Читать книгу Проект рая - Кирилл Серебренитский - Страница 4
Саньку некуда
ОглавлениеСанек очнулся. И с жестким треском, как ему показалось, разогнул туловище свое. Дремота была крепкая, но недолгая и гнусная: спал он, как выяснилось, на скамейке, сидя: голову на руки, локти в колени, и всем туловищем к земле жидко оползая.
Перед глазами был асфальт, два окурка, а по обе стороны от окурков – ноги Санька.
Ноги свои Саньку в целом нравились. Длинные, в хорошо облегающих светло-синих джинсах с небольшими модными дырьями, носки хорошие, синие, и зеленоватые кроссовки Реебак, – уже трепаные, а видно, что фирма.
Остальное было плохо. Все, кроме ног, было очень плохо. Весь мир. Вообще и одновременно.
Окурки это были – его, последние, больше курить не было. И мобильника не было. Это выяснилось уже в шесть утра, когда Санек поднялся с газона и добрался до этой вот лавки.
Мобильник был нужен прежде всего, чтобы держать связь с Маринкой. Но Маринки не было, как и мобильника. Она вчера уехала в Татарстан, в свое Журбино, на колхозную свою родину.
Очень вчера поссорились, в-основном потому, что Санек временно не работал.
Санек был не виноват никак и абсолютно. Полтора года – экспедитором, грузчиком и иногда охранником в одежном магазине на Безымянке.
Бывший шеф, Гумер Гумерович, в мае ни с того ни с сего магазин продал, а новый шеф, какой-то бандит, тут же, не появляясь даже в офисе, закрыл Все и выгнал всех. Не только Санька. Весь коллектив. И тут же начал такой ремонт помещения, что легче было бы его взорвать.
Денег у Санька вообще не было. Пособие исчезло через три часа после получения. На раздачу долгов денег Все равно не хватило бы. И прятать последние тысячи рублей под подушку тоже смысла не было – долги же. Поэтому Санек и сделал самое умное: на все деньги отдохнул. От грусти и накопившейся усталости. Хватило на четверо суток интересной жизни.
Жил он, Санек, давно уже, года почти два, у Маринки.
А где ему жить? Не у матери же?
* * *
Маринка – это был трудный случай. Она была вся очень такая решительная и самодостаточная, как обезьяна.
На вполне приличном рынке «Караван» она торговала врозницу трусами. Вообще она много чем торговала, но трусы как-то бросались в глаза, особенно зимой.
Санек и продолжил жить у Маринки.
Поссорились они вчера перед футболом, часов в девять вечера. Маринка сказала: все. Надоело, все. Она завтра увольняется. И – к родителям, в Журбино, на все лето, или вообще навсегда. Что касается квартиры, очень хорошей, кстати, которую они с Саньком снимали (точнее, снимала Маринка, но Санек же был не против внести долю, когда деньги будут) – то: полгода оплаченных истекло три недели назад, и эти недели жили Санек с Маринкой бесплатно, – потому что хозяйка в больнице. Но она звонила уже, во вторник выписывается. И она сказала, что цены за эти два года сильно повысились.
Так что – квартиры больше нет.
А Санек – как хочет. Хочет, пусть следующие полгода сам оплачивает. Хочет – может вещи собирать. Потому что все надоело.
Вещи собирать Санек не хотел.
Оплатить хотел, но денег не было же.
Все девчонки орут, но Маринка была – вот такая: как наорет, так и сделает.
Разбор с Маринкой происходил – как дрелью в темя, как перцем в глаз, как дерьмом по стенам.
Было так погано, что даже не закончив ссору, не высказав все накипевшее, Санек ушел в одиннадцать вечера из дома. И поехал к Шурику, который вообще-то тоже был Санек, Еременко. И там очень выпил.
* * *
Этот Санек, – то есть Шурик, Ерема – жил у друга. А друг делал евроремонт и жил в богатой квартире, которую евроремонтировал. В большой пустой старой квартире: клеенки, известка везде, краской пахнет, но свободно. Правда, было условие не шуметь. Но ведь шуметь – понятие относительное.
Ерема как был в школе урод, так и остался.
Они – все, кто был в квартире, – Санек, Ерема, друг, коллега друга и друг коллеги друга, – очень поссорились, часа в четыре утра. Санек – не Ерема, а Санек, – не помнил, вызвал там кто-то милицию, или только грозился. Кто-то очень эгоистичный и прямолинейный, как фашист, сильно волок Санька за шею и даже хлестал по щекам. Ерема видел и не вступился. Тем более, что это, скорее всего, сам Ерема и был. После этого с Еремой было навсегда все.
Щеки до сих пор позорно горели. Тлели.
С Маринкой было, скорее всего, окончательно все. Хотя, наверно, еще не совсем все. Процентов на семьдесят окончательно все.
По-хорошему, это надо было выяснить, и ради этого – ехать вслед за Маринкой в Журбино. Или Журово? Там бы и пережить можно было финансовые проблемы. Как-нибудь.
Только вот где – Журбино? Санек даже не уверен был, что оно не Журово.
Был бы мобильник – Санек бы дозвонился до Маринки прямо сейчас. Он в Журово давно хотел побывать. Знакомиться с родителями – это почти жениться, но можно и это, в крайнем случае.
Саньку – двадцать семь. Даже почему бы и не жениться. На Маринке не очень хотелось. Лучше бы – на Дженифер Лопес. Но можно и на Маринке.
* * *
У Санька была такая аккуратная привычка одна: он мобильник, когда ложился с Маринкой, клал рядом, на пол. Или на кроссовки. Или около пива. Чтобы было видно. Наверно, когда улегся в дурной сырой рассветный час на газон под кусты в парке Горького, – спать, – тоже по привычке положил мобильник рядом. И ничего удивительного, что тот пропал.
Значит, надо было – в Журкино, в целом. А сейчас надо было решать – куда? Теперь? Вот прямо вот? Это надо было решить в ближайшие минуты. Ну, может часа через пол.
И тут Санек понял – и так удивился, что чуть не помер в одну секунду на месте, как от прожога молнии: НЕКУДА.
Это было очень удивительное такое ощущение. Совсем пустое, как пропасть и космос.
* * *
А день был хороший, Санек, скляченный от тяжкого спанья под кустами, – отогревался, уже даже попаливало шею, через рубашку – плечи. Он сидел к свежему выспавшемуся солнцу спиной. А народ уже окончательно, по-дневному, по-будничному, умножался на улице Ленинградской. Шел во все стороны сразу, даже поперек. По своим делам.
Всем им было куда идти.
Скамейки были – широкие, без спинок, спаренные, как двуспальные. За спиной Санька на парную скамейку присела худая, как графиня, резкого вида женщина, лет сорока. И стала рыться в белой сумочке.
«Стильная тетка, такой бы не по скамейкам сидеть, а в машинах», подумал Санек и спросил:
– Извините, сколько время?
