Читать книгу Истории, рассказанные доктором Дорном. И другие рассказы - - Страница 8
ИСТОРИИ, РАССКАЗАННЫЕ ДОКТОРОМ ДОРНОМ
Игрецкий анекдот
ОглавлениеДовелось мне вечер прошлой субботы провести на балу. Бал тот устроило местное общество любителей словесности. Приготовления к событию, да и сам повод чрезвычайно взволновал большую часть горожан. Меня немало подивила перемена их поведения, возникшие ажитация и явная восторженность настроения. Наблюдался редкий феномен немотивированного единения барышень и почтенных горожанок, прекращения сплетен и всяческих пересудов, впрочем, довольно незлобивых.
Да и мужчины были взволнованы. Многие вдруг приобрели заметный невооруженным глазом блеск взоров и горделивость осанки. У части молодого чиновничества событие породило небывалую потребность в выказывании прогрессивности в мыслях, демонстрации смелости и широты суждений, писании резких куплетов на черновиках прошений и появилась даже определенная дерзость в поклонах начальству.
Полицейские чины были тем весьма удивлены и в некоторой вопросительности изломили бровь. Словесность на Руси, – единственное помимо бунта противостояние властям.
Справедливости ради нужно признать, что событие действительно было незаурядным.
Город наш посетил известный столичный литератор Чабский Кирилла Иванович. Главы из его романа «Вдоль по Питерской» были напечатаны в столичной газете. Газета была, впрочем, вскорости закрыта по причине банкротства. Но главную известность Чабский приобрел опубликованием в петербургском журнале открытого письма Кларе Гассуль. Письмо, однако, осталось без ответа, видимо по причине незнания адресатом русского языка.
Был Кирилла Иванович родом из наших краев и заехал в «пенаты» для улаживания некоторых дел «наследственного характера», имея в виду унаследование старого домишки на южной окраине городка.
Все ему было здесь мило, и он с живостью принял приглашение встретиться с земляками на званом вечере. На бал к дому купца Игнатова, где устроители сняли несколько комнат и большую залу, он прикатил запросто, на извозчике, был в коричневой в мелкую полоску паре и держался без церемонности и дружелюбно. Поведение такое произвело яркое впечатление на гостей, рождая у многих желание горячо и признательно пожать писательскую руку и выпить с ним «запросто» или даже на брудершафт. Многие трясли и многие пили.
Застолье было хлебосольным и каким-то домашним. Плавали в сметане соленые грузди, хрустящие и ароматные от смородинного листа и хрена. Глаза искали на столе хрустальную продолговатость тарелки, где щедро уложенная селедочка, нарезанная прозрачными ломтиками и укрытая слоем луковых колец, и пряно пахнущая маринадом, обещала неповторимость вечера. Над скатертью парил, дразня ноздри, запах моченых яблок. Яблоки матово поблескивали на грудах квашеной капусты. Аромат пирогов с судаком и осетровой визигой кружил голову и располагал, как обмолвился почтенный Никита Ильич, «скорее к морфемам, нежели к метафорам…». Было шумно и оживленно, как бывает только во время провинциального застолья. Наперебой упрашивали почетного гостя зачитать «что-нибудь из своего», но он отказывался.
Ах, как быстро летит вечер! Перестали сновать официанты. Публика, потеряв интерес к еде и увы, к литературе, частью перетекла на стулья вдоль стен, частью кружила вокруг фанерных раскрашенных будок, покупая билеты, и в нетерпении поглядывала по сторонам. Одиноко в стариковской своей безучастности сидел захмелевший Никита Ильич за опустевшим столом. Осиротели тарелки, обнажив цветочный орнамент под развалинами снеди. Подернулась рябью крахмальная скатерть, салфетки брошены, и ножи лежали не в лад с вилками. Грусть витала над опустевшим столом, и сердце сжимала беспричинная тоска, но… грянула музыка, грянули будоражащие кровь звуки вальса! Повскакали на пружинных ногах молодые люди с круглыми лицами и подкрученными усиками, заискрили глазами по сторонам! Барышни выпрямили спины и с жеманным безразличием начали оглядывать ретивых танцоров. Бал начался!
Несколько мастеров литературных суждений отправились от шума и вздорной восторженности в дальнюю комнату, где их поджидали легкие закуски и чай, что, как выразился Кирилла Иванович, нелишне в беседах о путях литературы.
