Читать книгу Сергей Есенин. Подлинные воспоминания современников - Коллектив авторов - Страница 5

Глава 1. «Товарищи по чувствам, по перу…»

Оглавление

Горький, Ходасевич, Клюев, Блок, Маяковский, Бунин, Мариенгоф, Гиппиус… Кто-то был Есенину близким другом, кто-то никогда не встречался с ним, кто-то обожал, кто-то ненавидел, кто-то дал путевку в литературную жизнь, а кто-то сыграл роковую роль… У каждого очерка – яркий стиль автора, непохожий взгляд на мир, предвзятость, связанная с личными взаимоотношениями с поэтом, творческим соперничеством, с собственной судьбой в Советской России или эмиграции, – вместе они складываются, как фрагменты мозаики, в единый портрет.

Переехав из Москвы в Петроград в 1915 году, Есенин начал знакомиться с литераторами и обрастать полезными знакомствами. Первый, к кому он пришел, был Александр Блок (которого он впоследствии назовет «поэтом бесформенным»). «Блока я знал уже давно, – но только по книгам. Был он для меня словно икона… я решил: доберусь до Петрограда и обязательно его увижу. Хоть и робок был тогда, а дал себе зарок: идти к нему прямо домой. Приду и скажу я: вот я, Сергей Есенин, привез вам свои стихи. Вам только одному и верю. Как скажете, так и будет». В первый свой приход Есенин Блока не застал и оставил записку с просьбой принять его. Пришел второй раз. «Встречает меня кухарка, – “Тебе чего, паренек?” – “Мне бы, отвечаю, Александра Александровича повидать”. …Посмотрела на меня, вытирает руки о передник и говорит: “Ну ладно, пойду скажу. Только ты, милый, выйди на лестницу и там постой. У меня тут, сам видишь, кастрюли, посуда, а ты человек неизвестный. Кто тебя знает!” Ушла и дверь на крючок прихлопнула. Стою. Жду. Наконец дверь опять настежь. “Проходи, – говорит, – только ноги вытри!”»

Блоку понравились стихи Есенина, и он дал ему несколько рекомендательных записок, М. Мурашеву и С. Городецкому («Посмотрите и сделайте все, что возможно»), которые и ввели молодого поэта в литературное сообщество. Городецкий вспоминал: «Стихи он принес завязанными в деревенский платок. С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию. Начался какой-то праздник песни. Мы целовались, и Сергунька опять читал стихи. Но не меньше, чем прочесть стихи, он торопился спеть рязанские “прибаски, канавушки и страдания”… Застенчивая, счастливая улыбка не сходила с его лица. Он был очарователен со своим звонким озорным голосом, с барашком вьющихся льняных волос, – которые он позже будет с таким остервенением заглаживать под цилиндр, – синеглазый».

Искусствовед М. Бабенчиков: «О Есенине в тогдашних литературных салонах говорили как о чуде. И обычно этот рассказ сводился к тому, что нежданно-негаданно, точно в сказке, в Петербурге появился кудрявый деревенский паренек, в нагольном тулупе и дедовских валенках, оказавшийся сверхталантливым поэтом. Прибавлялось, что стихи Есенина уже читал сам Александр Блок и что они ему понравились. Рассказ этот я слышал в различных вариантах, но всегда в одном и том же строго выдержанном стиле. Так, о Есенине никто не говорил, что он приехал, хотя железные дороги действовали исправно, Есенин пешком пришел из рязанской деревни в Петербург, как ходили в старину на богомолье. Подобная версия казалась гораздо интереснее, а, главное, больше устраивала всех. Есенин, так или иначе, но попал в Петербург в 1915 году и был совершенно осязаем, а не бесплотен, как его пытались изображать столичные снобы».

