Читать книгу Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Льюис, Клайв Стейплз Льюис - Страница 7

Настигнут радостью[1]
Очерк начала моей жизни
V. Возрождение

Оглавление

Итак, в нас заключен мир любви к чему-то иному, хотя мы понятия не имеем, к чему именно.

Траэрн[49]

В исторический Ренессанс я почти не верю. Чем больше я вчитываюсь в историю, тем меньше нахожу там следов некоей восторженной весны, охватившей Европу в пятнадцатом столетии. Полагаю, что энтузиазм историков происходит из иного источника: каждый из них вспоминает и привносит в историю свое личное Возрождение, изумительное пробуждение на границе отрочества. Именно возрождение, а не рождение, повторное пробуждение, а не бодрствование: хотя это нечто новое для нас, оно всегда было – мы вновь открываем то, что знали в раннем детстве и утратили подростками. Подростки живут в темных веках – не в раннем средневековье, а в темных веках плохих кратких учебников. Есть много общего в мечтах раннего детства и отрочества, но между ними, словно ничейная земля, простирается возраст мальчишества – жадный, жестокий, громогласный, скучный, когда воображение спит, а пробуждаются и почти маниакально обостряются самые низменные чувства и побуждения.

Так было и со мной. Детство и вся моя жизнь – цельное единство, а период мальчишества выпадает. Многие детские книги радуют меня и сегодня, но только под дулом пистолета я соглашусь перечитать то, что поглощал в школе у Старика или в Кэмпбелле. Пустыня, сплошная занесенная песком пустыня. Подлинная Радость, о которой я говорил в начале книги, ушла из моей жизни, ушла совсем, не оставив ни памяти о себе, ни тоски. «Зухраб» не принес мне Радости. Радость отличается от всех удовольствий, в том числе и от эстетического. Радость пронзает. Радость приносит боль. Радость дарует тоску неисцелимую.

Эта долгая зима растаяла в одно мгновение, когда я еще был в Шартре. Образ весны здесь необходим, но произошло это не постепенно, как происходит в природе: словно вся Арктика, словно тысячелетние наслоения мирского льда растаяли не за неделю, даже не за час, а в одно мгновение, и сразу же проросла трава, распустился подснежник, расцвели сады, оглушенные пением птиц, взбудораженные током освобожденных вод. Я могу совершенно точно рассказать, как это случилось, хотя не помню самой даты. Кто-то забыл в школе газету «Букмен» или литературное приложение к «Таймс», – я небрежно глянул на заголовок статьи, на картинку под ним, и в тот же миг, как сказал поэт, «небеса опрокинулись»[50].

Я прочел: «Зигфрид и Сумерки богов». Я увидел одну из иллюстраций Артура Рэкема. К тому моменту я еще не слыхал о Вагнере и Зигфриде и решил, что «сумерки богов» – это сумерки, в которых жили боги. Но откуда-то я знал, что это не кельтский, не лесной, вообще не земной сумрак. Я сразу ощутил их «северность», увидел огромное ясное пространство, дальние пределы Атлантики, сумрачное северное лето, далекое суровое небо… и тут же я вспомнил, что уже знал это давно-давно (так давно, что и ныне прожитые годы вроде бы ничего не прибавили к этому сроку), я вспомнил «Драпу Тегнера» и понял, что Зигфрид, кто бы он ни был, пришел из того же мира, что Бальдр и летящие к солнцу журавли. Я опрокинулся в собственное прошлое, и сердце мое пронзило воспоминание о той Радости, которую я знал, которой на многие годы лишился. Теперь я возвращался в собственную страну из изгнания и пустыни, и Сумерки богов, и моя прежняя Радость, равно недостижимые, слились в единое невыносимое желание и чувство утраты, которая тут же преобразилась в утрату самого этого переживания – едва я успел окинуть взглядом пыльный школьный класс, словно человек, приходящий в себя после обморока, в тот самый миг, когда я готов был сказать: «Вот оно!», все закончилось. И вновь я обреченно понял, что это – единственное, чего стоит желать.

