Читать книгу Буддист - - Страница 4

Belladodie
* Публикация из сердца *

Оглавление

9/10/10

Напоказ

Много думала о недавнем расставании известных в нашем экспериментально-писательском пузыре поэта и поэтессы, после которого поэтесса делилась своей болью в фейсбуке и блоге. А поэт несколько недель назад обновил в фейсбуке свой статус: «Неужели это надо выставлять напоказ?» Некоторые подхватили: как мелко решать личные проблемы публично! Видимо, расставания подобны смерти, старости, безумию – их полагается скрывать от посторонних глаз. Мне бы хотелось видеть больше возвышенного, грандиозного страдания на публике. Отношения между этими поэтами были довольно публичными, так почему бы и расставанию не стать таким? Взять хотя бы стиль, в котором многие из нас пишут, и сам наш круг – граница между частным и публичным давно размылась.


Джеки Вэнг недавно опубликовала в блоге пост под заголовком «Если встречаешься с писательницей, она о тебе напишет: безжалостная честность как перформативное письмо». Никто из нашего сообщества не сказал слов правдивее. Несколько месяцев я была в отношениях с очень закрытым человеком, который жутко боялся, что я о нем напишу. У него, похоже, есть склонность к саморазрушению: он ведь читал мои тексты, о чем он думал? Мои отношения с ним имели оттенок перформанса – в том смысле, что о нем знали еще несколько человек и они с нетерпением ждали новостей. Даже те, кто знал его имя, называли его Буддистом. Друзья спрашивали меня: «Как дела с Буддистом?», «Ты собираешься переспать с Буддистом?» Им было в радость услышать о ком-то не из нашего мира. Начни я встречаться с кем-то вроде Дэвида Буука, они бы только закатили глаза. Такое они видели уже миллион раз. И именно эта вовлеченность сообщества привела к тому, что в какой-то момент Дэвид решил: «Никаких больше поэтесс!» Серьезно, кому хочется перетрахаться со всей тусовкой? Никому, кроме самой тусовки.


Буддист подогревал мой интерес своей ужасной скрытностью: например, он слал мне соблазнительные письма, переходившие все границы, но не признавался, гетеросексуал он, гей или кто. Он говорил, что это не имеет значения, а для меня, напротив, это было очень важно. В конце концов он признался, что гетеро, и моя небольшая аудитория коллег-писателей жадно смаковала эту деталь. Позже я объявила им, что у Буддиста есть партнерша – они с жадностью обсасывали и это. Затем я сообщила им, что вычитала в New York Times, что он женат! Это тоже пришлось им по вкусу. Затем он сообщил мне, что на самом деле они не женаты, он просто соврал, когда оформлял страховку. Эксклюзив! На самом деле ни один из его секретов не вызывал любопытства; это всё были банальности. Типичная изворотливость женатого изменщика. Буддизм придавал всему этому ауру таинственности, поскольку большая часть нашего онлайн-романа происходила во время его ретритов. Он был типа буддийский священник. Никогда бы не подумала, что ведущий ретрита будет сидеть в своей комнате, пить пиво и писать своей далекой подружке о том, как ему скучно и одиноко, – притом что его «партнерша» тоже на ретрите! И тем не менее я с нетерпением ждала его писем. Когда он приехал в Сан-Франциско, чтобы встретиться со мной, то отказался отвечать, каким рейсом прилетел, потому что не любит, когда люди знают, чем он занят, – моим друзьям особенно понравилась эта история. Утром в день нашей встречи он написал мне кучу странных агрессивных писем, очень неприятных. Уже вечером за ужином он объяснил, что чувствовал, будто обязан радостно предвкушать встречу со мной – а он не любит, когда его к чему-то обязывают, потому и написал. Он сказал, что ему тяжело управлять гневом. Что он печально известен своими трудными отношениями, потому что склонен замыкаться в себе. За несколько дней до его приезда я перечисляла Донне де ля Перьер его недостатки – после каждого пункта Донна восклицала: «Есть!» К концу списка мы сгибались пополам от хохота. Встретившись с ним в ресторане, я выскользнула в уборную, чтобы написать ей о своих первых впечатлениях.