Он же рассказал о знаменитом кафе «Бродячая собака», где «было всегда шумно, но не всегда весело, кроме уже перечисленных лиц, встречалось великое множество самых разнообразных людей, начиная с великосветских снобов и кончая маститыми литераторами и актерами. Кажется, только один Блок не жаловал это артистическое логовище, не вынося царившего в нем богемного духа. Зато “Собаку” почти ежедневно посещали поэты-царскоселы во главе с Гумилевым и Ахматовой, “Жоржики”, как называли тогда двух неразлучных Аяксов сюсюкающих Георгия Иванова и Георгия Адамовича, и целая свора представителей “обойной” поэзии, получившей такую злую кличку после того, когда сборник стихов этой группы вышел напечатанным на обойной бумаге. В “Собаке” играли, пели, сочиняли шуточные экспромты, танцевали, рисовали шаржи друг на друга самые знаменитые артисты и художники. И если бы только сохранился архив этого своеобразного учреждения, многое из того, что кажется необъяснимым сегодня в русской художественной жизни начала нашего века, получило бы ясность и правильное истолкование. Здесь, в “Бродячей собаке”, культивировавшей вопреки всему направлению тогдашней эпохи “веселой легкости безумное житье”, было можно встретить неизменно сидящего за одним и тем же столиком саженного Маяковского, похожего на фарфоровую статуэтку или игрушечного барабанщика Судейкина, Евреинова, Мейерхольда, Карсавину. Здесь играл совсем юный Прокофьев, и, лениво перебирая клавиши, напевал вполголоса свои песенки жеманно улыбавшийся Кузмин. <…> Здесь, в подвале, я много раз слышал Маяковского, Игоря Северянина, Есенина, читавших впервые свои новые стихи».

В 1915 году в Петрограде под покровительством С. Городецкого сложилась группа крестьянских поэтов «Краса». В нее вошли Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков, А. Ремизов и А. Ширяевец. Поэтические выступления были стилизованными, нарочито деревенскими, поэты рядились в крестьянскую одежду, читали стихи и пели частушки, иногда сцену даже украшали снопом сена. «К сожалению, мужики наши мало похожи на кремень, народ не очень прочный, лютый до денег, из-за чего на все стороны улыбки посылают. Я говорю о наших гостях-мужиках. Клюеве и Есенине», – писал С. Городецкий в письме А. Ширяевцу.

Отношения между поэтами были сложными, они то сходились, то расходились, то души друг в друге на чаяли, то отчаянно ненавидели. Клюев был гомосексуалистом, его чувства были более чем дружескими, он боготворил «Сереженьку» и ревновал к женщинам: «Как только я за шапку, он – на пол, посреди номера сидит и воет во весь голос по-бабьи: не ходи, не смей к ней ходить!»

В одном из писем Есенину Клюев писал: «Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой, между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь «Бродячей собаке», где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя наинесчастнейшим существом из земнородных. А умиляться тем, что собачья публика льнет к нам, не для чего, ибо понятно и ясно, что какому-либо Кузьмину или графу Монтетули не нужно лишний раз прибегать к шприцу с морфием или с кокаином, потеревшись около нас. Так что радоваться тому, что мы этой публике заменили на каких-либо полчаса дозу морфия – нам должно быть горько и для нас унизительно. Я холодею от воспоминаний о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики. У меня копилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моем творчестве, которые в свое время послужат документами, вещественными доказательствами того барско-интеллигентского, напыщенного и презрительного взгляда на чистое слово и еще того, что салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества».

Вот что писал об их дружбе С. Городецкий: «К этому времени он <Клюев> был уже известен в наших кругах. Религиозно-деревенская идеалистика дала в нем благодаря его таланту самый махровый сгусток. Даже трезвый Брюсов был увлечен им. Клюев приехал в Питер осенью (уже не в первый раз). Вероятно, у меня он познакомился с Есениным. И впился в него. Другого слова я не нахожу для начала их дружбы. История их отношений с того момента и до последнего посещения Есениным Клюева перед смертью – тема целой книги. Чудесный поэт, хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством вплотную примыкавший к былинам и духовным стихам севера, Клюев, конечно, овладел молодым Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время. Он был лучшим выразителем той идеалистической системы, которую несли все мы. Но в то время как для нас эта система была литературным исканием, для него она была крепким мировоззрением, укладом жизни, формой отношения к миру. Будучи сильней всех нас, он крепче всех овладел Есениным. У всех нас после припадков дружбы с Клюевым бывали приступы ненависти к нему. Приступы ненависти бывали и у Есенина. Помню, как он говорил мне: “Ей-богу, я пырну ножом Клюева!”»

Кстати, в Петербурге и сейчас можно пройти по есенинским адресам: сохранился и дом 57 на улице Офицеров (ныне Декабристов), где последние годы жил Блок, и дом 14 на Малой Посадской, где Есенин первое время ютился у Городецкого, доходный дом на набережной реки Фонтанки 149, где жил Клюев, и здание 38 на Фонтанке – там в издательстве М. В. Аверьянова вышел первый сборник «Радуница». В зале Тенишевского училища на Моховой, 35 прошло первое выступление группы крестьянских поэтов «Краса», а на Литейном, 24 Есенин бывал у Мережковских.

