Читать книгу Часы из ореха - Кирим Баянов - Страница 3

Часть I
Хищные вещи
Васаби

Оглавление

Душная тихая комнатка впитывает бетонными стенами городской шум и редкие к вечеру отголоски Кагосима-сити.

На столе кипяток в чашке, – такой же горячей как воздух, оплетающий мои мысли в плотной завесе едкого дыма от сигарет. Первая помарка на алебастровой поверхности одинокого листа под моей рукой дает мне знать о завидняющемся небе. Пахнет тяжелым шоколадом и молоком, которое я добавляю в чашку с кофе. Ставлю точку. Перо чопорного Pentel плавает на просторах бумаги, всплывая воспоминаниями «Si de bell».

От Кагосима до Токио, кажется, всего один взмах рукой, а Тиба-сити остается в моей памяти по-прежнему оплотом технократии, изображенной мастером снов влекомых неоновыми мотыльками и расстроенными огнями подрагивающих в ночи флуоресцентных ламп искусно замаскированных трущоб и тесных улочек агонизирующего конгломерата, полных грязи и вчерашних газет. Поднимешь голову и встретишь глазами свисающие гирлянды перепутанных проводов.

Бесконечный телефонный звонок – век прошлого. Нынешний – беспрестанный гудок оттуда сюда. Потому что темная душная комната, в которой находится телефон – твое будущее. Подобное улыбке на твоем лице, тронутом печалью мертвых грез, остывших чувств и утонувших надежд.

Перец на языке, в голове ветер, откуда к нам прилетают озябшие птицы, – тоскливыми мокрыми крыльями застя глаза и прочие мысли, топорщат перья, встряхивая от дождя и пепла.

В таких вещах люди подобные мне, из прошлого тысячелетия, черпают вдохновения, граничащего с Gaumont и The Ladd Company, – картин, раздразнивших плохим переводом и магнитными лентами воображение юных поклонников за Холодным Занавесом, – серъезных и робких, завидующих распятому Иисусу Южных штатов, распутным близнецам Севера. Воздевших руки и жаждущих новых впечатлений от чародеев монтажа, и сцены, – сладких, дурманящих, возносящих на вершины блаженства, возвращающих в хроники документальных событий, плохо сыгранных и наигранных драм, с китайской кухней и дешевым вином.

Пьяная россыпь алмазов в медленно поднимающихся титрах завораживающего черного экрана с неизвестной, наполовину понятной музыкой, – таков бронзовый век нынешнего поколения и моды его творчества соответствуют им.

Редкий смешок с улицы растворяет мои раздумья, превращая их в пепел, и я поднимаюсь, чтобы разглядеть черно-синее полотно Кагосима-сити.

У городов нет пола, но мне их отчего-то настолько приятно давать. «Born to touch your feeling» срывается и дрожит эфирными помехами в плохой записи, но это нисколько не мешает мне восхищаться по-настоящему яркими звездами: вот алмаз, а вот изумруд, смарагд, карбункул, лал, сапфир, жадеит… Ищу в запоздалых импульсах нервное подрагивание далеких от дома, бездомных и прикованных к креслу в домашнем уюте старых знакомых: Charles S. Dutton, Paul McGann, Christopher Walken, Holt McCallany, Reedley Scott, Charles Dance… Назови меня. Меня! Меня… Но я вас не помню по именам. Мои дорогие, мои хорошие… Только лица. И сегодня они со мной, в Кагосима, этой необъятной земли, которая по необъяснимым мне самому обстоятельствам разрослась в моих впечатлениях вширь и в рост, заполнив мишурой невообразимых закатов, восходов и каждых маленьких мест; настолько непохожих и рознящихся друг от друга чередой всевозможных оттенков, что единственным впечатлением, подавляющим все остальные, растет и ширится обаяние мелочей, из которых они состоят. Как я могу передать этот воздух и музыку больших городов? Мне не хватает слов, которыми называются оттиски в его чреве, – пульсирующем магистралями и огнями трассирующих авто в тишине одичавших улочек и глухих переулков к трем часам ночи. И я унесу их с собой по дороге, застывшей в раскаленном флюсе, исчерканной отпечатками шин и редком подрагивании осколков, слепящих зеленым светом никелированных фонарей, матовой серости тротуаров, растревоженных за день и покоящихся под иссиня-черным полотном. Туда, куда я иду, совсем позабыв смысл моей прогулки, отправляются все одинокие люди, но я подумаю о чем-либо более своевременном и вспомню, что иду в магазин, – небольшой и уютный с медной ручкой на тяжелой двери, – впрочем, пусть она будет легкой из ДСП или иного материала, что так любим экономными обывателями этой страны, – в закоулке или ином неприметном месте, с придверным колокольчиком, неизменным дневным освещением; в самом неприглядном квартале, где проходимость и плотность людского потока днем выше нормы, но к ночи она неизменно падает, и можно видеть только случайные, заглянувшие в замешательстве полном изумления самими собой, слоняющиеся в одиночестве по захолустным улицам таких же, как я, – собранных и внимательных мужчин и женщин, приведенных строгой необходимостью и нуждой.

