Читать книгу Запретная любовь - - Страница 4
Глава 3
ОглавлениеНасколько нарядной и кричащей была шляпа мадемуазель де Куртон, ставшая предметом постоянных насмешек Бехлюля, настолько же заурядной и безликой была ее жизнь.
Ее отец, промотав последние крохи былого богатства на скачках на ипподроме Лоншан в Париже, выстрелил себе в голову, метко попав в мозг размером с птичью головку. Выходить замуж было уже поздно, и у мадуазель де Куртон оставалось два пути – либо пойти на панель и запятнать историю аристократического рода, либо жить до конца своих дней бедно, но сохранив честное имя, приживалкой у своих родственников в провинции, – она предпочла второе. Положение приживалки не устраивало ее, поэтому, чтобы отрабатывать свой хлеб, она взяла на себя обязанности по воспитанию и образованию детей, и это полностью изменило ее жизнь. Однажды после нанесенной ей обиды – и как удачно совпало, что именно в тот момент ей предложили место гувернантки, – бедная благородная дева покинула захолустный уголок Франции и отправилась в Бейоглу в одно из богатейших греческих семейств. Здесь она проработала многие годы, жизнь ее проходила на набережных и улицах между Бейоглу и Шишли, от Моста до Бююкдере, другой жизни она не знала. Место гувернантки в доме Аднан-бея стало ее вторым и, видимо, уже последним местом работы.
Нихаль было всего четыре года, когда Аднан-бей счел необходимым взять в дом гувернантку. Желающих было хоть отбавляй. Однако среди девушек, которые хотели устроиться гувернантками в семьи с детьми, в основном были либо проходимки, утверждающие, что они только что прибыли из Франции, а потом же выяснялось, что они уже работали в одном, двух, а иногда и более местах, либо те, кто кое-как выучил французский в сиротских домах при монастырях или работая швеями у портных, и те, и другие пытались надуть Аднан-бея, щеголяя ужасным произношением, но ни одной из них не удалось его провести. Ни одна из претенденток не соответствовала требованиям Аднан-бея, которому было непросто угодить. Кому-то из них уже на второй день вежливо указывали на дверь, присутствие некоторых терпели пару месяцев. На протяжении двух лет гувернантки менялись одна за одной. Некоторые представлялись немками, а на следующий день становилось понятно, что они из софийских евреек; некоторые говорили, что остались вдовами после смерти мужа-итальянца, а потом забыв, что наврали, проговаривались, что вообще никогда не выходили замуж. Аднан-бей уже стал их откровенно бояться и подумывал искать для дочери другой выход.
И вдруг удача – в Стамбуле, когда речь идет о гувернантках, можно доверять только счастливому случаю, – он нашел то, что искал – мадемуазель де Куртон.
У мадемуазель де Куртон была мечта – побывать в Стамбуле в настоящем турецком доме: войти в турецкую семью, пожить турецкой жизнью на родине турок… Когда она ехала на ялы Аднан-бея, ее сердце трепетало от радости в предвкушении, что сейчас ее мечта воплотится в жизнь. Однако когда она вошла в дом, радость обернулась разочарованием. Она представляла огромный холл, выложенный мрамором, величавый купол, покоящийся на каменных колоннах, лежанки с отделкой из перламутра, устланные восточными коврами, возлежащих на них темнокожих женщин с выкрашенными хной руками и ступнями, с подведенными сурьмой глазами, с закрытыми чадрой лицами, с утра до вечера спящих над своими дарбуками[36], пока из серебряного мангала распространяется аромат амбры; женщин, не выпускающих из рук украшенную изумрудами и рубинами трубку кальяна, инкрустированного алмазами; она даже в мыслях не допускала, что турецкий дом может выглядеть иначе, чем это изображали европейские писатели или художники в своих произведениях о Востоке, полных вздора и легенд. Оказавшись в небольшой, но красиво обставленной современной мебелью комнатке для гостей, она осуждающе посмотрела на свою спутницу, приведшую ее сюда: «Это правда? Вы уверены, что привели меня в турецкий дом?»
Старая дева никак не хотела признать, что картина, которую она рисовала в своем воображении, не соответствует действительности. И хотя она вот уже много лет жила в центре турецкой аристократической жизни, глубоко в душе она все еще верила, что загадочный образ Востока, который укоренился в ее воображении, все же где-то существует.
Пережив огромное разочарование от того, что она не нашла то, что искала, мадемуазель де Куртон уже в первый день хотела вернуться обратно. И она так бы и поступила, если бы в тот день у нее в душе не родилось глубокое сострадание, смешанное с нежностью, к Нихаль, с трогательной доверчивостью протянувшей ей тоненькие пальчики, Нихаль, уставшей и измотанной от того, что вот уже два года лица гувернанток то и дело менялись, Нихаль с бледным, печальным и болезненным лицом. Сердце мадемуазель было полно нерастраченной любви. Эта несчастная женщина никогда не знала своей матери, не смогла полюбить своего отца, ни к кому не испытывала сердечной привязанности; ее наивное постаревшее сердцебилось, лишенное любви, всегда искало того, кого могло бы согреть своим теплом: она находила друзей среди окружающих ее детей, служанок, кошек, попугаев и щедро дарила им любовь, хранившуюся в ее сердце. Но обнаружив однажды в тех, кого любила, пустоту, с болью в душе, но совершенно ясно увидев, что ее любовь проливалась на сухой, неплодородный песок пустыни, она отрекалась от всех этих детей, служанок, кошек, попугаев, которых еще пять минут назад она считала родными.
В тот день, не выпуская руку Нихаль, она сказала:
– Детка, дай-ка я посмотрю на тебя, – и, когда Нихаль подняла длинные, светлые ресницы с загнутыми вверх кончиками, которые придавали ее взгляду странное, немного усталое выражение, и посмотрела на нее своими голубыми глазами с улыбкой, сияющей наивной чистотой, мадемуазель де Куртон, повернулась к своей сопровождающей и решительно сказала:
– Я остаюсь!
На следующий день она подружилась со всеми обитателями дома. Она тут же прониклась симпатией к Шакире-ханым, Шайесте и Несрин. Хотя она не понимала их языка, ей нравилось, как они ей улыбались и называли ее «Матмазель»; тут же подхватила на руки Джемиле, которая смешно ковыляла на маленьких ножках; потрепала Бешира за подбородок с ямочкой посредине, от которой по его лицу расходилась постоянная улыбка:
– О, моя маленькая черная жемчужинка!
Она осталась довольна прекрасным воспитанием, элегантностью и тонким умом Аднан-бея; тот особенно за столом выказывал ей знаки почтения. К Бехлюлю она не испытывала явной симпатии, но и не проявляла холодности. Однако среди всех обитателей дома она особо выделяла даже не Нихаль, а хозяйку дома.