Мы расселись свободно. Еремей Петрович Куртуазов, долговязый инспектор гимназии и автор едкого и смелого по неблагонадежности памфлета, напечатанного в губернском журнале «Парнокопытные Нечерноземья», даже расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Рядом с ним возвышалась Анна Леопольдовна Шмотке, молодящаяся супруга начальника железнодорожных работ, пишущая баллады в стиле Стивенсона. Николай Онуфриевич Горемыкин судебный исполнитель и поэт, представлявшийся вне служебных обязанностей исключительно как «Мы, акмеисты…», расположился подле лампы с кружевным абажуром и подле Елизаветы Феофановны, молоденькой курсистки, дальней родственницы Анны Леопольдовны. Барышня была поклонница Надсона и всякий раз, когда кто-нибудь ненароком произносил «И это значит жить?», распахивала круглые свои глаза.
Триумфатор сегодняшнего вечера Кирилла Иванович, войдя в комнату, тотчас ринулся к столу с закусками, громко сетуя на отсутствие водки.
Был здесь и я, причисленный к узкому кругу избранных незаслуженно, исключительно по причине странного совпадения фамилии с неким персонажем столичной пьесы.
Кирилла Иванович, измученный разговорами с поклонницами и просто восторженными особами, покинул большую залу обессиленный и голодный и теперь здесь с непосредственностью, присущей литераторам, набросился на легкую закуску, продолжая громко сожалеть об оставшейся на общем столе водке.
Остальные меж тем завели легкий разговор о новых философских мыслях, о позитивизме в науке, о мистике, о социуме, как об организме, и о многом другом, о чем, так приятно говорить, не отягощая себя ответственностью ни за ниспровержение авторитетов, ни за яркость и бездоказательность выдвигаемых идей.
Мелькали имена по большей части иностранные: Коэн, Фихте, Кант, Шеллинг и, разумеется, Гегель. С некоторым стеснением упоминались отечественные…
Естественным образом беседа выплыла на просторы рассуждений о творчестве, о душевной способности к оному и, о, господи прости! о «дерзновенности уподобления Создателю!» Ведь, господа, это так очевидно, что писатель – творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности! При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки.
Мне, откровенно говоря, претила пафосная воодушевленность моих земляков, и, чтобы как-то прервать это изнуряющее разум материалиста красноречие, я обратился к нашему гостю:
– Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?
Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:
– Вы о чем, Евгений Сергеевич?
Я, не скрою, почувствовал неловкость и покраснел:
– Вот изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… э-хм… писательство, есть нечто в своем роде материальное… э-хм… множество сочетаний разрядов между нейронами происходящих,… если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство – лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!
– Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах сомнамбул каких-нибудь или душевнобольных? – воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.
– Не буду столь категоричен, – я встал и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено.
– Не буду, – повторил я, возвращаясь, – однако ж, согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будь сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… пишут те, у которых жаба грудная может приключиться, или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильна! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.
– Ах, Евгений Сергеевич! – воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна, – какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона, упрячете в лечебницу!
Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому, как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.
– Так вы хотите сказать, – начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, – дорогой доктор, что буквы, и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?
Я по-прежнему был несколько смущен, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:
– Поясню с удовольствием, господа, – я сделал общий полупоклон, – клиническое нездоровье вовсе не обязательно проявится писательством. Но некоторые отклонения от здравого состояния души могут проявиться тем, что принято называть творчеством: музыка, живопись. Я, господа, никого не хочу задеть, но существует множество свидетельств тому, что душевный разлад, возможно, навязчивость толкает человека переложить свои переживания на плечи, простите, на души других. Освободиться от отягощающих разум видений! И вот мы видим, или простите, читаем некий опус. Смею вас заверить, что в спокойной и гармоничной душе не рождается желание писать, неоткуда взяться желанию создавать фантазии!
Кирилла Иванович вздохнул, грузно опустился на стул и с огорчением покосился на вяленый окорок:
– Другими словами, дорогой наш материалист, вы не допускаете, что рукой Сервантеса… хе-хе, забавно, – восхитился неожиданным каламбуром Кирилла Иванович и тут же продолжил, – Мериме или Пушкина управляло Провидение? Что созданное ими, не есть продолжение существующей господней реальности, а только отражение их болезненных переживаний? При этом замете, все они были здоровы. За исключением, пожалуй, бедного вояки! Вы не верите, что в их творениях есть нечто божественное? Нечто, что увлекает нас, как увлекает жизнь?
Я улыбнулся и промолчал из-за очевидности ответа.
– Ох, доведут эти нигилисты нашу державу до безбожия! Им все доказательства подавай! – сварливо вставил Горемыкин.
В этот момент Кирилла Иванович сорвался со стула и ухватил вожделенный окорок.
Потом, полуобернувшись к двери, позвал:
– Эй, человек! Принеси-ка, братец, водки!
