Читать книгу Ожидание чуда. Рождественские рассказы русских классиков - Коллектив авторов, Ю. Д. Земенков, Koostaja: Ajakiri New Scientist - Страница 7
Николай Семенович Лесков (1831—1895)
Пустоплясы
ОглавлениеСвяточный рассказ
На одном дорожном ночлеге по старому тракту28 сбилось так много людей, что все места в просторной избе были заняты. Случились тут люди и конные, и пешие, и швецы, и жнецы, и удалые разносчики, и чернорабочие, которые ходили дорогу чистить. На дворе было студено, и все, с надворья входя, лезли погреться у припечка, а потом раскладывались, где кто место застал, и начали разговаривать. Сначала поболтали про такие дела, как неурожай да подати, а потом дошли и до «судьбы божества». Стали говорить – отчего это Бог Иосифу за семь лет открыл, что в Египте «неурожай сойдет»29; а вот теперь так не делает: теперь живут люди и беды над собою не ожидают, а она тут и вот она! И начали говорить об этом всякий по-своему, но только один кто-то с печки откликнулся и сразу всех занял; он так сказал:
– А вы думаете, что если бы нам было явлено, когда беда придет, так разве бы мы отвели беду?
– А разумеется.
– Ну, напрасно! Мало, что ли, у всех в виду самого ясного, чего отвести надо, а, однако, не отводим.
– А что, например?
– Да вот, например, чего еще ясней того, что бедных и несчастных людей есть великое множество и что пока их так много, до тех пор никому спокойно жить нельзя; а ведь вот про это никто и не думает.
– Вот то-то и есть! А если б предвещение об этом было – небось бы поправились.
А тот с печи отвечает:
– Ничего б не поправились: не в предвещении дело, а в хорошем разуме. А разума-то и не слушают; ну а как предвещения придут, так они не обрадуют.
Его и стали просить рассказать про какой-нибудь такой пример предвещения; и он начал сразу сказывать.
– Я ведь уже старик, мне седьмой десяток идет. Первый большой голод я помню за шесть лет перед тем, как наши на венгра шли30, и вышла тогда у нас в селе удивительность.
Тут его перебили излишним вопросом: откуда он?
Рассказчик быстро, но нехотя оторвал:
– Из села Пустоплясова. Знаешь, что ль?
– И не слышали.
– Ну так услышишь, что у нас в Пустоплясах случилось-то; смотри, чтобы и у вас в своем селе чего-нибудь на такой манер не состроилось. А теперь помолчите, пока я докончу вам: моя сказка не длинная.
Стало в том у нас удивительно, что вокруг нас у всех хлеба совсем не родило, а у нас поле как-то так островком вышло задачное – урожай Бог дал средственный. Люди плачут, а мы Бога благодарим: слава Тебе, Господи! А что нам от соседей теснота придет, о том понимать не хочем. А соседи нам все завидуют; так и говорят про нас: «Божьи любимчики: мы у Господа в наказании, а вы в милости», «И каким-де вы святителям молились и которым чудотворцам обещались?» А наши уж и чванятся, что в самом деле они в любови у Господа: убираем, жнем, копны домой возим и снопы на овины31 сажаем да на токах молотим… Такая трескотня идет, что люба-два! И сейчас после этого сряду пошло баловство: накололи убоины, свезли попам новины, наварили бражки, а потом мужики норовят винца попить, а бабы с утра затевают: «аль натирушков32 натирить! аль лепешечек спечь!» И едим да пьем во вред себе больше, чем надобно. По другим деревням вокруг мякиною и жмыхом давятся, а мы в утеху себе говорим: ведь мы не причинны в том, что у других голодно. Мы ведь им вреда на полях не делали и даже вместе с ними по весне на полях молитвовали, а вот нашу молитву Господь услыхал и нам урожай сослал, а им не пожаловал. Все в Его воле: Господь праведен; а мы своих соседов не покидаем и перед ними не горжаемся: мы им помогаем кусочками. А соседи-то к нам и взаправду повадились кажиден да и бесперечь, и все идут да идут, и что дальше, то больше, и стали они нам очень надокучисты. Так пришло, что не токмо не кажись на улице, а и в избе-то стало посидеть нельзя, потому что слышно, как все тянут голодные свою скорбинку: «Б-о-ж-ь-и л-ю-б-и-м-ч-и-к-и! Сотворите святую милостыньку Христа ради!» Ну, раз дашь и два дашь, а потом уж дальше постучишь в окно да скажешь: «Бог подаст, милые! Не прогневайся!» Что же делать-то! Хорошо, что мы «Божьи любимчики», а им хоть и пять ковриг изрежь, их все равно не накормишь всех! А когда отошлешь его от окошка – другая беда: самому стыдно делается себе хлеб резать… То есть ясно, как не надо яснее, Господь тебе в сердце кладет, что надо не отсылать, а надо иначе сделать, а пока, чего должно, не сделаешь – нельзя и надеяться жить во спокойствии.
