Читать книгу Поляна №1 (3), февраль 2013 - Каллум Хопкинс, Коллектив авторов, Сборник рецептов - Страница 4

Игорь Шелапутин
Уличный фотограф
Ховрино

Оглавление

Фрязин Стефан отличился на Куликовом поле. Дмитрий Донской пожаловал его боярством и деревенькой. Как она звалась, теперь никто не вспомнит: селению дал новое имя сын Стефана Григорий, прозванный Хавроньей, Ховрой – за страсть к мочалке и мылу душистому. В мирное время сурожане Ховрины торговали драгоценными камнями, тканями. Стильная одежда и аксессуары итальянских дизайнеров из Сурожа: суррогат, так и повелось. Хорошо поднялись на стройке, жили в Кремле. Стефан потом ушел в монастырь, где похоронены Пересвет и Ослябя, его боевые соратники. Отдал обители кусок земли поблизости, принял имя Симона. Монастырь с тех пор Симонов. Ховра тоже делал большие вклады, а уж Владимир Григорьевич Ховрин построил там целый Успенский собор. После этого его сын Иван Владимирович по кличке Голова получил подряд на Успенский же собор – но теперь в Кремле.

Вышла история. Проект делал главный архитектор Москвы, Василий Ермолин. Отстроил к тому времени полгорода. Огромный опыт, энциклопедические знания. Первый русский реставратор. Когда трус раскидал старый собор в Юрьеве – восстановил его, вместо того чтобы сделать новый. (Собор, кстати, преудивительный, энциклопедия в камне, да и много ли у нас зданий 1230-х годов?) Ермолин пытался сберечь, восстановить цветущее доордынское богатство. Притом смелый новатор, украсил Фроловскую башню скульптурами Георгия и Дмитрия Солу некого. Говорят, до сих пор в запасниках.

Итак, собрали камень, приступили. Ну, Голова, как обычно… а Ермолин уперся: не хочу, мол, второго Трансвааля! Авторский контроль. У Головы все схвачено, Васю убрали – и надо ж, упал собор! Ну, пришлось покрутиться, следствие, экспертиза, угощения. Главное, остался у дела. Уболтал князя взять архитектором пацана из земляков, Аристотеля Фиораванти. Выпускник, с эскизами, синтез культур…

С этого подряда Голова округлил имение, прикупил рядом еще деревеньку, назвав ее (угадали?) Головино. Помню, были у меня заказчики, занимались праздничной иллюминацией. Два раза в год работы – на НГ и День города. С каждого заказа московской мэрии три директора покупали себе по квартирке. И почему квартиры не называют? Представьте адрес: «4-я улица 8-го марта, дом 143, корпус 17, Шелапутино, Барину». Круто? Ну а Ховрины с тех пор звались Ховрины-Головины и потом уже просто Головины. Один из Головиных основал навигацкую школу.

Конец пятидесятых, я маленький. Вокруг дома необъятная земля – «участок». Куст жасмина, розы. Весной в жасмине соловей, летом воробьи, зимой синицы. Дальше идут яблони, вишни, картошка, огурцы, лук, бегает в ошейнике Уголек. Еще дальше заросли. Береза, скворечник, ворона. Ойкумену опоясывает дырявый забор. За ним – обгорелая, побитая церковь без креста. В войну там в подвале был пункт управления зенитчиков, немцы в него целили – отчасти успешно. Священника, старика, расстреляли наши, в 37-м.

Церковь – на углу двух больших улиц, на берегу Лихоборки, у моста. Ее отовсюду видно; куда бы ни шел, обязательно пройдешь мимо. Вся топография строится примерно так: «от церкви пойдешь туда-то и туда-то», «через два дома от церкви» – и так далее. В ней какая-то странность – через много лет я узнаю это слово, «готика». Строил в 1870-м Михаил Дормидонтович Быковский, идеолог эклектики. Готика его слабость. Собор Сошествия Святого Духа Зачатьевского монастыря, взорванный за высоту, помните? Надвратная церковь Страстного монастыря, примерно на этом месте стоит теперь Пушкин Опекушина – видите, мало сохранилось. Разве Марфино – надеюсь, доберемся.