Дальше все ложилось одно к одному. Отец еще раньше подарил нам граммофон. К тому времени, как я прочел слова «Зигфрид и Сумерки богов», я был уже хорошо знаком с каталогами граммофонных пластинок, но не догадывался, что записи опер, эти причудливые немецкие и итальянские названия, так важны для меня; и еще целую неделю не догадывался об этом. А потом снова получил весточку, уже другим путем. В журнале «Саундбокс» еженедельно печатали либретто великих опер и как раз тогда принялись за «Кольцо нибелунга». Я читал с упоением – теперь я узнал, кто такой Зигфрид и что такое Сумерки богов, и не удержался – сам начал писать поэму, героическую поэму по Вагнеру. Единственным образцом были отрывки, опубликованные в «Саундбоксе», и я, по неведению, читал не «Альберих», а «Олбрич»; не «Миме», а «Майм». Образцом для меня послужила «Одиссея» в переложении Поупа, и поэма начиналась с призыва к Музам (как видите, у меня смешались различные мифологии):

Сойдите на землю, о девять небесных сестер,

Чтоб старые Рейна легенды достойно воспеть!


Четвертая песнь поэмы кончалась сценой из «Золота Рейна»[51], и ничего удивительного, что этот эпос не был завершен. Но я не зря тратил время – я точно могу сказать, какую пользу принесла мне эта поэма и когда именно. Первые три ее песни (спустя столько лет я могу говорить об этом без ложной скромности) были очень неплохи для школьника. В начале четвертой песни, которую я не сумел закончить, все рассыпалось – именно в ту минуту, когда мне захотелось по-настоящему писать стихи. Покуда было достаточно не сбиваться с ритма, подбирать рифму да следовать своему сюжету, все шло хорошо. В начале четвертой песни я попытался передать свое глубокое чувство, начал искать неочевидные, таинственные слова. И потерпел поражение, утратив ясность прозы; сбился, задохнулся, смолк – но узнал, каково писать стихи.

Все это происходило до того, как я впервые услышал музыку Вагнера, хотя даже буквы его имени казались мне тогда магическим символом. «Полет валькирий» я впервые услышал в граммофонной записи в темном, тесном магазинчике покойного Идена Осборна. Сегодня над «Полетом» посмеиваются – действительно, вне контекста, как отдельный концертный номер, он может и не произвести впечатления. Но я (вслед за самим Вагнером) воспринимал «Валькирии» как часть героической драмы. До сей поры мои познания о хорошей музыке сводились к творчеству Салливана[52]. Теперь, когда я до безумия увлекся «Севером», «Полет» буквально потряс меня. С этой минуты все мои карманные деньги шли на пластинки Вагнера (прежде всего, конечно, «Кольцо», но и «Парсифаль», и «Лоэнгрин»); их же я выпрашивал себе в подарок. При этом мои представления о музыке в целом не изменились. «Музыка» и «музыка Вагнера» были совершенно разными понятиями, несоизмеримыми; Вагнер был не новым удовольствием, но иным родом удовольствия, если можно назвать «удовольствием» ту тревогу, тот восторг и изумление, ту «битву безымянных чувств»[53].

Тем летом кузина Х. (вы ведь помните старшую дочь кузена Квартуса, темноокую Юнону, царицу Олимпа, – к этому времени она уже вышла замуж) пригласила нас на несколько недель на загородную дачу возле Дублина, в Дандраме. Там, на ее столике в гостиной, я нашел книгу, с которой все началось и которую я и не надеялся увидеть, – «Зигфрид и Сумерки богов» Артура Рэкема. Его иллюстрации показались мне воплотившейся музыкой, и восторг мой дошел до предела. Мало о чем в жизни я мечтал так, как об этой книге, и, когда я прослышал, что есть более дешевое издание (правда, и 15 шиллингов для меня были суммой почти недосягаемой), я понял, что не узнаю покоя, пока его не получу. И я получил его благодаря брату, который вошел со мной в долю – только по своей доброте, как я точно понимаю теперь да и тогда отчасти догадывался, ведь для него «Север» ничего не значил. Даже тогда мне было почти стыдно принять ту щедрость, с какой он отдал на ненужную ему книжку с картинками семь с половиной шиллингов, – а ведь сколько иных соблазнов у него было!

