Читать книгу Песнь Итаки - Клэр Норт - Страница 5
Глава 3
ОглавлениеПо краю черного как ночь утеса, усеянного гнездами каких-то птиц, журчит ручеек, тоненькой посверкивающей змейкой сползая в море. Если же пойти вверх по течению, то можно обнаружить озерцо, в котором иногда плещутся служанки Итаки, напевающие тайные песни, которые мужчинам никогда не услышать, ведь считается, что женский голос нечист и подходит лишь для похоронного плача. Здесь среди прохладных струй поблескивают мхом валуны и сребролистые деревья клонятся к воде, словно стыдясь ласки лучей солнца.
А если пробраться сквозь скрюченные ветки и колючие шипы, рвущие подолы любителям прогулок, достигнешь уступа, выглядывающего, словно непослушный малыш, между пальцами потускневшей листвы и дробленого камня, – и вот оттуда открывается отличный вид на море и город, кривоватые крыши дворца и негустые рощицы. В этом месте обычно не слышно людских голосов, здесь скорее найдет уединение быстрая рысь или желтоклювая хищная птица. И все же сейчас, подойдя поближе, мы можем услышать нечто поистине потрясающее для Итаки – не просто голоса, а самое необычное сочетание звуков: разговор двоих – мужчины и женщины.
Мужчина говорит:
– Но они – боги.
Женщина спрашивает:
– Хоть и все еще живы?
– Да, конечно.
– Не дети богов? Дети богов – это, можно сказать, наследственная черта греческой знати, видишь ли.
– Нет, они в самом деле боги.
– Но что, если они глупцы?
– Они не могут быть глупцами.
– Еще как могут!.. То есть некоторые из них.
– Ну, в этом случае фараон-наследник уничтожает их памятники, выносит золото из их гробниц и вымарывает их имена со стен храма.
– Так, значит, они боги, пока кто-то не решит по-другому?
– Именно. Если они были плохими фараонами и случилось наводнение, тогда они определенно не боги.
– Как… гибко.
– И Египет процветает уже целую вечность и будет процветать еще столько же, верно?
Давайте-ка приглядимся к этой паре, устроившейся у кромки воды. Мужчину зовут Кенамон, и прежде он был воином Мемфиса. Женщина – Пенелопа, царица Итаки.
Но сама о себе она так никогда не скажет. Она – Пенелопа, жена Одиссея. Камень, на котором она сидит, вода, которую она пьет, солнечные лучи, которые гладят ее лицо по утрам, – все это, по ее словам, принадлежит ему. А она всего лишь хранительница его земель, ведь и она сама тоже ему принадлежит. Мол, так любезно с вашей стороны назвать ее царицей, но она только скромная жена царя.
Она тоже поставила все, что имеет, на имя Одиссея, и от него зависит, жить ей или умереть. У нас много общего в этом смысле…
Жены царей, само собой, обычно не рассиживаются с воинами далеких земель, когда солнце поднимает свой лик над горизонтом. Подобное поведение было бы недопустимо скандальным даже для обычной, хотя бы слегка благочестивой женщины. Пенелопе об этом известно, и потому эта встреча стала возможной лишь при двух условиях. Во-первых, они устроились высоко над городом, далеко от глаз ее подданных, да и пришли сюда разными путями, которыми и разойдутся, закончив беседу: он – бродить по острову, вспоминая о доме; она – проверять стада и рощи, возможно, навестить своего досточтимого свекра или заняться еще каким-нибудь делом, подходящим хорошему управляющему.
Второе же условие – присутствие двух женщин, сидящих неподалеку: не настолько близко, чтобы мешать беседе, но достаточно, чтобы клятвенно заверить, что видели все, что происходило, и, боги свидетели, не было ни единого прикосновения пальцев или смешения дыхания в недопустимой близости, а когда госпожа смеялась – если вообще смеялась, – то очень печально, как будто говоря: «Что ж, нужно смеяться в лицо невзгодам, ведь так?»
Эти две женщины – Урания и Эос, и о них мы еще непременно поговорим.
– Я тоже замечал, – признаёт мужчина по имени Кенамон, – что есть определенные… сходства между некоторыми из наших божеств. Детали могут отличаться, но, похоже, во всех легендах есть возрождение, жизнь после смерти, великая битва и обещание грядущей награды.