Мать Нихаль была больна и на тот момент беременна Бюлентом. С ней мадемуазель де Куртон познакомилась последней. На третий день ее пребывания в доме Аднан-бей лично проводил ее в комнату жены. Доктора не позволяли больной выходить из дома и гулять; молодая женщина была обречена сидеть в своей комнате в просторном кресле перед окном. Когда мадемуазель увидела больную, ее худое лицо с тонкими чертами, бледность которого подчеркивали белое платье и светлые волосы, в сердце у старой девы шевельнулось сочувствие.
В тот день больная женщина, увидев приветливое и спокойное лицо, какое могло быть только у человека, прожившего пятьдесят лет, ничем не запятнав свою совесть, несомненно почувствовала к старой деве доверие, которое у нее не вызывали лица гувернанток, менявшихся на протяжении двух последних лет, и обратилась к ней при посредничестве мужа: «Надеюсь, Нихаль не доставит вам много хлопот. Она немного избалована, но по своей природе очень кроткая девочка, поэтому на нее невозможно долго сердиться. Я уже давно не могу ею заниматься. Даже не знаю, почему, но, может, потому, что она в любой момент может остаться без меня, я хочу как можно меньше видеть ее и думать о ней. Выходит, Нихаль остается на вас сиротой. Вы будете для нее не столько учителем, сколько матерью».
Голос ее дрожал, она с мольбой смотрела на мадемуазель: несчастная мать не столько боялась смерти, сколько переживала за свое дитя. Мадемуазель де Куртон, слушая перевод Аднан-бея, не отрывала глаз от печального лица молодой женщины, пытаясь понять состояние ее души. Последние слова затронули самые чувствительные струны ее сердца: стать матерью! Стать матерью для Нихаль – у нее не было детей, и среди всех лишений, выпавших на ее долю, это было самым горьким разочарованием в ее жизни. В сердце всех несчастных женщин, вынужденных отказаться от своего главного предназначения, могут утихнуть слезы по любым бедам и несчастьям, но одно из них – не познать материнства – это постоянно кровоточащая незаживающая рана, которая отравляет жизнь по капле. Считается, что природа поместила в глубину души женщины колыбель, и невыносимо, когда она пустует. В душе этой старой девы и была такая пустая колыбель, а рядом с ней ютились колыбельные песни, как плач матери, которая хочет укачать хотя бы пустоту. Услышав последние слова больной, она вдруг подумала, что теперь эта пустота заполнится и с этого момента к симпатии, которую она почувствовала к больной женщине, добавилась благодарность.
Как это свойственно людям благородного происхождения, у мадемуазель де Куртон было чувство собственного достоинства, которым она никогда не поступалась. Когда она вошла в дом Аднан-бея, она, демонстрируя свою значимость, поставила несколько принципиальных условий. Она не собирается заниматься повседневными заботами и обслуживанием детей, она будет контролировать, как они одеваются, но мыть и умывать их она не будет. У нее должна быть своя комната, она будет делать то, она будет делать се. Эти условия были перечислены, обговорены и имели силу официально подписанного договора. В тот вечер, после знакомства с матерью Нихаль, она попросила Несрин принести горячую воду и вымыть Нихаль ножки. Несрин, зная, что Нихаль смеется, когда ей щекочут пяточки, специально смешила ее, мадемуазель де Куртон на какой-то момент забыла про свое благородное происхождение, и все ее церемонные манеры мгновенно улетучились, она села рядом, закатала манжеты и, опустив руки в таз, взяла малюсенькую белую ножку и, словно показывая Несрин, как это нужно делать, ласкала, щекотала и смешила Нихаль. Мысль стать для Нихаль матерью отменила все ее условия, и они остались только на бумаге.
Каждый день, закончив до обеда занятия, она брала девочку, они шли в комнату больной матери, и, пока непоседливая Нихаль все переворачивала вверх дном, она, улыбаясь, сидела рядом с больной. Этим двум женщинам было достаточно посмотреть друг другу в глаза, чтобы излить душу. В молчании, понятном для обеих, даже без слов, они слышали, понимали друг друга и были подругами.
Когда родился Бюлент, больная настолько сдала, что для всех, включая мадемуазель де Куртон, стало очевидно, что дети обречены лишиться матери. Два года больная женщина провела, как нежный росток, потихоньку сохнущий за стеклом оранжереи, жизнь уходила из нее словно по капле. И вот однажды Нихаль в сопровождении мадемуазель де Куртон отправили на Бююкада[37] к старой тетке Аднан-бея. За пятнадцать дней, которые они там провели, девочка ни разу не вспомнила про дом и не спросила о матери. Но в тот день, когда они вернулись, заметив заплаканные глаза встречающих, она тут же все поняла и закричала:
– Мама! Я хочу видеть маму!
Увидев, как растерянные обитатели дома молча прячут от нее глаза, она бросилась на пол в нервном припадке, выкручивающем ей руки и ноги, раздирающем горло, разрыдалась, взывая: «Мама! Мама!», но увы, эти призывы остались без ответа.
Тогда старая дева поняла, что настал час выполнить святую миссию, возложенную на нее: сделать так, чтобы эта сирота забыла о том, что лишилась матери…
Некоторые черты в характере Нихаль настораживали гувернантку. В поведении Нихаль была странная, не поддающаяся анализу противоречивость. В любви, которую к ней проявляли все обитатели дома, начиная с отца, преобладало сострадание. И чувство, что любят ее из жалости, накладываясь на доставшиеся ей в наследство слабые нервы, делало девочку еще более ранимой. В результате ее окружала атмосфера всеобщей покорности, словно любое резкое движение или слово или даже вздох может если не убить этот нежный цветок, но надломить его, и он увянет и побледнеет. В Нихаль жила боль сиротства, и, глядя на нее, у всех, кто окружал ее, на глаза наворачивались слезы.
Возможно это бы не бросалось так в глаза, если бы поведение Нихаль не было таким противоречивым. Перепады в ее настроении и постоянное потакание им создавали вокруг нее порочный круг, в котором еще заметнее становилась ее хрупкость. У нее были такие капризы, что можно было подумать, что это совсем другой ребенок. Особенно ярко это проявлялось в том, как она вела себя с отцом: она вдруг становилась как будто на несколько лет младше, забиралась ему на колени, хотела целовать его в губы, там где их не царапали усы, становилась назойливым ребенком, постоянно требующим ласки. Она хотела, чтобы ее любили еще больше, будто ее потребность быть любимой не удовлетворялась настолько, насколько ей хотелось. Усидеть больше пяти минут на месте, заниматься чем-либо больше пяти минут – этого нельзя было ожидать от Нихаль, которая, казалось, пытается постоянно убежать от тревоги, от глубокой сердечной печали, тайно гложущей ей сердце.
