Читать книгу Апельсиновое солнце - Кирилл Гайворонский - Страница 2

Оглавление

«Переступив границу зрелых лет

Я в тёмный лес забрёл и заблудился

И понял, что назад дороги нет…

Где взять слова, которыми б решился

Я этот лес угрюмый описать,

Где ум померк и только ужас длился:

Так даже смерть не может испугать…

В глухом краю, зловещей тьмой одетом,

Чего угодно мог я ожидать».1


– О, один из заблудших, тот, кто решился идти дальше! Зрей меня! Я десять лет прожил в своей пещере, глядя на солнце беспрестанно. Но не ослеп. Я наполнен истиной, какой располагает Высокая в небе. И готов с тобою поделиться бескорыстно. Но смогу лишь в том порядке, в каком всё можно объяснить. Иди за мной чрез реки, чрез озёра, чрез тундру, чрез тропики, по святым захоронениям и чрез пропасти.

Я последовал за ним. А он оплывал в своих красных платьях меж берёз. Он походил на магнит, что отталкивается от другого магнита. В темноте было видно, как между собой играются два цвета – красный и белый. Он будто танцевал, танцевал чуть неумелый, но искренний танец. Я смотрел на него, не отрывая взгляда, всё спотыкаясь о поросшую, переплетённую траву.

Я шёл за ним минуты две, и тут из ниоткуда появилась материя, шар, большое, но не огромное светило, но не мерзко для глаза. Издалека она казалась прозрачной. Красный, всё ещё танцуя, двигался к ней. И, подойдя ближе, в материи стала вырисовываться живая картина. А именно: чьё-то помещичье имение. И оно, я заметил, походит на дом Льва Николаевича Толстого.

Красный, не вымолвив ни слова, кинулся в этот шар и там пропал. И я, изрядно робея, на первый раз лишь сунул ногу. Конечностью почувствовал тепло. Будто опустил ногу в ванночку с тёплой водой. Потом я просунул руку. Впрочем, наполовину я согрелся. И, стоя впритык к этому нечто, отчётливо видел толстовский дом. И вот, минув секунду, врываюсь в другое пространство, другое время. Всё другое, но наше. И стоило мне лишь пожалеть о моём опрометчивом решении, как из главного входа поместья, экстравагантно открыв двери, вышел Зигмунд Фрейд. Седовласый старичок вместо привычной сигары в руках вертел спелый апельсин. Он глянул на меня из своих морщинистых гляделок и махнул мне рукой. Я немедля к нему подошёл, по пути оглядываясь в поисках «красноодёжника». Доктор смачно кусанул фрукт, и по его бороде стал стекать сок, окрашивая седину в жёлтый.

– Ты здесь… с каких это пор бродишь? – он жевал кусок апельсина.

– Я шёл… За таким человеком, знаете, в красной одежде, похож на монаха, с длинной седой бородой до груди, такой европеоидной внешности, с почти лысой башкой. Я за ним шёл, шёл, и вот он тут где-то… пропал. Не видели?

– Нет. Право, я не видел его порядка четырёх лет. Склонен верить в то, что он уже давно захоронен на одном из кладбищ.

– Ну вы верьте, я не против, да вот только я за ним шёл, а он пропал, и где-то здесь.

– Не стоит кичиться вашим остроумием. Слушайте, вы не переживайте, явится ваш монах, а пока зайдите к нам, граф Толстой как-раз устроил приём, думаю вы будете не против.

Я не стал пререкаться и также робко зашёл в дом. Внутри всё пестрило роскошью, и казалось, что и не графское имение, а скорее царское. И пространство казалось шире и выше, нежели снаружи. Зигмунд кинул мне под ноги кусанный апельсин и захлопнул входную дверь. В холле прошлось протяжное эхо. Я взял фрукт в руку, стал его оглядывать. На одном из волокон виднелась капля крови. Есть его не стал.

По закруглённой лестнице, в чёрном вечернем платье, медленно, рассчитывая каждый шаг, спускалась Мерлин Монро. Она курила сигарету из длинного мундштука. Она игриво выдувала дым, складывая губы в трубочку. И кокетливо смотрела на апельсин в моих руках. А когда она случайно попадала взглядом на меня, её глаза охладевали, а игривая улыбочка почти сплывала, оставляя нечто кривое.

