Читать книгу Призрачный поцелуй - - Страница 8
Мария Гурова
Приложение
Эпизод III
До списка кораблей
ОглавлениеО, мы с тобой ничто перед Элладой.
«Ифигения в Авлиде», Еврипид
– До какого момента? – уточнила Свава, она без интереса рассматривала деревянные балки под потолком. – Пока плыла в Авлиду? Пока ждала встречи в шатре?
– И после любила!
– И когда нож жреца полоснул твою плоть?
– Хватит! – тихо попросила Альда и от ужаса передернула плечами.
Утонченная внешне и внутренне, она бы стала во всех смыслах первой леди Европы. Альда даже умерла тихо и безропотно, никого не обвиняя, не кляня, не сокрушаясь о выпавшей доле, не противясь. Не применяя к себе оружие. Было удивительно, как последователи убеждений о том, что величайшие женские добродетели – это податливость и послушание, не учли ее великолепный образец. Свава умирала всякий раз от старости или тоски, в одиночестве, без мужа, не принеся в мир детей – очень неприглядная смерть. Ладно валькирия, а царевна? Ифигения и вовсе заканчивала жизнь, как женщины, которые провинились в чем-то ужасном, – она испускала дух, а на нее смотрела толпа и желала ее скорой погибели. Альда успокаивала непримиримую подругу, говорила, что им еще повезло.
– В чем же нам повезло? – вопрошала Ифигения.
– Господь одарил нас новым испытанием вместо того, чтобы просто наказать, – отвечала смиренная Альда.
– Да почему опять наказывать-то? Что я сделала? – чуть не плача жаловалась Ифигения.
– Возможно, за то, что каждая из нас возгордилась, – предполагала Альда.
– Не вижу своей в том вины, – возмущалась Свава. – Я имела право гордиться. И царевна. И ты имела.
– У всего должна быть мера, и у гордости тоже, – объясняла Альда.
– Ну-ну! – отмахивалась Свава.
– Поощрение это или наказание, а других женщин я здесь не нахожу, – продолжала Альда начатую мысль. – Где наши матери и сестры? Где подруги и прислужницы? Ты помнишь их, помнишь, как их звали?
– Я не помню, – отвечала Ифигения.
– И я не помню, – вторила Альда.
– Только имя матери, – поправлялась Ифигения.
– Лишь имена матерей и валькирий, – добавляла Свава.
– Вам повезло, – радовалась за них Альда. – Но и тех здесь нет.
– Так мы наказаны или вознаграждены? – хмурилась Ифигения, когда спрашивала.
– Мы заперты – понимай это как хочешь, – говорила Свава, и на том обычно разговор заканчивался.
Царевна доподлинно помнила, как уходила, и чувствовала память о себе – ее нашлось больше, чем у валькирии и дамы. Когда тысяча сто восемьдесят шесть ахейских кораблей застряли в штиле у берегов Авлиды, жрецы и многоумный Одиссей не придумали ничего лучше, чем умилостивить прогневанную Артемиду ценной жертвой. Возможно, дело заключалось в отце Ифигении. Агамемнон спесивым характером и премногим тщеславием, положенными царю всех царей, сумел заиметь немало врагов, которые, хотя и не могли поднять головы, склонившись перед ним, искали повода ослабить гордеца. В стремлении колоть друг друга, цари ухитрились сделать последний день Ифигении настолько болезненным, что впротиву жертвенному ножу на весы ложилось разочарование – в семье, любви и себе – первое и единственное. Ифигения ехала в стан невестой Ахилла и в конце дня действительно преклонила колени перед алтарем.
Она рвано выдохнула и успокоилась, снова вспомнив занесенный над ней жреческий нож. Скрестив пальцы, Ифигения запела:
– В Элладе мы всегда стремились к двум вещам: к божественной любви и к той победе, что нас отождествляла с богом. Умасленный бегущий олимпиец не меньше счастлив был влюбленного, снискавшего взаимности. Мне, лучшей из невест, сулил Атрид Ахилла. И в имени его есть описание всех его достоинств: он ими убран так роскошно, как я в свою фату, браслеты, диадему. «О, Ифигения, гонец прибыл вчера!» Я всю дорогу до Авлиды так нежно гладила дощечку от отца – то место, где в письмо вмещалось имя.