Хотя эта история может показаться вам неоправданно затянутой, я не смогу продолжить свой рассказ, не отметив некоторые последствия того увлечения.

Прежде всего вы должны понять, что в то время Асгард и валькирии значили для меня действительно больше, чем все остальное – чем мисс С., и учительница танцев, и надежды на стипендию. Надеюсь, вас не шокирует такое признание: они значили для меня гораздо больше, чем растущие сомнения насчет христианства. Конечно, ставить «Полет» выше христианства – греховное заблуждение, и все же я должен сказать, что «Север» казался мне важнее христианства еще и потому, что в нем было именно то, чего не хватало моей вере. Сам по себе он не подменял религию – в нем не было ни догм, ни обязательств. Но в этом моем увлечении, если я не ошибаюсь целиком и полностью, был поистине религиозный пыл, бескорыстная и самоотверженная любовь к чему-то, а не за что-то. Нас учили «воздавать хвалу Господу за величие Его», словно мы должны благодарить Его прежде всего за само Его бытие и сущность, а не за те блага, которые Он даровал нам, – и ведь так оно и есть, к этому знанию о Боге мы приходим. Такого опыта у меня не было, но я гораздо ближе подошел к нему в моих отношения с северными богами, в которых я не верил, чем в отношениях с истинным Богом, когда верил в Него. Порой я думаю, не для того ли меня отправили обратно к ложным богам: чтобы у них научиться вере и поклонению к тому дню, когда истинный Бог вновь призовет меня к Себе. Конечно, если б не мое отступничество, я научился бы этому и раньше и лучше на том пути, который остался мне неведом. Я только хочу сказать, что в наказании, посланном нам Богом, таится милость, из каждого зла созидается особое благо, и греховное заблуждение тоже приносит пользу.

Возрожденное воображение вскоре подарило мне новое чувство природы. Сперва это было чистой воды плагиатом из книг и музыки. Летом в Дандраме, катаясь на велосипеде по горам Уиклоу, я почти безотчетно искал вагнерианский пейзаж: крутой, поросший елями холм, где Миме мог встретить Зиглинду; солнечную поляну, где Зигфрид мог слушать пение птиц; ущелье, со дна которого поднимается гибкое змеиное тело Фафнира. Позже (не помню, как скоро) природа перестала быть служанкой литературы, она сама стала источником Радости. При этом, конечно, она оставалась напоминанием и воспоминанием – подлинная Радость и есть напоминание. Она – не обладание, она лишь мечта о чем-то, что сейчас слишком далеко во времени или в пространстве, что уже было или же еще только будет. Теперь природа наравне с книгами стала напоминанием, и то и другое стало напоминанием о – о чем-то. «Истинной» любви к природе, интереса ботаника или орнитолога, у меня не было и в помине. Меня интересовало ее настроение, ее смысл, и я впитывал этот смысл не только глазами, но и обонянием, и всей кожей.

После Вагнера я принялся за все, что мог добыть о скандинавской мифологии: за «Мифы скандинавов», «Мифы и легенды древних германцев», «Северные древности» Малле. Я начал обрастать знаниями. Вновь и вновь я обретал в этих книгах Радость; я еще не замечал, как эта Радость становится все реже. Я не замечал разницы между ней и чисто интеллектуальным удовлетворением, когда воссоздавал мироздание «Эдды». Если б кто-нибудь согласился учить меня древнескандинавскому языку, я бы, несомненно, стал прилежным учеником.

Произошедшая во мне перемена еще более усложняет мою задачу как автора этой книги. С той минуты в классной комнате Шартра моя внутренняя скрытая жизнь становится столь важной и в то же время столь отличной от жизни внешней, что я почти вынужден рассказывать сразу два сюжета. Внутренняя жизнь – духовная пустыня и тоска по Радости, внешняя – шум, веселье, успехи; или наоборот – обычная жизнь полна неприятностей, внутренняя – сияющей Радости. Под внутренней жизнью я имею в виду только Радость, относя к «внешней» и то, что часто называют внутренней жизнью, – большую часть чтения и все переживания, связанные с чувством пола или тщеславием, поскольку они сосредоточены на себе. С этой точки зрения даже Страна Зверей и Индия – внешнее.