Она спустилась ко мне, взяла меня за пустую руку и потянула к лестнице. Мы поднялись на второй этаж. Вошли в помещение, где стоял большой, продолговатый стол. Посередине него стоял христианский крест, на нём распята пятиконечная, жёлтая звезда, её разделяла некая деревянная перегородка. За столом сидели различные персоны. Был Маяковский с немецкой овчаркой, Ильич Ленин и Иосиф Сталин. Мерлин куда-то ушла, и так быстро и демонстративно. Все товарищи сидели по одну сторону перегородки, по другую сторону сидели работные крестьяне, крепостные, они без устали ели большого лобстера. Пёс гавкнул при виде меня, Сталин ради меня приподнял трубку, Ленин глянул холодным взглядом, а Маяковский крикнул – «Наш!»

– Ну… здравствуй товарищ, собсна… прошу к нам, – промямлил Ленин.

Я отдал честь вождю. И он вскочил со стула, заплакал, громко хныча, и убрался за перегородку к крестьянам, и начал с ними разделывать большого красного лобстера на куски.

– Ну и иди туда! Всё равно тебе скоро помирать. Да и мне тоже. Ух, пёс смердящий! Вот так бы оно и было, да дедулька? – кричал Сталин с ярким грузинским акцентом, а потом поворотил голову ко мне и стал потише говорить, – Прошу простить дедушку за столь непристойное поведение, но так уж выходит, устал старичок, ничего не поделаешь, и я тоже знатно приуныл с нынешними делами.

– Я не обижен.

– Вот и верно! – рассмеялся Сталин, – вот и правильно. Нечего обижаться. Обиды – признак мелкого человека, понимаешь? Во-о-о-от. Но не будь обиженных, не было бы и нас – больших.

Потом Иосиф крепко затянулся, закашлялся и прохрипел что-то непонятное.

– Позвольте узнать, а что вы курите? – поинтересовался я.

– О-о-о-о-о, товарищ мой, – Сталин снова затянулся, но в этот раз спокойно выдохнул, – такая вещь! Это пыль… пыль со вкусом липового мёда… и э-э-э… собсна, плесени. Но стоит она не так демократично…

– Я не буду.

– Вот и правильно, товарищ, правильно. И знаешь, что я тебе скажу? Для общего развития посоветую пойти и встретиться с Толстым, он наверху, на чердаке.

– Попробую.

– Он лежит там.

– Отлично.

Я покинул стол и двинулся искать лестницу на чердак. Долго мне искать не пришлось, она была за углом в самом непонятном месте – около «красного уголка».

Я взобрался по старой, покосившейся лестнице на чердак. Там всё выделано в такой же, старой древесине, уже косой и заплесневелой. Пыль витала повсюду, склонила меня закашляться. Пространство почти пустовало, посередине была койка, на которой на спине лежал Толстой, плотно укрывшись белым одеялом. Рядом с ним, на табуретке, сидел Фёдор Достоевский, грустно склонив голову. Лицо Толстого обратилось испугом – глаза широко и громкий голос:

– В первом случае надо было отказаться от сознания несуществующей неподвижности в пространстве и признать не ощущаемое нами движение: в настоящем случае – точно также необходимо отказаться от несуществующей свободы и признать не ощущаемую зависимость!2 – он прекратил кричать и зациклился на слове «Зависимость», и начал его бормотать.

– Что с ним? – спросил я, вероятно, на меня не обратили внимания.

– С Толстым-то? – Достоевский повернулся ко мне. – Он пишет… пишет, не более.

– Таким способом?

– Да, пока гуси бумагу не принесли. Собаки, не несут по сей день. Уж сколько времени прошло!

– Какие гуси?

– Работные гуси.

Толстой начал кричать «Зависимость», Фёдор взял с пола пыльный стакан и плеснул в лицо графу.

– Спасибо, Фёдор, чтобы я без вас делал. Разогнался я. Дрянное это дело, с ума такими способами сходить. Ну ничего, скоро бумагу принесут и хорошо будет. О… Кто этот молодой человек? – спросил граф.

– Это – ваш гость, – ответил Фёдор.

– Ишь, какой! Вероятно, из простого народа?

– Заблудился, – проговорил я, – к вам зашёл. Вы не против?

– Ох, нет, конечно! – сказал Лев Николаевич, – Оставайся пока… погоди-ка… неужто зрение подводит или нет же, ох милосердный! То ли это у тебя в руках?!

Я повернул апельсин в руке:

– Это?

– Да, собака, это!!! А ну, дай сюда, быстро, сюда, прямо сейчас! Федя, выхвати у него!

Достоевский вскочил со стула, он было бы применил на мне силу, но я запросто отдал покусанный фрукт. Фёдор его понюхал:

– Свежий Лев Николаевич. Све-е-е-ежий.