С двух сторон к нашему участку примыкают земли соседей, с третьей – аллея толстых лип, с четвертой – булыжник, Ховринское шоссе. Иногда проползает телега тряпичника, он дает настоящие револьверы и свистульки за кости и тряпки. Совсем редко, раз в несколько дней, грузовик. Аромат бензина.

За дорогой Грачевка. Как описать ее? Черная кованая ограда – копья, цепи, завитушки. Внутрь вроде бы нельзя – иначе зачем городить? Но можно пролезть, только сначала голову, не застрянет ли. В глубине высится Он. Замок, дворец? Опять завитушки, башни, балконы, круглые окна, статуи, львы. Еще до школы узнаю слово «кариатида». Широкие лестницы, фонтаны, чугунные фонари. Душистые туи у подъезда. Одичалый сад.

Аллеи, вымощенные кирпичом. Не желтым. Красным. Лужайки – обязательно в центре столетний дуб или лиственница. Желуди, шишки. Пруд: головастики, тритоны. Сачок, резиновые сапоги.

Грачевку выстроил в самом начале XX века, вы будете смеяться, некто Грачев. Забавно, сейчас уже с тех пор прошло больше времени, чем был возраст той моей, детской Грачевки – а она казалась древней как мир. Грачев купил у прежних владельцев (ни Ховриных, ни Головиных к тому времени уже не было в помине) усадьбу (интересно, какой она была? Дом с колоннами и покосившимся балконом? В ревизских сказках XVI века написано: дворянская изба – 1, крестьянских изб – 4). Впрочем, в 1850-х годах построили настоящую усадьбу, когда провели Николаевскую дорогу и в Ховрино появились дачи.

Интересно, станция моего детства – та ли, николаевская ли? Бревенчатый домина, большие окна, скрипучие двери – на платформу и на улицу. Буфет, деревянные диваны с высокими спинками и буржуйка в зале ожидания. Касса – окошечко. Нет, вряд ли сто лет. Пятьдесят, пожалуй. Подмосковные станции в основном модерн.

Итак, Грачев купил усадьбу и радикально перестроил. Отчего-то захотелось ему копию казино в Монте-Карло. Были слухи, что деньги выиграл. Ха! Уж скорее, проиграл: вышла-то едва половинка. Правда, на широкую ногу. Проект – нашего старого знакомого Кекушева. (Он, похоже, ходит по пятам Быковского, с интервалом в тридцать лет.) Гордиться особенно нечем, это не Метрополь, но все ж и не копия французской пошлятины. Я был в Монте-Карло и, если честно, Грачевка стократ лучше. Там – раблезианский публичный дом, здесь – уют, покой и глубокая, продуманная роскошь – в масштабе человека, а не толп. Ландшафтный парк – пруды, гроты, аллеи, мосты и острова посреди реки. Фирменный стиль Кекушева – технологические фокусы. Львы и кариатиды из экспериментального сплава, цинк с алюминием. Не вечного, увы. Довольно легко было отломать кусок хвоста – и кто этого не пробовал!

Почти всегда я один, среди соседей нет ровесников. Только на лето приезжает на дачу Леночка. У нее сухие губы, быстрые пальцы, длинные загорелые ноги. Глаза смеются. Застать, найти ее невозможно, она сама прибегает, когда хочет, и убегает. Она рисует, играет на пианино, учится в художественной школе, знает все на свете и кучу игр! Каждый день мы пробуем что-то новое.

У меня велосипед, немецкий, трофейный. Умею накачивать шины, смазывать втулки. Целый день в седле. Одно печалит: не пылит. Взрослые на велосипедах поднимают тучу пыли с дороги. А я нет, жалко.