– Без пяти девять, – ответила женщина, и это было хорошо. Времени до ночи был целый день, успеется еще придумать – куда.
НЕКУДА, – словно отозвалось тут же нечто из каких-то высот или глубин. Саньку на миг снова стало зябко.
– А на спине у меня ничего нет? – спросил он. – Извините, конечно.
– Все в порядке у вас, – отвечала женщина, полоснув из вежливости четко подведенным глазом, но при этом Санька с его спиной, кажется, вообще не увидела. Она очень жестко как-то копалась в сумочке, как во внутренностях.
– Ладно, а то я боялся, что грязная спина. Запнулся, блин, и – быск, прямо в траву. Спиной. В парке.
Женщина достала хрупкой, словно стеклянной, рукой, блокнотик – и воззрилась в него. Словно вслух сказала: то, что написано в блокнотике – это существенно и важно; а вот есть ли на самом деле Санек – это еще надо доказать.
– А мне вот идти, оказывается, некуда, – сказал Санек. – Вообще некуда. Прикиньте?
НЕКУДА.
– Простите, но я сейчас совершенно не в силах заниматься вашими проблемами, – отчетливо сказала женщина. – Мне нужно сосредоточиться. Бывают ситуации, когда жизненно важна максимальная сосредоточенность. Поверьте мне.
И легкая резкая женщина вдруг ушла – как улетела.
«Жлобиха злобная, – подумал Санек. – И чего ж они все такие? Денек же солнечный».
Женщина могла бы помочь, конечно. Очень.
Спросить: а что с вами? У вас такой взгляд, я чувствую, что должна вам помочь. Что нужно сделать?
«– А вы любите Уильяма Шекспира? – проговорил бы Санек.
– О, – воскликнула бы женщина, – больше всего на свете. Но причем здесь?
– Потому что у меня все по жизни – как его пьеса, – проговорил бы Санек, улыбнувшись умно и устало, как Шекспир, – но это без комменти. Пока я не вправе говорить всего. В последний момент меня предали. Кололи жесткой химией. Я ничего не сказал. Думали – отключился. Оставили только троих охраны. Так что отключились они. Удалось уйти. По канализации. Потому и спина такая.
– Господи, это все ужасно, – воскликнула бы женщина. – Скажите, как я могу вам помочь? Я готова на все.
– Классно, – проговорил бы Санек. – Короче, секретные микрочипсы – у меня. И мафиозные деньги уже текут на мой счет в Женеву. Просто надо отсидеться двое-трое суток. Пока суть дела.
– О, не вопрос, – воскликнула бы женщина. – Я отвезу вас на дачу. Два этажа, сауна. Сакура. Цветет сакура. Вам нравится секс под цветущей сакурой?
– Если до – рюмочка сакэ.
– О, – воскликнула бы она. И что-нибудь еще бы воскликнула, приятное.
– Я ваш должник по жизни, – проговорил бы Санек. – Поверьте, это немало. Многие женщины хотели бы услышать от меня эти слова. Не дождутся. Правда, спасибо. А то, блин, я уж прямо растерялся, блин. Город совершенно незнакомый, такие дела, деваться некуда».
НЕКУДА.
* * *
И опять померк день. Персонально для Санька померк. Поугрюмел, обезлюдел даже. Хотя вообще был он жаркий, свежий такой, деловито толпящийся день. Вот что паршиво-то.
Задничные Саньковы карманы были набиты. В одном было бумажкой сто рублей и мелочью, то-то ягодицу пырило, двадцать аж семь рублей. В другом – паспорт. Суздальцев Александр Юрьевич, прописка: улица Карбышева, 237, кв. 134. У матери прописка, разумеется. Но не к матери же?
Были друзья, кстати. Он всю жизнь прожил в этом самом городе, кроме армии. Шубин был Санек, у него Санек в разные времена ночевал, если по необходимости. Еще когда жил у матери, и нужно было до одиннадцати ночи быть дома, или конец.
Был еще, конечно, Леха, еще был женатый Леха и жена его Лена (ничего так), был Вовик, был Ваха, был другой Вовик, точнее Вован, хотя в принципе тоже Вовик; можно даже было у них в крайнем случае пересидеть; потом еще – в Алексеевке был, давно уже, один довольно сильно пьющий, из ресторана «Альтаир», Леха. Потом Санек, не Еременко, наоборот, Затульский. Еще косой Диман и просто Диман.
Много, в общем.
Девчонок вот как-то не было, это да. Кроме Маринки.
* * *
Но сначала нужно было вернуться домой, то есть к Маринке. Может, она еще не уехала? Если уехала – ладно. Но у Санька остались на квартире вещи, в том числе зимние.
Проблема была в том, что за полтора года Санек потерял ключи три раза. Последний раз – дня четыре, что ли, назад. Так получилось. Даже непонятно – как.
Остались одни – и от подъезда, и от двери, – у Маринки.
Надо было сделать дубликаты, но как-то и руки все не доходили, и денег все не было лишних, и ссорились они часто последнее время: Маринка и ключей своих не отдавала, и делать дубликаты вместе с Саньком не шла.
Отсутствие ключей – это было нестрашно. Страшно было вот что. Очень. То было очень страшно, что откуда-то изнутри мозга – или откуда еще? – распостранялось по всему Саньку отчетливое убеждение, что смысла нет на Маринкину квартиру тащиться.
Почему – Санек не мог понять, но – мерцало изнутри: таким леденящими ядовито-зеленоватыми вспышками: НЕКУДА.
«С ума я схожу, что ли? – подумал Санек. – Как это НЕКУДА, когда – к Маринке? Потом – к Лехе».
Чувствовал он себя уже до странности неплохо. Легко. После такой очень трудной ночи. Санек оторвался от лавки. Купил на углу сигареты, сел в трамвай (всего осталось 84 рубля) – и поехал для начала к Маринке, на родную уже два года как, Пензенскую.
* * *
Повезло в первые минуты: код подъездного Санек не помнил, опасался, что без ключей долго придется ждать – пока кто-то откроет дверь, – но кодовый блок в подъезде был выворочен, оказывается.
Санек поднялся на третий этаж.
Дверь была совершенно другая, вот что. Номер – тот же, 39, а дверь – цвета беж, новая и дорогая. И звонок – черная элегантная такая пимпа.
Дом – тот же. Подъезд – тот же. Скамейки у подъезда – наизусть знакомые.
Предположим, Маринка выехала сразу, где-то в полночь. Тут же появилась хозяйка, поставила новую дверь. Если всю ночь ставили – вполне могло быть. Возможное дело. Хотя и бред, конечно.
Санек позвонил. Залаяло. Какая еще собака?
Тогда Санек звякнул в квартиру 38. Екатерине Ильиничне. Тоже что-то у нее было с дверью не то, но Санек решил не сосредотачиваться.
– Никого нет дома, – откуда-то снизу, от уровня Санькова пупа, ответил чистый детский голосок.
– А тетя Катя скоро будет? – спросил Санек.
