руки.

Он сел, и кровать даже не прогнулась, но от поднявшейся от влажного матраса и тела вони заслезились глаза. Когда к Лежачей Маме приходили Аарон и остальные, они надевали на нижнюю половину лица бандану, но Люк отказывался выражать такое неуважение и не понимал, почему это сходит с рук им.

Во мраке Люк мог разглядеть лишь ее глаза – маленькие темные кружки в рыхлом лице, почти не отличимом от подушки.

– Девчонка убегла, Мама. Одурачила Мэтта и прикончила. А потом высвободилась. Я не думал, что она далеко уйдет, так мы ее покромсали, а она взяла и ушла. Доползла до дороги, и ее подобрали.

Тишина была такая глубокая, что Люк, осторожно зависший на жестком металлическом краю кровати, боялся, что сорвется в нее и пропадет. Затем Мама запела – низкое урчание, в котором не было ничего мелодичного и которое пробрало до мозга костей. В песне, как он понял, была всего пара нот, но то, как она пела, напоминало пожарную машину, проносящуюся мимо, – так сирена менялась, становилась ниже и ниже по мере удаления. Он проглотил комок, в горле щелкнуло. Словно по сигналу Мама тут же перестала петь.

– Ее подобрали, – повторила она. Затем: – Не забыл, что сталось с твоей писькой, сынок?

Он почувствовал, как краснеет, и порадовался, что она этого не видит, но в то же время не мог не опустить голову и не напрячь плечи от напоминания о том ужасном дне, который он изо всех сил старался забыть, но никогда не забудет – пока видит обрубок, появляющийся из штанов всякий раз, когда ему надо помочиться.

– Не.

– Не забыл, почему?

И снова он кивнул, но чувствовал, как сжалось горло.

– Расскажи, – он вздрогнул, когда ее рука, размером почти с папину шляпу, но белая, как свежевыпавший снег, нашла его колено. Спустя миг он почувствовал, как сырость влажной кожи просачивается сквозь джинсы. – Расскажи бедной мамочке, как все было.

– Был… – начал он, затем осекся, когда липкие пальцы сжались на колене крепче. – Был мой тринадцатый день рождения. Вы закатили целый праздник, с тортом, шариками и ленточками. Ты все украсила, Папа был дома. Помню, он тогда даж шляпу сымал.

– Правильно, – прошептала Мама, потерявшись в воспоминаниях, которые, очевидно, доставляли ей удовольствие. – Дальше.

– В вечор мы с Аароном катались в лесу. Сюзанна сидела сзади на моем жеребце, держалась за меня что есть мочи. Мы мчали все быстрей и быстрей, и тут раз – начали вперегонки, мы с Аароном. Неслись как ветер, и Сюзанна визжала, но по-хорошему, как бы с радости.

– Она любила лошадок и вас любила, верно, Люк?

– Да, Мам.

– Расскажи, как она тебя любила.

До этого момента воспоминание было светлым. Насколько Люк помнил, это был лучший день в его жизни. Сквозь листья светило солнце, запекая красную глину, так что она становилась ноздреватой и разлеталась из-под конских копыт. В воздухе разливалось тепло, лица холодил пот, когда они неслись через лес, хохотали и вопили вовсю, как ненормальные, пока во лбы врезались жуки, а в волосах застревали листья. Он помнил руки Сюзанны, теплые и скользкие, на своем животе, ее мягкие груди на спине, когда он повернул к ручью и ниже по берегу. И конь – машина, а не зверь, шестеренки, поршни и гидравлика под черным брезентом, с текуче переливающимися мышцами, – не остановился, когда мягкая почва сменилась камнем и водой. Летел вперед, опустив голову, фыркнув, когда детей окатили холодные брызги. Люк никогда в жизни так не радовался, и он наслаждался выражением лица Аарона, который ехал на кобыле в нескольких шагах позади. Его брат весь раскраснелся от попыток не отставать, глаза широко распахнулись от страха из-за головокружительной скорости и возбуждения, что они осмелились так мчаться.

– Мы выехали на луг, – сказал Люк приглушенно. Его ноздри резко наполнила вонь смерти и хвори, защекотала горло. Он едва не содрогнулся в рвотном позыве, но удержался и отвернулся, украдкой втягивая воздух, который был ненамного свежее. Если его стошнит, он будет не лучше своих братьев с их оскорбительными банданами. Так что он дышал коротко и часто, прочистил горло, сплюнул горькую слюну на пол и продолжил: – Лужок у ручья Лоуэлл, где Папа промышлял кроликов, когда они еще были.