В одну сторону от нашего дома тянутся переулки, заборы, одноэтажные домики, палисадники – до самого Чикаго, где асфальт и кирпичные дома.

Там нет жизни, один камень. В другую – яблоневые сады и картофельные делянки в пойме тихой Лихоборки. Весной она разливается желтой водой до самой станции, оставляя на кустах клочки сухой травы и глину. Из прясла забора можно сделать плот – блуждать по необъятной шири. Едва вода сходит, копают жирную землю, сажают картошку. По берегам кое-где дощатые мостки, полощут белье. С них удобно купаться, берега-то в камышах, в воду не зайти. Речка неглубокая, по грудь, по пояс. Мальки, лягушки, стрекозы. Теплая. Окунуться, потом найти в пойме уединенный островок, холмик, заросший ивами. Повесить мокрые трусы на ветку и загорать, слушать птиц.

На велосипеде съездить в Головино – по дороге сырая низина. Болотные травы, запахи, лягушки – все не такое, как у нас, яркое, острое, пряное. Мать катала меня туда еще в коляске. Низенькой, не как теперь. Головня Головинской колокольни: монастырь. Женский, Иконы Казанской Божьей матери. Не старый, середины XIX-го. Разграблен в 1922-м, закрыт в 1929-м. Три храма уничтожат в 1970-м. До XXI-го доживет одна звонница. По сторонам дороги большие ямы, берут глину для кирпичного завода. В старых ямах теплая вода, головинские мальчишки купаются. Завод – Никольский, очень старый, его построил крестьянин Терентий Иванович Донской. Кирпич едва ли не лучший в Москве, клеймо НКЗ. Приглядитесь, оно часто встречается в центре. День и ночь горят печи, пахнет дымом. Однажды мы с отцом идем к родственникам в новостройки у кирпичного. Дорожка вьется среди ям и болотной травы. Уже вблизи домов отец говорит: смотри, Окуджава! Я застываю, ожидая увидеть какое-то опасное животное, но ничего нет. Только усатый мужик копается в моторе Запорожца. Батя любил напевать «По смоленской дороге».

Рядом Аксиньино – там тоже церковь, но действующая, туда ходит одна из двух моих бабушек – в темноте дрожат свечи, пахнет старухами, страшно: боженька накажет. В двадцатые там служил Амвросий (опять!), архимандрит кремлевского Чудова монастыря – самого Чудова-то не стало. Расстрелян, как и священник той нашей, тоже Знаменской, церкви, в 37-м, в Бутово. Не возили по лагерям, не вели следствий, не шили дел. Пуля в лоб, все дела.

Лучше всего поехать в Химки, на Канал, на Залив: там ходят пароходы, летают быстрые Ракеты. Покачаться на волнах. Широкий песок, сосны. Вода в Заливе глубокая, теплая и чистая. Канал выкопали в 1933-35. Быстро – лопатами-то! Как раз в это время мой дед приехал сюда с Кавказа, построил дом. Поступил в аспирантуру Межевого института (теперь – геодезии и картографии), после преподавал там. Его жена, моя бабушка – картограф. Первенец, мой отец – совсем тогда маленький.

Наш дом: бревна обиты дранкой, обмазаны глиной. Сверху штакетник. Вентилируемый фасад, самая модная технология начала XXI века. Крыша железная (ну, это уже в мое время, а тогда была тоже дранка – помню, как кровельщики меняли одно на другое). Потолок утеплен опять-таки глиной и палыми листьями (мы их собирали в большие мешки каждую осень), поэтому на чердаке невероятно пыльно. Старая обувь, ранец, с которым дед вернулся с первой мировой, какие-то ящики, пустые пулеметные диски, противогазы. Скрипучая раскладушка. Взрослым лазить на чердак неохота, так что там хорошо уединяться, читать лежа, слушать дождь.