– Обещание грядущей награды – крайне удобная вещь, – соглашается Пенелопа. – Нет ничего лучше, чем получить заверения, что обрушившиеся на тебя беды – это лишь краткий миг на пути к чему-то вроде Элизиума[1], дабы ты с большим смирением выносил свои муки. Удивительно, сколько люди способны вынести ради неподтвержденных посулов!
– Похоже, ты… не придерживаешься особо религиозных взглядов, моя царица.
– Песнопения жрецов… полезны.
Она произносит это слово с моей интонацией. Полезная чума, поразившая лагерь противника, полезное убийство в темных коридорах, задушенный в колыбели сын царя, дочь, за волосы притащенная к алтарю, – варварство, конечно, неправедное и бесчеловечное, но да – полезное. Полезная жестокость, помогающая добиться желаемого исхода.
Мудрость не всегда добра, а правда – милосердна, как, впрочем, и я.
Кожа Кенамона цвета заката, глаза сияют янтарем. Афродита называет его «аппетитным», смешивая гастрономические и эстетические вкусы, что я, в свою очередь, нахожу поистине недостойным; Артемида, отметив, что его руки скорее подходят для копья, чем для лука, больше не проявляет к нему интереса. Мужи островов изо всех сил стараются полностью игнорировать его, поскольку не могут справиться с подозрениями, что он на самом деле совершал все те деяния, которыми зеленые юнцы Итаки только хвастались. Он прибыл на эти острова с намерением посвататься к царице. Царица любезно его заверила, что ему, конечно, рады. Она осталась одна, став вдовой по сути, если не по статусу, а Итаке нужен был сильный царь, способный защитить ее берега. В таком положении у нее, само собой, не было возможности отвергнуть ни единого претендента на ее руку, во многом из-за того, что, занятые сватовством, они не стали бы грабить, убивать и угонять в рабство ее людей.
В то же время, раз тело ее мужа не было найдено, она, естественно, не могла выйти замуж ни за кого из тех, кто прибыл попытать счастья. Но ему не стоило терять надежды из-за этого препятствия, пусть и непреодолимого. В конце концов, остальные ведь не потеряли?
– Итака не может сравниться богатством с другими землями Греции, – продолжает Пенелопа, – зато о Спарте, где я жила еще девчонкой, говорили, что невольников, мужчин и женщин, там в пять раз больше, чем свободных жителей. Воины всячески наказывали, предавали ужасным мучениям тех, кто осмеливался выразить хоть тень непокорности, превращая все население в трясущееся от ужаса стадо. А вот жрецы… Жрецы тайком обещали кое-что другое – они дарили надежду. Мне никогда не забыть, какими крепкими были те цепи…
Покидая свою родину на далеком юге, Кенамон увозил с собой привычку брить голову и носить драгоценные украшения на шее и запястьях. А также повеление брата не возвращаться до тех пор, пока не станет царем. Повеление это, конечно, было абсурдным. Ни при каком раскладе не мог чужеземец завоевать руку царицы Итаки – но это и не было целью. Требовалось отсутствие Кенамона, и в тот момент, когда его отсылали прочь, перед ним встал выбор: остаться – и сражаться с собственной семьей, проливая кровь до тех пор, пока все его братья, кузены, а может быть и сестры, не будут уничтожены, – или отступиться и уплыть за океан, в земли, где никто о нем даже не слышал. Он выбрал, как считал, тропу мира. Слишком уж много битв было в его жизни.
Теперь его волосы отросли, оказавшись темными и кудрявыми. Он хотел было сбрить их, как полагается – но в этих землях, похоже, мужчины придавали немалое значение густоте шевелюры и красоте бороды. Сначала Кенамон счел подобное тщеславие отвратительным, но, проведя здесь некоторое время, понял, что это всего лишь очередное соревнование – ни больше ни меньше. Подобным грешили и мужчины его родины, и вовсе не важно было, чем хвастать: густотой волос, крепостью зубов, силой рук, длиной ног или резкостью профиля. Способы, которыми смертные пытаются возвысить себя или принизить других, столь многочисленны и разнообразны, что иногда поражают даже меня.