Екатерина одна жила. Мужик Толя приходил два раза в неделю. Дочь Инна – в Латвии.
– Нет. Никого нет.
– А ты кто, пацан? Племянник?
Ни про каких племянников Кати Санек не знал. Но бывают же на свете племянники? Даже у Санька была племянница одна. Двоюродная.
– Я Саломэ, – ответила Саломэ.
– Слушай, ты мне только ключи отдай, и все. Катя должна сказать была. Тетя Катя. От тети Марины. Тетя Марина уехала, в Журовку, к маме. Я Саня. Саша. Тети-маринин дядя. Дядя Саша.
– Не знаю дядя Саша кто такой. Катя не знаю.
– Я сосед, – объяснил Санек. – Из 39-й квартиры. Тетя, которая там жила, уехала. А я остался пока.
– 39-я – это наша квартира. – Сказали из-за двери.
– Опа, – сказал Санек. – Нормально так. А ты почему тогда в 38-й?
– Это тоже наша квартира.
– Красиво живешь, я тебе скажу, – ухмыльнулся Санек. – А может, и весь дом твой? И два соседних?
– Это ты в чужие квартиры ходишь. Иди отсюда.
– Погоди. Значит, и 38-я ваша, и 39-я ваша, получается?
– Да. Папа купил. Багратику. Я если на все пятерки еще год буду, папа мне сороковую подарит. Уходи, пожалуйста, я в папину охрану позвоню.
– Слушай, э, как тебя, девчонка, – испуганно заговорил Санек и сел на корточки у двери. – Ты чего плачешь-то? Это мне надо плакать. Мне сейчас вот НЕКУДА, ты понимаешь? У меня же вещи там, в 39-й, где какая-то, блин, теперь долбаная собака.
– Сам ты, – сказала Саломэ. – Там Банзай. Он боецкий, понял? Багратик придет, его на тебя фаснет. Уходи. Я вот уже трубку держу. Всем-всем звонить буду про тебя.
* * *
Санек покурил на лавочке.
До проспекта Кирова дошагать можно было легко.
Но Санек как-то обмяк.
И добрался на автобусе.
Осталось 75 рублей. Причем захотелось уже и есть.
Дом 45, квартира 103.
Какая была раньше у Лехи дверь, слава Богу, Санек в точности не помнил. Даже если и не было у Лехи грубо сваренной этой вот бронированной двери – точно, не было, – ничего странного, у Лехи Санек не был год, наверно.
И – радость окатила Санька, неожиданная, даже какая-то новогодняя и оранжевая, как апельсин – потому что сразу дверь открыл Леха.
Леха был в очень такой, до наглости, желтой майке. Он внезапно за этот год как-то совсем растолстел. Кто бы подумал. Брюхо из-под желтой майки так и плыло вниз.
– У?
«И волосы седоватые даже, блин, – подумал Санек. – Ничего себе. Чего это?»
– Здорово, – сказал Санек. – Прямо спасение, что ты дома. Понимаешь, какие дела. Сегодня, утром, около пяти, от бабы одной иду. Лес, у нее дача, двухэтажная, среди леса. И – опа: по башке меня сзади, я на спину, прямо в траву. Очнулся: мобилы нету, башка как пулей пробитая. А с Маринкой у меня – плохо. Из-за бабы этой. Красивая, кстати. Уже не молоденькая, но ты бы знал – какая классная. Фитнес, солярий, все такое. Вот только она, блин, в командировку сегодня улетела, на Канары. И теперь мне НЕКУДА.
– Не понял, стоп, – сказал Леха, тряхнув головой. – Ты кто?
– Да Санек же я, блин. Не узнаешь?
– Смутно. Прости. И?
Да нет, это точно был Леха. Потому что он очень был похож на филина. Но Саньку ясно помнился такой шалый, как бы голодный, тощий филин, который как-то снизу пучил круглые глаза. А сейчас перед ним был крупный такой, почтенный филин. И смотрел он с несомненной высоты.
– Я Суздальцев, Саша. А ты – Леша, Филимонов. Ты из Сибири приехал. В прошлом августе на даче, у Санька – чего, не помнишь? Ты ж там жег, как салют на день Победы. Я оттуда – к тебе, сюда, и у тебя жил, вот тут, пять суток. Три дня прогула, чуть не вылетел тогда из магазина. Весело было. Просто не форме я, блин, сегодня, и меня не узнать, наверно. Перекосило. Такая ситуация: все сразу. Точнее, сразу – ничего.
– Я Филимонов, правильно, Алексей Романович. Уроженец города Омска. Саша Суздальцев – знакомое сочетание. И лицо отчасти знакомое. Кажется. Дачи и салюта не помню. Определенно могу утверждать вот что: в этой квартире после смерти бабушки моей в 2002 году точно никто никогда не жил. Не имею привычки гостеприимства.
– Лех, я про долг помню, честно, – усиленно попросил Санек.
Алексей стоял незыблемо. Но вот бронированная дверь уже явно колебалась: не захлопнуться ли мне попросту?
– Верну я. Как наладится. Просто вот сегодня, пойми, сейчас – такое дело: жизнь и смерть. Слушай, по-братски: еще хоть двести, а? И телефоны. У тебя должны быть. Номера. Санька, потом – Санька еще. И Лехи. И Вовика. Хоть на ночь-две тело кинуть. И позвоню от тебя, ладно? И бутербродик там. Полсуток не жрал. Говорю ж: ни мобилки, ни денег. И вообще – НЕКУДА.
– Попробую прояснить ситуацию немного. – Сообщил Алексей. – Сейчас у нас – десять часов сорок три минуты. Следовательно, у меня осталось пять часов двадцать шесть минут, чтобы поспать. Это мало. Поскольку я очень люблю, извини, поспать. Я работаю. По ночам. В органах Министерства Внутренних Дел.
– Это в смысле? – естественно, очень удивился Санек. – Ты же кладовщик на продбазе.
– А знаешь, старик, странно то, что я действительно работал, было время, именно кладовщиком и именно на продовольственной базе. Все, что ты говоришь – это печально, – внушительно, как на похоронах, отвечал Алексей Филимонов, – но беда в данном случае в том, что работа в органах охраны правопорядка не способствует развитию элементарной человечности. Человек из органов невольно начинает получать, прошу прощения, какое-то нехорошее удовольствие от возможности проявить эгоизм и даже бездушие. Хорошим человеком быть очень хочется, но не получается. Видимо, нет достаточной целеустремленности. Про это все – с удовольствием, но в другой раз, старик, ладно?
* * *
Санек снова оказался на отчужденной улице.
Он съел у ларька довольно большой пирожок с мясом.
Осталось 64 рубля.
Но жить стало проще.
Санек присел на обшарпанную, но со спинкой, даже с какими-то старушечьими подстилками, лавочку у подъезда Лехиной хрущевки.
Была это настолько домашняя, слишком уж какая-то по летнему расхристанная хрущевка – с трусами и лифчиками на веревках, с кухонными запахами, с семейными воплями изо всех окон – что не мог просто так от нее уйти человек, которому больше-то и —
– НЕКУДА.