Начало сентября, лето затянулось, жара. Мне во вторую смену, утро свободно. Велосипед, церковь, мост. На мосту три девочки с портфелями в парадной школьной форме – банты, белый передник. Странно: сегодня уже не первое сентября. Кроме того, в школу не ходят через мост, за речкой есть другая. И наконец: зачем стоят? Подъезжаю. Под мостом омут, глубоко, можно нырять. Чикагские мальчики, человек пять, став на перила, прыгают и, поплескавшись внизу, снова подымаются. Все совершенно голые. Странно, обычно купаются в плавках, в трусах. Может быть, им не хочется идти домой в мокром? Девчонки стоят, глядят, глядят, не отводя глаз.

У нашего поселка есть что-то вроде центральной площади. Автобусная остановка, рынок, лавки: овощи, булочная, керосин. Два настоящих магазина, с витринами: «Продукты» и «Культтовары» (от тетрадок-игрушек до фотоаппаратов-велосипедов). В овощах три или четыре сорта кислой капусты (мне доверяют купить только самый простой, дешевый – изысканные для нас дороги). В прилавке отверстие, дощатый желоб. Продавщица, погремев чугунными гирями и весами, высыпает картошку в дыру – покупатель подставляет снизу авоську. В керосинке все цинковое – дверь, прилавок, воронки, ковшики, ситечки. Зачерпнув из бочки, тетка льет керосин в мой бидон, затыкает крепко пробкой. Керосин желт, текуч, жидок. Моментально вскипает густая пена и тут же пропадает. Нравится запах. Булочная: прилавок, хлеб. Белый, черный. Всё. Запах – да, вкусный.

У остановки газетный киоск, толстый, деревянный. Лобастые автобусы, номер 90, ходят до Сокола – это уже Москва, Город, метро. На лбу автобуса три разноцветных лампочки, это код. Можно в темноте издалека узнать, какой номер едет. Кабы только у нас ходило хотя бы три номера! Дорога древняя, усадебная. Столетние ветлы в два ряда, булыжник под жирной грязью. Ветки смыкаются над колеей. В мае они цветут, едешь в душистом и пушистом туннеле цвета желтка. Дорога в Михалково – там тоже старинная усадьба, пруды, крепостные стены. Потом Коптево, Соломенная Сторожка – а там и Город.

На другом краю площади школа. Красный кирпич, огромные окна. Двухэтажная, восьмилетка. С волнением шел в первый раз. У меня шикарнейший букет: бабушка – известный цветовод. Но раздражает необходимость делать что-то по принуждению, к тому же терять столько времени впустую – вместо книг, странствий и одиночества. Есть и еще неприятность. Кроме портфеля (ладно уж) нужно таскать с собой мешок с тапками. И!

Чернильница! В школе придется писать, следовательно, нужно с собой чернила. А в портфель не положишь – как ни затыкай, протечет. Значит, нести отдельно. Матушка дарит мне красивую гжельскую, белый фарфор с синими цветами, и шьет для нее крошечную сумочку на тесемке, ее нужно нести отдельно. Наподобие пращи. Итого, иду в школу, неся в руках четыре предмета – как вы себе это представляете? И одного-то много.

Гжель, впрочем, тут же разлетается о голову дурно воспитанного одноклассника. К тому же, в школьных порядках что-то изменилось, нам выдают казенные пластмассовые, а после уроков собирают обратно, носить свою не нужно. Мария Яковлевна строгая. Учила моих родителей. Парты – зеленые, с крышками. Пеналы, перочистки. Перья – двенадцатый номер – можно, лягушку нельзя (интересно, почему?). Деревянную ручку за три копейки можно, плексигласовую за тридцать нельзя – ну, это понятно, все должны быть равны. Чернила фиолетовые. Засыхают выпукло, отливают зеленым, мушиным металлом. Без промокашки пачкаются.