Это беспокоило мадемуазель де Куртон больше всего. Ей никак не удавалось заставить Нихаль хотя бы в течение получаса писать прописи или играть упражнения на пианино; занятия постоянно прерывались и состояли из каких-то отрывочных кусков. Но потом, несмотря на то, что занятия шли кое-как, вдруг каким-то непостижимым образом оказывалось, что Нихаль все выучила.
Иногда у нее бывали долгие периоды раздражительности, дурного настроения, когда с ней не было никакого сладу, и, если они не прорывались потоком слез или не заканчивались нервным припадком, они могли растянуться на многие дни. После слез, конвульсий, истерик на ее лице появлялось выражение покоя, как будто она долго-долго спала, словно приступ измотал ее, но и позволил расслабиться. Причиной этих нервных срывов, которые возникали непредсказуемо по совершенно нелепым поводам и которым непременно нужно было выплеснуться, была ее душевная ранимость. Эти приступы сменялись периодами неудержимого веселья, и тогда просторные холлы ялы и огромный сад наполнялись шумом ее бесконечной беготни вместе Бюлентом, Джемиле и Беширом.
Мадемуазель де Куртон опасалась, как бы эти перепады настроения не сломили слабый организм Нихаль, как ветра, дующие в разных направлениях, столкнувшись в одной точке, переламывают нежную тонкую веточку, оказавшуюся у них на пути.
Чего только ни придумывали они с Аднан-беем, к каким только средствам ни прибегали, чтобы справиться с этими перепадами настроения и привести в равновесие характер ребенка. Но все было напрасно, что бы они ни делали, им не удавалось решить эту загадку.
Особенно сложно оказалось наладить ее отношение к Бюленту. Узнав, что из животика мамы появится ребенок, она летала от радости и хлопала в ладошки, но когда он родился, эта радость стала проявляться иначе. Если раньше она заходила к матери один-два раза в день, то теперь она совсем не хотела выходить из комнаты, капризничала, блажила, никого не подпускала к ребенку, взбиралась на постель к матери и постоянно требовала, чтобы ей дали его поцеловать. Когда ребенок однажды целую неделю пробыл рядом с матерью, казалось, Нихаль сойдет с ума от ревности. Пришлось забрать ребенка у матери и передать его Шакире-ханым в другой конец ялы. Казалось, Нихаль забыла о Бюленте. Ребенка приносили матери редко и тайком, на ялы Бюлента можно было увидеть только случайно.
Позже, прежде чем забрать ребенка у Шакире-ханым и передать на руки мадемуазель де Куртон, с Нихаль посоветовались: «Мы хотим поручить Бюлента тебе, ты его будешь воспитывать, будешь укладывать его спать в своей комнате, раздевать и одевать. Теперь Бюлент твой». Нихаль попалась в эту ловушку. Она согласилась на это с сумасшедшей радостью, и с того дня Бюлент целиком и полностью принадлежал только Нихаль.
В ревности Нихаль, еще с тех пор, как она была совсем маленькой, не было подленького коварства, свойственного ревности почти всех детей: она не кусала ребенка тайком за палец, не щипала за руку. Ее ревность была другого рода. Складывалось впечатление, что она ревновала не всех к Бюленту, а Бюлента ко всем, это она должна быть ближе всех к Бюленту, и путь к сердцу Бюлента должен лежать через ее сердце.
В доме стало обычаем – началось это как шутка, но потом постепенно приобрело силу закона: если с Бюлентом что-то происходило, обращались к Нихаль, если нужно было Бюленту дать выговор или совет, поручали это Нихаль; мало того, если Бюлент плохо себя вел, то грозили тем, что расскажут Нихаль.
Когда умерла их мать, повинуясь неосознанному велению души, Нихаль еще больше сблизилась с Бюлентом. Природное чутье словно направляло эту маленькую девочку стать матерью Бюлента, но такой матерью, что ревнует своего ребенка ко всем, и каждый раз, когда кто-то дотрагивается до него, в ее душе что-то рвется.
Однажды Аднан-бей подбрасывал Бюлента на коленях. Нихаль смотрела в другую сторону, лишь бы не видеть этого. В какой-то момент, когда отец не удержался и стал целовать пухлые щечки хохочущего Бюлента, Нихаль повернула голову, не выдержала, и подойдя к ним, втиснулась между ними так, словно хотела стать препятствием на пути этих поцелуев. Когда отец остановился и посмотрел на нее, она покраснела, но призналась: «Ох, ну хватит, папа… Мне это неприятно!» Все состояние легко уязвимой души Нихаль было заключено в этих словах. С того дня Аднан-бей старался не ласкать Бюлента при Нихаль. Однако теперь Нихаль взяла за правило: стоило ей понять каким-то шестым чувством, что человеку хочется поцеловать или погладить Бюлента по голове, боясь, что он сделает это без ее разрешения, она говорила что-то вроде: «Почему вы никогда не приласкаете Бюлента?»
И если кто в этом мире смог избежать подобных тревог и был освобожден от соблюдения этих правил, да и вообще ничего об этом не ведал, так это был Бюлент. Его интересовало только одно: смеяться… И лучше всех в мире его смешила Нихаль, она легко могла вызвать у него приступ самого безудержного хохота. Особенно когда брат и сестра оставались одни и никто третий не встревал между ними.
Их спальная комната была на самом верхнем этаже, окна смотрели в сад. Из большого холла сюда вел довольно широкий коридор. В первой комнате спал Аднан-бей, в третьей – мадемуазель де Куртон, а в комнате между ними – дети. Так они были вроде бы и одни, но с одной стороны был отец, с другой – гувернантка. Между обеим комнатами были двери, и по ночам их не закрывали, комнаты разделяли только занавески. В четвертой, последней комнате дальше по коридору для детей была оборудована комната для занятий. Эта комната, где проходили уроки, всегда была головной болью для мадемуазель де Куртон. Она клялась, что в мире нет другого такого места, где царил бы такой беспорядок, – это скорее было поле, где гулял ветрами ураган под именем Бюлент, чем комната для занятий.
Аднан-бей, который был помешан на порядке до того, что устраивал скандал из-за сдвинутого с места столика для сигар, не мог войти в эту комнату детей, он утверждал, что каждый раз, когда он туда заходит, у него начинается мигрень. Здесь Бюленту разрешалось творить абсолютно все при условии, что больше нигде в доме он ничего не будет трогать.