Санек присел и задумался.
Еще задумался.
Нет, не выходило задуматься.
Рядом лежала газета. Санек прочитал: «ИТАЛИЯ ВОЗЖЕЛАЛА РОССИЙСКОЙ НЕФТИ? Встреча группы российских предпринимателей и представителей правительства с министром экономики Итальянской Республики Паоло Форначчи свидетельствует о том, что новая эпоха наступила в области…».
Хорошо быть итальянцем. Особенно министром итальянской экономики.
Главное было – вверху газетного листа: вторник, 9 июня 2008 года. Сейчас – понедельник, соответственно, 15 июня этого самого года. Все правильно.
Санек покурил. И решился. Хотя это было крайне неприятно.
Снова – четвертый этаж. Звонок в Лехину броненепробойную дверь.
Филимон опять открыл немедленно. Как будто лежал прямо у двери. И ждал. Весь такой уравновешенный, гладкий и суровый, как пылесос.
Санек внутренне сощурился и старался особенно не приближаться.
– Леш, прости меня, я понимаю, что как кретин. Но мне больше НЕКУДА, так вышло. Просто если ты правда – в ментуре, в смысле в органах правопорядка, то давай по делу, а? Помоги. Правда же, ну, – избили, ограбили. Ни денег, ни мобилы, короче, ни паспорта.
– Паспорт у тебя есть, Саша, – сказал Алексей спокойно, как слон. – Ты в первый раз, когда плакался, не упомянул про утрату паспорта. А паспортоутратчики прежде всего – про это.
– Да ну же, – жалобно ухмыльнулся Санек. – Ну честно же. Вообще, по жизни – дальше мне куда, а? Чего делать-то? Посоветуй. И все, я отстану.
– Не знаю, Саша, – ответил Филимонов Алексей Романович. – Понятия не имею. Я пока что не попадал в ситуации настолько затруднительные.
– Но должны же ваши органы помогать в беде человеку.
И тут Алексей вдруг улыбнулся. И очень изменился от этого, даже как-то меньше стал и безопаснее.
– Как-то давно не слышал таких рассуждений, – сказал он. – Ты какой-то – из прошлого, старичок.
– Была такая шизоидная мысль, – ухмыльнулся Санек, радостный от того, что разговаривают с ним. – Что упал на газон и проспал лет там пять, скажем. Что-то я читал такое.
– Я о том, что ведь это во времена детства моего, да еще и твоего, наверно, – да: было такое рассуждение, руководящее и господствующее. Его пытались навязать и детям, и самим органам, и даже, как это ни абсурдно, преступному миру. Что мы, правоохранительные органы, существуем для того, чтобы помогать в беде. Творить добро. И карать зло. Творить добро посредством наказания зла. Но это не так, старик. Нам врали. Сладко, иногда убедительно. Это да.
– Да я не о том, Лех, – сказал Санек. – Я: что мне – вот сейчас, сегодня, – некуда. На меня как будто все со всех сторон кинулись. И сразу отовсюду вытурили.
– Старик, я тебя выслушал, будь и ты демократичным, – продолжал Леха, мягко словно колышась в дверном проеме. – Так вот. В последнее время я, старик, стал очень интересоваться философией. Из шести с половиной часов дневного нездорового сна я пять часов тратил на бодрствование с философией в руках. И сделал определенное открытие. Правоохранительные органы Министерства Внутренних Дел Российской Федерации, старик, на самом деле зиждутся на учениях таких великих учителей, как то граф Лев Николаевич Толстой и доктор Мохандас Карамчанд Ганди. Но подходят к этим учениям с другой стороны. Как бы что ли с изнанки. Понимаешь?
– Лех, извини, я же ведь не…
– Продолжаю. Зло, творимое, дабы наказать зло – не суть добро. Это то же самое зло. И если позволить творить зло тем, кому этого хочется – независимо от того, злодеи они или охотники на злодеев – будет кровавый хаос. Война всех со всеми. Единственный выход: сделать так, чтобы творение зла было не удовольствием, а работой. Для этого и передано органам правопорядка законное право на зло. Человек, которому выдана гослицензия на зло, у которого зло – это просто работа такая, а не душевные порывы – ему ведь не до зла, правильно? Ему наоборот, все время хочется отдохнуть от зла. Поспать часиков двенадцать подряд, к примеру. Зло законное от настоящего отличается тем, что оно – без энтузиазма. Спустя рукава. С отпусками, бюллетенями, отгулами и выходными.
– А…
– Вторая задача исполнительно-силовых органов – это, по возможности, все же сокращать зло. Количественно. С преступным элементом в этом отношении говорить нет смысла. Мы с ними встречаемся, когда зло уже совершено. Мы всего лишь собираем преступный элемент в кучу и огораживаем относительно крепкими стенами, чтобы он творил свое зло там, внутри, сам с собой. И с нами. Не вовлекая в него вас, новых невинных налогоплательщиков.
Наш священный долг – предельно затруднить возможность ответа на зло – злом. Ради вашего же блага. Мы, люди из органов, добровольно обречены творить зло, Саня. Остановить же его – можете только вы, люди вне органов. И я бы на твоем месте радовался тому, что у тебя есть такая возможность.
– В смысле?
– Недеяние, старик. Бездействие. Мой совет – ничего не делай. И подальше вообще от нас, органов. Мы переступили черту зла. А вы еще нет. И не надо. Просто живи. Ты сможешь, я верю.
– Ты не понял, Леха, – осторожно сказал Санек. – Дело просто все в том, что мне – идти НЕКУДА. Я получаюсь элементарный бомж.
– Не огорчайся. Бомжевание – это не зло, старик. Социальная язва, да, но и только. Это не запрещается, хотя и не рекомендуется. И бомж может творить добро, уверяю тебя. Ведь Зла в мире достаточно уже, через край льет – согласен?
– Ну.
– Поэтому, мы вот что сделаем, Саня. Давай приумножим немножко добро. Согласен?
– Ну да, без вопросов.
– Я сделал, что мог, старик. Я проснулся из-за тебя. Встал. Два раза. С чугунной головой и мятой рожей. Выслушал. Объяснил. Посоветовал. Твоя очередь творить добро, Саня. Это не сложно. Разреши мне, пожалуйста, – я посплю. Это и будет добро. А ты пойдешь. Отсюда. Прямо сейчас. Договорились?
* * *
Напротив, через шоссе, был магазин с простым названием «Книги».
Солнце взлетело уже на самую вершину июньского дня, пекло всерьез.
В магазине, как положено, было тенисто и студено даже. Неприкосновенно, как в музее, стояли себе и лежали книжки. Народу не было. Только одна продавщица, толстая девчонка с хвостом сзади. Она толстыми локтями усиленно навалилась на стекло – под которым, естественно, лежали книжки – и читала маленькую толстую книжку.