Когда Буддист меня бесил, я выкладывала кусочки его писем в фейсбук. «Вот как Буддист смеется над тобой: „Твое самозабвенное сострадание достойно изумления, не так ли?“» «Вот как Буддист заканчивает оскорбительное письмо-нападку: „Да обретут все тела покой и легкость“». Люди лайкали их или оставляли комментарии. Я отправила особенно безумные отрывки из его писем знакомым писателям, чтобы узнать их мнение. Они поддерживали меня. Они говорили, что он ужасен. Они советовали избавиться от него.


Ариана Рейнс:

о доди, какой кошмар. не знаю всех подробностей, но он похож на нехудожника, вдохновленного твоими произведениями и необузданной эмоцией внутри, он думает что типа творит искусство играя с тобой в эти игры, потому что не станет же он рисковать своими чувствами не знаю. возможно он из тех кто может справляться с эмоциями лишь когда они поступают в каком-то обработанном виде. не нравится он мне. ну наверное ни к чему не обязывающий флирт это тоже некая техника доминирования, а поддразнивание + запирательство эротичны. до какой-то степени. и не для меня! ненавижу когда мне так ебут мозг, просто нет, ну или я превращаюсь в грубую садистку. думаю мне бы не хватило духу на такие игры, а может я слишком слаба для такого.

Ну конечно, всё закончилось плохо. Недавно я попыталась разрулить ситуацию с Буддистом. Полный провал. Брэдфорд Нордин о моих попытках: «Может, все эти ужасные переживания стоит направить в работу, чтобы душевная боль приносила пользу, становилась произведением? Оно уже написано (притом хорошо), так зачем ты прячешь голову в песок?» Брэдфорд имеет в виду недавно законченный рассказ/мемуар на тысячу слов под названием «Буддист», текст настолько непристойный, что краснеет душа. Тысяча слов звучит вполне достаточно; больше писать о нем – «по-настоящему» писать – у меня нет никакого желания. Мне нравилось работать сжато, придавая этой вульгарной и пустячной истории тонкость. Я даже придумала сюжетную линию главного героя, как это делают в художественной литературе. Момент «сейчас» длится несколько минут, но содержание расширяется и вихрем выбирается за рамки, как будто «сейчас» – это центр торнадо, а всё остальное вертится вокруг. Меня всегда поражало: какой бы личной или болезненной ни была тема, за которую я берусь, в какой-то момент всё сводится лишь к поиску формы, а я превращаюсь в безумного биолога, который тяжело дышит себе под нос, прикалывая булавкой к картонке еще живую и трепещущую бабочку. Конечно, я думаю о Набокове. Стоит ли тысяча слов и компания, которую я развлекала целых пять месяцев, всей этой боли? И да, было и удовольствие. Я как будто попала в секту, странную нарциссическую секс-секту имени Буддиста. Ни за что бы от этого не отказалась.

* * *

11/10/10

Слабость вопреки

Недавно выложила в фейсбуке цитату Октавио Паса: «Когда общество делает всё, чтобы обезличить нас, что не так с сильным, сведущим, ответственным „я“, плачущим в темнеющей глуши?» Нада Гордон возразила мне: «А что не так со слабым, невежественным, безответственным „я“?» Критика Нады к месту: признавать, что нужно быть сильными, сведущими или ответственными, чтобы иметь право высказываться, означает принимать риторику западного капитализма, отрицающего инаковость и подавляющего целые пласты человеческого опыта. Вот к чему я вела в посте о выставлении чувств напоказ и возвышенном страдании: демонстративное принятие собственной уязвимости и разъебанности, смущающее и оскорбляющее всех блюстителей нравов, – мощная феминистская стратегия. Писательство – тяжелая работа, я не понимаю, как можно писать с позиции слабости. Иногда я могу начать с этого, но акт присвоения слов ставит меня в позицию силы. Отрицание поведения или переживаний, которые считаются слабыми или «феминными», – это не феминизм и не квир, это гетеронормативность до мозга костей. Как и Кэти Акер, я желаю трепетать и наводить ужас в едином вдохе.


В посте о квир-негативизме в творчестве Джудит/Джека Халберстама Джеки Вэнг использует фразу «гегемония счастья»:

Для меня этот вопрос сводится не к выбору между надеждой и цинизмом, а к тому, чтобы найти способ противостоять этой тенденции к нормализации с позиции привилегированной аффективной реакции / привилегированного отношения. Это вызов гегемонии счастья, которая вежливо называет сумасшедших, злых, разъебанных этим миром людей недостаточно полноценными, чтобы функционировать в мире или быть его частью.