И надо бы, кажется, это понять, а вот, однако, не поняли; тогда и превозвестник пришел – его прогнали.
Тут по избе шепотком пронеслось:
– Слушайте, братцы, слушайте!
Запечный гость продолжал:
– Так доняли нас голодные соседи, что нам совсем стало жить нельзя, а как помочь беде – не ведаем. А у нас лесник был Федос Иванов, большой грамотник и умел хорошо все дела разбирать. Он и стал говорить:
– А ведь это нехорошо, братцы, что мы живем как бесчувственные! Что ни суди, а живем мы все при жестокости: бедственным людям норовим корочку бросить, – нечто это добродетель есть? – а сами для себя все ведь с затеями: то лепешечек нам, то натирушков. Ах, не так-то совсем бы надо по-Божьи жить! Ах, по-Божьи-то надо бы нам жить теперь в строгости, чтобы себе как можно меньше известь, а больше дать бедственным. Тогда, может быть, легкость бы в душе осветилася, а то прямо сказать – продыханья нет! В безрассудке-то омрачение, а чуть станешь думать и в свет себя приводить – такое предстанет терзательство, что не знаешь, где легче мучиться, и готов молить: убей меня, Господи, от разу!
Федос, говорю, начитавшись был и брал ото всего к размышлению человечнему, как, то есть, что человеку показано… в обчестве… То есть, как вот один перст болит – и все тело неспокойно. Но не нравилось это Федосово слово игрунам и забавникам во всем Пустоплясове; он, бывало, говорит:
– Вы, почтенные старички, и вы, молодой народ, на мои слова не сердитеся: мои слова – это не сам я выдумал, а от другого взял; сами думайте: эти люди, которые хотят веселиться, когда за порогом другие люди бедствуют, они напрасно так думают, будто помехи не делают, – они сеют зависть и тем суть Богу противники. Теперь, братцы, надо со страдающими пострадать, а не праздновать – не вино пить да лепешкой закусывать.
Старики за это на Федоса кривилися, а молодые ему стрекотали в ответ:
– Чего ты тут, дядя Федос, очень развякался! Что ты, поп, что ли, какой непостриженный! Нам и поп таких речей не уставливал. Если нам Бог милость сослал, что нам есть что есть, то отчего нам и не радоваться? Пьем-едим тоже ведь все в славу Божию: съедим и запьем и отойдем – перекрестимся: слава те, Господи! А тебе-то что надобно?
Федос не сердился, а только знал, что ответить:
– Несмысленные! Что тут за слава? Никакой славы нет, что вы будете лепешки жевать до отвалу, когда люди кожурой давятся! А вы вот такую славу вознесите Христу, чтобы видели все, что вы у Него в послушании… Ведь Его же есть слово к нам: «Пусть знают все, что вы Мои ученики, если имеете любовь между собою!»33
Но только ничего Федос не успевал, и все ему наотрез грубили, и особенно ему перечила своя его собственная внучка Маврутка, – одна только она у него и осталась от всего поколения, и он с нею с одною и жил в избе, а была она с ним несогласная: такая-то была вертеница и Федоса не слушалась и даже озорничала с ним.