– Девушка, – сказал Санек, – карта Республики Татарстан есть у вас?
– Двести семьдесят два рубля, атлас, – не поднимая глаз, откликнулась девушка. – Деньги в кассу, кассир в туалете, будет через двадцать минут.
«Вот она, хрень-то», – подумал Санек, по поводу цены. Кому еще, кроме него, нужна карта Татарстана? А стоит сколько.
– А пока глянуть можно?
Девушка дала Саньку атлас. Он пристроился рядом с ней, по другую сторону прилавка. Поза у девчонки была уютная. Грудь выкатывалась из-под синего халата, как фрукт.
* * *
Санек пробежал глазами алфавитный указатель к атласу. Буква Жэ. Жердево, Жилино, Жихарево… Ни Журовки, ни Журавки, ни даже Жуково в Татарстане не было. Ни одной деревни – на Жу. Хоть бы Жупино, блин.
Мамочки, а ведь – НЕКУДА.
– Девушка, – спросил Санек, – а вы уверены, что на этой карте все есть? Или некоторые деревни не наносят? Скажем, если в деревне нет ни молодежи, ни достопримечательностей
– они решают: зачем на карту наносить?
– Я, знаете, как-то мало интересовалась до сих пор географией, – ответила толстая, более уже глаз от книжки не поднимая.
«Какая, – подумал Санек. – Кстати, Дженнифер Лопес тоже не тощая. Просто накачанная. Эту бы тоже накачать как следует, может, тоже будет – ух ты».
– А вы что читаете? – придвигаясь, спросил Санек. Что-то ему подсказывало, что это – стихи.
Девушка опять подняла глаза. С таким выражением сказать можно было только одно: «Дурак ты, Саня, вот что я тебе должна сообщить».
– Лотреамона, – отвечала толстая девчонка. С интонацией, точно соответствующей взгляду.
– А вслух почитайте, – сказал Санек, облокотившись на витрину поближе к толстой. Он расправился так, чтобы видна была фигура – одним плечом вперед.
– По-французски, – сообщила толстая девчонка. – Вы понимаете по-французски?
«Фуа-муа и селяви лямуро…» – неожиданно проговорил бы Санек на чистом французском строчку из Лотереомона.
«Фужур-банжур фурбамбо пуркуа» – затрепетав, как завороженная, воскликнула бы будущая Дженнифер.
– О, вы первый мужчина, который знает и так чувствует Лотереомона.
– Всего лишь пролистнул случайно, со скуки, две недели назад, в самолете, – улыбаясь честно и обаятельно, проговорил бы Санек. – Летел тут, такое дело, из Стокгольма.
– Мне так одиноко в этом городе, – воскликнула бы девчонка (вздохнув всей грудью). – Среди монстров, понятия не имеющих даже, что такое Лотереомон. Способных лишь дышать и совокупляться. «Груа-бруа, гыгыгагайс футуро…» – прочла бы она к слову еще из Лотереамона…
«Шато фужеро уно дотруа», – подхватил бы Санек. – Странное совпадение, но и я тоже чего-то одинок сегодня.
– О, я так была бы рада продолжить эту интересную беседу.
– Увы, сегодня я занят. По это самое. Брифинг в холдинге, потом симпозиум в консорциуме. А завтра – в Венецию.
– О, что же делать? Неужели мы никогда не увидимся? – воскликнула бы она.
– Короче, отставить панику. Бизнес-планы, короче, у нас следующие, – тут проговорил бы с умной шпионской улыбкой Санек, – я освобождаюсь в полночь. Ровно. И – к вам. И, короче, ничего банального – чинзано-пармезано, авокадо-мармеладо. Только мы. Свечи. Лотереомон.
– Свеча нетерпеливо будет гореть на окне моего коттеджа в ожидании вас, Александр».
* * *
«Толстая, с придурью, явно одинокая, – подумал Санек. – Никуда не денется».
– Девушка, а что вы сегодня делаете после работы? – спросил он у толстой, попросту так и белозубо, как черноморский матрос.
Толстая девчонка довела глазами до конца строчки, запнулась о точку – и подняла на Санька глаза: с некоторым усилием и крепко подняла, как гантели.
Она совсем ничего не сказала. Просто стала смотреть на Санька в упор. Глаза у нее были даже немного красивые.
– Тут такие обстоятельства сложились, – сказал Санек, – что сегодня какой-то день такой. Редко такое бывает, но этим вечером мне, как ни странно – деваться НЕКУДА. Давайте вместе, может, порешаем? – тут Санек улыбнулся мужественно и немного развратно, как американский шпион и одновременно гинеколог.
– А что тут решать? Все предсказуемо. Вечером я приеду домой, поем, лягу. И буду читать, – наконец, сообщила толстая.
«– Вообще-то это означает: пошел ты в жопу, Санек, – подумал Саня. – Не совсем, но процентов на семьдесят. Или наоборот, заигрывает? Дура».
– А что будете читать? – спросил Санек. А что еще у нее спросить-то?
– Наверно, опять Гюисманса. Или опять Мейринка. Эти имена вам что-нибудь говорят?
– Нет, – признался Санек. – А вы все время читаете, что ли? Не скучно?
– Скучно, – кивнула толстая и поэтическая девушка. – Поэтому и читаю.
Они помолчали. Помолчали так, что Санек услышал, как в глубинах магазина капает вода и ворчит старый холодильник.
Толстая, глядя на Санька сравнительно большими своими глазами, продолжила наконец:
– Скажите, а вы в шахматы играете?
«О как, поворот на сто восемьдесят, – весело подумал Санек. – Все было, но такого еще не было. Вот они, читательницы стихов. Толстые-то».
– Можно, – сообщил он. – Любитель, конечно. Но в детстве на турнирах медали получал за это дело.
Санек врал. Он даже не помнил, когда и с кем играл.
– Так я и думала, – сообщила толстая стихотворная девчонка. – И вы – шахматист. Никого вокруг, кроме коней и слонов. Смертельнее всего я ненавижу шахматные фигуры.
«О как» – подумал Санек уже не так весело.
– Конь ходит буквой гэ, – продолжала толстая. – Слон ходит буквой дэ. Какая-нибудь тура – буквой кэ-лэ-мэ-нэ. Все ходят только по предсказуемым маршрутам, говорят одни и те же регулярные слова, с одним и тем же предусмотренным выражением лица. И так будет еще миллион лет.
«Так можно в карты, на раздевание – намного лучше даже, – подумал Санек, – но она не об этом».
– Я не о шахматах, – сказала толстая с книжкой. – Я о жизни. В частности, о сегодняшнем вечере. Знаете, я ведь жду в жизни только одного.
Они опять помолчали.
Толстая продолжала:
– Я жду, когда придет кто-то очень странный, туманный, такой весь ночной – в промокшем черном плаще – хотя на улице пыль и жара. И что он сильным ударом опрокинет шахматную доску.
«Стихов начиталась» – подумал Санек.