«Ахилл», «Пелидов сын», «Ахилл…». Я пальцами касалась и победы, и той любви, что родственна победе. К свершениям дорога неизменна: где греческие части слились в единый стан, там за главу был царь наш Агамемнон – мой отец, за пламенное сердце – Ахиллес, мой нареченный. Я к лагерю приехала, как к дому, хотя здесь места нет таким, как я, рожденным жизнь давать, не отбирать. И что здесь я? Чем я могу помочь? Как сделаться полезным веществом в здоровом теле, чтобы его своим присутствием не портить: не отравлять, не раздражать, не тяготить? Есть таинство войны, закрытое для женщин. В шатре темно и беззаботно, а свет извне смущает и печет.
Ужасный день. Назло сияло солнце, к беде на мне наряд для свадебных пиров. Я помню, он красив, и даже ныне свахой нам я выбрала бы смерть. Я помню плач, положенный на свадьбе. Вот едкий парадокс, что в панику бросает: я – девушка, я ею рождена, мать воспитала меня так, как подобает быть воспитанной царевне; мне посулили то, что мне положено, – а это есть и право, и наказ. Едва бы я ослушалась, меня бы порицали. Что сейчас? Меня толкают позабыть заветы, мечты, что были взращены во мне, и изменить упрямой парадигме, чтобы… чтоб снова угождать? Все дело в том, что я не понимаю, за что из всех мужских забот мне отдают ту самую, что смерть во имя достижения победы. Ту участь, что не выберет и раб, желающий возвыситься хоть в чем-то.
О, мужеская честь есть то, что крепче стали, но хрупкая, как амфора из необожженной глины. В таком же тупике находится Ахилл. Он здесь затем, что пообещали ему отец мой, дядя, Одиссей. Он в гневе, я – в слезах, и если мизансцена напоминает брак, то где любовь и где ее победа? Я – ручка амфоры (метафоры о чести), которую он рвется защищать. И в рваных, хаотичных разговорах узнаю, что он с такой же долею смирился: «Мне смерть обещана на той войне, но в Трое я добуду себе славу и вознесусь подобно Геркулесу».
Ифигения запнулась, как если бы вспомнила что-то важное. Но потом мотнула кудрями и прогнала незваную мысль. Они его обсуждали несколько раз – героизм. Героем можно стать, снискав славу в бою. Поэтому Ифигения не раз мучила валькирию вопросами. Божественное бессмертие всегда сопрягалось с битвами, таков ритуал – чтобы обрести вечную жизнь, нужно отобрать множество чужих. Подходили любые враги: и чудовища, и смертные. Правда, последних требовалось много больше. Тогда Ифигения говорила подругам: «Чтобы ценность подвига была так же высока, как, скажем, за лернейскую гидру, нужно убить великое множество людей».
– И кого бы ты отправилась убивать, царевна? – задирала ее Свава.
– Не знаю. Наверно, никого, – честно отвечала Ифигения.
– Думаю, это причина, по которой ты умерла.
– Как же это?
– Вместо кого тебя повели на алтарь?
– Не понимаю, – растерянно говорила Ифигения.
– Вместо какого животного?
– Жрецы сказали, Артемида прогневалась из-за лани, которую отец убил на охоте…
– Ни ты, ни лань не могли дать отпор, сколько ни брыкались, – объяснила Свава. – Лань не чудовище, ты не воин, и обе вы всего лишь жертвы. Понимаешь?
– Да, понимаю, – грустно соглашалась Ифигения.
А теперь она вспомнила их препирания, прежде чем продолжить песню:
– «И это все? Ты здесь ради бессмертия? – мне жалко умирать, пусть мне бы посулили место в небе». А он молчит, не знаю почему. Но думаю, что есть еще причина. Как мне найти такую же себе?
И я ищу ее в залегших складках льна, в игристом перестуке золотых подвесок, в золотых кудрях и в золотых надеждах. Копнув горстями память, ищу в звуках кифары, в любимых танцах. Ныряю в чаянья, надеясь там увидеть повод взойти на тот алтарь, но вижу рой детей, похожих на Пелида, и царский трон во Фтие, может, старость. Там нет резонов мне идти на смерть и кровью изливаться пред очами ахейских воинов. Они уже кричат. Меж нами ткань шатра и тело Ахиллеса – вот причина. Я не желаю быть Еленой, не желаю, чтоб за меня стремились убивать. Я жизнь даю, ее не отбираю, я здесь затем, зачем все войско здесь. Я их спасу: я встану между ними и гневом Артемиды. Меж поражением в войне и той победой, что нас ведет к любви. Он смотрит на меня, тем поучая, за что сражаться ходят на войну. Эллада назидательно ворчит, что быть Еленой плохо и бесчестно. Так пусть живет она. А я умру.