Потом, относясь ко мне, сказал:
– Вы, Евгений Сергеевич, путаете бумагомарание с творением. Ужель вы полагаете, что все дело лишь в человеке пишущем? А тот, кто читает, по вашему мнению, не причем? Вы представляете писательство, как переношение с помощью графических знаков на бумагу образов, возникших в голове литератора. Но, дорогой мой, это не так! Чудо господнее не в этом! Оно совершается, когда в человеке читающем…
– Homo lectitatis – встрял Горемыкин
– …читающем, – нахмурился и повторил Кирилла Иванович, – пробуждается воображение, созвучное писательскому, когда два этих воображения рука об руку ведут читающего по закоулкам и лабиринтам текста до тех пор, пока читатель не останется один на один с самим собой, чтобы любить и страдать, умирать и рождаться сызнова!
Мне стало скучно и привычно: в такой манере не раз со мной говорили мои пациенты. Они точно так неутомимы в искании красноречивых оправданий своих навязчивых идей.
Кажется, я улыбнулся этой мысли, поскольку Кирилла Иванович спросил:
– Вам кажется это забавным?
Я устыдился свои бестактности.
В это время в дверях появился половой, неся на подносе пузатый графинчик и наполненную рюмку. Писатель в одно мгновение опрокинул водку в разверзшийся в бороде рот. Затем взял с подноса какой-то листок бумаги и пробежал его глазами. Оборотившись ко мне, сказал:
– Вам тут записка. Уж извините мою бесцеремонность! Явился некий господин Томский. Надеюсь, новость для вас не огорчительная? – и тут же хохотнул, – сам-то я страсть как не люблю неожиданных визитеров!
* * *
Я скоро шел по коридору, удивляясь внезапности появления посетителя. Кирилла Иванович вышагивал рядом. Он навязался мне в провожатые, говоря, когда мы покидали уютную комнату и компанию литераторов, что дом-де старый путаник, столько переходов, что кабы он тут сызмальства не хаживал, то не смог бы шагу ступить, чтоб не потеряться в коридорах.
– Ах, милый доктор! Верите ли, в юности, я бывал здесь часто. Часами просиживал в сумраке здешней библиотеки! Я витал в своих романтических грезах далеко от дождливой и унылой осени! Задыхался от ветра в метели, пытал счастье вместе с рыжим инженером, сражался и погибал в отрядах этеристов!
Коридор был длинный. Высокие стены, выкрашенные в охру, с белой лепниной под потолком были увешаны гравюрами. Я шел, невольно оглядывая их, и свет от ламп вдруг выхватывал из темного небытия тоги античных героев, повозку на лесной дороге, узловатые ветви деревьев и захрапевшую, вздыбившуюся в испуге лошадь.
Неожиданно коридор свернул налево, оборвался несколькими ступеньками вниз и провел в полутемный боковой коридор через ярко освещенную, но пустующую комнату с несколькими креслами и столом для игры в карты.
Проходя мимо какой-то залы, я услышал музыку, кусками выскакивающую из приоткрытых дверей, шум голосов. Яркий свет на мгновение прорезал полумрак.
– Нам туда? – обратился я к провожатому.
– Нет-нет, – последовал ответ, – это потом, это позже.
В просторных сенях, где на вешалке гроздьями висели плащи и накидки, где лакей дремал среди шляп и зонтов, молодой человек с манерами провинциального аристократа нервно мерил диагональ комнаты широкими шагами.
Он обернулся к нам, и по тому, как переводил он требовательный взгляд с меня на бородатое и широкое лицо Чабского, я догадался, что это и есть вызвавший меня незнакомец. Он коротко и слегка кивнул, не спуская с нас глаз, и представился:
– Томский, местный помещик, – и тут же спросил, обращаясь к нам обоим, – господин Дорн?
– Это – вот-с, – обрадовался Кирилла Петрович и бесцеремонно подтолкнул меня вперед, – рекомендую – Евгений Сергеевич Дорн, врач. Ведь вы врача ищете, господин Томский?
– Да-с, врача-с! – Томский подошел и протянул мне руку, – Собственно именно вас, господин Дорн.
Визитер окинул меня взглядом, то ли примериваясь, то ли оценивая. Он разглядывал меня почти бесцеремонно, и я, было, начал закипать, и готов был резко распрощаться с ним, но в этот момент Чабский громко провозгласил «Ну-ну, не смею отвлекать…» и растворился в проеме левой двери. Лакей из угла неожиданно громко всхрапнул. Мы остались вдвоем.
– Прошу простить меня, Евгений Сергеевич, – Томский прервал молчание, – видите ли, дело мое деликатного свойства.
Он снова замолчал. Было видно, что началу разговора мешает не волнение, а какая-то душевная борьба, словно, ему претило посвящать меня в это «дело деликатного свойства». Я ждал.
– Не угодно ли… – он сделал усилие и неожиданно совершенно казенным голосом продолжил, – господин Дорн, не соблаговолите ли нанести визит моей тетушке?