– Ты, – бывало, скажет, – очень уж стар стал, так вот и пужаешь всех, и нет совсем при тебе никакой веселости. Чего ты пристаешь ко всем: «Бог» да «Бог»! Это мы и в церкви слышали, и крестились, и кланялись, а теперь надо веселого!
Он ей, бывало, скажет:
– Эй, нехорошо, Мавра! Бога надо постоянно видеть перед собою, на всех местах ходящего и к тебе понятно глаголющего, что тебе хорошо, а чего не надобе.
А девка на эти слова от себя зачастит, зачастит и всякий раз кончит тем, что:
– Ты простой мужик, а не поп, и я не хочу тебя слушаться!
А он ей:
– Я простой мужик – я в попы и не суюся, а ты не суди, кто я такой, а суди только мое слово: оно ведь идет на добро и от жалости.
А внучка отвечает:
– Ну ладно: в молодом-то веку не до жалости; в молодом веку надо счастье попробовать.
А Федос ей и сказал:
– Ну что делать – испробуешь, только ведь не насытишься.
И так, где, бывало, с дедом Федосом люди ни сойдутся – сейчас все против него; а он все толкует, что надо жить в тихости, без шума и грохота, да только никак с людьми не столкуется и с Мавруткою к празднику нелады у него по домашеству; пристает она:
– Дай, дедко, мучицы просеять, спечь лепешечек!
А он этого не хочет, говорит:
– Ешь решетный хлеб34, от других не отличай себя.
Мавра и злится:
– Нас, – говорит, – Бог отличил, а ты морить хочешь!
Федос отвечает:
– Эх, глупая! Еще неведомо, для чего вы отличены; может быть, и не для радости, а в поучение.
И когда раз один Маврутка так на Федоса рассердилась, так взяла да и сказала ему:
– Не дай бог с тобой долго жить, хоть бы помер ты.
Но Федос и тут не рассердился.
– Что же такое!.. Ничего! Погоди, вот скоро похороните; может быть, потом поминать станете.
А молодые-то – и расхохоталися:
– Еще, мол, чего! Тебя, старого ворчуна, вспоминать будем!
Да и старички-то, которых звал он «почкенные», не на его стороне становилися, а тоже, бывало, говорят:
– Что он презвышается – лучше всех хочет быть во всем в Пустоплясове! Довольно знаем мы все его: вместе и водку с ним пили, и с бабами песни играли – чего великатится!
Молодые это слышать и рады, и иной озорной подойдет к нему и говорит:
– Дед Федос!
– А что тако?
– А вон что про тебя старики-то сказывают!
– Да! Ну-ка, давай послухаем.
– Говорят… будто ты… Стыдно сказывать!
– Ну что?.. ну что? Не тебе это стыдно-то!
– Когда молодой-то был…
– У, был пакостник!.. Школы нам, братцы, не было! Бойло было, а школы не было.
– Говорят, ты солдатке в половень гостинцы носил!
– Да и хуже того, братцы мои, делывал. Слава Богу, многое уже позабылося… Видно, Бог простил, а вот… людям-то все еще помнится. Не живите, братцы, как я прожил, живите по-лучшему: чтоб худого про вас людям вспоминать было нечего.
А мы, раз от раза больше все сшибаючись, попали, братцы, перед Святками в такое бесстыжество, что мало нам стало натирухов да лепешек, а захотели мы завести забавы и игрища. Сговорилися мы, потаймя от своих стариков, нарядиться как можно чуднее, медведями да чертями, а девки – цыганками, и махнуть за реку на постоялый двор шутки шутить. А Федос как-то узнал про это и пошел ворчать:
– Ах вы, – говорит, – бесстыжие! Это вы мимо голодных-то дразнить их пойдете, что ли, с песнями? Слушай, Мавра! Нет тебе моего позволения!
Мы все ее у Федоса отпрашиваем:
– Пусти, мол, ее, Федос Иванович, что тебе ее век томить!
А он отвечает:
– Пошли вы, пустошни!35 Какое в этом утомление, чтобы не пустить человека из себя дурака строить!
– Ну, да ты, мол, уж всегда такой: ото всех все премудрости требуешь!