Бюлент же использовал это разрешение так, словно мстил за то, что нигде больше на ялы он не мог оставить свои следы. Здесь были низенькие парты: он однажды изрезал их на свой вкус и цвет ножами для резьбы, которые стянул у отца; из журналов «Фигаро», которые выписывала мадемуазель де Куртон, он делал кораблики, колпачки, корзинки, их развешивали на стены, на ручки окон, на край письменной доски. Из всех старых книг и обложек от нотных тетрадей сестры он вырезал картинки и приклеивал их на окна, на двери, а один бумажный зонтик он налепил на географическую карту, и теперь тот, подхваченный попутным ветром, плыл по океану из Европы в Америку. Тысячи сломанных игрушек, разорванных книжек убирали каждое утро и вечер, но стоило Бюленту сюда заглянуть, и все словно оживало и некуда было ни шагнуть, ни сеть от мелочей, разбросанных по всей комнате, словно здесь пошалили непослушные котята.
Сейчас у Бюлента появилось новое увлечение: он разрисовывал карандашом стены. Из его безудержной фантазии сегодня возникал корабль, завтра верблюд, постепенно весь низ стен заполнялся рисунками. Поскольку уже не осталось места там, куда он доставал, в голове у Бюлента вот уже два дня вертелась новая задумка. Он еще не уговорил Нихаль – пока она не разрешила, но она всегда так делала: сначала не разрешала, а потом, увидев, что ее послушались, не видела необходимости запрещать… Ох, вот было бы здорово! Бехлюль принес ему целую коробку красок. Каких только цветов там нет, он мог бы раскрасить все рисунки. Верблюда он сделал бы красным: «Ведь правда, сестра, ведь верблюд красный?» Нихаль пока не смягчилась. Она только говорила: «Ты с ума сошел?» – и не рассказывала, какого цвета верблюд.
Почти вся их жизнь проходила в этой комнате. По утрам они просыпались, умывались, одевались, вместе с мадемуазель де Куртон спускались в столовую, пили кофе с молоком, в хорошую погоду около часа гуляли в саду, Бюлент бегал с Беширом, Нихаль сидела с мадемуазель под высоким раскидистым каштаном, потом старая дева смотрела на часы, которые всегда висели у нее на груди, и говорила: «Пришло время уроков». Они шли в дом и поднимались в свою комнату.
Начинались уроки. Нихаль переводила отрывки о нравственных устоях, переписывала стихотворения в прозу, училась писать деловые письма, необходимые в повседневной жизни, вечером она покажет все это отцу, и он исправит. Пока мадемуазель де Куртон занималась с Нихаль, Бюлент сидел по другую сторону письменного стола и не вынимал перо из чернильницы, он никак не мог заполнить до конца тетрадь с глаголами. Иногда мадемуазель де Куртон бросала на него взгляд и призывала к порядку: «Бюлент!» Бюленту в конце концов надоедал глагол, который он со всей серьезностью мог написать лишь до формы второго лица единственного числа, между столбцами несколькими кривыми-косыми линиями он пристраивал дворец, а прямо посредине страницы рисовал горшок, в котором росло нечто, в чем, приложив некоторые усилия, можно было угадать цветок.
Паузы, которые возникали по вине Бюлента, для Нихаль были настоящим спасением. После того как она написала восемь строчек, ей непременно надо было передохнуть, она только и ждала, когда подвернется удачный момент, и, зацепившись за какое-либо трудное слово, попавшееся ей на уроке, затевала длинный разговор с мадемуазель де Куртон, а пока мадемуазель де Куртон, встав со своего места, расчищала страницу от дворцов и горшков в тетради Бюлента, она подбегала к окну и выглядывала в сад. В конце концов урок Нихаль кое-как, с перебоями, но заканчивался, после десятиминутного перерыва начинался урок Бюлента.
Было решено, что пока мадемуазель де Куртон занята с Бюлентом, Нихаль будет заниматься игрой на пианино, вышивкой за пяльцами, шитьем и ручной работой. Но так как она была не в состоянии заниматься чем-то более получаса, ей разрешалось переходить от пианино к пяльцам, а от пяльцев к шитью тогда, когда ей захочется. Старая дева не знала, как еще справиться с этой стрекозой.
Мадемуазель де Куртон уже так привыкла, что Нихаль, не сосредоточиваясь ни на чем и толком не занимаясь, все выучивала, что этому она уже не удивлялась, но она не могла сдержать восхищения от того, как быстро Нихаль делала успехи в игре на фортепьяно. То, что другим давалось с трудом и достигалось путем упорных упражнений для развития беглости пальцев, у Нихаль получалось само собой или ей хватало одного дня. Все этюды Черни[38] казались для нее детской забавой. Сейчас она разучивала Gradus ad Parnassum Клементи[39], за который боялась браться даже мадемуазель де Куртон. Она легко, повинуясь какой-то внутренней интуиции, словно видела или слышала их раньше, исполняла отрывки из итальянских опер Чимароза, Доницетти, Меркаданте, Россини, которые пачками приносил Аднан-бей. Мадемуазель де Куртон не переставала удивляться этому. Старая дева говорила Аднан-бею: «Вы знаете, на это уходит обычно не менее шести лет. Но тут нет ни моей, ни ее заслуги. Должно быть в пальцах этой девочки живет дух Рубинштейна»[40].
В глазах мадемуазель де Куртон только присутствием в пальцах Нихаль гениального таланта Рубинштейна можно было объяснить этот невероятный факт и разрешить эту музыкальную загадку. Отныне она не видела необходимости искать другое объяснение.
Среди опер, принесенных отцом, была опера «Тангейзер» Вагнера[41] – мадемуазель де Куртон решительно запрещала Нихаль ее играть. Нихаль же, напротив, каждый день, улучив момент, когда Бюлент очень сильно рассердит гувернантку, обязательно начинала играть именно эту, запрещенную, вещь. Тогда мадемуазель де Куртон отвлекалась, забывала про Бюлента, подбегала к пианино: «Но, дитя мое, сколько раз я вам говорила, чтобы сыграть эту пьесу, у человека должны быть пальцы немца. Вы переиграете себе руки, и если бы только это, вы разрушите ваше понимание, ваше восприятие музыки! Представьте себе: такая буря, что опрокидывает трубы, срывает черепицу, вырывает с корнем деревья, рушит скалы, представьте весь этот грохот, а потом воплотите это в музыку – это есть месье Вагнер!»
Для нее творчество Вагнера было абсолютно неприемлемым. Стоило произнести его имя, и, казалось, даже кровь в жилах этой аристократической девы с презрением освистывает немецкого гения.
После этого продолжать занятия становилось невозможно, старая дева удалялась в свою комнату и не покидала ее до обеда, а дети были предоставлены себе и могли делать что хотели.
Нихаль шла к отцу. На самом деле внизу в своем кабинете Аднан-бей с нетерпением, то и дело поглядывая на часы, ждал этих утренних визитов дочери.
