Читать книгу Убей его, Джейн Остин! - Коллектив авторов, Ю. Д. Земенков, Koostaja: Ajakiri New Scientist - Страница 5

Основная номинация
Айгуль Кисыкбасова. Домовой

Оглавление

Впервые домовой шепнул о себе в лохматый апрельский день, когда дождливая весна монотонно капала с крыши и мочила хмурых толстых голубей, взявших привычку зимовать на нашем подоконнике до уверенного, уже неотменяемого тепла.

Я слонялась по квартире и с укором косилась на настенные часы. Они ворочали стрелками сонно, медленно, по-стариковски, вредничали и не спешили объявлять вечер, когда мама придет с работы и – я невольно сглотнула – принесет «взятку». Сушки, пряники, вафли. Если повезет, коробку лежалых, покрытых белыми трещинками, но шоколадных – и от того как будто все равно восхитительных – конфет. Вкусные осколки чужих столов, что перепадали усталому участковому доктору от в меру благодарных больных.

Мама всегда говорила о них «больные», никогда «пациенты», и потому в моей голове они ощущались и виделись странно: дрожащими, в бисеринках липкого пахучего пота, с холодными палочками градусников в горячих сухих подмышках. После прихода мамы, после ее шприцов, таблеток, внимательных рук и глаз, желтых коротеньких листков с рецептами, пахнущих надеждой, они распрямлялись, выдыхали, нашаривали тапочки, вставали и шли к своим шкафам, вынимали оттуда простые сласти – для докторской дочки.

Приходя вечером домой с «взяткой», мама особым образом, бережно, ставила свой рабочий пакет передо мной. Я ныряла туда обеими руками по самые плечи, доставала добычу и несла ее на кухонный стол – делить между мамой и мной, шуршать обертками, есть вприкуску к чаю, ни крошки до следующего дня. Однажды в мамином пакете оказался кусок домашнего пирога с капустой, завернутый в застиранное маленькое полотенце. Он был до того вкусным, что казался ненастоящим. Пирог из другой вселенной, в которой еще не придумали разваренных макарон, поджидающих меня каждый день дома – угрюмый слипшийся ком на дне кастрюли.

Но чаще наш вечерний чай был пустым. Дни, целые недели, когда мамин пакет пах только усталой бумагой и недавним дождем. В такие вечера даже лампочки на нашей кухне светили тускло, болезненно, бисеринками липкого пота, и казалось, что до маминой зарплаты – век вековать.

День длился, часы упрямо не разрешали вечер. Делать мне было решительно нечего: Юлька со второго подъезда еще сидела на уроках – вторая, поздняя школьная смена, а Алимушу из пятого увезли к отцу на весь день.

Я поплелась в прихожую, скорчила от скуки пару рожиц зеркалу и заприметила в отражении, за своей спиной, черный хрустящий мамин плащ, висевший на нижнем – едва дотянуться кончиками пальцев, – коридорном крючке.

Плащ пах мамой. Ее кожей, ее руками, немножко лекарствами – эхом маленького кабинета в поликлинике, ее отсутствием долгими-долгими скучными днями. Обняв запах мамы, зарывшись в него, я запустила руки в глубокие косые карманы плаща, загадав найти автобусные билетики. Мама никогда их не выбрасывала, копила для меня, с усталой рассеянной улыбкой смотрела, как я, морщась от напряжения, складывая непослушные цифры, высчитываю счастливые номерки, способные исполнить любую, даже самую несбыточную мечту. Например, чтобы папа снова жил с нами. Или чтобы мои волосы плелись мягкими кудрями, как у сестры.

Билетиков не случилось, мама еще не успела накопить. Но в левом кармане плаща я внезапно нащупываю маленький холодный кругляш и, не веря пальцам, вытаскиваю большую, тусклым серебряным бликом по ранту, монету. 50 тенге! Целое состояние, никаких билетиков не нужно! Вот только откуда она здесь? Денежки нам еще не выплатили даже за февраль, а аванс, сказала мама несколько дней назад, озабоченно заглядывая в пустой холодильник, мы вот-вот проедим.

Крепко сжимаю внезапную находку в кулаке. Мысли в голове вдруг делаются веселыми, бойкими, смешливыми, торопятся, толпятся, вьются разноцветными короткими лентами. Сейчас каа-аак пойду в магазин и каа-аак накуплю всего-всего!

Рогалики! Обгрызть сначала сухие тонкие кончики – по дороге к дому, на ходу, так всегда вкуснее, затем разрезать пополам, начинить сливочным маслом и вареньем и съесть с чаем. Ой, а ведь ни масла, ни варенья нет! Тогда пойти в заставленный цветными сигаретными пачками киоск на большом перекрестке и купить там шоколадных капелек в маленьком золотистом пакетике. Или, замираю от собственной смелости, колбасы! Да-да, вкусной – в белых пятнышках жира, соленой и пахучей колбасы. Она режется тонюсенькими кружками и кладется на толстенные куски хлеба. Чтобы сытнее.

Надеваю уже ботинки, тянусь за курткой, но внезапно задумываюсь. Мама могла просто потерять монетку, забыть о ней, и теперь ей не хватает денег на что-то важное. На автобусный билетик, тогда пешком вдоль трамвайных путей, длинными перекрестками, долго, усталыми ногами в истертых мозолистых туфлях, до темноты. А вдруг мама хранила эту денежку на «черный день», о котором все время говорят тетя Лаура и бабушка. Мне страшно хочется узнать, когда он наступит, этот день без света и без солнца, и как он будет выглядеть, и что будут делать люди в полной темноте, но я стесняюсь и не решаюсь спросить.