Поэт Вс. Рождественский: «Гибельным для Есенина оказалось знакомство с кружком Мережковского и Зинаиды Гиппиус. На их сборища в доме Мурузи (нелепое огромное здание на углу Литейного и Пантелеймоновской в железно-мавританском стиле) сходилось пестрое общество литераторов и университетских профессоров, некогда настроенных либерально, а ныне сильно поправевших. Непривычное слово «народ» произносилось здесь с мистическим трепетом и некоторой опаской. Эту «дикую силу» предпочитали видеть укрощенной, вошедшей в «законные берега». Для Зинаиды Гиппиус – пифии и вдохновительницы этого салона – появление Есенина оказалось долгожданной находкой. В ее представлении он так же, как и поэт Н. Клюев, должен был занять место провозвестника и пророка, «от лица народа» призванного разрешать все сложные проблемы вконец запутавшейся в своих религиозно-философских исканиях интеллигенции. Чтобы больше подчеркнуть связь с «почвой», «нутром», «черноземом», Есенина облекли в какую-то маскарадную плисовую поддевку (шитую, впрочем, у первоклассного портного) и завили ему белокурые волосы почти так же, как у Леля в опере «Снегурочка».

В. Чернявский: «Его стали звать в богатые буржуазные салоны, сынки и дочки стремились показать его родителям и гостям. Это особенно усилилось с осени, когда он приехал вторично. За ним ухаживали, его любезно угощали на столиках с бронзой и инкрустацией, торжественно усадив посреди гостиной на золоченый стул. Ему пришлось видеть много анекдотического в этой обстановке, над которой он еще не научился смеяться, принимая ее доброжелательно, как все остальное. Толстые дамы с “привычкой к Лориган” лорнировали его в умилении, и солидные папаши, ни бельмеса не смыслящие в стихах, куря сигары, поощрительно хлопали ушами. Стоило ему только произнести с упором на “о” – “корова” или “сенокос”, чтобы все пришли в шумный восторг. “Повторите, как вы сказали? Ко-ро-ва? Нет, это замечательно! Что за прелесть!” <…> Сам Мережковский казался ему сумрачным, “выходил редко, больше все молчал” и как-то стеснял его. О Гиппиус, тоже рассматривавшей его в усмешливый лорнет и ставившей ему испытующие вопросы, он отзывался с все растущим неудовольствием. “Она меня, как вещь, ощупывает!” – говорил он».

«Крестьянин, Есенин», представляла его своим гостям Зинаида Гиппиус. Есенин не только читал стихи, но и пел под гармошку частушки, ему льстило внимание, которое ему оказывали, но позднее он осознал нелепую, оскорбительную роль, отведенную ему. «Салонный вылощенный сброд» в одном из стихотворений назовет он публику, перед которой выступал. В начале 1925 года в газете «Парижские новости» Гиппиус писала: «…Есенин, в похмельи, еще бормочет насчет “октября”, но уж без прежнего “вздыба”. “Кудри повылезли”, и он патетически восклицает: “живите, пойте, юные!”»

Через несколько месяцев Есенин ответил памфлетом «Дама с лорнетом», где мстил и за те унижения, которым она, женщина язвительная и надменная, подвергала его в Петербурге:

«Когда-то я мальчиком, проезжая Петербург, зашел к Блоку. Мы говорили очень много о стихах, но Блок мне тут же заметил, вероятно по указаниям Иванова-Разумника: “Не верь ты этой бабе. Ее и Горький считает умной. Но, по-моему, она низкопробная дура”. Это были слова Блока. После слов Блока, к которому я приехал, впервые я стал относиться и к Мережковскому и к Гиппиус – подозрительней. Один только Философов, как и посейчас, занимает мой кругозор, которому я писал и говорил то устно, то в стихах; но все же Клюев и на него составил стихи, обобщая его вместе с Мережковскими.

– Что такое Мережковский?

– Во всяком случае, не Франс.

– Что такое Гиппиус?

– Бездарная завистливая поэтесса.

В газете “Eclair” Мережковский называл меня хамом, называла меня Гиппиус Альфонсом за то, что когда-то я, пришедший из деревни, имел право носить валенки.