О, как прекрасны были эти счастливые часы, которые они проводили вместе. Она так обожала, так страстно любила своего отца, что никогда не могла вдоволь насладиться этим временем. У нее в душе жила неутолимая потребность быть любимой, быть любимой с каждой секундой все больше и больше. Рядом с отцом она становилась еще более своевольной, щебечущей птичкой, порхающей с места на место бабочкой. Ей всегда было что рассказать: она цеплялась за что-то, что она видела или слышала на уроках, и это становилось поводом задать отцу кучу вопросов. А тот без устали, даже с удовольствием, отвечал на них, забавляясь этими беседами, хохотал над неожиданными выходками или меткими замечаниями Нихаль, дурачился рядом с ней как дитя, словно и разницы в возрасте между ними не было.
После обеда Аднан-бей отправлялся в Стамбул. Тогда, если не была запланирована долгая прогулка с мадемуазель де Куртон, дети весь день бродили из угла в угол по ялы, ожидая возвращения отца. Любимым местом Нихаль в такие дни была кухня Шакире-ханым.
Эта кухня на женской половине дома служила для всех отдушиной. Иногда Аднан-бею надоедали блюда его повара, который вот уже многие годы придерживался одного и того же определенного меню, и он просил Шакире-ханым приготовить ему фаршированные мидии, татарский пирог или курицу по-черкесски. Это делалось в строгом секрете от Хаджи Неджипа, и если случайно ему становилось об этом известно, он дулся и неделями избегал Аднан-бея.
Однажды он увидел раковины от мидий и, заявив, что со своим сорокалетним опытом смог бы нафаршировать мидии не хуже Шакире-ханым, чуть было не хлопнул дверью. Они постоянно пререкались с Шакире-ханым, он ругался, если та подавала еду через вращающийся шкафчик[42], он то и дело говорил: «Либо вынесите погреб наружу, либо пусть кухня полностью остается в доме».
Иногда конфликт достигал таких масштабов, что мужу Шакире-ханым, Сулейману-эфенди, выполнявшему в доме обязанности эконома, приходилось брать на себя роль посредника и мирить враждующие стороны. От этих стычек в доме больше всего удовольствия получали Бюлент и Бешир. Мало того, иногда они сами подливали масло в огонь и провоцировали ссору.
Когда Шакире-ханым просили что-то приготовить, Нихаль умоляла:
– Дорогая сестренка! Подожди меня, хорошо? Давай вместе приготовим!
Тогда Нихаль, Джемиле, Несрин и даже иногда Шайесте, которая заходила на кухню, чтобы дать нагоняй Несрин, и тоже застревала там, вертелись вокруг Шакире-ханым и устраивали в маленькой кухоньке светопреставление.
Кухонька находилась на втором этаже ялы, это была солнечная комнатка, окна которой, заросшие плющом, выходили в сад, пол был выложен белым мрамором, она всегда сияла чистотой, а свежими ароматными запахами у всякого вызывала аппетит. Кастрюли, сковородки, купленные на «Базаре Аллеманд»[43], были настолько красивы и элегантны, что ими можно было бы украсить гостиную; под лучами солнца, просачивающимися сквозь густую зелень плюща, они сверкали чистотой и отбрасывали блики по всей комнате. Здесь на этой милой кухоньке с людьми, которые, как она чувствовала, были привязаны к ней всем сердцем, с шутками, притворными ссорами, перепалками, хохотом, Нихаль проводила часы, купаясь в счастье, которое согревало ей душу.
Вечером она с нетерпением ждала возвращения отца и прямо с лестницы кричала ему:
– Папа! Сегодня я вам такое приготовила!.. Спросите Шакире-ханым, она мне совсем не помогала, я все делала сама.
В хорошую погоду они отправлялись на вечернюю прогулку с отцом. Мадемуазель де Куртон эти часы проводила в саду за чтением произведений месье Александра Дюма[44].
Молодым девушкам нельзя позволять читать романы – это правило мадемуазель де Куртон неукоснительно соблюдала в отношении Нихаль. Но сама она обожала романы, особенно Александра Дюма. Все свое время, когда была избавлена от необходимости отвечать на бесконечные пытливые вопросы Нихаль, она посвящала чтению. Ее любовь к романам была столь велика, что, казалось, ее жизни, ее чувствам передалось что-то от Александра Дюма и ему подобных. Романы будто бы надели на нее цветные очки и краски окружающего мира переменились. Она смотрела на жизнь, которая проходила мимо нее и в которой она была лишь созерцателем, через эти очки, и чтобы понять людей, которые ей попадались на жизненном пути, судить о каких-либо происшествиях своей небогатой на события жизни, она обращалась к совету этих книг, каждую из которых бережно хранила в своей памяти и, только найдя в них подобную ситуацию, делала выводы. События, о которых в этих романах не говорилось ни слова, она считала выдуманной чепухой, которой даже не стоит придавать значения.
В тот вечер, когда Нихаль передала ей, что ее хочет видеть Аднан-бей – а такое случилось в первый раз за шесть лет, она почувствовала неладное. Она тут же стала перебирать в памяти, на какой из романов она сможет опереться в поиске ответа.
Когда Аднан-бей в надежде, что старая дева догадается, о чем идет речь, начал разговор издалека, сказав, что так дальше не может продолжаться, она все так же пребывала в недоумении. И только тогда, когда он открыто заявил о намерении жениться, ее озарило – словно молния яркой вспышкой пробила темные тучи туманных фраз, и удивленная и потрясенная мадемуазель де Куртон замерла с открытым ртом. Нет, нигде в ее романах не было ничего подобного, там не говорилось, как следует поступить в такой ситуации, поэтому она не поверила своим ушам, и, несмотря на правила приличия, которые требовали соблюдать с Аднан-беем дистанцию, у нее вырвалось:
– Вы шутите!
Поняв, что это не шутка, а страшная правда, старая дева не удержалась и, встав с места, спросила:
– Но Нихаль, как же Нихаль?! Это убьет ее, вы понимаете? – Увидев, что Аднан-бей опустил глаза и не отвечает, она почувствовала, что головные боли Нихаль меньше всего заботят ее потерявшего голову отца. Наконец Аднан-бей ответил:
– Нет, вы ошибаетесь. Оказывается, вы не слишком хорошо изучили Нихаль, нужно только принять некоторые меры предосторожности. За этим я и обратился к вам.
Вот так на нее была возложена эта важная миссия. Она пыталась отказаться и даже сказала, что готова покинуть дом, лишь бы ей не пришлось брать на себя эту тяжелую обязанность. Потом вдруг подумала, что на самом деле именно сейчас она больше всего нужна Нихаль. Только близкая душа сможет облегчить удар, который это ужасное решение нанесет слабому организму, и это может быть только ее душа.