– Я захватывал рабов, когда был воином, – выдает Кенамон, сам удивляясь своим словам. Кенамон часто удивляется тому, что слетает с его языка в компании этой женщины, – такое действие она на него оказывает, одновременно пугающее и бодрящее. Пенелопа ждет продолжения, слушает, скрывая осуждение, если таковое и есть, за вечной, словно приклеенной улыбкой. – Помню даже, говорил им, какие они счастливцы, что попали именно ко мне. Да еще и злился, что они не особо благодарны.
Ни один поэт не сложит песни о рабах. Невероятно опасно наделять голосами эти жалкие подобия людей, ведь тогда может оказаться, что они все-таки именно люди…
Война не сострадательна, мудрость несправедлива, и все же люди продолжают молить меня о милосердии.
Будь я мужчиной, такого бы не случалось.
Я пытаюсь пальцами ухватить мягкий морской бриз, позволяю его прохладе ласкать мою кожу, спиной ощущаю тепло солнечных лучей. Это самое большое физическое удовольствие, что я себе позволяю, но даже оно опасно.
Пенелопе, царице Итаки, подарили девочку-рабыню Эос на свадьбу. «Повезло, – говорили все Эос, – ты и сама, наверное, чувствуешь, как тебе повезло, что из того убогого крысятника, называемого домом, из простой, бедной семьи, тебя на корабле отвезли к далеким берегам, одели в красивый наряд и приставили служить царице».
Имя Эос не прославят в песнях; ее история лишь добавила бы сложности, запутав слушателей, когда мне нужно будет сосредоточить их внимание на других вещах.
У кромки воды ненадолго воцаряется тишина. Подобное молчание непривычно обоим людям, сидящим на этом уступе. Конечно, они привыкли к множеству разновидностей безмолвия – тишине одиночества, потери, глухой тоски по несбыточным вещам и тому подобному. Но тишина уютная? Тишина, разделенная на двоих? Это им обоим незнакомо, но не сказать чтобы вовсе уж неприятно.
– Амфином пригласил меня потренироваться, – наконец говорит Кенамон.
– Полагаю, ты отказался?
– Еще не знаю. Он же не станет есть или пить со мной, ведь это может быть расценено как признание меня в некоторой степени равным ему, а то и как стремление заручиться моей дружбой, усилив свои позиции среди женихов. Но если мы, два воина, сойдемся в чем-то далеком от сватовства или политики – я сейчас о военном искусстве, – тогда это допустимо и не может иметь никакого двойного смысла. Думаю, его приглашение имело благую цель.
– Думаю, если он не может привлечь тебя на свою сторону, благоразумно с его стороны было бы покалечить или хотя бы серьезно ранить тебя во время тренировки, будто бы случайно, – замечает она, лениво следя глазами за ярким пятном на ближайшем кусте – то ли за крылом бабочки, то ли за блестящей спинкой жука; прелестное существо алого цвета занимает царицу Итаки больше, нежели привычные разговоры о предательстве и смерти.
– Сомневаюсь, что его намерения таковы. Он кажется… искренним. Похоже, после истории с Менелаем и детьми Агамемнона в нем проснулась своего рода ответственность.
– Что ж, он ведь и впрямь поддержал попытку Антиноя и Эвримаха отправить корабль, чтобы убить моего сына по возвращении на острова, – задумчиво произносит царица, взглядом продолжая следить за ярким пятнышком, жизнерадостно снующим в воздухе неподалеку. – Ему придется немало потрудиться, если он хочет стереть воспоминания об этом своем проступке.
– Есть вести от Телемаха?
Кенамон задает этот вопрос вовсе не так часто, как ему бы хотелось. А хочется ему спрашивать об этом постоянно, буквально преследовать Пенелопу по пятам, непрерывно твердя: как Телемах, где Телемах, все ли в порядке с тем мальчишкой, которого я учил биться на мечах? Есть ли новости? Его самого удивляет, насколько сильно он тревожится за парня; он говорит себе, что это обычная привязанность, возникшая из-за его одиночества здесь, вдали от дома. То же самое он говорит себе всякий раз, когда беседует с Пенелопой, и порой боится, что начал сходить с ума.