Правда, Зверландии и Индии как таковых уже не существовало – в конце восемнадцатого столетия (конечно, их летоисчисления) они объединились в государство Боксен (производное прилагательное, как ни странно, не «боксенский», а «боксонианский»). Они оказались достаточно мудры, чтобы сохранить обе королевские династии, но сформировали общее законодательное собрание, Дамерфеск. Выборы были вполне демократические, но это имело гораздо меньше значения, чем, скажем, в Англии, поскольку Дамерфеск собирался то там, то сям. Оба короля созывали его то в рыбачьем поселке Данфабель (в северной Зверландии, у подножья гор), то на острове Писция, и поскольку приближенные короля узнавали место очередного сбора заранее, они и занимали все места на постоялых дворах, прежде чем известие о сессии доходило до независимого депутата, а если б такому депутату и удалось попасть туда, совет мог сразу же сняться с места. Сохранилось предание об одном члене совета, который заседал в нем лишь раз, когда, на его счастье, сессию назначили в его родном городе. Хотя собрание это и называли иногда парламентом, такое название не совсем точно: там только одна палата, где председательствовали оба короля. Правда, в тот период, который я специально изучал, реальная власть сосредотачивалась не в их руках, а в руках некоего главного чиновника, Маломастера (ударение на первом слоге). Он был премьер-министром, главным судьей и если не всегда занимал пост главнокомандующего (тут данные хроник расходятся), то, по крайней мере, состоял членом генерального штаба. Во всяком случае, когда я последний раз наведывался в Боксен, он обладал всеми перечисленными полномочиями. Порой эти полномочия захватывались узурпаторами, например, однажды Маломастером сделался человек – вернее, Лягух, – отличавшийся необузданным честолюбием. Лорд Крупн воспользовался не слишком честным преимуществом: он был опекуном обоих молодых королей и, когда они достигли совершеннолетия, сохранил нечто вроде отцовской власти над ними. Юноши порой пытались освободиться от его присмотра, но не столько в политике, сколько в своих развлечениях. Словом, лорд Крупн, огромный, громогласный, удалой (он вечно дрался на дуэли), красноречивый, напористый, импульсивный, можно сказать, воплощал собой государство. Кажется, между его отношениями с юными принцами и нашими отношениями с отцом есть некоторое сходство. Но, конечно, он не был нашим отцом, осмеянным – или ославленным – в образе лягвы. С тем же успехом нашего лорда можно принять за пророческий портрет Уинстона Черчилля времен Второй мировой войны: мне попадались фотографии этого государственного деятеля, на которых сходство очевидно для каждого, кто знаком с обитателями Боксена. Этим пророчество не исчерпывалось: был у нас и наиболее упорный противник лорда Крупна, вечно досаждавший ему лейтенант флота, маленький медведь Джеймс Бар; хотите – верьте, хотите – нет, но он оказался очень похож на Джона Бетджимена[54]

49

Томас Траэрн (1636–1674) – священник и поэт. Основное его наследие было обнаружено лишь в начале XX века, в том числе «Сотницы медитаций». Эпиграф взят из Второй медитации Первой сотницы.

50

Чарльз Уильямс. «Паламед перед крещением», 77 (Из цикла «Талиессин возвращается в Логр», 1938).

51

«Золото Рейна» – опера Рихарда Вагнера, из цикла «Кольцо нибелунга».

52

Артур Салливан (1842–1900) – чрезвычайно популярный композитор, в основном автор оперетт.

53

Вордсворт. «Прелюдия», Х, 265. Поэт описывает свое смятение, когда его родина, Англия, вступила в войну с революционной Францией, идеям которой он сочувствовал.

54

Джон Бетджимен (1906–1984) – английский поэт, был студентом Льюиса с 1926 г.

Настигнут радостью. Исследуя горе

Подняться наверх