– Не премудрости, – говорит, – а требую, что Господь велит, – на ближние разумения: ближний в скорбях, а ты не попрыгивай.
– Да разве ближнему-то хуже от этого?
– А разумеется, – не вводи его в искушение, а в себе не погубляй доброту ума.
– Ну вот, мол, ты опять все про вумственность! Это надокучило! Небось, когда молод был сам, так не рассуживал, а играл, как и прочие.
– Ну и что же такое, – отвечает дед Федос. – Я ведь уже не раз сознавался вам, что в молодых годах я много худого делал, так неужели же и вам теперь должен тоже советовать делать худое, а не доброе! Эх, неразумные! С пьяным-то, чай, ведь надо говорить не тогда, когда он пьян, а когда выспится. Молодой я пьян был всякой хмелиною, а теперь, слава Богу, повыспался. А если бы я был человек не грешный, а праведный, так я бы и говорил-то с вами совсем на другой манер: я бы вам, может, прямо сказал: Бог это вам запрещает, и может за это прийти на вас наказание!
Тут за это слово все на Федоса поднялись.
– Нет, нет! – закричали. – Что ты, как ворон, все каркаешь! Это все ты сам повыдумывал! Веселье и в церквах поминается. Давыд-царь и играл, и плясал36, и на свадьбе-то мало ли вина было попито. Ты своего не уставляй – это нам не запретное. Если бы похотел Господь, чтобы поворотить народ на другую путь, он бы не тебя послал, а особого посла-благовестника.
Федос им желал внушить, что не нам судить, какого посла куда посылает Бог, а что слово Господне – духовное и через кого оно доходит, через того все равно и засеменяется: кто в Божьих смыслах говорит, того и послушайся, а нарочных послов не жди. Нарочный-то, бывает, так придет, что и не поймешь его.
Ну а все же хоть и все с дедом спорили, а в открытость супротив его делать стыдилися, потому что – когда вспомянется нам то, что старики про половень говорили, мы Федоса будто и не уважаем, а потом вздумаем, что он давно уже человек справедливый стал, а те «почкенные»-то все еще вокруг половня ходят – нам Федоса и совестно. Грешник-то он, правда, что грешник был, да ведь он отстоялся уж и повернул себя на хорошее! Свое-то нам справить хочется, а его все-таки стыдно. И стали мы с своими намерениями крыться и сделали уговор вечером на Рожествин день собираться все в ригу и ждать друг дружку в угле, в колосе, а потом идти всей гурьбой переряженным к дворнику. А мы знали, что у дворника праздник как следует: быка залобанили, трех свиней зарезали и две бочки браги наварено. Пойдем, мол, налопаемся, а на обратном пути девки пусть себе, где знают, хоронятся.
Такие зашли затеи хорошие!
Пошли у нас хлопоты: разные мы одежи припасаем да прячем в потайных местах. Боимся только, чтобы не подсмотрели за нами соседи неимущие да наши похоронки не украли бы.
Мы им до сочельника все подавали кусочки, а под сочельник бабы и девки сказали им:
– Слушайте, вы, неимущие! Вы чтобы завтра не сметь приходить сюда, потому что мы завтра будем сами в печках мыться и топорами лавки скресть. Завтра нам не до вас. Обходитесь как знаете.
Маврутка захотела свои уборы вынесть в ригу, когда дед Федос в лес пойдет, и вот, когда все, что надо было, у себя в избе отмыла и отскребла, да поглядела в окно, а на улице, видит, – метель и сиверка, так что дышать трудно. Маврутка думает: «Дай скорей сомчу, а то дед воротится!» И только что отворила дверь, как сдушило ее сиверкой, а перед самым ее лицом на жерновом камне у порожка нищенское дитя стоит, и какое-то будто особенное: облик нежный, а одежи на нем только одна рваная свиточка и в той на обоих плечах дыры, соломкой заправлены, будто крылышки сломаны да в соломку завернуты и тут же приткнуты.
Маврутка на него осердилася.
– Чего тебе! – говорит. – Для чего в такой день пришел! Ишь ты, нет на вас пропасти!