– Не в настроении? – спросил он успокаивающе. – Вот и я тоже. День сегодня у меня, короче, какой-то странный, надо признать, короче. Но надо с этим что-то делать, правильно? Может, с зодиаком проблемы? Вот вы кто по гороскопу?
– Мне нужен хотя бы ужас, – определила толстая, упираясь в Санька своими тяжелыми темными глазами. – Это же – немного, правда? Всего лишь ужас. Он не нужен никому, кроме меня. Почему я лишена даже этого? Хотя бы примитивный какой-нибудь. Например, лавкрафтовский, чешуйчатый, рыбный. Нет счастья – это понятно. Этот мир, видимо, для него просто не предназначен. Но для чего-то он должен быть предназначен? Должно же хоть что-нибудь иногда случаться. Вот представляете: вы сейчас выходите из магазина – и вдруг черный вихрь, и мучительный железный вой, и таинственный плач. И раскрываются Лунные Врата Ужаса. Ведь должно же хоть иногда быть что-то такое, как вы считаете?
– Ну, я так считаю, что от этого всего лучше бы все-таки подальше, – сказал Санек. – Рановато нам с вами еще. Надо же немного пожить молодой жизнью. Так?
– Спасибо, все ясно, – сказала толстая девчонка, – еще что-нибудь будете смотреть? Только атлас?
Она обернулась и гаркнула:
– Валь, ты что там умерла? Тут покупатель!
– Я что-то раздумал сегодня в Татарстан ехать, – поспешно сказал Санек. – Завтра забегу, отложите мне, ладно?
* * *
Санек подсчитал, сколько еще остаются в друзьях. Леха Филин пропал, Санек Ерема упал. Еще – четверо. Санек, еще Санек, потом Диман и другой Диман. Но найти их, кстати, было затруднительно.
Санек совершенно не способен был запоминать цифры, это врожденное. Ни одного телефона, даже своего, он не помнил наизусть. И адресов – тоже. По четырем концам полуторамиллионного города рыскать и искать – вроде бы тот дом на вроде бы той улице, а во вроде бы том доме спрашивать на вроде бы тех этажах: а где тут живет, – извините, бабуля, – такой Санек, не помню как фамилия.
Но все-таки Санек тут же бы ринулся искать их всех, если бы не знал точно, – как и откуда, вот этого он не знал, – что бесполезно это все.
Потому что – НЕКУДА.
Не изнутри Санька звучало это НЕКУДА. А – сквозь его нутро, насквозь нутро это просквозив. Как бы из самой-самой глубины и самой-самой высоты одновременно.
Нет ни Лехи, ни Лехи, ни Санька. И даже Санька нет. Уже.
Есть что-то, но уже совсем не это. И не то. Иначе.
* * *
На какой-то детской площадке в тополином тихом дворе Санек присел, на крашенном когда-то в синее пне. Был как раз час маленьких детей. Повсюду, и близко и далеко, сидели пухлые тетки, обязанные наблюдать за детьми. Дети ворошились, ковыляли, возились, делали, что им положено. И создавали непрерывный гам, как в джунглях.
– Почему ж я-то? – шепотом спросил Санек. – Что я сделал кому такого? Почему все вот, пожалуйста, есть куда. А лично именно мне – НЕКУДА.
«Я просто все забыл, – подумал Санек. – Мне кажется, что я все помню, а я все на самом деле забыл, поэтому все так и запуталось. У меня амнезия».
Это было – решение. Это был – выход.
Человеку с амнезией не НЕКУДА, ему – в больницу.
«Худо-бедно, прокормят. Потом тут уж, наверно, мать всполошится, больница – это она понимает. Пожрать будет носить. Отлежусь, время выиграю, черная полоса пройдет. И, короче, оно и уладится все».
Вообще-то Санек знал, что в больнице ничего хорошего. Сам с детства не леживал, но – говорили все: грязь, зараза, деньги тянут. Да еще амнезия – это же психическое. Сунут еще в дурильник.
Но сейчас плохие мысли были еще не ко времени, нужны были хорошие.
Через сорок минут Санек сошел с автобуса (осталось 55 рублей) у сквера, за которым приютилась поликлиника № 22, где на Санька в регистратуре заведена была карточка. Последний раз он тут был не так давно, в августе 05-ого. Когда пытался как-то оформить прогул под болезнь. Не вышло, кстати.
У регистратуры стояла старуха, в толстых очках, низкая и широкая, как старушечий комод. Старуха запрокинула круглую голову с очками, пыхтя, тянулась на цыпочках. И мирно беседовала с регистраторшей.
– А что ж Леночка, так и не принимает сегодня? – говорила она. – Как же мне быть?
– Дорошенко вместо, с четырнадцати.
– Зина, милая, вы меня только не выдавайте, но мне Людочка Дорошенко как-то не очень, я хочу Леночку.
– Барановой не будет.
– А что с Леночкой? Господи упаси, она болеет?
– Не знаю.
– А Андрейка Леночкин не болеет? Как у Андрейки сессия?
– Не знаю.
– Зиночка, девочка моя, я так за них всех волнуюсь, за Леночку и ее семью. Сердцебиение у меня ежедневно на этой почве. Леночка на меня сердится даже. Как у Андрейки с девушками сейчас, не знаете? Есть у него девушка?
– Не знаю.
– А то, мне кажется, Леночка испереживалась. Мне даже дочь говорит: тебе твоя Баранова дороже родных. А я говорю: ты не права, Галя. Ты бездарно живешь свою жизнь, только пачкаешь и не убираешь, а Леночка спасает людей день и ночь. Для меня это, можно сказать, главный святой человечек. Вот вчера я была, а Леночка такая молчаливая, такая строгая. И я сразу поняла, что что-то у нее не так. И все у меня упало, и онемело: раз Леночка не в духе, что-то случится.
– Бабуль, у меня смертельная травма, спешу, – Санек оттер бабку от окошка. – Здрасте, я у вас год назад был, с ОРЗ, Суздальцев, А. Ю. У меня острая амнезия, мне куда?
– Не знаю, – сказала регистраторша. Она была такая необщительная и опасная, как циркуль.
– А кто должен знать, женщина? – спросил грозно Санек. – Амнезия, понимаете русское слово?
– И что? Я что могу сделать?
– Найти мою карточку. И отправить меня к амнезийщику. Регистраторша удалилась вглубь.
– Нет Сибирцева карточки, – сообщила она, вернувшись через значительное время.
– Какой, блин, Сибирцев? – каркнул погрознее Санек. – Суз-даль-цев.
Регистраторша опять нырнула.
«А вдруг я правда – Сибирцев? – подумал Санек. – Мне просто кажется, по амнезии, что в паспорте запись: Суздальцев А. Ю. А на самом деле там Сибирцев Х. У., и все. Хорошая фамилия, кстати».
– Нет Суздальцева А. Ю. карточки, – сказала регистраторша.
– И чего теперь делать?
– Не знаю.
Низкая старуха решила, наконец, вмешаться.