– О-о-о-о-о, м-м-м, а ну-ка, Фёдор Михайлович, сотворите-ка нам добродетель на двоих, или может… ты будешь? – Лев спросил меня.

– Нет, пожалуй, откажусь.

– Вот и верно. Видишь, до чего это меня довело. Ну ладно, ладно, Фёдор, не оступитесь.

Фёдор Достоевский нагнулся на табурете и достал из-под койки кожаный «дипломат». Раскрыл его, и даже при тусклом свете сверкнули колбочки, иголочки со шприцами и спиртовка. Он достал спиртовку и поставил на пол, разжёг и капнул на «ложечку» апельсинового сока. Жидкость стала пузыриться. Потом он взял шприц и набрал вещества. Стукнул пару раз ногтем по игле и спросил меня:

– Есть ремень?

Я молча снял свой ремень и вручил Фёдору. Тот натянул рукав Толстого и затянул на его руке мой ремень. Вены на старческой руке взбухли.

– Вы готовы, граф Лев Николаевич?

– Конечно, готов, что ты спрашиваешь!

Фёдор пошлёпал Толстого по венам на левой руке, пока кожа не покраснела, и вогнал иглу. Лев Николаевич покряхтел. Когда шприц опустел, Толстой отвернул голову от нас и стал бормотать что-то неразборчивое. Фёдор снял с него ремень и принялся проводить тот же ритуал с собой: закатал рукав, затянул на руке ремень, пошлёпал по коже и с полным до отвала шприцем вогнал иглу в свою вену. И ввёл себе всё вещество до последней капли. Из его рук шприц упал на пол. Сам Фёдор расплылся на стуле:

– Хо-ро-ша-а-ая в-е-е-ещь, – еле говорил он, – про-о-о-ошу те-е-ебя-а-а-а, проч… ти пись… мо-о-о-о-о, – он вынул из кармана брюк два нераспечатанным письма и отдал мне.

Я распечатал первое и начал читать вслух:

– «Миленький мой Федечка! Уж месяц прошёл, как от тебя никакой вести, ни единого слова от тебя мне не поступало. Надеюсь, ты продолжаешь писать. Я по сей день читаю лекции о литературе. Пусть на лекциях я всячески тебя критикую, но как бы то ни было, они не узнают, как я тебя люблю, мой сладенький! Никогда эти чёртовы студентики не узнают нашего секрета, миленький. Я плохо пишу письма, ты знаешь, и поэтому кратко. Я продолжаю работать над своей книгой. Но как же я снова хочу увидеть тебя. Поскорее прилетай в Париж, я буду ждать тебя на улице Сен-Жермен, прямо на том месте, где мы впервые поцеловались, надеюсь, ты помнишь место. Целую – Владимир Набоков», – я закончил читать.

– О-о-о-ох, Вовка-Вовка. То его возбуждали двенадцатилетние девочки, теперь же бородатые русские мужики. Это всё ложь! Ложь… понятно?! А теперь читай второе, – Фёдор немного отрезвел от дозы.

– «Уважаемый Фёдор Михайлович! Не успел написать это письмо в срок, а прошло, уж замечу, половина месяца. Прошу простить меня за столь длительное ожидание. Пишу я по поводу того случая в клубе анонимных социалистов. Вы в очень грубой форме выражали свое негодование относительно коллективизма и выступали за пользу индивидуализма. За ваше непристойное поведение вас выкинули на улицу двое громил. Прошу прощение за столь небрежное отношение с вами. А именно, за такое небрежное отношение с вашей восхитительной бородкой. Но ваши высказывания не только глупы, но ещё и криво сказаны. Посмею сказать, что даже Жюль Верн выразился бы лучше вас. Я об этом уже говорил Салтыкову, и ответа от него пока не поступило. Но всё равно, что бы то не случилось, прошу прощения за причинённые неудобства, и мы все, в бреду, в исступлении, в лихорадке ожидаем вашего следующего визита. Постскриптум – Иван Сергеевич Тургенев», – я закончил читать письмо вслух.

Фёдор взял из моих рук письма, порвал, потом бросил обрывки на пол:

– Идиоты. И-ди-о-ты! Никто мне не напишет хорошее письмо. К чёрту их. Пусть Набоков и дальше сидит в своём Париже… да… А вот Тургенев, посмотрим ещё, заслуживают ли его слова «Белых ночей».

Лев Николаевич обратил на нас взгляд и достал из-под подушки небольшой мешочек:

– Эй, молодой, подойди-ка ко мне.