А дитя стоит и на нее большими очами смотрит.
Девка говорит:
– Что же ты бельма выпучил! Прочь пошел!
А он и еще стоит.
Маврутка его поворотила и сунула:
– Пошел в болото!
А сама побежала, и никакого ей беспокоя на душе не было, потому что ведь сказано всем им было, чтобы не ходить в этот день – чего же таскается!
Прибежала Мавра в ригу, да прямо в дальний угол, и там в сухом колосе все свое убранье и закопала, а когда восклонилася, чтобы назад идти – видит, что этот лупоглазый ребенок в воротах стоит.
Маврутка на него опалилася.
– Ты, шелудивый, – говорит, – подслежаешь меня, чтобы скрасть мое доброе! Так я отучу тебя! – Да и швырнула в него тяжелый цеп, а цеп-то такой был, что дитя убить сразу мог, да Бог дал – она промахнулася, и с того еще больше осердилась, и погналася за ним. А он не то за угол забежал, не то со страху в какой-нибудь овин нырнул, только Мавра не нашла его и домой пошла, и поспешает, чтобы прийти прежде, чем дед Федос воротится из лесу, а на самое на нее стал страх нападать, будто как какая-то беда впереди ее стоит или позади вслед за ней гонится.
И все чем она шибче бежит, тем сильнее в ней дух занимается, а тут еще видит, что у них на завалинке будто кто-то сидит…
Девка-ровесница с ведром шла и спрашивает:
– Что у тебя, нога, что ли, подвихнулася?
Та отвечает:
– Видно.
– А что это такое там у нас под окном на завалинке?
– Это твой дед Федос сидит…
– У тебя, может быть, курья слепота в глазах?
– Чего еще! Ярко его вижу, вон он руки в рукавицах на костыль положил, а недром37 носит. Тяжело его удушье бьет.
– А робенка лупоглазого не видишь там?
– Лупоглазое дитя-то ноне по всему селу ходило, а теперь его нетути…
А Маврутка ей говорит, что она сейчас лупоглазое дитя видела и что он подсмотрел, где она свой убор закопала.
– Теперь, – говорит, – то и думаю, что он, стылый, откопает да и выкрадет.
– Пойди перепрячь скорей!
– И то сбегаю!
А сама чует, что теперь уже ей в риге было бы боязно.
И тут Мавра с дедом опять не в лад сделала, так что он сказал ей:
– Ты, должно быть, задумала что-нибудь на своем поставить. Смотри, беды б не вышло!
Она отвечает:
– Не удержишь меня!
– Чего силом держать… и не надобно… А тебе, слышь, чего же там понравилось?.. Назад-то пойдете, ребята чтоб вас не обидели.
– Закаркал, закаркал опять! Никого не боимся мы, а там праздник как следует – там били бычка и трех свиней, и с солодом брага варена…
– Вона что наготовлено исступления! И пьяно, и убоисто…
– А тебе и свиней-то жаль!
– Воробья-то мне и того-то жаль, и о его-то головенке ведь есть вышнее усмотрение…
– О воробьиной головке-то!
– Да.
– Усмотрение!
– Да!
– Тьфу!
Мавра в раскат громко плюнула.
Дед сказал:
– Чего ж плюешься?
– На слова твои плюнула.
– На мои-то наплюй – не груби только Хозяину38.
– Он мне и не надобен.
– Вона как!
– Разумеется!.. Пусть его нелюбым коням гривы мнет.
– Что городишь-то, неразумная! Я тебе говорю про Того, Кому мы все работать должны.
– Ну, а я не разумею и не хочу.
– Что это? – работать-то?
– Да.
– Поработаешь. Не все ведь вольною волей работают – другие неволею. И ты поработаешь.
Мавра через гнев просмеялася и говорит:
– Полно тебе, дед! В самом деле, видно, правда, что ты с ума сошел!
А дед посмотрел и ответил ей:
– Господь с тобой, умная! – и сам на печь полез, а она схватила под полу его фонарь со свечой и побежала в ригу свой наряд перепрятывать.