– Какой нервный молодой человек, – сказала она регистраторше снизу и сбоку, из-за локтя Санька, – он же с испариной, и как будто его тошнит, и как бы заплакать хочет все время.
– Бабуль, – мирно сказал Санек, – если бы с тобой случилось то же, что со мной, и столько же раз за такое же время, ты бы сейчас не плакала. Ты бы уже пятый час непрерывно очень громко смеялась.
– Молодой человек, мы волнуемся за вас, и хотим вам помочь, – сказала низкая болеющая старуха, – Зиночка, давайте его без карточки отправим в 39-й кабинет.
– Идите в тридцать девятый, мужчина, – сказала регистраторша.
– На третьем этаже?
– Не знаю.
На четвертом этаже первым кабинетом был, как и положено, 41-й. На втором последним был – 24-й, наркология.
На третьем в конце коридора было очень мутное большое окно. За окном – железная крыша гаража, на ней лежали три покрышки и умывался черный кот.
Под окном была недавно крашеная батарея.
По одну сторону окна был 36-й, по другую – 35-й.
* * *
По два раза Санек стучался в оба кабинета. 36-й молчал, 35-й отвечал далеким, но крепким женским голосом:
– Нельзя.
Санек двинулся по пустынному коридору. 32-й, 31-й, 24-й, 19-й. Санек свернул за угол. Окна здесь не было, и стало совсем темно.
Вот – сидела во тьме какая-то смутная фигурка, скукоженая, на удивление маленькая.
– Я извиняюсь, – сказал, подойдя к ней, Санек, – а 39-й кабинет где, не скажете?
Оно, как оказалось, плакало. Всхлипывало и хлюпало бессловесно во тьме.
– Извиняюсь, – сказал немного похолодевший Санек и отошел. Так не любил он этого всего.
Больные запахи больницы веяли беспрепятственно тут. Узкий темный коридор, двери одинаковые. Стулья. Кажется, кто-то там, на стульях. Или что-то.
Впереди столпом ниспадал откуда-то из-под очень высокого потолка, сумеречный свет, и что-то сложное двигалось с металлическим аккуратным рокотом навстречу Саньку. Кто-то высокий что-то на чем-то вез.
В кресле на колесах.
Оно приблизилось. В серой колонне света высветилось кресло, и в нем – огромная и вся такая больная белая выпученная голова: веселый такой, потайной и глубокий, как дуло, черный глаз; белый нос как нож; и застывшая потрясенная улыбка. Голова прочно сидела на чем-то вроде большой тыквы, затянутой в пижаму. Санек отступил.
А на первом этаже тоже никого не было. Ни регистраторши. Ни даже приниженной бабки.
«Успею еще», – подумал Санек. И с облегчением вышел на солнечную улицу.
* * *
Парк трамвайный, короткий тихий переулок. Потом – троллейбусный парк, а за ним, Санек знал – церковь. Не одна из новеньких, а старая, она была всегда, когда новых еще не строили. Еще когда Санек был в детском саду, туда его приводила изредка увалистая его, жарко и потно, как детсадовская кухня, пахнущая, ныне покойная бабушка, одной рукой ловко удерживая мелкого Санька, и в тоже время двумя поддерживая трясущуюся добрую хворую Санькову прабабушку, свою мать.
«Кстати, – подумал Санек. – А чего? Вполне. И ничего такого».
А что делать. Если НЕКУДА человеку.
К храму Божьему Санек шагал спокойно, даже не стал креститься в воротах.
Тыканье щепоткой в лоб-живот-плечо ему как-то не нравилось.
В детстве не все приятно, но хотя бы все ясно: малолетнее дело – слушаться.
Сказано: перекреститься, – значит, крест. Сказано: честь отдать, когда в армии, – значит, честь. Но сейчас никто не командовал. И поэтому креститься Саньку было также неловко, как отдавать честь – без формы и головного убора.
А в храме под расписными голубоватыми куполами Санек, как всегда, оробел.
Храм, наверно, недавно опять весь ремонтировали и переписывали. Основательно поблескивала новая густая позолота. Нарисованно смотрели отовсюду высокие продолговатые божественные святые. Со стоячими большими глазами, с разнообразными бородами, кудрявые, с нежными женскими босыми ножками.
Храм был большой. Тихий. Почти пустой. Как положено, кое-где были вечные церковные в больших платках бабки. Сидели и стояли, как нахохлившиеся малозаметные серые голуби. А главные из них бродили себе с ведрами и свечками.
От Распятия Саньку всегда было неосознанно стыдно и жалобно. Сам Санек был, кстати, неплохо сложен. Но в этом божественно-торжественном стылом помещении – ни за какие деньги он никогда бы не снял рубашку. Невозможно. А Сын Божий всегда на Распятии был как-то хирургически голый, иногда даже с пупком. В детстве Саньку всегда хотелось стащить куртку, особенно зимой, и по возможности Его, задрогшего, прикрыть.
* * *
У самых дверей перед темной иконой недвижно стоял на коленях церковный такой молодой человек. Лицо его, блеклое и тенистое, пропадало в чужеродной бородище, грубо наросшей мелкими волосьями до самых глаз, при том причесан он был на четкий боковой пробор, как жених.
«Какой боговерующий, – подумал Санек. – Бедолага».
Слева у царских врат, в укромном месте, он нашел – почти закрытого чеканным окладом, темного и неразличимого Спаса.
Санек воткнул свечку, зажег (осталось 44 рубля).
И сказал – то мыслями, то тихим шепотом.
«Господи Иисусе Христе Сыне Божий, да святится имя Твое. Аминь. Я Санек Суздальцев, был здесь на эту Пасху, я был выпимши, но за компанию. И я бывал тут раньше у Тебя на многие праздники, Твои, Николы, и Богородицы, и Троицы, и Успения. И тут все полы лбом протерла моя покойная бабка Клавдия, очень верующая в Тебя.
Отче Наш Спас, иже еси небеси. Да придет царстовье Твое, да святится …короче, хлеб наш насущный дай нам есть и прости нам долги наши и должников наших. И избавь нас от всего лукавого. Живый в помощи вышнего. Аминь, аминь, аминь.
Господи, я лох. Никому и никогда не скажу, что я лох. Только Тебе говорю.
Год назад летом дело было так. Ты знаешь, я в прошлом году полез в эти дела с персиками, и Ты знаешь, короче, что из этого вышло. И я, Суздальцев Александр, все признаю правильным. Мне поделом. Потому что я не особо боговеровал в Тебя до сих пор, Господи. И я смотрел порнуху. И смотрел также ужастики, где Сатана. Так что никаких обид.
Но сейчас, Иисусе Христе, кружится от непонимания всего без того дурная лошская башка моя. Теперь же мне, Господи, НЕКУДА.
А вот почему, Господи? Чего меня особо наказывать, бедного Саню. Какие у меня грехи-то особые, вот скажи мне? Мне страшно, Спас. И я короче, очень страдаю с девяти утра. Все расплывается, погано и не так. И я не знаю, за что.