Когда я прочла пост Вэнг, выражение «гегемония счастья» закрутилось в моей голове как мантра. С тех пор, как я пишу книгу о воззрениях и субкультуре нью-эйдж – и с тех пор, как мне приходится иметь дело с жаргонизмами Буддиста (например, «пространственность») всякий раз, когда мы ссоримся, – от упоминания покоя, счастья, бескорыстия и любого другого «позитивного» свойства как горшочка с золотом в конце духовного/терапевтического пути меня тянет блевать. Я не хочу быть несчастной. Но я хочу принять разъебанность, двигаться к такой зрелости и такой силе, которые подразумевают выражение слабости и непристойного содержания любого толка без стыда; хочу позволить себе всю звучность бытия женского субъекта (и любые другие категориальные прилагательные, которые ко мне можно применить), живущего в разъебанной стране, в разъебанном мире, в XXI веке. Пускай каждая из нас станет головой единого квир-создания, которого Джудит Халберстам называет «чудовищным существом, противостоящим глобальному капитализму»:

Нам нужно выработать квир-программу, которая устроила бы множество голов чудовищного существа, противостоящего глобальному капитализму, и определить квирность как способ совместной выработки альтернативных решений. Эти решения, не продиктованные либеральным представлением о прогрессивном праве на некие блага, должны составить суть квир-политики, не привязанной к нигилизму, который всегда настроен против женщин, домашнего уюта и воспроизводства. Вместо этого мы обращаемся к истории альтернативных решений, актуальным эпизодам альтернативной политической борьбы и разнообразным культурным продуктам эксцентричного, своенравного, чрезмерного и совершенно доступного квир-негативизма. Если мы хотим совершить антисоциальный поворот в квир-теории, мы должны быть готовы выйти из зоны комфорта вежливого диалога, чтобы проникнуться по-настоящему политическим негативизмом, который позволит – на этот раз – потерпеть неудачу, устроить беспорядки, всё проебать, быть громкими, непокорными, невежливыми, породить неприятие, громить в ответ, говорить громко и открыто, разрушать, убивать, шокировать и уничтожать и, цитируя Джамайку Кинкейд, делать всех чуть менее счастливыми!

– Джудит/Джек Халберстам, Антисоциальный поворот в квир-исследованиях

Подобно дивным лесбиянкам в «Мисс Март», радикальное письмо должно действовать наперекор гетеронормативному взгляду.


На этой фотографии я, по мнению Буддиста, веду себя «категорично и монархически».


Раз за разом одна высокомерная учительница за другой писали в моей школьной ведомости: «Дорис плохо себя ведет». Эти комментарии порождали во мне стыд и становились причиной угроз со стороны матери, которая требовала прекратить дуть губы и начать вести себя прилично. Но прочтя Халберстама, я начинаю гордиться юной, хмурой Доди за ее протест против собственного бесправия уже в раннем возрасте, за то, что она такая «шумная, непослушная, грубая» маленькая девочка.


13/10/10

Движение вперед

Или же движение сквозь. Последнее время излишняя эмоциональность просачивалась сквозь строчки, и теперь меня всё время спрашивают, в порядке ли я. Люди пишут Кевину аж из Франции, чтобы узнать, всё ли у меня хорошо. Со мной всё в порядке, даже более чем, чувствую себя замечательно, сегодня был прекрасный день, на мне была клетчатая ковбойская рубашка из тонкого хлопка, которую я купила в Old Navy; обычно я не ношу ковбойские рубашки, но эта была серая с персиковыми и желтыми акцентами, а внутри – в серую клетку виши, которую видно, если закатать рукава, с перламутровыми кнопками, я не смогла устоять, тонкая ткань напомнила мне о студенческих временах, когда я носила тонкие хиппарские рубашки, золотистый пуловер с квадратным вырезом и еще синий такой же, и меня унесло в теплые дни в колледже Индианы, и особенно вечера, когда становилось прохладнее; я была в центре Сан-Франциско – в районе Саут-оф-Маркет, но это всё еще центр, здесь высокие здания и много машин, – и меня переполняли осязаемые воспоминания о ясных и спокойных вечерах в Индиане, упоении собственной молодостью и прогулками по тенистым улицам, казалось, что настоящее и прошлое одинаково реальны и воспринимаются тоже одинаково, накладываясь друг на друга; это был один из тех ценных моментов, когда думаешь, жизнь бьет ключом, но как-то неловко в этом признаваться.