Наверное, это все же монетка «черного дня». Я со вздохом разуваюсь, возвращаю находку в мамин карман и плетусь на кухню – подогревать рожки, чтобы наполнить ими живот, вместо колбасы в белых пятнышках жира.

* * *

Мама приходит с работы необычайно рано, за окнами еще видны тополя, плавающие в густом сливочном вечере. Удивляюсь щелканью замков в неурочный час, бегу в прихожую, скорее сообщить новость, которая жжет мне язык.

– Мама, а знаешь, что!.. – кричу я в открывающуюся дверь и тут же обрываю себя. Мама будто бы стала меньше ростом: съежилась, потемнела, сгорбила беззащитно обычно прямую спину. Кажется, что сквозь усталость на ее лице просвечивают невыплаканные слезы, невыдавленная темно-желтая злость.

– Мамочка, что-то случилось? – Искоса гляжу на ее рабочий пакет. Сегодня он тоже, как и мама, сморщенный, пустой, тоскливый, нет ни пухлых карточек, ни вкусных взяток.

– Ты потеряла все карточки, мама? Ты плачешь?

На лице у мамы нет слез, но глаза красные, припухшие, безучастные. Наверное, она плакала, когда шла домой, думается мне.

Мама, наконец, отвечает – бесцветным плоским голосом:

– Я оставила их в поликлинике. Хватит вертеться, дай матери отдохнуть с работы.

Она разувается, бросает пустой пакет прямо на пол в прихожей и, слегка приволакивая ногу с больным коленом, уходит в комнату. Я растерянно остаюсь в коридоре и наблюдаю за тем, как мама подходит к своей кровати, стягивает куртку, не глядя, бросает ее на стул неопрятной серой кляксой, ложится на кровать – прямо так, в одежде, – и накрывается одеялом с головой. Я мнусь в нерешительности и нарастающей тревоге – что мне делать? И вдруг слышу ее приглушенный голос:

– Ты ела?

– Да, мамочка. Рожки и яичко, чай попила.

– Хорошо. Дай мне поспать пару часов, выключи свет, поиграй на кухне.

– Ты очень-очень устала, да? Больные вредные сегодня?

Мама откидывает одеяло и смотрит на меня в упор – злым немигающим взглядом. Затем прикрывает глаза ладонью, долго молчит, потирает лицо рукой с надтреснувшей кожей, но отвечает уже другим – мягким, привычным тоном:

– Иди ко мне, полежим вместе.

Я тут же проскальзываю в комнату, спешу щелкнуть выключателем, и, в настороженной темноте, на ощупь, пробираюсь к маме. Она тянет ко мне руки, обнимает и укладывает под толстое пушистое одеяло. Прижимает к себе – так крепко, что я начинаю дышать одновременно и носом, и ртом. Мама отодвигается и гладит меня по голове тяжелой горячей ладонью.

– Как прошел твой день? – шепчет темнота маминым голосом.

Я тут же – чтобы закончить, наконец, эту сумрачную, серую тишину, грозящую какой-то большой невыговариваемой бедой, – быстро-быстро выпаливаю про монетку, про голубей, которые совсем меня не боятся и целый день поскрипывают о своем, переминаясь с одного толстого сизого бока на другой. Вспоминаю о том, что перед маминым приходом звонила Юлька, чему-то смеялась в трубке, но ее совсем не было слышно, потому что где-то рядом, совсем близко, возмущенно лаял Мальчик – ее большая, вся в черных шелковых кудряшках, собака.

Мама снова родная и близкая. Она тихо смеется о Юльке и Мальчике, говорит, что Вера Васильевна, Юлькина мама, с ума сходит от всех этих двуногих и четвероногих, что разговаривают, смеются, бегают и лают в ее квартире дни напролет. Мама обещает разобраться с толстыми голубями и прогнать их навсегда. Удивляется монетке и говорит, что я могу оставить ее себе, и никаких черных дней не существует вовсе, и не будет их никогда. Напоследок, уже сонным, смазанным голосом, шепчет:

– Кажется, ты подружилась с нашим домовым.

Я ойкаю, вскакиваю и тормошу засыпающую маму:

– Какой домовой, мамочка??? Это как Кузя из мультика? А где он живет? А как он?..

Но мама уже не слышит. Сквозь тягучую усталую дрему, проваливаясь все глубже, тяжелея, расслабляясь, она бормочет:

– Купи себе завтра все, что захочешь, доченька. Купи сладостей.

* * *

– Если честно, я совсем не поверила маме! Вернее, вечером поверила, а утром разверила! – заявляю я, усаживаясь на скамейку между Юлькой и Алимушей. Едва проснувшись, я с нетерпением ждала нашего полевого совещания. – Она просто забыла про денежки в своем плаще…

– А вот и зря! – как всегда, громко и с вызовом, спорит Юлька. – Домовые есть на самом деле, просто не все взрослые о них знают! Вот твоя мама знает, а моя, например, нет.

Юлька тоже взрослая, старше меня на целых три года и краешка в пару весенних месяцев. У нее всегда наготове правда жизни и ценный совет, вот только она постоянно горячится – к месту и нет. И сейчас она вскакивает, машет руками, двигает смешно выразительными пушистыми бровями.

– Ты сама говорила, что твоей маме задерживают зарплату! Моей тоже! – Юлькина мама работает в школьной библиотеке, да и дома у них целая комната, набитая до потолка книжными полками. – А если у твоей мамы нет денег, как она могла забыть про эту монетку? Да еще и в плаще, который постоянно носит! Скажи? Вот скажи? Позавчера я видела твою маму в этом самом черном плаще! Своими глазами видела! Этими самыми глазами!

Юлька приближает ко мне свое лицо, зеленые, с серыми переливами, глаза – смотри, мол. Я легонько щелкаю ее по носу, она смеется и отстраняется.