В школе непонятное. Пробуют выяснить нашу образованность. Вслух отрывки, нужно угадывать. Дома полно книг, я много прочел – Шерлока Холмса, Киплинга, Каштанку, ЮЮ, Белого пуделя, сказки Толстого. Был уверен. Не угадал НИЧЕГО, ужасно опозорился. Не знал, что такое барто и касиль. Потом, повзрослев, осознал – дома не было ни одной советской книги.

Рядом со школой поссовет и почта. Сургучный запах, очередь, весы, ящики посылок. Родственники шлют курагу и виноград. Бабушка – письма. За почтой футбольное поле. По воскресеньям на столб вешают экран. Смотрим кино, сидя на траве. Здесь собачники застрелили Уголька, прямо на наших с матушкой глазах, несмотря на все мольбы и уверения, что это наша, а не бездомная собака.

На рынок мы не ходим, слишком дорого. И какая-то странная там обстановка – страшные нищие инвалиды, горластые зазывалы, наперсточники. Тесная, крикливая толпа. Неуютно.

Июль, жара. Во дворе чугунная ванна с теплой водой. Мы с Леночкой обливаемся из кружек, заодно достается Угольку. Пес прячется под дом, в прохладную тьму. А мы лезем на чердак. Крыша раскалена, пот и пыль. Мы сбрасываем одежду и ложимся в раскладушку, переплетая руки и ноги. Есть такая игра – касаться тела друг друга – тут и там. Это так… так… Леночкины руки прохладны.

Ее толстая мамаша нависает над нашей раскладушкой – потрудилась же подняться! Голосит без остановки: ужас, ужас, ужас! Что ужас, остается неизвестным. Нас никто не ругает, но Леночка потом долго не приходит.

Военный хлам на чердаке. Пулеметные диски, я уже говорил. Немецкие фляжки, обшитые сукном. Танковое радио. Поломанный бинокль. Снарядные гильзы. Вообще, по всему участку полно такого добра… война. В 1941-м на короткое время немцы вышли к Каналу, стояли на том берегу. Говорят даже, что несколько лихих байкеров прокатились по асфальту Ленинградки чуть ли не до Тверской, чуть ли не до Кремля. Их никто не задержал, не обстрелял – наши окапывались, готовили рубежи. На Левобережной остались ямы от врытых над обрывом танков. В лесу – воронки, окопы, железо. Немцев быстро отжали, но налеты продолжались. По всему поселку стояли зенитки. Моссельмаш долго звали «Второй пост» – от кольца ПВО. Раз на рыночную площадь поставили почти целый Юнкере. Отец, десяти лет тогда, забрался в кабину, нажал гашетку. Очередь прошла над толпой, было весело.

Грачевку во время войны превратили в госпиталь. Хоронили прямо во дворе, в братских могилах. Поставили памятник. На 9 мая приезжали солдаты, устраивали салют – а мы собирали в траве горячие гильзы. Обелиск очень простой – гранитная стела, бронзовая звезда, плита с именами. Одно из первых, и, возможно, лучшее произведение скульптора Бурганова – мы встретимся с ним на Арбате, если доживем.

Бабушка рассказывает: после войны в доме было много трофейного оружия – от пистолетов даже до пулеметов. Все как-то раз унесли соседи, профессиональные воры Сухановы, заодно прихватив дедову библиотеку. Деда едва помню – Беломор, портсигар, кашель. Одеколон, бритва, запонки, галстуки. Водка, графин, хрусталь. Врачи, постель. Войну прошел рядовым – от Москвы до Берлина. Офицер царской армии в Первую империалистическую. Красный командир, орденоносец – в Гражданскую.

Время ускоряется. Вводят совместные школы – для мальчиков и девочек. Вместо гимнастерок, ремней и фуражек мы теперь носим пиджаки и брюки. Вместо перьев разрешают авторучки – прощай, перочистка! Вместо фиолетовых – васильковые чернила, плоские и матовые. Отец приносит откуда-то сломанный КВН. Чинит, приспосабливает большую трубку. Ура, телевизор! Целых две программы – первая и вторая! Хрущев – доклад – культличность, вместо кино. Сам он культличность. Бабушка меня ругает.