В пятницу и субботу, когда я в последний раз общалась с Буддистом, он вел себя странно, холодно и параноидально, ни капли сострадания или доброты, не смягчился ни на миг – меня это поразило. Говорят, если у тебя есть коты и они дружны, то когда один из них умрет, второй, увидев мертвое тельце, отодвинется от него, пройдет мимо, забудет своего товарища, так и здесь: всё, что у меня с ним было, напоминало мне дохлую кошку; мысль оказалась полезной, я начала испытывать отвращение, и это хорошо. Не чувствую ни злости, ни обиды, просто отодвигаюсь подальше от этого мертвого существа. Конечный результат – чувство ясности, способность смотреть на то, что находится прямо перед моим носом, и взаимодействовать с этим; а перед моим носом так много прекрасного, так много прекрасных людей. Я довольствуюсь малым: просто сидеть на диване, обнимать котов – и я уже счастлива; валяться на диване с Кевином и смотреть Glee – и я счастлива; читать работы студентов – и я счастлива.


От медитации я тоже счастлива, хотя это и не цель медитации, но, думаю, я счастлива оттого, что могу медитировать, пусть это и ассоциируется с Буддистом, – ведь как теперь смотреть на духовность, когда побывала в руках настолько травмированного учителя, профессионального буддиста? Но я поняла, что он всего лишь человек, переживающий собственный кризис, это не имеет ничего общего ни с духовностью, ни с буддизмом, наверняка есть и более травмированные учителя, к тому же, я не была его ученицей, и давайте не будем с водой выплескивать ребенка и всё такое. Бхану Капил очень помогает мне выговориться – спасибо, Бхану! – и я знаю, что когда я сажусь медитировать, то делаю это ради процесса, точка. Я бы ни за что на свете не хотела быть духовным учителем; преподавать творческое письмо – уже достаточно ответственная задача, которая научила меня, что в преподавание нужно вкладывать душу, иначе ничего не получится.


Так что если вы из тех, кто переживает, не стоит беспокоиться. Давайте лучше поговорим о другом; например, о том, что я нашла на ютубе «Белую розу» Брюса Коннера, фильм 1967 года о попытке вывезти картину Джей Дефео «Роза» размером 11 × 8 футов и весом в тонну из ее квартиры на Филмор-стрит после того, как художницу выселили в 1965 году. Картина была настолько громадная, что грузчикам пришлось сломать часть стены и воспользоваться вилочным погрузчиком.


Я годами мечтала посмотреть этот фильм, но не думала, что он окажется настолько красивым: меланхоличный, но торжественный саундтрек Майлза Дэвиса, роскошные черно-белые кадры, парни в черных костюмах (кому придет в голову надеть костюм, чтобы таскать картину?), грузчики в белых комбинезонах; я росла в пятидесятых, но не знала ни одного мужчины, который носил бы костюм, меня явно воспитывали среди белых комбинезонов. А Джей Дефео, такая беззаботная и молодая, то прохлаждалась на пожарной лестнице, то курила, сидя в пробоине в стене, то лежала на своей картине – интересно, она воспринимала картину как мертвое существо или живое? После переезда она продолжила работать над ней, попивая бренди и смоля «Голуаз», – так что думаю, она считала картину по-прежнему живой. Даже время в этом фильме кажется лениво-растянутым, как если бы мы все пробили дыры в своих стенах и болтали ногами в белых туфлях и жизнь была бы прекрасной и полной и длилась долго-долго.

* * *

15/10/10

Личные ритуалы

Еще одна короткая стычка с буддистом вчера и сегодня. (Сюзанна Стайн написала: «Думаю, нам стоит его понизить до строчной буквы», – и я принимаю ее предложение.) Наши отношения всё еще напоминают мертвое существо. Вспоминаю, как умирала моя мать: сразу после смерти ее шея начала чуть подрагивать, как будто под кожей сновали животные. Так же и с буддистом: подрагивания мускулов мертвого существа напоследок. Я устала писать о нем. Когда «Новый нарратив»[3] только набирал обороты и мы все хотели оказаться в текстах друг друга, я ныла Кевину: почему ты не пишешь обо мне? А Кевин говорил, что не пишет обо мне, потому что писательство – это экзорцизм, а он не хочет меня изгонять. Писать о буддисте было похоже на экзорцизм, но то время прошло – больше в моем блоге не будет никакой мыльной оперы, пора возвращаться к случайным проблескам опыта и наблюдения.