– У Урании есть родственница на Пилосе, которая сообщила, что мой сын недавно вернулся из своих странствий ко двору Нестора и снова ищет корабль. Куда, она точно не знает. От самого Телемаха… вестей нет.
Телемах, сын Одиссея, уплыл почти год назад на поиски своего отца.
И не преуспел в них.
Иногда у него мелькает мысль, что надо бы послать весточку матери, дать ей знать, что с ним все в порядке. Но он этого не делает. И это еще большая жестокость, чем не думать о ней вовсе.
– Будь осторожен с Амфиномом, – вздыхает Пенелопа, чуть заметно тряхнув головой, словно от всего этого – от разговоров о сыне и о жестокости, от созерцания трепещущих крыльев бабочки – можно избавиться одним этим движением. – Потренируйся с ним, если нужно, но если Антиной и Эвримах предложат подобное, значит, они совершенно точно замысливают убить тебя во время учебного поединка и назвать убийство несчастным случаем, а не нарушением священных законов нашей земли.
– Я понимаю, – в свою очередь вздыхает Кенамон. – И вежливо откажусь, если подобное предложение поступит. Скажу, что как воин я с ними сравниться не могу. Но Амфином, как мне кажется, по-своему не лишен чести. И будет приятно побеседовать на пиру с кем-нибудь, кроме… – Тут он замолкает. У этой фразы нет достойного окончания, несмотря на все обилие возможных. С кем-нибудь, кроме пьяных женихов, цепляющихся за подол Пенелопы? С кем-нибудь, кроме двуличных мальчишек, жаждущих примерить корону пропавшего Одиссея? С кем-нибудь, кроме горничных, закатывающих глаза в ответ на требования женихов нести еще мяса, еще вина? С кем-нибудь, кроме царицы, беседовать с которой можно лишь втайне, да и обсуждать с ней некоторые вещи не позволено ни одному мужчине?
Возможно, речь ни о ком из перечисленных. А возможно, обо всех. Кенамон не слышал родного языка больше года, не считая пары коротких встреч на пристани. Когда прибывают торговцы из Египта, он тут как тут и болтает с ними, как дурак, о всякой ерунде, просто наслаждаясь чувством легкости, рождающимся, когда слова его родины слетают с губ. Потом они уплывают, и он снова остается один.
Некоторое время он бродил по холмам Итаки сам по себе и в своем одиночестве мог закрыть глаза и вообразить, что он вовсе не здесь, а снова на берегах великой реки, несущей свои воды по его родной земле. Затем он топтал острова с Телемахом, пока тот не уплыл; но вот юноша отправился слагать свою собственную историю, пройти путь от мальчишки до мужчины в путешествии по морям – так, по крайней мере, об этом скажут поэты, – и Кенамон снова остался один. Однако теперь царица Итаки – или лучше называть ее женой Одиссея – сидит рядом. И Кенамон, возможно, немного менее одинок, но еще более потерян, чем прежде.
– Мне пора идти, – заявляет Пенелопа, снова покачав головой. Каждый раз, когда они встречаются, она спешит куда-то еще. На островах полно оливковых рощ и козьих стад, рыбацких лодок и мастерских, приносящих доход во славу ее мужа, – занята, занята, она всегда занята. И все же с каждым разом она уходит все медленнее, а дела у нее все менее срочные. Ничто не должно беспокоить царицу больше, чем понимание того, что слуги вполне способны справиться с делами без ее участия. В подобных ситуациях могут возникнуть весьма неудобные вопросы о ценности царей и цариц как таковых. (Жаль, лишь немногих монархов посещают подобные мысли; как правило, это и ведет к прерыванию династий.)
Было время, когда меня ничуть не интересовала Пенелопа, царица Итаки. Ей отводилась простая роль – служить целью для своего мужа и своим существованием оправдывать его иногда весьма сомнительные деяния. Все мое внимание сосредоточилось на Одиссее. Как ни странно, но той, кто заметил, что женщины Итаки – жалкие тени в его истории – могут оказаться чем-то большим, стала Гера. Гера, предположившая, что царица Итаки все-таки заслуживает малой толики моего внимания.
Итак, давайте-ка заглянем на мгновение в голову Пенелопы.