Выходя из комнаты Аднан-бея, мадемуазель де Куртон еле держалась на ногах. До ужина она избегала Нихаль, а за столом, глядя на нее, ей хотелось плакать.
Она получила строгое указание сегодня же вечером поговорить с Нихаль. После того как Бюлент уснул и разговор с Нихаль состоялся, она успокоилась. Она сказала себе: «Видимо, отец прав».
Она объяснила Нихаль, что в доме появится женщина, что женщина всегда будет сидеть с ними за одним столом, что у нее будет своя комната и что эта женщина будет очень сильно любить Нихаль. Нихаль выслушала все это очень хладнокровно и не выказала никаких признаков удивления, словно не услышала для себя ничего нового. Ее интересовали только некоторые детали. Где будет комната этой женщины? Красива ли она? Красивее, чем Нихаль? Как ее будет называть папа? В какой комнате она будет спать? Будет ли она заниматься Бюлентом? Будет ли Бешир по-прежнему принадлежать Нихаль? Кроме того – этот вопрос она задала последним – будет ли отец любить Нихаль так же, как любил раньше?
Получив утвердительный ответ на последний вопрос, Нихаль посмотрела на Бюлента: полог кровати был еще не опущен, было видно, как тот улыбался во сне, видимо, ему снилась их прогулка в экипаже, и думала, думала, думала. Наконец мадемуазель де Куртон сказала:
– Теперь отец ждет твоего согласия, если ты согласишься, она приедет. Завтра утром ты скажешь своему отцу, хорошо, детка?
Нихаль тихонько кивнула, и в ту ночь, оставшись одна, она склонилась над Бюлентом, к его счастливо улыбающемуся лицу, будто хотела прочно закрепить на его лице эту счастливую улыбку, запечатлела на нем долгий поцелуй, потом, повинуясь какому-то интуитивному чувству, словно поняла, что с этой ночи между нею и отцом должна быть преграда, впервые прикрыла дверь, ведущую в комнату отца.
– Бехлюль-бей!
– Нихаль-ханым?
– Почему вы не смотрите на меня?
Бехлюль стоял на скамейке и пытался подсунуть фотографию за рамку в углу картины на стене. Снова не поворачивая головы, ответил:
– Разве мы не в ссоре?
Нихаль хотела помириться, как ребенок, который не может долго на кого-то сердиться:
– А-а-а-а, я совсем забыла! Да, вчера мы были в ссоре, не так ли? Может мне уйти?
Бехлюль спрыгнул со скамеечки:
– В рамке совсем нет зазора. Еще немного – и стекло бы треснуло. Помахивая фотографией в руке, он смотрел на стены.
– Куда же ее пристроить? Нихаль, я тебе кое-что скажу. Знаешь, почему ты не можешь на меня долго обижаться? Потому что если ты будешь обижаться, ты не сможешь затеять ссору! Чтобы снова поссориться, нужно сначала помириться.
Нихаль, смеясь, подвинула скамеечку к себе и села.
– А вот и нет, ты ошибаешься. Ты же сегодня собираешься в Стамбул? Мне нужно многое заказать. Вот причина, чтобы помириться.
– Это невозможно, – стал сопротивляться Бехлюль. – Нихаль, поручи кому-нибудь другому. Эти мелкие поручения меня так утомляют. Тем более сегодня… – Размахивая руками, стал рассказывать, как много у него дел. Потом ему в голову пришла мысль:
– Ну-ка, покажи свой кошелек, сколько у тебя денег?
– Какой бестактный вопрос…
– Ну как хочешь! Теперь я ничего бесплатно делать не собираюсь. Если ты мне можешь дать в долг, тогда другое дело.
Нихаль достала кошелек из кармана, открыла и высыпала содержимое на подол платья:
– Ох, если бы ты знал! Мне столько всего нужно сегодня. Шелк купить – раз, Бюлент сломал ножницы и сделал себе кинжал, надо купить ножницы – два; Бешир уже сколько времени просит купить ему красную феску с синей кисточкой – три…
Бехлюль отвернулся и отошел:
– Я передумал. Вы еще и просьбами Бешира меня нагружаете для полного счета. Где найти красную феску с синей кисточкой? Придется еще и на рынок ехать. Да и денег в долг для меня у тебя нет. – Он снова повернулся к Нихаль: – Давай ты сейчас пойдешь к отцу, высыпешь перед ним свои денежки и…
Нихаль собрала деньги и положила обратно в кошелек.
– Я передумала! – От мысли пойти сегодня просить денег у отца лицо Нихаль мгновенно переменилось. Она задумчиво посмотрела на Бехлюля, потом сказала:
– Ты наверняка слышал важную новость. Ведь он от тебя ничего не скрывает…
Вдруг в разговоре снова появились враждебные нотки. Отношения кузенов с самого детства были таковы, что было достаточно искры, чтобы между ними разгорелась ссора. Бехлюль спросил:
– Кто?
– Он, – ответила Нихаль, кусая губы.
– Это не слишком красиво говорить об отце «он». Нихаль, вместо того, чтобы постепенно взрослеть, ты, наоборот, с каждым днем становишься все более капризным ребенком. Раз тебе никто об этом не говорит, пожалуй, я скажу. Мадемуазель де Куртон же некогда, она только и делает, что выбирает себе цветы для шляпки и кружева на платье. И что это за слезы были вчера за ужином?
Нихаль побледнела. Она сидела неподвижно на скамеечке и слушала Бехлюля. Она сглотнула слюну, словно ей сдавило горло, и заставила себя произнести:
– Видишь ли, у меня сегодня совсем нет желания с тобой ссориться.
Затем развела руками:
– У меня нет сил.
В ее голосе была такая мучительная боль, что Бехлюль вдруг понял, что этот разговор совсем не похож на их детские ссоры. Они смотрели друг на друга. Бехлюль, призывая ее к благоразумию, сказал:
– Нихаль, я думаю, что ты относишься к этому с предубеждением. Узнай ее сначала, посмотри на нее, вдруг ты ее полюбишь. Тебе ведь тоже скоро придется стать женщиной. Тебе понадобится особое воспитание, этому тебя ни мадемуазель де Куртон, ни Шакире-ханым не научат. Да и порядок в доме… Признайся, то, что сейчас, никуда не годится. Если в дом войдет женщина…
Нихаль с каждым его словом становилась все бледнее. После того, как сегодня утром она вышла от отца, она пришла сюда с надеждой, что обретет в Бехлюле союзника, что хотя бы в этом вопросе он встанет на ее сторону. Она сидела неподвижно. Бехлюль же продолжал:
– Да, если в дом войдет женщина, все в нем изменится; эти слуги совершенно распущены, живут как хотят. Вот посмотришь, как она с ними управится; а Бюлент, а ты? Понимаешь, Нихаль? Красивая, нарядная, молодая, изящная мать для тебя…
Бехлюль не успел закончить предложение, Нихаль словно пружиной подбросило, она вскочила и, вытянув к нему руки, устало воскликнула:
– О, хватит, хватит! Я не хочу этого слышать, Бехлюль.