Всё произошедшее помогло мне осознать границы мышления и анализа, на которые натыкаешься, пытаясь оправиться от эмоциональных/душевных проблем. В какой-то момент я поняла, что рациональность не спасает. Я снова и снова думала обо всех его поступках, своих поступках, напоминала себе о его отрицательных качествах, подавляла воспоминания о заботе и удовольствии, которые я потеряла, но всё без толку. Поэтому я обратилась к ритуальному и иррациональному – и это мне очень помогло, это глубочайший опыт, которым, впрочем, я не могу поделиться, потому что в тайне есть какая-то сила, сгусток энергии. Расскажи я о своих обрядах, их магия бы рассеялась. Айлин Майлз рассказывала, как однажды перед публичными чтениями – всех деталей, увы, не помню – она прочитала отрывок, предназначенный для сцены, кому-то еще, так что когда пришло время выступать, нужный настрой исчез и получилось пресно. Когда я в процессе работы над текстом, мне не нравится рассказывать о нем: мне нужны моногамные отношения с текстом, нужно быть влюбленной в него и находиться с ним в одном пузыре. А когда я заканчиваю работу, я отправляю текст нескольким друзьям по имейлу – это письмо и есть настоящая публикация, публикация из сердца, позволяющая этим немногим попасть внутрь пузыря, пока текст свеж, а мое отношение к нему чисто и уязвимо. Затем следуют другие публикации, но ни одна не имеет того же значения, что этот первый обмен. С каждым следующим изданием от оригинала остается всё меньше: возможно, он окажется в периодике, затем – в каком-нибудь моем сборнике, а некоторые тексты попадут в антологию, полностью лишившись своего первоначального контекста.


Похожий трепет я испытываю, когда читаю новые тексты вслух перед сообществом местных писателей, и иногда предстоящие чтения становятся для меня своего рода дедлайном – я переняла эту привычку у Сидара Сайго. В прошлом марте я должна была участвовать в совместных чтениях с Крисом Мартином у Джейсона Морриса, но ужасно простудилась, а еще так вышло, что я купила кровать и диван. В четверг вечером старые кровать и диван оказались на улице в ожидании мусорщиков, а новую мебель должны были привезти лишь в субботу, так что на пару ночей матрас заменил нам с Кевином и диван, и кровать. Это было забавно: мы словно вернулись в студенческие времена, когда друзья, приходившие в гости, заваливались на кровать и слушали музыку. Мне становилось всё хуже, я чихала, выглядела ужасно, меня знобило, но я устроилась полулежа на этом матрасе и лихорадочно писала, готовясь к чтениям. Я закончила в пятницу к ужину, Кевин просмотрел текст и предложил несколько правок, и я быстро его отредактировала. Тем вечером в гостиной Джейсона в полуобморочном состоянии я облокотилась на стойку и, сморкаясь, прочитала текст перед аудиторией из примерно двадцати человек. Это было восхитительно, текст казался мне таким живым, что чуть ли не светился на странице. Я подавала текст с необычайной нежностью и волнением. Между мной и слушателями была такая связь, которую я обычно не чувствую во время чтений, как будто все они были моими близкими, моими людьми – даже те, кого я видела впервые. Что бы я ни делала с этим текстом в будущем – ничто не сравнится с его сопливой инициацией.


15/10/10

Поток гардений

Сижу с компьютером в кровати в новых черных бархатистых джинсах скинни, в которых я выгляжу вовсе не скинни, в них нет карманов, но когда я в этих джинсах стою, я всё время пытаюсь засунуть руки в карманы, как будто привычка к тому, что карманы есть, важнее их фактического отсутствия, это напоминает мне мою сегодняшнюю унизительную тоску по буддисту, и хотя буддиста для меня больше не существует, я убеждаю себя, что лучше так, чем вытеснять или отрицать свои чувства, но звучит не очень убедительно, вряд ли он тоскует обо мне, похоже, в расставаниях он знаток, словно для него это что-то естественное или он просто часто расстается, наверное, тоска – это не так плохо, это делает меня добрее к людям, добрее к нему, но на это я не решаюсь, еще на мне трикотажный топ небесно-голубого оттенка, единственная небесно-голубая вещь в моем гардеробе, поскольку это не мой цвет, но выглядит терпимо, потому что оттенок достаточно яркий, чтобы не казаться пастельным, такое надела бы моя мать, этот оттенок ассоциируется у меня именно с ней – поэтому примеряя топ утром, я словно примеряла ее саму. Через две недели будет третья годовщина ее смерти, и воспоминания о ней тоже пробуждают во мне тоску – не такую, какую я испытываю по буддисту, эта тоска глубже и менее сложная: просто тупое желание крепко зажмуриться, а открыв глаза, снова увидеть, что она жива, что я могу взять трубку и услышать, как она говорит, что любит меня. Возможность взять трубку и услышать, что кто-то тебя любит, – это счастье, его не стоит принимать как должное, но по-другому не выходит.