Я подошёл к Толстому, он вручил мне мешочек.

– Это тебе за апельсинку, – сказал Лев Никоваевич с улыбкой.

– Спасибо больше, – отблагодарил я.

– Вот там окошко, – граф указал на окошко, откуда и поступал свет, – Можешь через него выйти. Спрыгнешь на сеновал. Только аккуратнее, там спит наша Маруся. Будь тише, не разбуди её. А коль разбудишь… У-у-у-у-у, поверь мне не стоит. Приземлись тихо и спокойно, и также тихо и спокойно пройди к ямщику. Он тебя отвезёт, куда тебе надо.

Я надел ремень, и уже отошёл от двух писателей к окошку, заслонив свет. Оно было открыто, и меня обдуло свежим ветерком. Я глянул вниз. Там спала девушка в красном крестьянском платье, прямо на сеновале. Она была малость полновата, но казалась недурна собой. Я высунул одну ногу, уже робея. Потом высунул вторую, и уже сидел на подоконнике, свесив ноги. Я начал целиться на сеновал. Страху было немало. Я резко дёрнулся, желая вернуться обратно, но у Бога, видимо, иные планы. Я свалился с подоконника и летел спиной вниз. Ничего нельзя сказать об этом чувстве, что заставляет человека попасть в положение – до и во время беды. Оно мимолётное. И пока я тут распинаюсь, я успел упасть. Вроде всё могло обойтись, и упал на сено, как мне казалось. Но потом моё тело тут же покатилось и упёрлось в мягкую, кожную подушку – это была Маруся. И возможно даже нет смысла говорить о том, что она проснулась. Я тут же стал мельтешить по сену, стараясь любыми силами встать на ноги. Когда Маруся встала, мне стало проще попасть на землю, и я, собственно, встал. Вот теперь я гляжу на эту девушку, эта девушка глядит на меня, я ожидаю беды, она мило улыбалась. А потом вдохнула воздуха и стала протяжно петь русско-девичьим голосом:

Когда жизнь у нас красива —

Радостно на душе, весело на душе!

Когда крепнет наша сила —

Радостно на душе, весело на душе!

Когда трактор в поле ходит —

Радостно на душе, весело на душе!


Она повторяла текст и продолжала петь, всё выше и выше брала ноты. И послышался вой волков. Маруся продолжила петь, вой смешался с её голосом. И снова страх меня охватил, когда я увидел стаи волков, выбежавших из лесных стен деревьев. Над кронами елей взметнулись стаи птиц. И звери неслись на меня, на меня одного, эти сотни серых силуэтов. Я, повернувшись, ринулся к ямщику, благо он был неподалёку. Я на скорости проверил карманы – мешочек с монетами на месте. И пока я нёсся, запнулся о камень, упал наземь, оборачиваться не стал, тут же вскочил на ноги, и, немного косясь, продолжил движение. И когда повозка была у моих ног, я совершил чуть-ли не акробатическое движение, чтобы в неё запрыгнуть, но споткнулся обо что-то и плашмя упал на дощатый пол повозки. Хорошо, что повозки. И не обратив внимания на боль, спохватился и сел на скамью ближе к ямщику.

– Поехали? – не поворотив головы, спросил ямщик.

– Да! – крикнул я, запыхавшись.

Он без лишних слов хлестнул лошадь, и мы двинулись. Ехали мы медленно, я ни о чём не мог думать, кроме этих волков. Они уже почти нас догонят и окружат.

– Можно побыстрее, вы же видите? – спросил я.

– Можно, да не очень-то и нужно. Неужто вы тут впервые бываете?

– А! Что?!

– Ерунда всё это! Ерунда! Ну окружат они нас, я их разгоню.

– И как же?

– Вот сейчас и увидишь. Вот набегают-набегают, во, глянь, как я щас!

Нас окружило не менее сотни голодных волков с широким оскалом. Они вились вокруг нас, более схожи с тараканами у лакомого куска. Я заметил интересную особенность. Они вот вроде мотаются, оголив клыки, рычат, и как бы собираются кинуться на меня, так тут-же, как должно это случиться, они остывают и с мирной мордой где-то теряются. И они так каждый раз меня пугали, и потом я перестал пугаться. Ямщик сказал стае:

– Нет ничего, но вы держитесь.

Волки разошлись, кто куда. Путь был свободен.