Бехлюль замолчал, он вдруг понял свою ошибку. Он хотел было, как всегда, все обратить в шутку, но в голову ничего не приходило. Нихаль собиралась что-то добавить, но передумала и медленно вышла.
Бехлюль был из тех молодых людей, которые к двадцати годам уже прекрасно разбираются в жизни; покидая стены школы и отправляясь во взрослую жизнь, они не чувствуют ни малейшего страха, им неведом тот трепет сердца, который испытывает актер, впервые выходя на сцену, жизнь для них – комедия, все хитроумные повороты которой они изучили еще в школе. Вот уже год Бехлюль жил самостоятельной жизнью, которую определял для себя не иначе, как огромная комедийная сцена. Единственный повод, по которому он испытывал недоумение, состоял в том, что в этой жизни не было ничего, чего бы он раньше не знал или не открыл для себя.
Отец Бехлюля получил должность чиновника в одном из вилайетов и уехал, Бехлюля отправили учиться в интернат Галатасарайского лицея[45]. Один раз в неделю он приезжал на ялы своего дяди Аднан-бея. Его отец был так далеко, что на каникулах, вместо того чтобы отправляться в путешествие в бог знает какую глушь, он оставался на ялы и использовал это время для того, чтобы совершенствовать знания, полученные в школе, в гуще стамбульской жизни.
Он не был мечтателем, он видел жизнь во всей ее прозаичности и заурядности. Сидя за партой, положить голову на учебник геометрии и улететь вслед за прекрасной мечтой, глядя на кусочек голубого неба, видневшийся из окна, – это было не про него. Он учился, чтобы знать то, что следует знать образованному человеку, чтобы не быть невеждой. Он не строил воздушных замков по поводу своего будущего, не воспевал в стихах свою молодость. Жизнь представлялась ему увеселительной прогулкой. С его точки зрения тот, кто мог позволить себе развлекаться в свое удовольствие, имел больше всего прав на жизнь.
Развлекаться… У Бехлюля даже это слово обретало другой смысл. На самом деле его ничто не развлекало. Он бывал во всех увеселительных заведениях, постоянно выискивал, над чем посмеяться, возможно, смеялся больше всех, но было ли ему весело? Он выглядел веселым, и выглядеть веселым для него и означало быть веселым. За всем его весельем и смехом на самом деле пряталась скука, которая и влекла его от одного увеселительного заведения в другое. Один вечер он проводил в оперетте в Тепебаши[46], на следующий день его видели в Эренкёй[47] на виноградниках, преследующим черный чаршаф. В воскресенье он отвозил одну из певичек Конкордии[48] в Маслак в экипаже, в пятницу слушал саз в Чирчир Сую[49]. В Стамбуле не было ни одного заведения, где бы Бехлюль не нашел чего-нибудь себе по вкусу. В Рамазан он прогуливался по Дилеклерарасы[50], зимой веселил своими шутками публику на балах в «Одеоне»[51]. Еще в юности он завел себе многочисленных друзей. Эти дружеские связи, зародившиеся в многонациональной атмосфере интерната, после его окончания еще более разрослись и окрепли, и во всех уголках страны были люди, которые были рады его приветствовать и пожать ему руку.
У него было такое количество приятелей, он со столькими различными людьми водил дружбу, что не мог найти времени ни с одним из них завязать более близкие отношения. Собственно говоря, единственное, что ему было нужно, это не гулять по Бейоглу в одиночку, не сидеть одному за столиком в «Люксембурге»[52] и не скучать в одиночестве в экипаже, если он отправлялся в Кагытхане.
Он смотрел на людей так, будто они созданы и нужны только для того, чтобы разбавлять его одиночество, и ни разу не случалось так, чтобы он не нашел себе кого-нибудь в компанию.
Его все любили, ему везде были рады. У него был такой смех, что заражал любого и развеивал самые грустные думы. Где бы он ни появлялся, его щедрый ум рассыпал остроты и каламбуры, и они расцветали как цветы, посеянные на плодородную почву. Их собирали, передавали из уст в уста, и они разносились по всей стране. Стоило произойти какому-либо событию или появиться какой-то новости, за ними тут же следовали изящный каламбур, острое словцо или забавная шутка Бехлюля.
Ему всегда было что рассказать. Страница, прочитанная в книге, или анекдот, увиденный в газете, были для Бехлюля источником для комментариев. Его слушали и непременно смеялись. И все те, кто его слушал и смеялся над тем, что он говорил, в его глазах были не более чем толпой глупцов, на самом деле веселился он сам. Окружающие были для него всего лишь инструментом для получения удовольствия, и он использовал их тогда, когда они были ему нужны.
Ему было важно, чтобы ему все подражали. Он задавал тон моде среди молодых людей высшего света. Когда дело касалось различных деталей и аксессуаров в одежде, многие обращались к его идеям, как к идеям самого передового человека в области изысканного вкуса. Духи, галстуки, трости, перчатки, все эти бесполезные, но такие необходимые вещи, – у Бехлюля всегда было что-то новое, что можно было позаимствовать себе в гардероб.
Каков же был моральный облик этого человека?
Этот вопрос до сегодняшнего дня даже сам Бехлюль не видел необходимости себе задавать, да и времени у него на это не было. У него были некоторые убеждения: он верил, что деньги – это великая сила; считал, что главное условие для того, чтобы быть хорошим человеком, – это хорошо одеваться; не сомневался, что его основной долг состоит из следующих пунктов: по отношению к людям – как можно больше с ними веселиться, по отношению к стране – посещать как можно больше мест для гуляний и тратить там деньги, по отношению к себе – ни в чем не отказывать этому шаловливому мальчишке.
Он ничему не удивлялся в жизни, только поражался наивности тех, кто не принимал эту его нравственную философию. В своей речи словечко «Удивительно!» он использовал только по этому поводу. Он считал, что совершенно ожидаемо, что если часто показывать изобретение Эдисона в цирке, оно превратится в приевшийся всем аттракцион. Все новое, что появлялось в жизни, было ему уже давно известно, словно это уже давным-давно устарело, просто все остальные узнали об этом только сейчас, и он проходил сквозь строй тех, кто с удивлением открывал рты, лишь пожимая плечами. Если в повседневной жизни случалось что-то, что другим казалось необычным, для Бехлюля это было прописной истиной.