Она говорит себе, что с Кенамоном сидит потому, что он ей полезен. Он защищал ее сына, защищал ее саму в то время, когда жестокие мужчины орудовали на ее земле. Он хранил секреты, за обладание которыми кого-то другого могли бы и убить; он не пытается обманом пробраться к ней в доверие; когда они беседуют, он просто разговаривает – как же это замечательно – почти с той же легкостью, как разговаривал бы с мужчиной!
Она говорит себе, что он не интересует ее в качестве супруга. Конечно нет. Недопустимо даже представить себе подобное, вот она и не представляет. Она не представляет этого, когда видит, как он гуляет по берегу, или слышит, как он поет в маленьком садике под ее окном, куда ходят лишь он да несколько женщин. Она не представляет этого, когда он благодарит служанку или когда она замечает, как он сражается с собственной тенью и бронзовый клинок блестит в его руке.
Пенелопа очень долго училась не представлять себе всевозможные отвлекающие и бесполезные вещи. И это еще одно качество, свойственное нам обеим.
И вот она поднимается.
Сейчас она уйдет.
Вот сейчас…
…прямо сейчас…
Я подталкиваю ее в спину.
– Ты бесполезна, – шепчу я, – если позволишь себе мечтать.
Она слегка пошатывается от моего прикосновения, это движение превращается в шаг, а тот – в уход. Но когда она уже направляется прочь, застывший на губах Кенамона вопрос, который, возможно, задержит ее еще на мгновение, срывается вслед:
– Я слышал, на восточном побережье потерпел крушение фиакийский корабль?
Она благодарна за то, что его вопрос задержал ее, и раздражена очередной задержкой.
– Хуже: корабль пришел и ушел, не потрудившись зайти в гавань или обменять товары на свежие припасы. Никогда прежде не видела я проблем от Алкиноя и его людей, но если это войдет у них в привычку – если они сочтут, что можно торговать в обход моих портов, – тогда придется что-то предпринять. Жена у него вполне разумная, но после смерти Агамемнона страх, сдерживавший даже самых нахрапистых царей, слабеет.
– Я думал, Орест с этим поможет. Вернет установленные отцом правила. Наведет порядок в морях.
– Возможно, – задумчиво соглашается Пенелопа. – Но Орест юн и пока только утверждает свою власть после попыток его дядюшки узурпировать ее. Да и Итаке не стоит постоянно полагаться на поддержку Микен. Так мы кажемся еще слабее, чем на самом деле. – Она качает головой, потягивает шею то в одну, то в другую сторону. – Мы что-нибудь придумаем. Может, это пустяк. Я уже говорила – фиакийцы уступчивее большинства жадных царей, покушающихся на берега Итаки.
Кенамон кивает, больше ничего не говоря.
Ему кажется, что Пенелопа красивее всего именно тогда, когда говорит о политике, когда, чуть прищурившись, замысливает очередную многоступенчатую схему. Иногда, стоит ей заговорить о сделках и торгах, о заговорах и тщеславных царевичах, ему невероятно хочется выпалить: «Бежим со мной. Бежим в Египет. Я не могу предложить многого, но отдам все, что есть».
Он молчит, конечно. Они оба достаточно мудры, чтобы понимать, что это безумие, гибель.
Мудрость тиха, ее нечасто видят, хвалят, отмечают.
Возможно, не будь я еще и богиней войны, моей мудрости хватило бы на довольство собой.
И вот они замирают в молчании, когда оба должны бы уже разойтись по своим делам; но и это мгновение, каким бы приятным ни было, не может длиться вечно. Слишком многое происходит на острове, и даже в этот самый момент грядущие большие перемены приближаются, в качестве вестника избрав женщину с волосами цвета осенней листвы и мшисто-зелеными глазами, взбирающуюся по извилистой тропе, подобрав подол так, что видны колени и мех с водой за спиной. Имя ей Автоноя, итакийская служанка, и она принесла весть о событии, что погрузит эти земли в хаос:
– Корабль Телемаха в бухте.
И это начало конца.
1
Элизиум, или Елисейские поля, – в древнегреческой мифологии аналогия рая; часть загробного мира, обитель чистых душ. Здесь и далее прим. переводчика.