– А у тебя есть домовой? – спрашиваю я.

Юлька морщится и безнадежно машет рукой:

– Нет, у меня же собаки! Мальчик и Динка прогонят любого домового в одну секунду. Так что так живем сами, как можем, – расстраивается она.

Я перевожу вопросительный взгляд на Алимушу. Она пугается – как всегда, когда на нее обращают внимание, и машет головой:

– У меня же кот! А он такой наглый, знаешь, никого больше не потерпит дома. Нас еле терпит, не то что домового. В прошлом году мы взяли маленького котенка, так они подрались через час. Пришлось обратно отвезти.

Я ошарашена. Получается, бедным Юльке и Алимуше не повезло. Но у меня еще есть к ним вопросы:

– А как он выглядит, этот самый домовой?

Юлька хмыкает:

– Никто не знает, ни один человек! Его никто и никогда не видел. Но это не самое главное. – Она озабоченно вышагивает перед нами, туда-сюда, будто решает сложную задачку. – Самое главное, подружиться с твоим домовым по-настоящему, чтобы он и дальше подкидывал тебе денежку. И я знаю, как это сделать!

– Как? – одновременно спрашиваем мы.

– У тебя же осталась эта монетка? Давай сюда! – Юлька резко останавливается и протягивает мне ладошку.

– Д-да, – замираю я, но не спешу отдавать. – Я хотела купить…

– Давай-давай сюда, вместе в магазин сейчас пойдем.

Юлька снова кипятится. Она уже придумала план действий, и ноги ее охватывает особенная нервная «жгучка», когда стоять на месте просто невозможно. Обреченно вытаскиваю из кармана куртки монетку и кладу ей на ладошку.

Мы поднимаемся с лавочки и идем в маленький магазинчик в соседнем доме. Сегодня там работает Черточка – худая высокая продавщица, лицо у которой все скомкано в районе носа. В ее толстом засаленном журнале, надежно спрятанном под прилавок, все о нас с Юлькой. Номера наших квартир, сумма наших долгов. А вот Алимуши в журнале нет, виноватый папа после развода, рассказывает, краснея, она, не дает им с мамой и братом обеднеть, все тащит и тащит в бывшую семью, к бывшим детям продукты, одежду, живые большие деньги.

Юлька не смотрит на Черточку. Она деловито оглядывает прилавки – большой богатый покупатель. Сделав выбор, смело тыкает пальцем:

– Нам пакет молока и вон тот маленький мед.

Черточка неохотно встает, лениво, вперевалку идет к холодильнику, достает молоко, отламывает пластиковый кубик с медом.

Юлька оборачивается ко мне:

– Что ты еще хотела купить?

– Рогалики или… или… колбаску.

– Нет, на колбаску не хватит. Давай рогалики!

Я соглашаюсь.

Черточка закатывает глаза, небрежно заворачивает в тонкую коричневую бумажку два рогалика с самого верха: с подсохшими краями, заветренные, не слишком свежие. Но даже у Юльки не хватит духу попросить Черточку дать нам мягонькие, со дна.

Мы забираем покупки и идем ко мне, подружиться с домовым. Поднимаемся на пятый этаж, и на лестничной площадке, нос к носу, сталкиваемся с Заринкой из соседней – дверь справа квартиры. Она в нарядном шерстяном платьице и белых лаковых ботинках.

Заринка заискивающе улыбается:

– Девочки, привет! Вы к Айке?

Алимуша морщится и, не здороваясь, проходит мимо. Юлька удобнее перекладывает в руках пакет с молоком, останавливается и издевательски улыбается:

– Да, мы идем вызывать домового!

Зарина открывает рот от удивления и спрашивает:

– А можно с вами? Пожалуйста!

Юлькина улыбка становится шире:

– Мы пригласили весь наш двор, скоро все придут. Это так весело! И только тебе с нами нельзя, правда, Айка?

Зарина переводит взгляд на меня. Она смотрит почти с мольбой, так сильно ей хочется быть с нами, быть одной из нас. Я молчу и ковыряю носком пол, не зная, как отказать ей.

Чистенькая, ухоженная – с иголочки, ни пылинки, – она всегда гуляет во дворе одна, под бдительным присмотром матери, которая торчит на балконе и пристально наблюдает за дочерью. Раньше мы принимали ее в игру, в разговоры, поверяли свои секреты, даже взяли однажды с собой в опасную экспедицию на соседнюю замершую стройку. С этого испытания на храбрость и началась наша молчаливая теперь вражда.

Провалы окон, крошащийся цементный пол, битое стекло, лестницы без перил, уносящиеся в никуда ступени и, самое главное, самое важное, самое страшное – узкая замусоренная щель между зданиями. Не больше минуты пробежать насквозь – другим концом щель упирается в проспект. Пробежать, постоять на краю бетонного козырька, сплюнуть вниз, оценить высоту полета слюны и собственную смелость и нырнуть обратно – в тихий зеленый двор с высоченными тополями.

Испытание стройкой прошли все в нашем дворе. Заринка была последней. Она сделала несколько шагов в темноту, бодро захрустела битыми стеклами и вдруг на середине пути остановилась, затихла, замолчала. Мы подождали пару минут, покликали – тишина, – и цепочкой, гуськом – вдвоем в щели не развернуться, – отправились ее спасать.

Заринка стояла, держа в руках порванный подол платья. В тусклом свете, освещающем щель, мы едва разглядели ее злое лицо. Она подняла на нас глаза, указала обвиняющим пальцем на железяку, торчащую в стене, ни слова не говоря, протиснулась мимо нас, чиркнув спиной испорченного уже платья по грязной бетонной стене, и вывалилась во двор. Сжимая сорванную белую оборку, оттуда, из света зеленых тополей, она погрозила нам, растерянным спасателям, кулаком и убежала.