– Летом там просто загляденье, – сказала его Мать.

– Было такое.

– Было? – спросила она с деланым удивлением. – Больше нет?

– Мы там чуток передохнули, – сказал он, сложив руки и втайне попрекая себя за неблагодарную мысль, которая вдруг пришла в голову.

Ему захотелось, всего на секунду, чтобы мать сняла руку с колена. Ее тяжесть была холодной, неприятной. Словно промокая его кожу, она в то же время высасывала из него силы. Он чувствовал, как они уходят.

– Мы там, это, передохнули, – повторил он, пытаясь собраться с мыслями. – Поигрались пару часов, пока солнце вниз не пошло. Аарон заскучал. Захотел домой, а Аарон – ну знаешь, не по душе ему, когда скучно. Задиристый становится. Вот и начал дразниться на Сюзанну, когда она сказала, что не хотит домой, обзываться на нее, палками тыкать. Даже нашел дохлого опоссума с кишками наружу и бросился в нее. Тут он палку и перегнул. У бедной Сьюзи в волосах запутались кишки, на платье – личинки, она как рехнулась. Гнала Аарона чуть не до самого дома и дальше, – он улыбнулся, слегка. Улыбка тут же погасла, когда Мама подвинулась в кровати, а ее темные глаза блеснули в лунном свете, как жуки.

– Он остался дома, а я на ручье. Залез на камень, никуда не торопился – не в свой же день рождения, который был самый лучший в жизни. Лошади остались со мной, тоже довольные, паслись себе в теньке, пока солнце садилось. Я, мож, даже закемарил.

– А где была Сюзанна?

Лежачая Мама уже знала ответ. Она слышала эту историю тысячу раз, но не уставала от нее. Она понукала его, в нетерпении ожидая важной части – когда все пошло не так.

– Где-то в лесу, – угрюмо ответил Люк. – Я думал, она ушла домой, когда ей надоело гонять Аарона.

– Но она не ушла.

– Нет.

– Где она была?

– Там, со мной, но я это понял, только когда она вышла из лесу и окликнула меня.

– У твоей сестрицы были такие красивые платья, да, Люк?

– Да, Мам.

– Многие я шила сама. В каком она была в тот день, Люк? Я позабыла.

– Розовенькое.

– Ничего-то ты не забываешь. А что на ней было, когда она вышла из лесу и окликнула тебя?

Люк ответил тихо:

– Ниче.

– Не слышу.

– Ниче, Мама. На ней ниче не было.

– Небось ты удивился.

– Удивился.

– Как-как?

– Удивился, Мама. Я не понял, зачем она разделась. Решил, мож, она купалась в ручье, как обычно, отмывалась от опоссумовских кишок, а Аарон упер ее одежду, – а то она вся была мокрая.

– Продолжай… – поторапливала Мама.

– Я спросил, чего это она без одежды, а она, мол, больно жарко, платье ей все перепачкали, вот и пошла купаться. Я грю, если ее кто так увидит, беда будет. Она грит, никого тут нету, а потом подходит ко мне и давай расстегивать ремень. Я сказал ей прекращать, что она с ума сошла, а она не прекратила. Сорвала с меня все, пока не добралась до… – Тут он снова проглотил слова, вставшие комком в горле.

– До чего?

– До письки, Мам. Она взяла ее в рот, а я ниче не мог поделать.

– Мог, но не хотел. Твоя распутная сестра приняла тебя в рот, а тебе и понравилось, верно?

Люк кивнул. Сказать по правде – и он никогда этого не отрицал, потому что был не способен на ложь, – ему понравилось, и понравилось очень, несмотря на то что он понимал: они с сестрой, которая была старше, хотя и всего на год, занимались чем-то противоестественным, хуже того – богохульным. Но он оказался не в силах остановить странное, пугающее, но неудержимое течение ощущений, которое вызвали ее губы, когда она начала сосать. Казалось, она высасывает все плохое: страхи, переживания и боль, – которые он носил в душе с тех пор, как узнал все о мире, в котором появился на свет. И когда он пролил семя, ему показалось, что в его яйцах будто взорвался динамит, который разорвет его на кровавые клочки. Он лежал, тяжело дыша, пока невероятное, ужасающее ощущение сходило на нет, а член обмякал. Затем он уставился с открытым ртом, как сестра поднялась, сплюнула и отправилась к ручью. Вскоре он последовал за ней, намереваясь спросить, что произошло и почему. Он был уязвлен, немного зол, но больше сбит с толку, и произошедшее будто похитило краски из мира, омрачив его тайной, которую нужно решить. Он увидел, что Сюзанна моется в прохладной чистой воде, спиной к нему, с мокрыми волосами, но не успел он задать свой жгучий вопрос, как она заговорила первой:

– Я люблю тебя, Люк, – сказала она мягко, грустно. – И я ухожу. Знаю, ты со мной не пойдешь, не могешь, – но я должна, должна выбраться. Мне здесь не место. Для таких, как я, есть целый огромный мир. А твой – здесь, с Мамой и Папой. Я хотела поцеловать тебя в губы, но решила, что сохраню поцелуй для мужа. А это… Лорейн Чедвик рассказала мне в школе, как видала, что ее мать делает это со своим хахалем и ему чертовски нравилось. Сказала, это тайный поцелуй, так что у нас с тобой теперь своя тайна, – она пожала плечами, набрала воду в ладони и промыла рот, будто только что съела жука. – Наверно, мне было интересно, да и… ну, может, я и не знала, что полезет какая-то сопля… но мне не жалко… У тебя же день рождения, а я тебя люблю, Люк. Может, даже так сильно, чтобы целовать в губы, но я уже сказала, что хочу сохранить что-то для мужа.

– Семя инцеста – молоко дьявола, – сказала Мать. – И оно отравляет все. – Теперь игривый тон был забыт, на его место пришли горечь и стыд. – Твой Папа стоял недалече и видал, как вы согрешили. Повезло, что он не убил вас обоих на месте. Может, и надо было.

Люку было нечего ответить. Если бы Сюзанна не согрешила с ним в тот день, у него до сих пор осталась бы кожа на члене, а сестра, может быть, по-прежнему жила бы с ними. Конечно, долгое время он достойно терпел наказание, лелея надежду, что она спаслась, была на пути к новой, лучшей жизни, где ее никто не найдет. Представлял, как вырастет и отыщет ее, – а может, и не будет дожидаться взросления. Может, однажды его охватит та же страсть к странствиям и уверенность, что Там жизнь лучше, и он отправится по тому же пути, в конце которого будет ждать сестра. Он знал, что ему все равно, даже если она окажется замужем. Он не хотел ее в жены. Он любил ее как сестру, как лучшего друга в жизни. И всегда завидовал тому, как сильно она отличается от всей семьи. Она была независимой, целеустремленной и непокорной – черты, которыми Люк восхищался, но не смел перенять.

– Расскажи, что с ней стало, Люк.

Два года он думал, что Сюзанна ушла. Эта мысль радовала и укрепляла в самые мрачные времена, которых было немало. Он фантазировал, как она теперь выглядит, бедная или богатая, все еще на юге или где-то еще. Ему снился ее голос, он ждал, когда она напишет ему о своих приключениях в подробностях.

Однажды летом он нашел ее старый синий чемодан, наполовину закопанный на пустыре за акром кукурузы. Тот самый, что был у нее под мышкой, пока босые ноги несли ее по грязной тропинке вдаль от дома, к городу и таинственным неизведанным краям за ним. В чемодане хранились ее жалкие пожитки: два платья, пара носков с дырками на пятках, две пары нижнего белья, холодный сэндвич с ростбифом, завернутый в вощеную бумагу, маленький кусочек сыра, блокнот с коротким карандашиком и маленький розовый кошелек с латунной застежкой, в котором хранились десять долларов для начала новой жизни.

Все это лежало в чемодане, когда он выдернул его из темно-красной земли спустя годы. Еще внутри нашлись маленький желтый гребень, ржавый перочинный ножик, кукла с трещиной на лице и разложившаяся голова Сюзанны.

– Расскажи о записке.

Кто-то засунул свернутую страничку из блокнота в правую глазницу его сестры. Дрожащими руками, ничего не различая из-за блестящей пелены слез, с застрявшим в ноющем горле всхлипом Люк вытянул бумажку и отвернулся от останков сестры, чтобы прочитать.

– Две строчки из книги Левит, – сказал он Матери загробным голосом.

– Помнишь их?

Их он никогда не забудет. Они отпечатались в его мозгу – веха на границе участка памяти, в который он редко отваживался заходить.