Я накрасилась темно-сливовыми тенями и чувствую себя Симоной Синьоре, недавно смотрела с ней два фильма, «Путь в высшее общество» и «Корабль дураков» – раньше я видела только куски из «Корабля дураков», и это самое невероятное переигрывание на моей памяти, но Синьоре там просто потрясающая, я обожала ее в детстве и до сих пор обожаю – за ее плотскую чувственность; это женщина, которая глубоко любит и глубоко страдает, такая открытая и уязвимая, но при этом земная, не пресыщенная жизнью, готовая выжать из мира еще хоть каплю удовольствия.


Я бы хотела, как Бхану Капил, увидеть, как из моего тела струятся цвета, но у меня не получается, я бы хотела, чтобы мои предложения закручивались в удивительные экстатические спирали, как у нее, но у меня так не выходит. Когда мне делали даосский массаж внутренних органов, я испытала два больших энергетических выброса, когда выходишь из транса с резким вдохом и жадно хватаешь ртом воздух, и после первого же вдоха я отчетливо ощутила запах гардений, хотя в комнате цветов не было. Потом, раз уж я оказалась в центре, я купила гардению в цветочном киоске напротив Macy’s, я покупаю там гардении с конца семидесятых, с тех пор, как переехала в Сан-Франциско, и, конечно, гардении напоминают мне о Билли Холидей, что в свою очередь напомнило мне о начале восьмидесятых, когда экспериментальные поэтессы-феминистки увлекались Билли Холидей и Фридой Кало. Сильные эмоции и страдания были для экспериментальных феминисток неприемлемы: если мы обращались к такому накалу в поэзии, его нужно было зашифровать, пропустить через голову, нам полагалось писать умно и фрагментированно, а Холидей и Кало были отдушиной, возможностью насладиться прямотой и чистой эмоцией. Думаю, во многом это было приемлемо еще и потому, что они не были белыми и не были писательницами; скажем, признаться в симпатии к Сильвии Плат было зазорно, она отвечала за плохие эмоции, плохое страдание, а вот если включить альбом Билли Холидей, ты считалась модной экспериментальной феминисткой; Холидей и Кало были жертвами, а Плат – Плат была сама виновата. И всё же мне нравилась Плат, и я тоже обращалась к чистым эмоциям в своей поэзии, я была до неприличия прямолинейной и нефрагментированной, и да, мои тексты считали тупыми, я подводила глаза слишком густо, говорила слишком громко и не упускала возможности поебаться. Я была плохой экспериментальной феминисткой.


16/10/10

Сердце словно камень, брошенный в море

Сегодня утром снова думала о своем круге молодых, преимущественно белых (хотя моей лучшей подругой среди них была Эванджелин Браун, юристка мексиканского происхождения) экспериментальных поэтесс-феминисток, обращавшихся к черным блюз-исполнительницам, чтобы удовлетворить потребность в эмоциональном порно. В начале восьмидесятых большинство из нас еще не публиковались или только начали публиковаться, многие учились в Калифорнийском университете в Сан-Франциско, где знакомились с той разновидностью феминистской теории, которая не была привязана к репродуктивным правам, истории женского угнетения или сексистской репрезентации женщин. Новый феминизм был связан скорее с символическим порядком и максимой «не дай мужчинам-поэтам „Языковой школы“[4] захватить твое мышление», иными словами, это был академический феминизм, который предполагал, что написание несвязной поэзии, которая ставит на первый план собственную сложность, каким-то образом должно освободить нас от ужасов логоцентризма.