В тот же вечер домой ко мне и к Юльке, и к Алимушке пришла Заринина мама. Она требовала с наших родителей денег за порванное платье, кричала, чтобы мы – грубые дворовые девки не смели больше втягивать ее дочь в свои игры, грозилась детской комнатой милиции. После ее ухода наша троица стояла в углах своих квартир, незаслуженно наказанная, и, сжимая кулаки, выдумывала, как отомстить ябеде.

Вспоминая об этом, я молчу и трусливо ковыряю носком пол.

– Ну и пожалуйста! – говорит запальчиво Заринка. – Зато мама сегодня мне купит торт! Большой торт с шоколадным кремом! Потому что у меня сегодня день рождения, и я вас всех тоже не приглашаю!

Она дергает плечом, отворачивается и, громко, с ненавистью щелкая каблуками лаковых ботинок, спускается по ступенькам. Юлька презрительно хмыкает, но Алимуша мрачнеет. Она большая шоколадная лакомка, и ей, прямо сейчас, до дрожи, захотелось настоящего торта, а не этих вот засохших рогаликов.

– Чего стоишь? Открывай дверь! – выводит Юлька нас из оцепенения.

Я справляюсь с замком, впускаю девчонок в квартиру и захожу следом. Подозрительно осматриваюсь, но дома пусто и тихо. Юлька быстро разувается, деловито идет на кухню и начинает хозяйничать. Достает маленькое красивое блюдце из парадного маминого сервиза, вскрывает пакет с молоком, наливает до самых краев, открывает мед и размазывает его пальцем по канту. Затем, сохраняя торжественное лицо, осторожно несет и ставит блюдце на пол, в углу возле плиты, манит меня пальцем к себе, поближе:

– Подливай молочко каждый вечер и оставляй на ночь, – командует она.

– А чай он не пьет? – спрашиваю с надеждой.

Юлька задумывается, но тут же отрицательно машет головой:

– Про чай я ничего не знаю, но лучше не рисковать!

Мы втроем садимся за стол, едим рогалики, пьем холодное молоко – Юлька наливает нам чуть-чуть. Смеемся, дразнимся, рассказываем удивительные истории, слушаем, как за окном серебристыми голосами поют тополя.

– Ты что, принесла домой уличную кошку? – спрашивает мама вечером, кивая на блюдце.

Из открытой форточки льется теплый ветер, ерошит короткие мамины волосы, потихоньку, ласковыми невидимыми пальчиками распрямляет морщинку между ее бровей.

– Нет, это для домового, мамочка. Юлька сказала, что мы подружимся, если он будет каждую ночь пить молочко.

– А кипятить молочко для него не нужно? И для тебя заодно, а то заболеете дружно бруцеллезом.

– Ой, мама, ну что ты всегда такая доктор! Он же волшебник, и никаким, – спотыкаюсь о новое слово, – целезом он заболеть не может. И нам с тобой это молочко пить нельзя, это только для него.

Мама закатывает глаза, встает, вынимает из холодильника пакет, переливает молоко в кастрюльку и ставит на газ. Я вздыхаю и думаю о том, что все пропало, потому что теперь на молоке будет противная пенка, и домовой, конечно, пить его не будет. И дружить со мной тоже.

Но я молчу. Услышав про Юлькин ритуал, мама немножко повеселела, просветлела лицом и стала похожа на себя прежнюю. Сегодня она пришла домой еще до сумерек, с пустым пакетом, в котором, тихонько убедилась я, снова не было ни больничных карточек, ни вкусных взяток. Пришла и, растирая покрасневшие, опухшие, как будто замерзшие пальцы, бескрыло опустилась на кухонный табурет.

* * *

Проснувшись следующим утром, я резко – будто брызгами краски во все стороны, – вспоминаю вчерашний день. Неловко сползаю с кровати, торопясь, не попадая в тапочки, надевая их кое-как, отстающими хвостиками, бегу на кухню. Застываю столбиком возле блюдца, из которого кто-то отпил ночью половину молока! Зажимаю рот ладошками и тихонько хихикаю, а затем бросаюсь в коридор – звонить Юльке.

Юлька на том конце провода ахает и довольно смеется. Напускает в голос строгости, наказывает мне не терять времени и искать подарочки.

Повесив трубку и затаив дыхание, я подхожу на цыпочках к маминому плащу. Обнимаю его, по привычке вдыхаю запах, слушаю, как недовольно хрустит скользкая черная ткань, и, наконец, решившись, медленно просовываю дрожащие, вспотевшие вдруг руки в карманы.

Пусто. Обшариваю карманы еще и еще раз, затем догадываюсь, что Домовой мог припрятать свои сокровища в другом месте. Поиграть со мной, отомстить за нехорошую пенку в молочке.

Весь день я очень-очень занята. Обыскиваю карманы маминого зимнего пальто – коричневого, с белым прореженным мехом на воротнике. Ощупываю свою весеннюю и зимнюю курточки, встряхиваю и переворачиваю подошвой вверх всю обувь. Вытаскиваю и, чихая, складываю обратно пыльные книги. Лежа на животе и пыхтя от натуги, проминаю пальцами всю-всю – липкую и сырую темноту под ванной. Залезаю в подсобку с ногами, заглядываю в дальние уголки шкафа с одеждой, шкафов с посудой. Лезу даже в духовку. И только под кроватями посмотреть не решаюсь. Там слишком черно даже днем.

К сумеркам, когда приходит мама – пустой пакет, черствая морщинка между бровей, – я почти не могу шевелиться. Ноги, руки, голова весят тонну, и сама я – надутая, наполненная обидой и пыльной, тяжелой усталостью. Мама смотрит на беспорядок, но ничего не говорит, не ругает, и мне становится еще обиднее. Перед сном я все же доливаю в блюдечко молока и медленно плетусь в кровать, под холодное одеяло.