Ни ветерка, ни волн на берегу. Так слепит рать сияющих доспехов, что кажется, на землю пало небо. Я отрицательно качаю головой, когда несут веревки. Мне лестно вставать в строй склоненных мирмидонцев. Царевной не сумела я им быть. Он шел со мной, не отданный жених. Мне панцирем служило восхищение. Что ж, я герой теперь?
Царевна умолкла и глубоко задумалась, будто на лицо ее примостилась театральная маска мудреца с глубокими морщинами, натруженными в раздумьях. Ифигения уронила прялку, янтарная ступочка отломалась от деревяшки и покатилась по полу, стукнувшись о порог. Порог у них был – дверей к нему не нашлось. Она произнесла то, что никогда прежде не говорила:
– Но имя Ифигении не вписано ни в список кораблей, ни полководцев. Никто меня не мерил с Одиссеем, никто меня с Аяксом не равнял. Я тот герой, что, в общем, им не стал. Мне просто не придумали название. Нет слова в нашем пестром языке, чтобы назвать деяние, как подвиг, но подвиг вне войны. Чтоб я была чуть больше, чем царевной, какие там остались доживать. О, неужели, чтоб не быть коровой, ведомой к гекатомбе на убой, так надо нести жертву полюбовно?
Послышался скрип, но никто из трех не решился отвлечься на такие мелочи, как давно позабытые звуки. Ифигения скомкала тунику на груди и громко затянула:
– Все тысяча сто восемьдесят шесть легли на дно истории громадой, надгробным камнем на братском погребении: мы поколение героев и их шлейф. Мемориал, исполненный на вазах, записанный в стихах. И где-то на стыке между ними – промеж кургана из неназванных имен и всех имен в лавровом окаймлении – приют нашелся мне. Пусть место незавидное мое на той меже ничем вас не прельщает, но я приду сюда, коль снова будет надо. Мы здесь такие все.
Допев, Ифигения, сквозь прищур взглянула на северную стену. В ней, будто всегда так и было, появилась дверь. Открытая дверь. Ифигения встала и протянула руки навстречу свободе, у которой не было образа – никто из девушек не знал, как она выглядит, а потому и теперь бы ее не различили, возникни свобода в дверном проеме. Все три поняли, для кого дверь распахнулась. Тогда Ифигении стало страшно, она отпрянула, словно ей предстояло умереть второй раз.
– Все хорошо, милая, иди, – с теплом отпустила ее Альда.
– А вы? А как же вы? – Глаза царевны покраснели и налились слезами, такими живыми и горячими, что девичья, не привыкшая к оголенной чувственности, почти вытолкнула Ифигению прочь. Будто теперь не стены притесняли Ифигению, а Ифигения теснила стены.
– Нам еще не время, царевна, – объяснила мудрая Свава.
– Мы вряд ли еще встретимся, – плакала Ифигения, и Альда, легко оттолкнувшись от кровати, поспешила обнять подругу.
К ним подоспела и Свава, позабывшая их бытовые распри. Так, утерев друг другу слезы, они простились. Ифигения вышла из их тихой девичьей – вовсе никакого не чистилища, а места гнездования. Переждав зиму, в лед которой вмерзла прошлогодняя листва, Ифигения застала свою весну и отправилась туда, где для отважной царевны нашлось лучшее место. Дверь так и осталась нараспашку. Всю ночь девушки спали, ворочаясь и жалея, что не видят снов.
Наутро к ним пожаловала нежданная гостья. Они удивились, что она наведалась так скоро. А может, прошло уже достаточно времени? Растерянная и смущенная, гостья не решалась входить. Хотя она стояла на пороге, незнакомая и непредставившаяся, а лица ее не было видно – так ослепительно светило солнце, что лучи сочились из-за спины золотым ореолом, – Альда и Свава разглядели в девушке обещание долгой и крепкой дружбы. Руководствуясь законами гостеприимства, они поклонились и пригласили ее войти. Водворенная гостья ответила поклоном и робко ступила в девичью. Подруги откуда-то знали, что гостья их простилась с жизнью, что на ее короткий век легла грозная тень войны, что любила она славного героя и что наверняка у нее есть история, которую следует спеть.