Меня раздражают большие, говорливые супермаркеты, – наводненные толпами и пусть даже немногочисленными посетителями. Они будто бы не дают отдохнуть друг другу от суеты и безумных рабочих дней, выплескивая раздражение и безучастность на персонал, к самим себе. Теснятся и заглядывают на рекламные вывески, в корзинки прохожим, смеются громко и гомерически; тяжело передвигают ноги, белым пятном рисуя свое обретение на листах современной истории, казалось, канувшей в бездну после разбитых надежд, уповающих на перемены восьмидесятников, уставших от всего и вся поколений будущих, чрезвычайно привыкшим к раздорам политики, сиюминутным коллизиям и мелким обидам суровых буден, – таких обыкновенных и знакомых каждому из нас, ибо сами они и есть мы, – суровые поглотители рекламы и невнятно сражающиеся на поле многочисленных игроков, сами пишущие, сами создающие эту рекламу, самопотребляющие продукты нашего нетерпения и противности к ним; ругающиеся и ругаемые, тяжелые на подъем и замотанные словно вращаемая юла; вспоминаемые и вспоминающие, не ценящие и бесценные, разбуженные и спящие. Игнорируемые и игнорирующие. Занесенные в книгу жизни и обретающие покой только по строгому распорядку, скитающиеся и скитаемые, засыпающие и пробуждающиеся. Слепые и зрячие.

Я прохожу по безмятежно-спящим закоулкам вылизанных, вычищенных до безобразия, лоснящихся пустотой улочек и вспоминаю город, каким его видел по дню, в обед и отчетливо понимаю, что не поеду в Тиба-сити, – ни за что, никогда. Пусть она останется в моих венах такой, какою ее нарисовал джентльмен из моего прошлого, – словно коньяк, разбавленный абсентом флуоресцентных ламп; вдыхающий битум цементных небес мегаполис, – полный свинцовых коробок и безраздельно властвующих зеркальных витрин. Таким, каким я запомню его тяжелое движение шумных улиц и железобетонных царств, – блюз вакуумных аллюзий вазопрессиновых снов мэтра двадцатого века, и не хочу читать больше того, что уже есть у меня благодаря его трудам; страшась нарушить хрупкую красоту абсорбированных мною строк, пускай недолговечных и капризных мод, но всепорождающей начало тех мелодией минорных нот предвещающих на каждом шагу апокалипсическую тоску, – во множестве кинолент, рассказанных на свой лад множеством простуженных interprete, настойчиво прокладывающих путь к духовному вырождению и уверяющих в бессмысленности схоластического существования. Пусть даже немного подпорченных алкоголем и нейролептиками, которым улица нашла свое применение; пусть даже инородного вживления в расшатанный мир внутренних ценностей, сращения их с натурой и растопыренными пальцами перед зеркалом: «Неужели это я? Неужели со мной все это? Неужто во мне?»

И так, порою черствый хлеб намного вкуснее свежего, а подгнивший виноград отдает цветами самого дорогого вина.