– Вот и всё! Вот так их и надо, понимаешь? Не надо с ними возиться, нет, неправильно, – сказал резко, – пусть они там воют, мычат, пердят, по херу, у нас своя дорога, у них свой путь. И говорить им надо постоянно, что у них свой путь, ну вот, они и пойдут этот путь искать. А мы пока по своей дороге поедем, никому не мешая. И кого нам стесняться? Только если Бога. А его то ли нету, то ли он на нашей стороне, – проговорил ямщик.

– Учту.

– Вот одного или двух, помню, так загрызли. Они вот бежали, прямо с мясом за пазухой, так от них самих потом мяса не осталось, одно кости. Так что понимаешь да?

– Сколько будет стоить поездка? – спросил я, игнорируя его распыления.

– А… Тридцать рублёв-с.

Я развязал мешок, глянул в него, вероятно, там было тридцать, может и более рублей.

– Хорошо, хватит.

И вот мы ехали. Пейзаж однообразен. По обе руки – две стены из елей да берёз. По дороге никакого человека, лишь птички витали да пели. Минут тридцать погодя, остались лишь берёзы. А спустя ещё минут тридцать картина вышла такая: песчаная пустыня, жара, из песка растут берёзы, сверху летают ястребы, пикируя над зелёными кронами, и улитки, ползающие по песку.

Ехали мы медленно, очень даже. Повозка приятно покачивалась. Было тихо. Я уснул.

Когда мне пришлось проснуться, нужно было осознать то, что я остался один. Ямщик бросил меня на песок и куда-то скрылся. Я поднялся, отряхнулся, глянул по сторонам. По сторонам всё те же пейзажи, никаких признаков человеческого присутствия, кроме меня и повозки ямщика. Воротиться обратно можно было, но тут путь один, искать тот самый город. Вернуться мне мешал и какой-то принцип, неясно какой. Я пошёл вперед, противоположно двум полосам от колёс. Я проверил карманы, мешка не было, осталось четыре рубля.

Прошёл час, я всё ещё шёл. Ноги начинали ныть. Я начинал чувствовать боль мозолей на двух мизинцах. Я снял обувь. Право, босым идти по тёплому песку приятнее. Правда, было боязно наступить на улитку, так что шёл я аккуратно.

Прошёл я ещё минут тринадцать и увидел чёрного кота, идущего к миражу. Я взял его на руки, прижал к груди и упал коленями на песок.

– Ты чё, бля, выродок, бля? Чмошник, ты хоть, ёп, знаешь, кто я, мудак ты этакий? Я ща как звякну своему бегемоту, так он тебя порешает, хочешь, а? – бычил кот.

– Позволь спросить тебя, ты откуда путь держишь? – спросил я кота.

– Пусти меня хер, подзаборный!

– Ты откуда явился такой?

– Да как вас таких понарожали, а?

Я, решив что всё бесполезно, пустил кота на землю, тот мяукнул и побежал восвояси. Потом он стал копать ямку, я за ним наблюдал. Когда ямка была вырыта, он туда упал и закопался. Спустя минут десять моей последующей дороги я встречал немало таких котиков.

Ещё в тот момент мне стало печь голову. Мне тогда напекло голову. Мне тагда напикло голаву…………….j’ai eu la tête frite………..sonra başımı yandırdım……….entonces me horneé la cabeza………..мојата глава беше на оган потоа………..мені тоді напекло голову………Ego igitur coctum caput……….رأسي كان يحترق حينها………mir wurde dann der Kopf geblasen……..мен башына кийип жатам. О-о-о-о-о, любезный читатель! Не верю своим глазам: впереди себя, в бежевой дымке, вижу высоченную стену, она простирается по всему горизонту. А выше стены я вижу золотые купола церквей, купола Московского Кремля, и верхушки свеженьких небоскрёбов.

Пока я шёл к этому городу, около пятнадцати минут, меня обдувал попутный ветер. Когда я, наконец, добрался, мои ноги были теперь, как в сухарях для гарнира, всё лицо взмокло, а соломины волос мокрыми легли на лоб. В моих глазах стена была невероятных масштабов. Я поднял голову, немного слепило солнце, не выходило найти самую верхушку, конец стены. А вход был забавный, очень маленькая дверь, деревянная, розового цвета. Она была меньше меня, вероятно, в два раза.

Не мог я с прямой спиной, в полный рост, в неё войти. И, значит, открыл дверцу, как не странно никакого скрипа она не издала, и на корточках туда вошёл. И удивительное чувство меня пробрало, когда преступил порог. Будто вспышка в глазах, и всё такое яркое и броское, инородное и непривычное! Это были простые вещи, стены, пол, потолок, свет, но всё казалось чужим.