Радиоприемник. О! Голоса на разных языках, музыка дальних стран – часами кручу настройку. Особенно нравится зеленый огонек – раскрывает крылья, прячет. Фотоаппарат, «Зоркий-С». Немного поколебавшись, его мне тоже доверяют. Выдержка, диафрагма, фокусировка – это просто! Трудно зарядить пленку. Красный фонарь, проявитель, закрепитель, увеличитель. На чердаке в пыли старый, дедов – без электричества, на солнечном свете.

Каждый день что-то происходит. Белка и Стрелка. Лайка. Гагарин! Титов! Водородная бомба, убили Кеннеди, Ван Клиберн. Леночкин старший брат – стиляга. Американская выставка в Сокольниках. Передача «В субботу вечером». Два батона в одни руки.

3,12, и сразу 3,62 вместо 2,87. Допустим, повышение цен на водку меня и домашних не трогало – но растут и все остальные цены. Идут разговоры сквозь зубы, мне родители грозят – никому! Приезжает бабушкина сестра, очень мрачная, они надолго закрываются. Через годы узнаю: в нашем Новочеркасске восстание, разгромлен райком. Танки. Солдаты отказываются стрелять в народ и переходят на сторону рабочих. За рычаги садятся кэгэбэшники, расстреливают сначала население, потом военных.

Горький. Все иначе. Никаких восстаний. После того же фокуса, повышения цен, наутро ни один человек не вышел на работу. Ни один в целом городе. Цены вернули. В Горьком делают ракеты, реакторы, подлодки. Отец там часто бывает, по работе.

В Лихоборку сливают мазут, она превращается в Амазонку. Дома в поселке ломают, местность застраивают коробками. Мы переезжаем в Тушино и там начинается совсем, совсем другая жизнь.

Через годы в солнечный февральский день мы с Ритой осматриваем Грачевку. Амазонка засыпана, там пустырь, забор, стройка века. Кварталы хрущоб. В школе мусарня. От ограды мало что осталось. Львы и кариатиды заколочены досками, сад вырублен. Лестница на башенку настежь, мы приносим жертву Приапу на балкончике, с видом на окрестности. Морозец легонький, не привыкать. Вороны глядят на нас с черных липовых сучьев.

Проходит время. Илонка невероятно изящна, тонка – ее талию я свободно обхватываю пальцами двух рук. Притом, на каблуках она с меня ростом. Два бездонных колодца, артистичные пальцы, густые волосы и мрамор. Бездны глядят не отрываясь: я твоя. Живет на Фестивальной, посередине между бывшими Ховриным и Аксиньиным… ну, чуть за рынком.

Теперь тут, разумеется, однообразные серые клетки. В 1922-ом где-то здесь, в лабиринте штакетника, родился Боря Бункин. Его отец был геодезистом, как и мой дед; и тоже учился в Межевом. Боря крестился в Акси-ньинской церкви (у Амвросия? еще был жив). Купался: маленьким в Лихоборке, подросши – на Канале. «Будущие летчики», 1938. Бункин слева. На Химкинском водохранилище тогда испытывали гидросамолеты – а строили на другом берегу, в Захарково, мы туда непременно заглянем.

Учился в нашей двухэтажной школе. Вероятно, как и мой отец, как и я, ходил в те же булочную и керосинную лавки. На фронт не взяли: зрение. Поступил в МАИ, работал фрезеровщиком на «Салюте» – это бывший «Гном», построенный французами в 1912 году завод авиадвигателей. Фарман, Ньюпор, петля Нестерова – это все гномовские моторы. Монстр МИГ-25, ракета с пилотом – их работа. Теперь СУ-27, ТУ-344. А еще Салют делает замечательные байдарки. Мы туда еще обязательно наведаемся, по дороге в Лефортово.