Иногда, когда его друзья рассказывали о событии, поразившем их, он выносил приговор: «Такое случается сплошь и рядом» – и отворачивался. Даже когда Аднан-бей сообщил ему: «Знаешь, Бехлюль, я женюсь на дочери Фирдевс-ханым, вот тебе красавица-йенге…»,[53] это не вызвало у Бехлюля ни малейшего удивления. «Этого и следовало ожидать», – сказал он.
Когда Нихаль вышла, Бехлюль, стремясь поскорее отделаться от неприятного осадка, который остался у него в душе от того, что он не нашел правильных слов, снова взял в руки фотографию, огляделся и наконец решил ее засунуть в японский веер[54]. Разместив фотографию, он сказал сам себе: «Этот брак не так плох, но Нихаль он не принесет ничего хорошего. Бедная девочка!» Несмотря на то, что с самого детства они все время спорили и даже до смерти обижались друг на друга, между ними несомненно была дружба, разрушить которую было так же трудно, как разорвать кровную связь.
Их отношения представляли собой бесконечную череду ссор и раздоров. Бехлюль брал на себя роль старшего брата на том основании, что он был старше на восемь лет; он критиковал Нихаль за то, что она ведет себя как малое дитя, осуждал те методы воспитания, которые применялись к ней, говорил, что из этой девочки вырастет лишь капризный ребенок и не что иное, и получал странное наслаждение, мучая ее. Это сводило Нихаль с ума. Она никогда не оставляла без ответа ни одно из замечаний Бехлюля, давала отпор резким словом или позой, и в конце концов разгоралась ссора. В этих ссорах Бехлюль всегда старался выйти победителем, вспыльчивые выпады Нихаль тонули в насмешках и хохоте Бехлюля, на которые ей нечего было возразить. Между ними всегда была проблема, которую нужно было уладить, ссора, которой следовало положить конец.
Такого рода отношения всегда держали их в тонусе, заставляя соперничать и ждать удачного случая, когда внезапно озарившая умная и тонкая мысль позволит одному из них одержать верх в сражении, в котором не было победителя. Они искали друг друга, после каждой ссоры мирились, сначала они смеялись, полностью забывая про раздоры, потом вдруг одно слово, один взгляд, пустяк – и снова ссора: Бехлюль словно развлекался, подначивая ребенка, Нихаль же приходила в бешенство от его притворной задиристости.
Сегодня у Нихаль не было сил спорить. Когда она вышла, где-то в самой глубине сердца Бехлюля шевельнулось сострадание, откликнувшись ноющей болью, она возникла против его воли, и ему никак не удавалось ее заглушить. Пристроив наконец фотографию на японский веер, он немного отступил назад и, руководствуясь своей философией ничему не придавать значения, утешил себя:
– Через неделю она наверняка привыкнет.
Он смотрел на фотографию, но не видел ее, голова все еще была занята этими мыслями. В какой-то момент он вспомнил слова своего дяди.
– Да, – сказал он себе. – Прекрасный брак, прекрасная йенге, прекрасная мать и прекрасная сестра! Все прекрасно! Вот и мы теперь из семейства Мелих-бея.
Желая поделиться этой мыслью с фотографиями, заполнившими все стены, он взмахнул рукой и вдруг, подчиняясь душевному порыву, сделал пару туров вальса, упал в кресло и закричал:
– Ура-а-а-а!
36
Дарбука – небольшой барабан в форме кубка.
37
Бююкада – самый крупный из четырех Принцевых островов в Мраморном море на юго-востоке Стамбула. Во времена Византийской империи был дачным местом, во времена Османской империи превратился в греческую деревню. После Крымской войны 1853 г., когда возросло торговое значение Стамбула и среди богатых слоев населения стали приживаться традиции европейского образа жизни, а также когда в связи с развивающимися торговыми отношениями стало приезжать много европейцев, между островами и материком было налажено паромное сообщение и острова снова превратились в дачное место.
38
Черни, Карл (1791–1857) – австрийский пианист и композитор.
39
Клементи, Муцио (1752–1832) – итальянский композитор и пианист. Наиболее известны сонаты Клементи. «Ступень к Парнасу» – одно из его произведений.
40
Рубинштейн, Антон (1829–1894) – русский пианист и композитор.
41
Вагнер, Рихард (1813–1883) – знаменитый немецкий композитор, оказавший большое влияние на музыку данной эпохи, автор таких опер, как «Парсифаль», «Тристан и Изольда», «Кольцо Нибелунга» и многих других.
42
Вращающийся шкафчик – шкафчик, встроенный в стену между кухней и столовой, мог поворачиваться вокруг своей оси и таким образом блюда из кухни подавались в столовую.
43
«Базар Аллеманд» – торговый дом на проспекте Истикляль, д. 357, специализировался на продаже кухонной утвари. В настоящее время торгует посудой производства турецкой марки «Пахабахче».
44
Дюма, Александр (сын) (1824–1895) – французский драматург и прозаик. Его драма «Дама с камелиями» была очень популярна в Турции и часто ставилась на сцене приезжающими в Стамбул французскими театрами.
45
Галатасарайский лицей – первый лицей, был открыт 1 сентября 1868 г. в Бейоглу в Галатасарае на основе программы, разработанной Министерством просвещения Франции, предназначен для обучения турков, греков, армян, болгар и др., образование велось на французском языке, и большинство преподавателей были французами. В настоящее время, хотя система образования претерпела некоторые изменения, некоторые предметы в лицее преподаются на французском языке.
46
Оперетта в Тепебаши – в тот период европейские актеры приезжали с зимними турне и давали представления в здании городского театра.
47
Эренкёй – дачное место на азиатском берегу Стамбула между Гёзтепе и Суадие.
48
Конкордия – сцена летнего сада на проспекте Истикляль (д. 325–327).
49
Чирчир Сую – место гуляний по дороге из Бююкдере в Бендлер, славится своей вкусной водой.
50
Дилеклерарасы – район в Стамбуле в Шехзадебаши, славился своими развлечениями особенно в праздник Рамазан, здесь были театры, музыкальные салоны, где играли на сазе.
51
«Одеон» – здание театра Одеон находилось на проспекте Истикляль на месте современного кинотеатра «Люкс». Здесь проходили гастроли зарубежных театров, на сцене Одеона выступала Сара Бернар.
52
«Люксембург» – кафе, находилось на месте современного кинотеатра «Сарай» на проспекте Истикляль.
53
Йенге – невестка, жена дяди.
54
Японский веер – большой декоративный веер из тонкой соломки, в форме прямоугольного треугольника, разрисованный японскими рисунками, его вешали на стены в гостиных, кабинетах или спальнях и прикрепляли на него визитные карточки или фотографии; такой веер служил своего рода настенным альбомом.