– Что это на вас за гетры? – спросила она, наведя лорнет.

Я ей ответил:

– Это охотничьи валенки.

– Вы вообще кривляетесь».

В Петербурге же, уже после революции, Есенин сошелся с А. Мариенгофом, В. Шершеневичем и А. Кусиковым, с которыми основал «Орден имажинистов». В Москве имажинисты открыли кафе «Стойло Пегаса», кабак и литературный клуб в одном. Кафе, просуществовавшее с сентября 1919 по 1922 год, находилось на Тверской в доме № 37. До 1919 года здесь размещалось артистическое кафе «Бом» М. Станевского, клоуна из знаменитого дуэта «Бим-Бом». Станевский эмигрировал, а кафе было национализировано. Вот как описывал обстановку в «Стойле Пегаса» в 1921 году И. Старцев: «Двоящийся в зеркалах свет, нагроможденные из-за тесноты помещения чуть ли не друг на друге столики. Румынский оркестр. Эстрада. По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: “Плюйся, ветер, охапками листьев”».

Актер И. Ильинский в своей книге «Сам о себе» писал: «Как-то раз на Тверском бульваре я видел трех молодых людей, в которых узнал Есенина, Шершеневича и Мариенгофа (основных “имажинистов”»). Они сдвинули скамейки на бульваре, поднялись на них, как на помост, и приглашали проходивших послушать их стихи. Скамейки окружила не очень многочисленная толпа, которая, если не холодно, то, во всяком случае, хладнокровно слушала выступления Есенина, Мариенгофа, Шершеневича. Мне бы только любви немножко и десятка два папирос, декламировал Шершеневич. Что-то исступленно читал Есенин. Стихи были не очень понятны и выступление носило какой-то футуристический оттенок».

Есенин и Мариенгоф стали закадычными друзьями, их биографии так переплелись, что Мариенгоф, талантливый поэт и писатель, так и вошел в историю литературы, как друг Есенина. «По не известной никому причине ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчеркивали их нелепый банальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как неестественно выглядят они на плохо освещенных, замусоренных улицах, такие одинокие в своем франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов. Есенин ходил слегка опустив голову, цилиндр не шел к его кудрявым волосам, к мелким, женственным чертам его лица», – оставила воспоминания журналистка и редактор Анна Берзинь.

Сотрудник издательства А. Сахаров: «Дружба Есенина к Мариенгофу, столь теплая и столь трогательная, что я никогда не предполагал, что она порвется. Есенин делал для Мариенгофа все, все по желанию последнего исполнялось беспрекословно. К любимой женщине бывает редко такое внимание. Есенин ходил в потрепанном костюме и разбитых ботинках, играл в кости и на эти «кости» шил костюм или пальто (у Деллоне) Мариенгофу. Ботинки Мариенгоф шил непременно “в Камергерском” у самого дорогого сапожного мастера, а в то же время Есенин занимал у меня деньги и покупал ботинки на Сухаревке. По какой-то странности казначеем был Мариенгоф. До 1920 года Есенин к этому относился равнодушно, потом это стало его стеснять, и как-то, после одного случая, Есенин начал делить деньги на две части».

«Роман без вранья» Мариенгофа, кроме того, что ценен биографическими сведениями, еще и увлекательная проза, с едким привкусом злого мариенгофского остроумия и точно подмеченными деталями. Автора обвиняли в зависти и клевете. Действительно, Есенин, впрочем, как и остальные действующие лица, за исключением самого Мариенгофа и его будущей жены актрисы Никритиной, описан в самых смачных, едких выражениях. Многие литераторы осудили роман, посчитав пасквилем, в том числе М. Горький, В. Ходасевич, Ю. Трубецкой, М. Слоним. А вот И. Бунин, который относился к Есенину, даже после его смерти, со злой неприязнью, называл «драгоценнейшим историческим документом», ведь Есенин здесь выглядит «жуликом, хамом и карьеристом». Возможно, Мариенгоф местами и перегибает палку в угоду литературной задумке, так что некоторые истории больше походят на литературные анекдоты, но все же живописание революционной богемы выходит у него удивительно натуралистично.