Билли Холидей, с ее владением голосом и джазовой утонченностью, была у нас гораздо популярнее Бесси Смит. Бесси Смит же, с ее всепроникающей телесностью и аурой беззащитного уничижения, была не для слабонервных. Бесси Смит, в отличие от Билли Холидей, не позволит тебе комментировать ее вокальную технику, вертя в руке бокал мартини; Смит погружает тебя в омут потери и трудных времен. Мы с Эванджелин обожали ее. Мы уплетали чимичанги в Roosevelt’s Tamale Parlor, восхищаясь гением Смит и рассказывая друг другу интимные подробности своей жизни. Эванджелин владела двумя домами в Рокридже, а я жила от зарплаты до зарплаты, но наша приверженность феминизму, поэзии и чувственности сближала нас.


Сегодня утром смотрела на ютубе, как Бесси исполняет St. Louis Blues. Мне показалось любопытным, как этот видеоклип подрывает кинематографические каноны внешнего/внутреннего – хотя, может быть, в 1929 году эти каноны еще не устоялись. Большая часть моих знаний об истории кино сформировалась благодаря просмотру фильмов на канале Turner Classic Movies вместе с Кевином, который выкрикивал что-нибудь в духе: «Для съемок этого фильма ее одолжили у Warner Brothers!» Он завороженно следил за махинациями голливудских киностудий, покупавших и сдававших в аренду звезд словно гламурный скот. Клип начинается с того, что Смит лежит на полу спальни, выглядит она очень жалкой. Она садится, делает глоток виски и начинает петь: «У моего мужчины сердце словно камень, брошенный в море»[5]. Она пропевает эту строчку снова, а потом мы наплывом переносимся в место, похожее на бар при отеле, где она повторяет эту строчку еще пару раз, затем камера снимает публику/хор и, наконец, ансамбль, который начинает играть. Сложно определить хронологическую связь между лежанием на полу и сидением в баре – Смит одета в ту же одежду; возвращаемся ли мы в начало вечера, или это происходит позже, или же это фантазия? Кто его знает. Как только публика/хор обращает внимание на Смит, согласно нынешним канонам музыкальных номеров, всё действие должно прекратиться: весь зал должен сосредоточиться на пении Смит и активно вовлечься. Но зрители остаются безучастными, их тела, их выражения лиц бесстрастны. Когда камера отдаляется, даже не заметно, что они поют, – лишь на некоторых крупных планах мы видим, как у них шевелятся губы. Официанты бегают с подносами, посетители проходят перед камерой, иногда закрывая саму Смит, а бармен слева продолжает говорить с кем-то за кадром, иногда подозрительно на нее поглядывая, словно та – сумасшедшая пьяница, сидит за стойкой и говорит сама с собой. Смит повернулась спиной ко всем: бармену, хору, зрителю. Болезненное одиночество в этом видео не отпускает ее ни на мгновение. Поддержка, которую мы ждем от хора, оказывается какой-то недофантазией. Эта особая покинутость Смит вихрем втягивает зрителя в его собственное чувство покинутости; ее тело качается туда-сюда, словно ничто больше не способно удержать его прямо, взгляд Смит обращен внутрь, точно запертый в мире песни, и в конце она настолько слаба и пьяна, что ей приходится подпереть рукой голову. От видео мне становится неловко, словно я за кем-то подглядываю: атрибуты кинематографической фантазии исчезают, и Смит выставляет напоказ интимную сторону своих страданий, прямиком из глубины, которая не имеет ко мне отношения, на которую я не имею права смотреть. Конечно, мне видится в этом образец, которому я могу следовать в писательской практике, – искусно созданная тайна неопосредованного, которая заманивает читателя в чувство глубокого дискомфорта.

3

New Narrative – экспериментальное движение в американской литературе, выросшее из встреч и семинаров в книжном магазине Small Press Traffic в Сан-Франциско в конце 1970-х. В противовес «Языковой школе», «Новый нарратив» видел ценность в передаче субъективного авторского опыта. Такому письму свойственно осознание физического пространства, метатекст, поэтические стратегии, применяемые к прозе, обращение к критической теории наряду с использованием автобиографического материала и сплетен.

4

Language poets, также Language School – авангардное направление в американской поэзии конца 1960-х – 1970-х, сформировавшееся вокруг журнала L=A=N=G=U=A=G=E. Поэты «Языковой школы» выдвигали на первый план материальность и самодостаточность означающего и отрицали, что в стихотворении находит выражение личный опыт автора.

5

My man’s got a heart like a rock cast in the sea (англ.).

Буддист

Подняться наверх