После войны Бункин пошел в «Алмаз» – снова на Соколе, возле МАИ – через дорогу. Делали «Беркут» – ракетную систему ПВО. По личному указанию Сталина, в глубоком секрете от верхушки министерства обороны – какая предусмотрительность! Брали совсем молодых ребят, целыми выпусками, брали зэков. Людей страшно не хватало – все, способные держать логарифмическую линейку, уже работали над бомбой и ее ракетой. В системе ПВО было создано два кольца вокруг Москвы. Говорят, Бункин циркулем нарисовал две бетонки, воткнув иглу в Кремль. Помните, как Николай проектировал железную дорогу? Надо бы нам проехаться по этим бетонкам.

После смерти Вождя «Беркут» переименовали в С-25. Тогда все переименовывали. Вот не возьму в толк, почему рекам имена не меняют, если горам можно? Потом были С-75 (Пауэрс, а потом 421 американский самолет во Вьетнаме), С-125, С-200 (Ирак, Югославия), С-300, С-400. 4 марта 1961-го впервые ракетой был уничтожен спутник – противник смог это сделать только через 23 года. Академик Бункин создал несколько поколений противоракетного и противокосмического оружия. Он, слава Богу, жив (2008) и по-прежнему научный руководитель «Алмаза». Директоров же за эти годы отстреляно без числа.

Илонка, кажется, познала секрет счастья. Она довольна жизнью, мелкой должностью в какой-то конторе. Ничего не требует и от меня. Нужно только, чтобы подле нее всегда был мужчина, свой, постоянный. Мы ходим купаться на Залив, гуляем по Грачевке, по парку «Дружба» и Речному вокзалу. О, Речной вокзал!

Построен в 1935-м, к открытию Канала. Москва – порт пяти морей, как гордо! Сталинский план покрыть всю страну сетью водных путей. Теперь это несбыточно. А ведь не так глупо, самый дешевый транспорт. Перебрось Россия воды северных рек в Азию, Афганистан был бы в кармане. Ключ к Ирану, путь в Индию. Странно: заключенных сейчас едва ли не вдвое, чем при Сталине. Отчего канал не выкопать…

Он похож на двухпалубный корабль. Колонны, шпиль – мачта. Огни, музыка. Дубовые двери, бронзовые ручки. Фонтаны, лестницы, регулярный парк – сплошь голубые ели. Тридцать два медальона на фасаде – метровые фаянсовые блюда. На них символы эпохи: паровоз, пароход, самолет, радиостанция, стальные мосты, дирижабли, метро. К причалам эйзенштейнова лестница. Отходит корабль, прощание славянки. Каюты, ковры, зеркала, матовые светильники, крахмальные скатерти. Астрахань, Вологда.

Теперь вокзал сильно облез, медальоны полопались, штукатурка отваливается пластами. Но ели голубы, и клумбы сияют розами. На нас с Илонкой оборачиваются. Широкая юбка до пят, как алый парус. Ну почему, почему она не носит мини!

Нагулявшись, идем к ней домой. Прикольно, в доме ни единой книги, вообще ни одной – ну, газета с программой. Зато чистота. Илонка тщательно стелит постель. Раздевается, вешает одежду на стул, разглаживает. Надев халат, идет в ванную. Возвращается, отправляет под душ меня. Кажется, ей хочется проверить, хорошо ли помылся. Ложится на спину, руки по швам, ноги прямо. Как она красива! Захватывает дух. Когда, наконец, обнимаю ее, в меня впивается затяжной поцелуй. Какая страсть! Однако проходит минута, другая… начинаю задыхаться. Все это очень мило, но из такого положения совершенно невозможно, так сказать…

Успокаиваю, уговариваю, ласкаю. Ласки ей нравятся, она радостно стонет, но… Проходит ночь, мы встаем невыспавшиеся. Продолжаем встречаться. Ходим на пляж, по окрестностям, музеям, в мою мастерскую. Илонка – превосходная модель, мы занимаемся фотографией к обоюдному удовольствию. В мастерской она не дает, пыльно. Однажды в Заливе нас застигает дождь, публика разбегается, мы вдвоем. Обнимаемся, одни на громадном пляже. Илонку охватывает дрожь, она стонет, слабеет. Вот-вот… но нет, домой, надо душ.