А в риге-то уже темно, и страх на нее тут так и налетел со всех сторон вместе с ужастью: так ее и за плечо берет, и ноги ей путает. Думает: «Дай скорей огонь зажгу – смелей станет». Чиркнула спичкою раз и два – что-то у самого лица будто пролетело. Она зажгла фонарь и перекрестилась, а только зашла в угол к колосу, как вдруг с одной стороны к ней пташка, а с другой другая – точно не хотят допустить ее!
И видит она, что это ей не кажется, а взаправду есть: откуда-то слетели воробушки и пали на колос в свет и сидят-глядят на нее натопорщившись…
«Давай скорее выхвачу да и убегу», – думает Мавра и стала скорей руками колос разворашивать, а там под рукой у нее что-то двигнулось и закопалося… Она – цап посильней, а ей откуда ни спади еще воробей, и трепещется, и чирикает… «Тьфу, мол, что тебе надобно? Проклятый ты!» Взяла его да и сорвала ему головеночку, а сама не заметила, как с сердцем в злости фонарь бросила и от него враз солома вся всполыхнула; а оттудова-то, из кучи-то, – что вы скажете! – восстает оное дитя лупоглазое, и на челушке у него росит кровь.
Тут уж Мавра забыла все и бросилась бежать, а огонь потек с бурею в повсеместности и истлил за единый час все, чем мы жили и куражились…
И стало нам хуже всех тех, которые докучали нам, потому что не только у нас весь хлеб погорел, а и жить-то не в чем было, и пошли мы все к своим нищим проситься пожить у них до теплых дней.
А дед-то Федос на пожаре опекся весь и вставать не стал; ну а все ладил в ту же стать и говорил другим с утешением:
– Ничего, – говорит, – хорошо все от Господа посылается. Вот как жили мы в Божьих в любимчиках – совсем, было, мы позабылись – хотели все справлять свои дурости, а теперь Господь опять нас наставит на лучшее.
Так и помер с тем – с этой верой-то!
А какое это было дитя, и откудова, и куда оно в пожар делося – так никогда потом и не дозналися, а только стали говорить, будто это был ангел и за нечувствительность нашу к нему мы будто были наказаны.
– Все равно, – говорил Федос, – кто бы ни был он, – бедное дитя всегда «божий посол»: через него господь наше сердце пробует… Вы все стерегитеся, потому что с каждым ведь такой посол может встретиться!
1892 г.
28
Тракт – проезжая дорога, часто почтовая.
29
Согласно библейскому преданию, Иосиф, сын Иакова, имел дар толкования сновидений. Он объяснил смысл странных снов, увиденных фараоном, предсказав, что после семи урожайных лет (фараону снились семь тучных коров, а затем – семь полных колосьев) наступят семь голодных лет (в сновидении затем семь тощих коров и семь сухих колосьев поглотили тучных коров и полные колосья и не стали полнее) (Бытие, 41:1–37).
30
Т.е. в 1843 году, за шесть лет перед походом в Венгрию. Царский манифест об этом походе в поддержку австрийского абсолютизма был издан в апреле 1849 г.; в августе того же года венгерская армия капитулировала перед превосходящими русско-австрийскими силами.
31
Овин – строение с печью, предназначено для сушки хлеба в снопах.
32
Натирушки – род лепешек или небольших хлебцев, при изготовлении которых тесто как бы натиралось, а не месилось обычным способом.
33
Неточная цитата из Евангелия от Иоанна, 13:35.
34
Решетный хлеб – то есть испеченный из муки, просеянной сквозь решето.
35
Пустошни – пустышки, пустые люди.
36
Согласно ветхозаветному преданию, Давид, царь Израильско-Иудейского царства, первоначально появился при дворе царя Саула как певец-гусляр, чтобы успокаивать царя игрой (Первая книга Царств, 16: 14–23), плясал же он «пред Господом» (Вторая книга Царств, 6:16).
37
Недро – нутро, грудь.
38
Дед Федос, произносящий эти слова, подразумевает под Хозяином Бога, а его внучка думает о домовом («нелюбым коням гривы мнет»).