Короче, Спас, давай мы с Тобой, – так. Вот я сейчас выйду. И чтобы как можно скорее кто-то Твой встретился бы и сказал: мне дальше – куда. Чтобы перестало быть НЕКУДА. Ладно? Пожалуйста. Давай уже, чтобы этой всей фигне аминь, короче.
Что я за это могу – Тебе? Ты Бог, а я Санек. Этим все сказано.
Могу не пить, если Тебе надо. Не курить вряд ли осилю, попробую. Не пить – долго могу. Я буду ходить и регулярно веровать в Святую Соборную Архангельскую или как там ее Церковь. Хоть даже в месяц раз, без базара. Если хочешь, я куплю и буду учить Твои божественные Тебе молитвы. Но вообще память у меня плохая. Я могу не материться. Я и так – мало. Только неосознанно и анекдоты.
Кстати. Хочешь, женюсь на рабе Твоей Маринке? Вообще не вопрос. Она относительно секси, даже сравнительно фигурка ничего. Грудь такая, и соски такие. И с ней даже и не нагрешишь особо-то. Она ведь – если что поперек, – иногда по пять дней не дает. Если в этом дело, то я женюсь по всем Твоим правилам, короче. С попом Твоим, венцами Твоими, со всей арматурой Твоей.
Хотя, блин, Маринка же – Джафаровна. И тут грех опять получается, да, Господи? Но я чем виноват, что Маринка не по-русски родилась. Она аккуратная, Спас, правда. И умнее меня. Уладишь эти дела как-нибудь, ладно? Это же по Твоей части.
Очень яко иже аз грешен и лох. Почему я лох, а, Спас? У Тебя миллион лохов в одном этом городе, нахххх… – зачем Тебе еще один? Сократи численность лохов хотя б на одного меня. Сделай, чтобы я остался Саньком, но чтобы другим Саньком…
Все, пора заканчивать. Реально уже надоел я Тебе, извини.
Помоги, а? Ты же еси небеси Отче наш, правильно? Вот и помоги, как Отче.
Достойны есть, живые помощи. Адам, Ева, Райская Древа. Свят-свят престол, заграждаюся крестом. Аминь».
* * *
Санек вышел из храма. И побрел вокруг него, мимо белых стен, – в местечко, которое очень любил в детстве. Куда сбегал от час целый усердно молящейся бабки, вырвав руку.
Глухая, наплывающая, как высокий киль парохода, стена храма тут почти прижималась к железному высокому забору.
Там были кусты. И сейчас они тут кустились, густо и добродушно.
На Санька со стены глянул давно знакомый, с детства, – хотя и сильно заново подкрашенный, – белобородый дед Никола Чудотворец.
«Надо бы и ему уважение показать», – решил Санек.
Санек встал смирно, и сказал:
«Отче Никола. Я Саня Суздальцев, внук Веретенниковой Клавдии Степановны. Она мне про тебя рассказывала. Только с какой стати ты армянин? Имя не армянское, и фамилия твоя – я не помню, какая-то польская, мне кажется. И внешне ты не похож.
Бабушка моя Клава очень тебя уважала, больше Спаса. Как она там? Я со Спасом поговорил тут маленько. Слышал?
Я очень хочу как-то быть полезным тебе и Богу. И не грешить.
Так вот. Для этого мне нужно хотя бы пятьдесят четыре тысячи шестьсот семьдесят баксов. На сорок я куплю квартирку, надо же жить где-то, пойми. На пять – машину. На одну тыщу я, отче Никола, немножко отдохну. Очень я устал от всего. Если с Маринкой, то на две. И верну долги. Хоть частично, отче Никола: матери, Косте, Вовику, другому Вовику, Саньку, Диману, еще Диману, Вовану, Вовке и Вахтангу. И быстрей бы, а?
Теперь главное. Берем две оставшиеся тыщи баксов. И – пополам, тебе и Спасу. Свечей. И в ящик «на украшение храма». Могу нищим, мне все равно. Хотя – Ты их рожи-то видел? Эти деньги, отче Никола, мне нужно дать не потому, что я их заслуживаю, а именно что наоборот. По Божески и Христа ради. Чтобы с этой минимальной суммой с меня хоть какой-то был толк в жизни.
Да, ты там – бабуле моей привет, я ее любил маленький. И прабабке, я ее не очень помню. Ее наверняка баба Клава с собой в рай притащила. Она ее везде таскала. Ну чего, аминь? Пока. Извини, если что яко не то сказал».
Надо сказать, что Санек не то, чтобы это уж прямо все так уж вот верил. Что Там тут же его услышат, что все бросят и займутся его делами.
Он даже не был конкретно уверен, что они, Спас и Никола, так уж вот прямо себе и – есть.
Очень может даже быть, что Их и нет. Но не верил Санек так процентов на 30–35 всего, ну – 37. А на 70, а когда настроения не было, в крайнем случае, на 65–63 – веровал. И что – есть. И что – услышат.
А там уж – как хотят.
Саньку стало полегче и потверже немножко. Но при этом все равно было —
– НЕКУДА.
И надо было с этим что-то делать.
* * *
В закутке у забора был укромный и зеленый этот закуток, прямо сказочная полянка, хоть Красную Шапочку выпускай. На груде каких-то старых облепленных известкой досок, – и доски эти на зеленой траве громоздились вполне по-деревенски, – сидел, подстелив газетку, поп. И писал что-то в тетрадке, а тетрадка лежала на кейсе, а кейс на коленках, окутанных черным подрясником.
Поп поднял на Санька огромные и сияющие, модные такие, очки. За линзищами глазки щурились и внимательно моргали, подпирал очки большой умный нос, жидкие усы улыбчато раздвигались. Такой стильный с высшим образованием соображающий был батюшка, мелковатый и добрый, как виолончелист.
«Надо же, настоящий прямо евангельный христианин, – подумал Санек. – Чисто теоретически интересно: если его – по щеке, не из хулиганства, а как эксперимент: хлоп! Что будет?».
Санек собрался с духом и спросил:
– Разрешите обратиться?
– Да-да, разумеется, – отвечал батюшка.
Это был уже второй Саньков божественный разговор со священником. Первый раз – в десять лет подтащила его баба Клавдия, упирающегося, – к попу. Отец Николай, такой седоволосатый, как валенок, дядька, говорил богопоучительное, астматически дыша копченой колбасой.
С попом при встрече положено целоваться в руку. Как старшему по званию. Это Санек, к сожалению, знал. Тыкался же носом он, десятилетний, в о. Николая колбасный кулак. Но этот очкастый, похоже, был Саньку – как бы не ровесник. «Одно дело пацану деда в руку целовать, – подумал Санек, – это еще ладно. Но дело-то какое: я – уже парень, и поп парень, чуть ли мне не ровесник. Парень парня – чмокс в ручку: неприятно же, а?»
Санек решил откосить от целования.
Если только совсем уж пристанет.