Я попал в некий предбанник, был внутри белого куба. Внутри нетронутой простоты. И продлилось моё счастье минуту, пока за моей спиной не услышал прерывистое, сопящее дыхание. Я обернулся – это был поп. Он был в чёрной мантии, что прикрывала его толстое тело, и, вероятно, волосатую грудь, на пузе висел крест. Не приложив особых усилий, он совершил такую вещь: посадил меня в стойкую детскую коляску, сунул мои руки и ноги в засовы, что крепились к коляске, и закрыл их, и окончательный штрих – сунул в мой рот красный кляп. Возможно он смог совершить со мной такие злодеяния из-за того, что я плохо сопротивлялся, или же, сам поп был горазд своей силой и настойчивостью. Но всё же оказалось, что я довольно слабый.

Следующий этап: он провёз меня к стене, всё так же, белой. И вот мы стояли, вместе на неё смотрели. Потом поп бросил об стену горох, и она ушла куда-то в пол. Путь был открыт. Меня провезли в жуткое место. Там было темно, размеры этого помещения сравнимы с большим военным ангаром. Было всё подобно пещере, где-то в углу, я заметил, плакал один носорог. Такой массивный носорог, шмыгал своим носом, и заливисто хныкал. Меня это не волновало, меня волновала моя шкура, как же меня сейчас будут драть?

Я заметил, что кроме этого попа, было ещё одиннадцать, сидели они на табуретах, закрывая лицо платочком. Когда тот поп, что меня вёз, крикнул «жимолость!», все остальные подскочили и метнулись ко мне. Они все, точно такие же по виду, как и мой «водитель». За ручку моей коляски подцепили золотую цепь.

Двое подхватили меня и подкатили к какому-то кругу в полу. Сзади меня послышался скрежет камней. Круг в полу стал открываться, разделяясь на два полукруга. А внизу, я как вижу, кромешная тьма. Сердце моё колотилось пуще прежнего. Я пытался кричать через кляп, но выходило лишь мычание.

И вот два попа толкнули меня в эту пропасть. Я кричал. Меня било ветром. Разум куда-то отстранился. И шлепок – я упал в воду. Услышал я лишь шлепок, а потом мрачное молчание воды. Старался выплыть, тряс всем что имел: ногами, руками, головой по сторонам. Ничего не помогало. Уши мои заполнило водой. Моя одежда промокла до нити. И не знаю, как, но я уже слышал биение сердца. Меня тянуло на дно, воздух кончался, свет уже едва различим. Я до последнего держал воздух в лёгких. Прошла минута, я ещё держался. И мог бы и дальше держаться, но решил умереть прямо здесь. Не знаю, что со мной будет дальше, но лучше уйти. Я выдохнул весь воздух носом. И держал пустоту в лёгких. Вот-вот я вдохну воду. Ещё немного и… движение. Меня качнуло в сторону, свет стал яснее, послышались звуки, стала журчать вода. Меня вынули из воды. Меня обдало холодом.

Потом мою коляску поставили на землю. Не знаю, как меня подняли, но я увидел такое колесо с ручками, как в мельницах. Около плачущего носорога появился камин, в нём раскалялась «кочерга». Один поп открыл скобы и выпустил меня. Но тут ж ещё шесть попов схватили меня и крепко-накрепко держали. Я вырывался, мычал, стучал ногами. Двое стянули с меня штаны, оголив мне ягодицы. Я посмотрел на камин – кочерги уже не стало. В этот момент я широко раскрыл рот, чтобы хоть как-то кричать, но всё равно мычал. Зашипела кожа. Они приставили к правой ягодице клеймо. Моё сердце уже вырывалось из грудины. В этот раз я так сильно дёрнулся, что размозжил нос одному из держащих меня попов. Клеймо отставили. Боль была невыносимая. Капилляры в глазах уже лопались от напряжения. Поражённое место обработали чем-то прохладным. Я закрыл глаза. Холодная вода мешалась с моим потом. На меня снова натянули штаны. Отпустили, и я упал наземь.

Очнулся я не на терзаниях, а в тёплом трактире. На скамейке, из лежачего положения я перешёл в сидячее. Стал осматриваться. На противоположной скамье сидел русский мужик в льняной рубашке, с длинной чёрной бородой, красным лицом и доброй улыбкой, пил квас. Смотрел он на барда, что играл драматическую мелодию на лютне. Помещение освещалось светом из окон и факелами из черепов собак.

Сидеть я спокойно не мог, поэтому упирался на левую ягодицу и придерживал себя рукой. Я встал со скамьи, сидящие в зале за столами обрели головы ящериц. Снова сел, головы стали человечьи. Встал – головы ящерные.