Пробую напоить – к рюмке не прикасается. Пробую поговорить – уверяет, что любит без памяти и готова на все, но только не ЭТО, не «грязное» – то есть не так, не сяк, не… Порядочная девушка делает это только на спине с прямыми как палки ногами. Мы расхаживаем по квартире голые, пьем чай, снова ложимся и жарко обнимаемся, обнимаемся, боремся… Илонке нравится нагота, но прикоснуться к одноглазой змее она не решается. Яда боится? Наконец, в какой-то момент мне удается провести обманный прием, вхожу по-собачьи. Вырывается, спортсменка, как бешеный конь. Мы скачем, скачем в убыстряющемся темпе, она кричит, жарко потеет и обмякнув, валится набок. Ура! Барьер сломан, дальше пойдет по маслу…

Ага! Густо покраснев, Илонка рыдает: никто еще не делал с ней такой гадости, это ужасно, я должен обещать никогда больше не пытаться. Ничего не понимаю. Утешаю, целую. Через полчаса, собравшись повторить подвиг, я оказываюсь на исходной позиции: она на спине, ноги прямо. Зацепив руки в замок за моей спиной, целует меня, целует, целует…

Проборовшись половину лета, я мог похвастать едва, может быть, тремя вымпелами. Закрадывались сомнения. Но днем была сама преданность, ловила мой взгляд и угадывала желания. Махнул рукой – время покажет. Тут случилась командировка, недели на две. Илонка смягчила принципы, дело наладилось. Но стала рассеяна, то требовала немедленной встречи, то неожиданно отменяла, то пропадала на несколько дней, не отвечая на звонки… Кто он был, счастливец, хорош ли собой, я узнавать не стал. Больше мы не виделись.

Несколько лет назад, летом, наконец, приезжаю в гости к Ирине. Она сняла под офис флигель в Грачевке и купила квартиру по соседству – ради удобства. Гуляем по окрестностям нового жилья. Сыплю историями про эти места. Про клуб «Строитель», про кладбище, про чикагских девочек, которые мне все про это объяснили, про коптевские бани и старика с огромным членом, про Тимирязевку, про фотостудию, которую мы организовали в квартире Андруся. Ирина смеется как сумасшедшая: выходит, экскурсия по местам боевой славы? Может, вместе пожить – так, немножко, на пробу?

Пройдя Грачевку насквозь, выходим к той давнишней стройке. Одиннадцать этажей, четверть километра пустых глазниц, молодые березки на крышах и балконах. Граффити, копоть. В год Олимпиады прямо на засыпанном русле Лихоборки начали строить больницу. Она должна была быть самой-самой на свете, как египетские пирамиды, телебашня или Саяно-Шушенская ГЭС. К приходу Горбачева вставили окна, начали завозить оборудование. Никто не знает, почему, но однажды все люди исчезли. Может быть, их прогнал ветер перемен, а скорее трещины фундамента. Строить дома на руслах рек все-таки нельзя. Подвал затопило. Стройку бросили. Все, что можно было украсть, украли, и развалины стали приютом бомжей и экстремалов. Оттого ли, что из космоса здание имеет вид могендовида, или отчего-то еще, – его облюбовали сатанисты. Писали о распятых кошках. Черных храмах под землей. Шептали о человеческих жертвах. По вине сатанистов или нет, но каждый год в Ховринской больнице гибнут люди. Бейсеры, искатели приключений, просто любопытные. Мордор.

Дела-дела… Так и не договорились с Ириной. Рак. Тридцать пять лет.

Поляна №1 (3), февраль 2013

Подняться наверх