Засыпая, я слышу, как, сдерживаясь, глухими, вдавленными в подушку всхлипами, плачет мама. Хочу встать, подойти к ней. Но руки и ноги продолжают вяло лежать на простыне, в сердце гудит обида на весь мир, на Юльку, на Алимушку, обещавших мне чудо, и даже на маму, которая, кажется, больше совсем меня не любит. Я проваливаюсь в темноту, и через секунду наступает утро следующего дня.

Молоко из блюдечка равномерно исчезает в среду, в четверг, пятницу, субботу, воскресенье и еще целую неделю подряд. Я упрямо подливаю его каждый вечер, перед самым сном. Но монетки не появляются, а во вторник молоко из пакета заканчивается. Мама предлагает купить еще, пытается гладить меня по голове, обнимать, но я отказываюсь и от молока, и от объятий. Монеток нигде нет, дружба не задалась, и я решаю с завтрашнего дня прекратить ежедневные обыски. Но перед этим мне нужно высказать этому наглому прожорливому Домовому все, что я о нем думаю.

Дожидаюсь, пока мама ляжет и уснет – в последнее время она засыпает чуть свет, намного раньше меня, а во сне беспокойно разговаривает, доказывает кому-то невидимому, что она права.

Я иду на кухню, встаю рядом с блюдечком, еще полным молока до краев, – последней порцией, широко расставляю ноги, чтобы чувствовать себя уверенней, упираюсь кулаками в бока и ругаюсь вслух:

– Ты почему так себя ведешь нагло? А? Отвечай, давай! – Вспоминаю, как меня ругают тетка и бабушка, выражения их лиц, их слова. – Пьешь молочко и ничего не делаешь. Нахлебник!

Самое обидное слово, что я приберегала напоследок, да и все остальные ругательные слова звучат почему-то тонко, прозрачно, жалостливо. Совсем не так, как у взрослых. Кулаки сами собой разжимаются. Вздохнув, я сажусь на пол рядом с блюдечком, поджимаю к себе коленки и долго-долго молчу.

Сижу и думаю о том, что мы с мамой совсем раздружились с тех самых пор, как она впервые пришла домой без больничных карточек. Конечно, хорошо, что теперь она дома всегда так рано и не сидит больше ночами, заполняя быстрыми неразборчивыми буковками «больные» тетрадки. Зато пьет какие-то таблетки, тихо жалуется самой себе на то, что «тянет» ноги, «дергает» коленку – с каждым днем все сильнее. А мамины руки будто все время мерзнут. Они большие, шершавые, красные – страшно дотронуться. Сама не замечаю, как начинаю думать вслух:

– А колбаску мы с тобой так и не купили, правда? Я бы обязательно с тобой поделилась, я не жадина. И колбаской, и шоколадными конфетками-капельками. Я знаю, знаю, ты пьешь только молочко, но вдруг тебе бы понравилось?

Ежусь, на полу сидеть холодно и твердо, но продолжаю:

– Если мы с тобой подружимся, я куплю маме теплые варежки, чтобы ее пальчики больше не мерзли. И много еще чего куплю, даже не у Черточки, а в большом красивом магазине, который недавно открылся. Мы с Юлькой проходили мимо, я хотела зайти, но она заторопилась вдруг домой, выгулять Мальчика, хотя они гуляют только по утрам, а тогда был обед.

Я тебе расскажу маленький секрет, хочешь? Только обещай, что не проболтаешься? Когда я искала монетки в кухне, я нашла пакет с мукой и решила приготовить бауырсаки, такие же, как бабушка делает. Вкусные, золотые, один съешь – невозможно остановиться. Я сделала все-все правильно! Вылила в муку воду и долго-долго мешала большой ложкой и даже руками. Тесто почти приготовилось, но тут пришла мама! И я, чтобы она не обрадовалась раньше времени, спрятала миску с тестом в духовку. И совсем о ней забыла, а вспомнила сегодня, представляешь? И когда я достала…

Слышу за спиной какой-то звук и испуганно оборачиваюсь. В дверях кухни стоит мама.

– Ты все слышала, мамочка?

Она кивает, подходит ко мне, поднимает с пола и усаживает на табуретку. Затем открывает дверцу духовки и вынимает миску с уродливыми кляксами засохшего теста. Колупает ногтем одну из клякс, но та схватилась намертво.

– Ну, все, не отмыть, можно выбрасывать, – говорит задумчиво мама и, приподняв одну бровь, смотрит на меня. Я виновато опускаю голову.

– Я тебя обязательно научу делать тесто. Не такое вкусное, как у бабушки, но тоже настоящее. Мы с тобой напечем или наготовим чего-нибудь вкусного, у меня завтра короткий день. Ты поешь сама, угостишь своего домового и девочек, хорошо? А твой клейстер… – Я вопросительно поднимаю глаза и вижу, как мама старается не засмеяться. – Ладно, пойдем спать, завтра рано вставать.

Засыпая, я думаю о том, что дома есть немножко маргарина, а вот муки больше нет. Гадаю, как собралась мама делать новое тесто. И еще, тихо-тихо, почти про себя, желаю спокойной ночи домовому.

* * *

На следующий день мама, как и обещала, приходит так рано, что закат еще только начинает поджигать тополя за окном. Она весело и длинно жмет на звонок и, слыша, как я подбегаю, кричит смеющимся запыхавшимся голосом:

– Открывай скорее!

Я опрометью бросаюсь сначала на кухню, притащить верную табуретку. Забираюсь на нее, расщелкиваю верхний замок, затем нижний, торопясь, распахиваю дверь. Мама стоит светлая, улыбчивая, озорная, а в руках у нее – ого-го! огромный незнакомый пакет, набитый так, что вот-вот разорвется.