Всё же мне пришлось встать и пойти к стойке трактирщика. Тот в свою очередь смотрел на клиентов. А ящероголовые пили кровь из бокалов. Я встал у стойки. Трактирщик посмотрел на меня:

– О, проснулся! Чего будешь?

– Мне нужно выпить, поесть, поспать. Во сколько обойдётся?

– Да ты, я вижу, на многое зуб точишь. Но тут вопрос лишь денег.

Я показал ему свои оставшиеся. Трактирщик посмеялся:

– Не густо, братец, не густо! Давай тогда… Я тебе гречки дам, да квасу малость плесну. Не будешь обижен?

– Нет.

– Вот и славно.

Трактирщик подошёл к шкафам, взял мешочек сухой гречневой крупы, и отлил из бочонка квас в деревянную кружку. Всё это уставил на стойку.

– Почему гречка сырая?

– Ты, слыш, челядоног позорный, ты кем себя считаешь, а? Думаешь, я на тебя, холопа, воду тратить буду? А?! Пришёл, видите ли, важный весь, разлёгся, пузо выложил, поспал за бесценок, и мы такому гречку варить станем. Да, небось, пожил бы ты в моё время, чёрт! Да тебя бы самого сожрали, и не наелись бы, хер ты полосатый! Я воевал! И мне, видите ли, нужно таким пидорам, как ты, гречку на воде варить. Да в моё детство я хлебные крошки ел, ремни варил, котов до смерти забивал, чтоб прожить. И дошёл я до чего, а?! Выслушиваю недовольного пиздюка! Ну, где такое слыхано-то? Я за что свои медали получил, хер ты моржовый?! Ты поживи с моё и рад будешь всему, что Бог пошлёт пожрать! А сейчас чё? Бог мне тебя послал, неблагодарного хераборища. Ишь, сука! – кричал трактирщик, плюясь, краснея.

– А как мне поесть -нормально? – спросил я спокойным тоном.

– Хочешь есть?!

– Да.

– Ну, ты глянь на него, наглец, у-у-у наглец! Ну ладно-ладно, пойдём, сделаешь кое-что и поешь, собака.

Мы вышли из трактира на улицу. Погода была такая: снег, град, дождь, гроза. Трактирщик стал говорить:

– Вот видишь эту штуку? – спросил он, указывая пальцем на большую пушку для ядер.

– Вижу.

– Вот, тебе нужно набить её всеми этими книгами, – он перевёл палец на три открытых ящика, набитых всякого рода книгами.

– И всё?

– А ещё сними рубашку, во время твоей работы я буду хлестать тебя плетью. Мхм?

Я снял рубашку и кинул на землю, моё тело омывал дождь, кропил град, и всё это припорошил снег. Взял в руки две книги и положил в пушку. Потом вскрикнул от первого удара плетью.

– Больше бери, скотина! – послышался голос трактирщика.

Я взял четыре книги разом и бросил в пушку. Немного отошедшая боль обновилась новой – снова удар. Теперь я кинул пять книг. Снова боль, и, видимо, уже пустилась кровь.

– Давай трудись, собака! На благо Отечества! Твои деды через это тоже прошли, и отец, и мать, и бабушки! Давай и ты, давай! Хер! Еблан! Псина! Подзаборная шваль! Балда! Еблан! Ублюдок! Выродок! Отродье! Балда! Балда! Балда! Балда! Балда! Балда! Балда! Балда! Не так ли? Балбес! Балбес! Балбес! Блин, блядь! – после последнего его слова ударила молния.

Я снова набрал, уже семь книг разом, и бросил… удара не последовало. Я кинул восемь книг, и спина моя онемела – трактирщик взял колючие розги с крапивой.

И так пять минут проходил этот алгоритм, пока я не наполнил эту херову пушку. Я снова мокрый, снова потный, а спина кровоточит. Повернувшись, я увидел пять безликих людей, лишь рот остался на их лице. Трактирщик был посреди их строя. Потом они все один в один стали проговаривать:

– Теперь наступает важнейший этап. Самый значительный и важный для тебя самого. «По законам нашего светлого государства, и по указанию Государя нашего великого, всем тем, кто не прошёл важнейший этап, совершаются данные меры: отрубить голову на гильотине, во время казни поджечь волосы, выкачать большую часть крови из тела и перелить в бидон с молоком. Тело провинившегося кремировать, и отдать пепел на раскурку военным чинам. В отрубленную голову вбить восемьдесят пять осиновых колышков, глазные яблоки вытащить из глазниц, мелко натереть на тёрке, оставить сушиться ровно пять дней, следом заварить в чайнике и провести глазочайную церемонию. Удалить язык, засушить, потом завернуть в фольгу и пропустить ток, после процедуры вынуть язык и отдать на съедение одному из членов СМИ. Пробить в голове уши и аккуратно вычистить всю серу в зип-пакетик, потом отвезти на Евгеническую 71/3, пакетик положить под коврик. Остатки головы разрезать на две части, вынуть два полушария мозга, прокрутить в мясорубке и оставить настаиваться. Когда мозговой фарш настоится, и когда кровь и серое вещество осядут под месивом, слить жидкость в бутылку и экспортировать в Алжир. Из мозгового фарша сделать тефтели и съесть за столом в новогоднюю ночь, ровно в 00:05 начать трапезу»

Они стояли ко мне корпусом, словно на своём пустом лице имеют по два глаза и смотрят на меня. Трактирщик поднял руки к небу и стал ловить дождевую воду ртом, танцуя какой-то ритуальный танец.

Пушка была широкой, и книги отлично уложились, так что утрамбовывать их не пришлось. У этой пушки не было того самого механизма, здесь нужно было ввести код из четырёх цифр. Крайне страшное дело, меня оставили один на один с неизвестными числами. Я решился ввести «1», посмотрел на ящики, нашёл там цифру «9», глянул на небо через дождь и град, там в небе вырисовывался знак бесконечности, я поставил «8», а потом глянул на церковь, на православный крест. Крест состоял из четырёх досок, и я ввёл последнее значение «4».

Пушка выстрелила с оглушительным звуком, что в ушах остался писк. Книги, полыхая, взлетели над трактиром, и чрез секунд пять стали падать. Трактирщик подхватил меня за руку и увёл под козырёк своего здания. Книги падали, и одна из них прибила бездомного.

Этот бедолага всего лишь бежал, чтобы скрыться от плохой погоды. Кто бы мог подумать, что смерть придёт в такой нежданный момент. Мокрый и окровавленный труп его лежал в грязи.

Я оставил трактирщика и подошёл к трупу, трактирщик зашёл в своё помещение. Спина моя до сих пор болела, так что шёл я довольно медленно. Снег и холодный дождь немного облегчали боль. Когда я подошёл, увидел, что он всё ещё жив. Его ноги слегка подёргивались, кончики пальцев словно пульсировали, и я видел, как приподнимается его грудь. На его облысевшей голове отлично была видна рана, усы его были в соплях, рот открыт, ему не хватало одного переднего зуба. Одет он был в поношенный ватник, шорты и резиновые сандалии. Я стал оглядывать рану, её промывал дождь.

Прошла минута не менее, как его осматривал. Моя одежда давно промокла до нити, и дождь мне стал казаться привычным, даже приятным. Тут из-за спины я услышал шлёпанье по лужам – это бежал трактирщик, в руках у него кочерга. Он подбежал к бездомному и с размаху ударил в грудь. Бедолага всхлипнул, а потом из его рта пошла кровь, из глаз слёзы. Трактирщик ударил его по ране в голове. Бедолага дёрнулся, и как я заметил, дыхание его прекратилось. Потом трактирщик принялся крошить ему череп. Спустя десять гневных ударов, кость была пробита, из головы выползал кровавый мозг. Лысина давно уже алеет. Потом трактирщик стал ковыряться в мозгах руками. Как только полез, тут же испачкался. Он оторвал кусочек и держал в своей уже красной руке. Нюхнув мозг, он положил его в рот и принялся жевать. Делал он это с нескрываемой долей наслаждения. Потом он вытащил кусок изо рта. Теперь эта кашица порозовела. Трактирщик держал её в руках, а потом слепил два шарика из неподатливого месива и налепил на закрытые глаза. Дождь, град, снег, гроза – всё пропало тут же. А я смотрел на него, смотрел на изуродованный труп уже с таким равнодушием, с каким прежде никогда не смотрел ни на что.

Потом мы вместе с ним отнесли труп в бар, ящероголовые радостно визжали. Мы упаковали его в мешок и отложили в сторону. Лён окрасился пятном.

– Ну, вот и закончили, теперь будем сушиться, – сказал трактирщик, – и ещё теперь я могу тебя покормить.

1

Отрывок из «Божественной Комедии» Данте.

2

Момент из «Войны и Мир» Льва Николаевича Толстого, четвертый том, эпилог.

Апельсиновое солнце

Подняться наверх