И я пьянею от давних воспоминаний, будто заговоренный чужими мыслями, чужими делами и посторонними шагами в чужих историях; искусной игрой своих звезд, подмигивающими мне, поднимающимися и всплывающими над бездонным колодцем моего детства.

Может быть, я не читал Поля Брега. Может быть, я не читал Марка Аврелия и мне наплевать на Плутарха. Но я знаю… что настоящая красота ценится так скудно и с запозданием во множество лет, что заставляет плакать даже самых циничных из зевак на телешоу и радиомостах.

И мне так жаль, так жаль вас, мои дорогие, мои драгоценные звезды…

И так приятно, что некоторым из вас были уделены ценные минуты из моей жизни, из жизней, таких, как я…

Но потом, развалившись на диване, в уютной комнате, я передумаю и расставлю по своим местам все мною сказанное. И мне покажется, будто меня спрашивают: «Неужели… неужели все это было игрой вашей фантазии? Неужели все это было задумано и спланировано?»

А я буду отвечать: « Да это правда. Понимаете, ведь главный герой это всего лишь воображение, созданное моей фантазией, и он ограниченный человек. Он путает имена малоизвестных людей с именами прославленных и ставит их в один ряд со звездами мировой величины. Он трогательно забавен своими ошибками, вспоминая философов и историков, нечаянно помещая среди них диетолога…».

– Лучше бы он оставался неграмотным, – добавлю, смущенно, пожимая плечами и разулыбаюсь с недосказанностью в словах.

А потом буду лежать и думать, что вот пришел момент, сделать вид, что мои глаза сухие. Но они и вправду остаются сухими. И так от этого себя чувствуешь странно. Будто украл у себя самого частичку своей же любви.

– И вправду, – согласятся во мне Чарльз Даттон, Стэйси Тревис, Джонатан Линч… те, кого я помню из моего одинокого детства, с сухими зачахшими ветвями, сквозь которые видно черно-синее небо, с рваными клочьями переплетенных облаков, зависших над черной улицей без фонарей, и плывущих тяжело в безветренном колодце дворов.

Ничто не шевелится. И только вода, с большим трудом, вяло прокладывает себе дорогу, минуя камни и чернозем. Редкими тонкими ручейками наполняет лес тихим шепотом, в котором время от времени, вдруг слышится треск сучьев. Резкий и громкий, взрывающий глухоту и безмолвие стоячего воздуха.

Покажется, будто стрекочут цикады. Но так далеко и так тихо, что потом этого и не вспомнить. Словно во сне, из которого есть только одно спасение – принять факт того, что здесь есть покой, есть умиротворение; все, кроме зеленого ковра, выстлавшего пустующий лес. И здесь не цветут цветы, и не пахнут пряные клены, не роняют желуди величественные дубы, не резвятся белки. Запасаясь к маленькой смерти, по которой наступит новая жизнь, не бегают полевки. Сон, который всплывает обрывками испорченных, дешевых и не оцифрованных кинолент. За пеленой дыма и чашкой кофе, как в кругу закинутых в омут своих напастей и не находящих отклика страстей алкоголиков на терапевтическом сеансе, приложу «Herzlichen Gluckwunsch zum Geburstag» – «Happy birthday» оттиснутыми на поверхности одной из ее сторон к щеке; почувствую тепло и открою вновь окна.

Чтобы подивиться на опустевшую улицу, с тем, дабы разбито отметить свои самые неприятные мысли…

И неужели я один такой?

Неужели такой я один?

Но нет. Ко мне присоединятся братья. Когда слушаешь елейный голос реклам диктующих твою жизнь, это заставляет тебя плевать на асфальт.

И слушать свои слова, прислушиваясь к тому, что ты сказал не так…

Но сегодня, сидя на веранде моего номера, в отеле, я позволю себе немного больше, чем закрыть глаза и отлучиться снами.

С тем чтобы заиметь ясную голову, на которую я буду принимать кофе, и закупоривать сосуды густым дымом последних в пачке сигарет, отысканных мною из тайника, который я сам устраиваю себе.

Здесь не пахнет ничем, кроме сацумского фарфора и выхлопными газами большого города.

Часы из ореха

Подняться наверх