В. Маяковский так описывал первую встречу с Есениным: «В первый раз я встретил его в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками… Он мне показался опереточным, бутафорским». Между двумя поэтами было и личное противостояние, и групповая литературная борьба. «В небе – сплошная рвань, облаки – ряд котлет, все футуристы дрянь, имажинисты – нет», – было написано на стене в «Стойле Пегаса». Есенин запальчиво утверждал, что не хочет делить Россию с такими, как Маяковский. Остроумный Маяковский отвечал: «Возьмите ее себе. Ешьте ее с хлебом». Они обменивались колкостями и критикой, в которой Есенин проигрывал Маяковскому в остроумии, на литературных чтениях, читая стихи одновременно, перекрикивали друг друга, в чем Есенин, невысокий ростом, опять же проигрывал высокому, громогласному Маяковскому.

Пикировка продолжалась и в стихах:

Тебе нельзя со мной сравниться,

Во мне нет столько наглости и свинства

Чтоб сильных мира восхвалять

В порядке мелкого пустого подхалимства…


И все же поэты ценили друг друга, хваля украдкой и никогда не высказывая это в лицо. «Из всех них <имажинистов> останется лишь Есенин», – сказал как-то Маяковский в разговоре с журналистом.

Н. Асеев в книге «Зачем и кому нужна поэзия» рассказывает, как Маяковский пытался привлечь Есенина к сотрудничеству в «Лефе»:

«Мы были в кафе на Тверской, когда пришел туда Есенин. Кажется, это свидание было предварительно у них условлено по телефону. Есенин был горд и заносчив; ему казалось, что его хотят вовлечь в невыгодную сделку.

Он ведь был тогда еще близок с эгофутурией – с одной стороны, и с крестьянствующими – с другой. Эта комбинация была сама по себе довольно нелепа: Шершеневич и Клюев, Мариенгоф и Орешин. Есенин держал себя настороженно, хотя явно был заинтересован в Маяковском больше, чем во всех своих, вместе взятых, сообщниках. Разговор шел об участии Есенина в “Лефе”. Тот с места в карьер запросил вхождения группой. Маяковский, полусмеясь, полусердясь, возразил, что “это сниматься, оканчивая школу, хорошо группой”. Есенину это не идет. “А у вас же есть группа?” – вопрошал Есенин. – “У нас не группа, у нас вся планета!» На планету Есенин соглашался. И вообще не очень-то отстаивал групповое вхождение.

Но тут стал настаивать на том, чтобы ему дали отдел в полное его распоряжение. Маяковский стал опять спрашивать, что он там один делать будет и чем распоряжаться. “А вот тем, что хотя бы название у него будет мое!” – “Какое же оно будет?” – “А вот будет отдел называться «Россиянин»!” – “А почему не «Советянин»?” – “Ну это вы, Маяковский, бросьте. Это мое слово твердо!” – “А куда же вы, Есенин, Украину денете? Ведь она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Азербайджан? А Грузия? Тогда уже нужно журнал не “Лефом” называть, а – “Росукразгруз”.

Маяковский убеждал Есенина: “Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых! Что вы эту глину на ногах тащите?” – “Я глину, а вы – чугун и железо! Из глины человек создан, а из чугуна что?” – “А из чугуна памятники!”

…Разговор происходил незадолго до смерти Есенина.

От того же времени остался в памяти и другой эпизод.

Однажды вечером подошел ко мне Владимир Владимирович взволнованный, чем-то потрясенный:

– Я видел Сергея Есенина, – с горечью, и затем горячась, сказал Маяковский, – пьяного! Я еле узнал его. Надо как-то, Коля, взяться за Есенина. Попал в болото. Пропадет. А ведь он чертовски талантлив».

Горький и Есенин встречались дважды, в Петрограде зимой 1915/16 года и в Берлине в 1922 году. Творчество Есенина занимало Горького, следившего за его судьбой. О последней встрече Есенин рассказал Н. К. Вержбицкому: «Когда мы встретились в Берлине, я при нем чего-то смущался. Мне все время казалось, что он вдруг заметит во мне что-нибудь нехорошее и строго прицыкнет на меня, как, бывало, цыкал на меня дед. Да еще каблуком стукнет о пол… От Горького станется!» Д. Семеновский передал Есенину отзыв о нем Горького, как о «колоссальном таланте», на что тот ответил: «В Германии я видел Алексея Максимовича. Когда я читал там свои стихи, он заплакал и сказал: «Откуда такие берутся».