– Ты нашла все карточки? – удивляюсь я.

– Кое-что получше! А ну-ка, брысь с дороги, ребенок!

Мама перешагивает порог вперевалку – пакет тянет, заметно хромает на левую ногу с занозой-коленкой, но ее как будто совсем не заботят ни нога, ни тяжесть ноши. Пока она разувается, моет руки, переодевается в домашнее, я любопытной белкой кручусь рядом. Громыхаю табуреткой, ставя ее на место, подаю полотенце, несусь с тапочками, ненужно, по привычке, включаю везде свет и выключаю снова, пытаюсь снова и снова заглянуть маме в лицо, прижаться к ней, повиливая невидимым, будто отросшим вдруг хвостиком.

Наконец, жадно попив воды и помассировав коленку, мама с таинственным видом, весело глядя мне в лицо, раскрывает пакет и выкладывает его содержимое перед моим любопытным носом.

Я замираю, будто примерзнув к полу. На столе один за другим появляются: большой круг остро пахнущей конской колбасы, бордовая, в мелких прожилках, говядина, треугольный ломоть сыра с большими дырками, плетеная хала, посыпанная коричневыми семечками, полурастаявший, чуть смятый брикет настоящего сливочного масла. Смешные, каждый враскоряку, болгарские перцы, глянцевые пузатые луковицы, картошка, джусай – толстенькими ярко-зелеными охапками, помидоры и огурцы, застенчивые груши, зардевшиеся с бочка, ягодки физалиса, подглядывающие из-под паутинчатой полупрозрачной фаты. Манная крупа – фу, взрослый творог и мой – сладкий творожок с изюмом, кефир, молоко, сметана, несколько шариков – слюнки потекли, – соленого курта и засушенные яблоки – для компота. Конфеты и сплющенные шоколадки – веселой разноцветной рекой.

Напоследок мама достает со дна пакета белую обувную коробку и протягивает ее мне.

Я хватаю подарок двумя руками, прижимаю к себе. Осторожно открываю крышку и вижу светло-серые ботинки с маленькими выбитыми на мягкой коже цветочками, вкусно пахнущие новенькой резиновой подошвой. Ловкая обувка, в которой и скоком по лужам, и медленно, важно, по солнечному асфальту, и, каблучками, перестуком, вниз по стремительным ступенькам. И во двор, и в простор, и в гости, и на край света.

Я поднимаю глаза, еще раз оглядываю заваленный разноцветной едой стол, ласкаю пальцами гладкую коробку, и из моей груди вдруг рвется громкий, прерывистый, счастливый вздох:

– Ой, мама!

И больше я ничего сказать не могу. Внутри становится щекотно-щекотно, будто воздух в животе наполняется пузырьками. Совсем как при игре в прятки, когда стоишь, затаившись, за большим толстым деревом или в полутьме сиреневого куста – в самой его гуще и стараешься не дышать, чтобы тебя вовек никто не нашел.

Через час наша кухня преображается. Нет-нет, на первый взгляд, все на своих местах. И ряд белых шкафов под потолком, и моток бельевой веревки на высоком гвоздике – для воскресных стирок, и широкий подоконник, весь в чешуйках и трещинках старой краски. Но старенький холодильник в углу набит продуктами сверху донизу, с непривычки кряхтит и железно тренькает, привыкая к приятной тяжести в металлическом пузе. На столе не найти свободного места: разделочные доски в мясных соках, хвостики и кожурки от овощей, смятые пакетики и конфетные фантики, веселые разноцветные крошки, прибежавшие невесть откуда.

Мама стоит возле плиты, подвязанная по поясу старой блузой. Она внимательно следит за плитой, где разлегся разномастный кухонный народец. Казанчик, в котором, утопая с головой, вкусно булькает конская колбаса. Сковородка с шипящим, уже почти стаявшим, сливочным маслом – еще минутка, и мама кинет туда полукольца лука, картошку, перцы, помидоры, баклажаны. И получится овощное рагу, которое хоть ложкой ешь, хоть на хлеб намазывай, все одно, блаженство. На дальней конфорке в глубокой узкой кастрюльке кувыркаются дольки сушеных яблок, будущий компот.

Мне хочется, чтобы скорее наступил вечер, когда все кипящее, дымящее, пахнущее до самого потолка, занавешивающее окна неплотным паром, приготовится и ляжет на стол – в красивые тарелки. Мама обещала, что мы вытащим праздничную скатерку, закроем ею белую, надоедливую, щербленую поверхность будничного стола.

Праздник выливается и в прихожую. Масляными жаркими запахами, особым густым духом разгоряченной плиты, отблеском светло-серых новехоньких ботиночек, стоящих на парадном месте, – на расстоянии от остальной, прижившейся уже и скучной обуви.

Звонит телефон – Юлька вызывает во двор. Я отпрашиваюсь погулять, спрашиваю, можно ли надеть обновку. Мама весело кивает – «только недолго!» и сует мне в руки большую горсть сладостей и фруктов. Я звонко чмокаю ее в щеку, мама притворно грозит пальцем, открывает мне дверь и, прислонившись к косяку, с улыбкой смотрит, как я – темные волосы опутаны рыжими закатными нитями, – подпрыгивая, напевая и любуясь ботиночками на каждой ступеньке, спускаюсь вниз.