– «Никто ни к какой родственнице по плоти не должен приближаться с тем, чтобы открыть наготу. Я ГОСПОДЬ». – Он сделал вдох, медленно выдохнул: – «Наготы сестры твоей, дочери отца твоего или дочери матери твоей, родившейся в доме или вне дома, не открывай наготы их».

– Аминь, – сказала Мать безмятежно и – он слышал по голосу – с улыбкой. – Это было его послание тебе, сынок.

Это она говорила уже не раз, и он до сих пор не понимал, кого она имеет в виду – отца или Бога. В то время – а годы лишь укрепили его в этом мнении – он счел послание предупреждением. Уроком, предназначенным запугать, задавить в зачатке любое бунтарство, которое могло бессознательно родиться в нем после бегства сестры. Он вспомнил тоску, муки – почему-то бесконечно тяжелее, чем в тот день, когда Седой Папа привязал его к стулу в маминой комнате и взялся за его член с бритвой. Тогда боль была нестерпимая, но совсем другая. На том поле под паром, где он обнаружил последнюю остановку сестры, он сидел с прогнившей головой Сюзанны в руках, пока ветер уносил обрывки странички прочь, и чувствовал себя так, будто ее смерть втолкнула его в новый мир – кошмарное место, где никому нельзя доверять, а земля в любой миг может поглотить и тебя, и твои мечты. А если не земля, до тебя доберутся койоты или придет с ножом Папа и снимет с твоей души грех, а с твоего черепа – скальп.

– Почему я спрашиваю тебя об этом сегодня? – спросила Мама.

Люк пожал плечами, помрачнев от воспоминаний о сестре.

– Потому что ты отравил сестру, – ответила она за него. – И за это ей пришлось расплатиться. Люк, неужель ты не понимаешь: отпусти мы ее, ее бы совратили Люди Мира, наполнили бы своим поганым ядом и тут же сослали бы назад, и через нее развратили бы нас, сгубили бы нас, – ее рука оставила колено и нашла его пальцы, обволокла теплую кожу прохладным сырым коконом плоти. – Мы последний из старых кланов, мальчик мой. Мы держимся вместе. Мы охотимся и убиваем Людей Мира. Мы поедаем их плоть, чтоб они не пожрали нас. На том стоим и не даемся их искусам свернуть на грешные дорожки. Мы защищаем друг друга во имя Господа Всемогущего и наказываем вторженцев, губим тех, кто хочет погубить нас. Мы любимы, Люк, а когда свет является тем, кто не верит, они должны принять его либо погибнуть. Всю жизнь ты это понимал.

Сегодня ты поддался лени и глупости. Дал одной из них сбежать. Ты отсосал ее яд, причастил, показал свет, а теперь она снова Там, со светом в глазах и нашей верой в руках. Однажды ее пошлют назад, Люк, и тогда будет слишком поздно. Она придет не одна, и мы не переживем наступления легионов. Нас убьют, а косточки разбросают по земле, чтоб наши духи не нашли покоя. Наш труд окончится зряшно. Нас с тобой и всю наша родню ввергнут во тьму, вне милости Божьей.

Люк боялся. Он верил ей, знал, что она не соврет. И он знал, что если девчонка – Клэр – вернется с остальными, с Людьми Мира, это будет конец. И виноват будет только он.

– Что мне делать, Мама?

– Поговори с Папой. Он знает городских. Знает, чья это машина. Отыщете их – отыщете девчонку. А отыщете – вырви ее сердце и принеси мне. Остальное предайте огню. Мы разделим ее мясо и спасемся от Чистилища. Но время терять нельзя. Ступай немедля.

Люк встал. Но хватка Мамы не ослабла. Она притянула его ближе. Запах ошеломлял, и он закрыл рот, надеясь, что она не услышит, как он давится.

– Найди ее – не то мы возьмем обрубок твоей письки и слопаем с кашей на завтрак, понял?

Он кивнул и не дышал, пока она не отпустила. Затем развернулся и направился к двери. Стоило взяться за влажную и клейкую ручку, как его вновь остановил ее голос.

– Приберегите кожу, – потребовала она.

– Что, Мама?

– Моего мальчика. Моего Мэттью. Скажи братьям съесть что хотят, взять все, что им потребно, но кожу приберегите для меня. Грядет зима, мне нужно согреться.

Хотя Люку было трудно представить, чтобы мать мерзла под столькими складками собственной скользкой гниющей кожи, он ответил: «Да, Мама» – и вышел под дождь, к дыму и аромату жареного мяса.

Клан

Подняться наверх