Между тем в письме М. Горького Е. Феррари можно найти: «Есенин – анархист, он обладает «революционным пафосом», – он талантлив. А спросите себя: что любит Есенин? Он силен тем, что ничего не любит, ничем не дорожит. Он, как зулус, которому бы француженка сказала: ты – лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, – ему легко верить, – он ничего не знает. Поверил и закричал на все и начал все лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того – что? Есть такая степень опьянения, когда человеку хочется ломать и сокрушать, ныне в таком опьянении живут многие. Ошибочно думать, что это сродственно революции по существу, это настроение соприкасается ей лишь формально, по внешнему сходству».

Летом 1925 года в письме, которое осталось неотправленным, Есенин писал Горькому: «Думал о Вас часто и много. <…> Я все читал, что Вы присылали Воронскому. Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого. <…> Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову».

Иван Бунин Есенина не знал лично, их пути никогда не пересекались. Но он ревниво следил за всем, что происходит в большевистской России, за советскими писателями и поэтами, которых ругал без разбору и не стесняясь в выражениях – иногда справедливо, иногда нет. Есенину тоже досталось, что, впрочем, сослужило хорошую службу во Франции, где до критики Бунина о нем не слышали. «Эта смесь сменовеховства и евразийства, это превознесение до небес “новой” русской литературы в лице Есениных и Бабелей, рядом с охаиванием всей “старой”, просто уже осточертело <…> Писарская, сердцещипательная или нарочито-разухабистая лирика Есенина известна-переизвестна…» «Эти хвастливые вирши <…>, принадлежащие некоему “крестьянину” Есенину, далеко не случайны. <…> целые идеологии строятся теперь на пафосе, родственном его “пафосу”, так что он, плут, отлично знает, что говорит, когда говорит, что в его налитых самогоном глазах “прозрений дивных свет”…» «И вот, наконец, опять “крестьянин” Есенин, чадо будто бы самой подлинной Руси, вирши которого, по уверению некоторых критиков, совсем будто бы “хлыстовские” и вместе с тем “скифские” (вероятно потому, что в них опять действуют ноги, ничуть, впрочем, не свидетельствующие о новой эре, а только напоминающие очень старую пословицу о свинье, посаженной за стол):

Кометой вытяну язык,

До Египта раскорячу ноги…

Богу выщиплю бороду,

Молюсь ему матерщиною…

Проклинаю дыхание Китежа,

Обещаю вам Инонию…


<…> Инония эта уже не совсем нова. Обещали ее и старшие братья Есениных, их предшественники, которые, при всем своем видимом многообразии, тоже носили на себе печать, в сущности, единую. <…> “Я обещаю вам Инонию!” – Но ничего ты, братец, обещать не можешь, ибо у тебя за душой гроша ломаного нет, и поди-ка ты лучше проспись и не дыши на меня своей миссианской самогонкой! А главное, все-то ты врешь, холоп, в угоду своему новому барину!»

Фрагмент из его «Воспоминаний», писавшихся уже после смерти Есенина, – это предвзятое, оценочное суждение, а также пересказ ходивших в эмигрантской среде сплетен, правдивых и нет. Отношение Бунина к Есенину и Блоку, а также перевирание есенинских строк возмущало Марину Цветаеву.

Владислав Ходасевич несколько раз встречался с Есениным в Петрограде в 1918 году, «нечасто и на людях». Он искренне верил, что причиной самоубийства Есенина стало разочарование в Октябрьской революции. В 1932 году он написал в статье о Есенине: «Самоубийство Есенина очевидно связано было с его разочарованием в большевицкой революции и нашло такой сильный отклик в кругах комсомола и рабочей интеллигенции, что начальство встревожилось и велело немедленно “прекратить есенинщину”. Бесчисленные портреты Есенина, портреты его родных, знакомых и просто односельчан, виды деревни, где он родился, и дома, в котором он вырос, бесчисленные воспоминания о нем и статьи о его поэзии – все это разом, точно по волшебству, исчезло из советских газет и журналов. Зато появилось несколько статей, разъясняющих заблуждения Есенина и его несозвучность эпохе». В эссе Ходасевича «Есенин» отразилось типичное мнение о Есенине и его судьбе среди эмигрантов, лишенное предвзятости личных взаимоотношений, как у Гиппиус, или неприязни к Есенину как символу советской поэзии, как у Бунина.

Сергей Есенин. Подлинные воспоминания современников

Подняться наверх