* * *

Кажется, даже в свой недавний день рождения я не чувствовала себя лучше. Важно прохаживаюсь перед Юлькой и Алимушей. Они не сводят глаз с моей обновки. Хвалят и выбитые на коже цветочки, и толстую резиновую подошву, и даже мою походку – как будто новую, значительную, взрослую. Алимуша вгрызается в шоколад, прямо так, в целую плитку. Юлька кувыркает на языке сразу два леденца – апельсиновый и клубничный, а в правой руке крепко сжимает сочную надкушенную грушу. Я облизываюсь, но сама не ем – у меня дома еще много, да и овощное рагу скоро-скоро, а девчонки – пускай наедаются!

– А моей маме зарплату так и не выплатили, – говорит Юлька. – Мне кажется, вам ваш домовой помог. Ты же говорила, что он больше не подкидывает монетки, значит, он решил по-другому сделать. Кар-ди-наль-но!

Последнее слово Юлька произносит с явным удовольствием, по слогам. Мы просим объяснить, что это значит, но она мнется и быстренько закладывает в рот новый леденец, умудряясь одновременно еще раз куснуть грушу. Алимуша доканчивает шоколад и глазами уже целится в следующую плитку.

Я раздумываю: может, все-таки съесть одну конфетку? Живот пустой, туда все влезет. Но мужественно сдерживаюсь, вдруг кто-нибудь еще из девчонок придет, на всех не хватит.

Как будто услышав мои мысли, около подъезда появляется Заринка. Она хочет было пройти мимо, но я подзываю ее, решая, что в счастливый день нет места старым обидам:

– Иди к нам, угощайся!

Юлька цокает языком, но я, не обращая на нее внимания, беру Зарину за руку и подвожу к нашей скамейке.

Она скользит взглядом по моим ботиночкам, настороженно оглядывает конфеты, шоколад, жующих девчонок:

– А что вы празднуете? – спрашивает тихим тонким голоском.

– Ничего не празднуем! Просто Айка нас угощает сегодня, ее мама купила кучу вкусностей для нас, – отвечает Алимуша.

Юлька молчит и, чувствую я, сдерживается, чтобы не сказать что-нибудь резкое, гадкое.

Зарина наклоняется к скамейке, берет в руки шоколадку, разглядывает ее и вдруг резко бросает на землю. Юлька вскакивает и кричит, потрясая надкушенной грушей:

– Ты что делаешь?

Заринка поворачивается и, глядя мне в глаза, отвечает:

– Знаешь, откуда у твоей матери теперь деньги? Она моет полы и полки в большом новом магазине. Моя мама видела. Она посмеялась над вами и сказала: теперь в нашем доме живут грязные поломойки, этого еще не хватало! Видимо, не вышло из нее врача, вот и машет теперь тряпкой.

На ее лицо появляется противная улыбка. Зарина наслаждается эффектом. Она с вызовом смотрит на Юльку, что так и застыла с поднятой надкусанной грушей, на Алимушу, которая вдруг закрывает лицо руками, и, наконец, на меня. Под ее взглядом мои щеки взрываются красным огнем, а взгляд сам, против воли, виновато опускается вниз.

Заринка разворачивается и уходит. Мы смотрим ей вслед. На ее прямую, аккуратную спину в нарядном голубом платье, на толстенькую кудрявую косичку, прыгающую по лопаткам.

– Айка… – произносит тихо Юлька и делает шаг ко мне.

– Не-ет! Отойди! Отстаньте от меня! Вы все знали! Ненавижу вас всех!

Я резко разворачиваюсь и иду к своему подъезду. Домой. Мне нужно домой прямо сейчас. Ворваться, рассказать все маме, чтобы она всплеснула от удивления руками, обняла меня и сказала, что Заринка придумала ерунду. Я взлетаю на второй этаж, на третий, на четвертый, но на пятом вдруг замедляюсь, останавливаюсь и сажусь на ступеньку.

Все это правда. У мамы больше нет больничных карточек. Она больше не ходит вечерами по вызовам и все это время совсем не читает своих медицинских книжек. В ее пакете больше нет вкусных «взяток». И красные мамины руки опухают от того, что она полощет грязные тряпки, а потом машет ими под ногами у Зарининой мамы и других людей. Мама плачет ночами, потому что ей стыдно. И все это время мама мне врет.

Мама – поломойка. А я – дочь поломойки.

Я поднимаюсь со ступеньки и иду вперед.

* * *

Вставляю ключ в нижний замок, дверь открывается. На лестничную площадку сразу вырываются аппетитные запахи вареной конины, тушеного рагу, оранжад уже совсем вечернего, теплого, манящего электрического света.

Захожу на кухню. Раскрасневшаяся мама выкладывает на стол нарядные белые тарелки и что-то тихонько напевает. Она поднимает глаза:

– Пришла, доченька! Мой руки и… Что случилось?

Я молчу. Глаза заволакивает пелена злых слез, я стряхиваю их, резко дергая головой, и кричу:

– Это правда? Ты не доктор больше? Ты моешь полы?

Смотрю на маму в упор, но вижу только ее силуэт – глаза наполняют новые – теперь перченые, острые – иголками в сердце, – слезы. Силуэт мамы опускает голову. И я продолжаю. Криком, чтобы показать, рассказать ей о том, как мне больно:

– Мне Заринка сказала, что ты моешь полы в большом магазине! Машешь тряпкой! Моешь полы!

Силуэт мамы отходит от меня и прислоняется к подоконнику. Из него, из этого туманного пятна с маминой фигурой, доносится холодный спокойный ответ:

– Да, мою полы. Это правда. Я ушла из поликлиники, потому что на зарплату участкового врача мы не смогли бы с тобой жить дальше. Тебе нужна новая одежда, ты не можешь вечно ходить в тех старых вещах, что нам с тобой отдают тетя Лаура и бабушка. Нам нужно нормально питаться.

Силуэт отворачивается и смотрит в окно:

– Сейчас такое время, дочь, сложное. Когда оно закончится, я снова буду работать доктором. Наверное. Но сейчас так надо. А в магазине очень хорошо платят. Они обещали, что зарплата будет всегда вовремя. Мне не нужно выпрашивать больше деньги, которые я зарабатываю. Это честная работа, и ты не должна меня стыдиться.

Я слушаю мамины взрослые слова, чувствую в них правду, которая не вмещается в меня, в светлую ароматную кухню, в нашу маленькую квартиру, во двор за синими окнами, в тот мир, который я знала, чувствовала и любила до сегодняшнего дня. Слезы вытекают, сочатся по щекам, очищают глаза, и темный силуэт у окна снова превращается в маму. Маленькую усталую маму с красными распухшими руками, в старой блузке вместо фартука. Мне становится жаль и ее, и себя, но от этой жалости во мне снова рождается невысказанная до конца, темно-желтая, ядовитая злость.

– Мой руки, и будем ужинать. Смотри, сколько всего вкусного я приготовила! – печально, просительно говорит мама. – А твоему домовому я налила свежего молочка, за это он прислал тебе подарок.

Она кивает в уголок пола возле плиты, где стоит блюдце, а рядом блестят, мигают серебристые монетки – целой россыпью.

Темно-желтая злость во мне вскипает, оставляя грязную противную пенку на поверхности.

– И про домового ты мне тоже врешь! Ты все врешь! Поломойка! – Я бросаюсь к блюдечку, хватаю его, расплескивая уродливые белые кляксы, и со всей силы швыряю его о пол.

Блюдце раскалывается, осколки летят по кухне, один из них вонзается в мамину ногу, выше выпирающей круглой косточки. Мама ахает и удивленно смотрит, как из-под торчащего осколка начинает капать густая бордовая кровь.

Я в ужасе пячусь – назад, назад, в темный коридор, не отрывая взгляда от багровеющего осколка. Наткнувшись спиной на дверь, резко разворачиваюсь, нащупываю ручку, дергаю ее, вылетаю на лестничную площадку и в панике бросаюсь прочь из дома, в котором я только что убила свою мать.

* * *

Выбегаю из подъезда – на улице густые холодные сумерки, как будто солнечный закатный мир вдруг мигнул, испортился и стал черно-белым. Залезаю в ближайший палисадник, бреду к разлапистому, со множеством тонких кривых стволов, кусту сирени, встаю на коленки и по влажной, холодной земле, лезу поглубже, так чтобы листья и тени закрыли меня от чужих глаз. Самое верное место, чтобы спрятаться.

Сажусь на землю и опускаю голову. Меня трясет, но слез больше нет. Глаза сухие и колкие. Ноги в неразношенных ботинках больно щиплет. Развязываю шнурки, скидываю обувь, отставляю ее от себя подальше. Я не заслужила подарков. Меня скоро посадят в тюрьму. До конца жизни. Или отдадут в дом, где живут дети, у которых когда-то были, а теперь нет никаких мам.

Ложусь, чувствуя под лопаткой какой-то неудобный корень, подтягиваю к себе ноги в тонких носках. Наверное, будет лучше, если я умру прямо здесь и сейчас. И тогда никто не узнает, как я обидела маму, что я с ней сотворила и какой гадкой была. Зарываюсь лицом в мягкую землю, чтобы слиться, раствориться в ней, стать невидимкой и сгинуть навсегда.

Вдруг я слышу мамин голос. Живой, взволнованный мамин голос, который зовет меня совсем рядом, возле подъезда. Имя – тишина. Имя – тишина. Затем голос удаляется, глохнет, но звучит все испуганнее, все более одиноко. Я выползаю из ставшего ненужным убежища. Сначала на четвереньках, цепляясь рвущимися носками о корешки и веточки, затем нетвердо встаю на дрожащие ноги – куда делась из них вся сила? – выхожу из кустов, огораживающих палисадник, на асфальт – колючий, будто успевший заледенеть, и жду. Не откликаюсь – на это у меня нет ни права, ни сил. Просто жду, когда вернется мамин голос.

Он появляется с другой стороны, запыхавшийся, плачущий, срывающийся. Вижу маму – все в той же старой блузе, повязанной поверх домашнего платья. Она бежит, хромая, неловкая. Видит меня, всплескивает руками и почти добегает, резко останавливаясь в одном шаге, словно не осмеливается приблизиться, коснуться.

Молчит, дышит часто. Будто бы ждет моего приговора.

Я слышу свой голос – трясущийся, заледеневший, хриплый:

– Прости меня, мама.

Хочу сказать ей – маленькой, испуганной, что больше не верю в домовых, да и не нужны они мне. И ничего не нужно – лишь бы мама была всегда. С черствой морщинкой между бровями, с пустым пакетом, с красными, измученными руками. Я хочу сказать все это, но в горле начинают хрипеть и булькать другие слезы – сухие, комковатые, засохшими пленочками.

Мама молча подходит, берет меня на руки – я обхватываю ее ногами, склоняю голову на ее плечо и засыпаю, уже не чувствуя, не слыша, как она медленно поднимается по ступенькам.

Всю ночь за окном идет дождь. Он прогоняет с нашего подоконника толстых голубей, беспокойными фарами ночных машин светит в нашу комнату. Подглядывает за тем, как мама баюкает меня на руках до самого рассвета и тихонько, вперемежку с тягучей колыбельной, шепчет, что скоро я пойду в школу, а затем в университет, стану большой, взрослой и очень-очень счастливой.

Дождь затихает, и к обеду от него не остается никаких следов, кроме грязных, разбухших, безнадежно испорченных светло-серых ботинок с вдавленными цветочками по коже, оставшихся под кустом сирени доживать свой недолгий век.

Убей его, Джейн Остин!

Подняться наверх