* * *
Коляска катила по опустевшим по вечернему времени улицам. Закатное небо плыло над нашими головами. По сторонам громоздились темные, безмолвные дома. В промежутках меж ними, оттуда, где ютились небольшие сады, неожиданное солнце вдруг ослепляло глаза, прорываясь сквозь поредевшую осеннюю листву, и снова пропадало.
Из короткого разговора в сенях дома купца Игнатова я узнал от Томского, что он со своей родственницей живет в имении в десяти верстах от города N***. Молодой человек уговорил меня заночевать в имении с тем, чтобы утром я мог осмотреть больную. Видя мои колебания, он вызвался самолично и тотчас же после осмотра отвезти меня в город. При этом, я заметил, был он нетерпелив и готов был вспылить.
В дороге мы большей частью молчали. Все мои расспросы о самой пациентке, о её здоровье оставались без ответа. Томский лишь однажды коротко ответил:
– Фантазии, доктор, фантазии!
Дом стоял сразу за поворотом недавно наезженной колеи. Неряшливо разросшиеся кусты и ряд тополей в стороне от крыльца, указывали, что именно там когда-то была главная подъездная дорога. Сам дом с высоким крыльцом и колоннадой по фасаду был темен и выглядел нежилым. В вечернем сумраке среди серых теней выделялся двумя горящими окнами в первом этаже неказистый флигель, стоящий с северной стороны усадьбы. Именно к нему направил коляску Томский.
Мы прошли через темные и стылые комнаты в небольшую столовую, где на круглом столе исходил жаром самовар. Толстая с пасторальным рисунком скатерть с бахромою понизу волнами ниспадала до самого пола. Лампа с широким и тоже с бахромой абажуром висела низко и очерчивала круг света над столом.
Неслышно из-за тяжелой портьеры появилась женщина, видимо из прислуги, низко поклонилась нам, пробормотав при этом что-то себе в подол. Томский прошелся по комнате, задернул плотные шторы на окне, окончательно погасив тлеющий вечер, и остановился возле стола. Мы молчали: я, с любопытством оглядывая жилище, Томский, застыв у стола, погруженный в раздумья. Прислуга, неслышно скользя вкруг стола, расставляла чашки и продолжала бормотать что-то невнятное.
Вдруг из темноты соседней комнаты послышался шорох. Словно шелк зашуршал. Звук делался явственнее, громче, и вот – уже не было сомнений! – то была женщина, идущая к нам быстрой походкой. Мгновение, и вот она вошла. Невысокая, с гордой посадкой головы, взгляд острый. Платье на ней было скроено по моде начала века: шелковое, силуэт покатый от плеч и в талию, рукава буфы, юбка колоколом с множеством сборок на бедрах. Волосы, расчесанные на косой пробор и убранные наверх «узлом Аполлона» были модного каштанового цвета.
При всей неожиданности такого платья для наших дней, я словно рассматривал акварели Соколова, наряд удивительным образом был естественен вошедшей, и что называется, comme il faut. Не хватало лишь бравого кавалергарда рядом или щеголя с тростью и в шляпе шапокляк.
Однако при взгляде на её лицо я к своей досаде обнаружил, что женщина некрасива и что было ей лет пятьдесят. Впрочем, приглядевшись, я уже не был столь уверен, около шестидесяти? Нет, старше, это наверное! Или все же… и эти нелепые румяны! В общем, я был несколько растерян.
– Ma tante, – произнес Томский, – позволь представить тебе господина Дорна.
Лицо моего провожатого имело выражение, словно он только что выплюнул лягушку: брезгливое и одновременно раздосадованное.
– Дорн? – переспросила вошедшая, – доктор?
Голос был сильный, грудной и властный.
Я сдержанно поклонился:
– Дорн, Евгений Сергеевич, врач.
К чаю было варенье, пирожки с капустой и мёд. За столом говорила преимущественно хозяйка. Я слушал внимательно, надеясь уловить в её поведении, словах и внешнем виде какие-нибудь признаки, которые могли бы указать на недуг, ради которого, собственно, я и притащился в этот странный дом. Впрочем, habitus и речи её наводили на определенные мысли.
Томский решительно молчал с видом человека, выполнившего крайне неприятный для него долг.
– Paul, ты так упрям, что бываешь несносен! Представь, mon ami, -обратилась она ко мне, – пришлось устроить небольшой скандал, чтобы он отправился за тобой! Но я рада, что он тебя отыскал! Вот видишь, – она повернулась к насупившемуся «Paul», – ты говорил, что это мои фантазии и выдумка сочинителя! Полюбуйся, – тетушка повернулась в мою сторону и торжествующе указала на меня раскрытой сухонькой своей ладошкой, – всякая литературная небылица, в конце концов, материализуется! Что было раньше? Афиша, театральная программка! Теперь изволь видеть – Дорн, совершеннейший Дорн! И не актеришка какой, что ни на есть самый натуральный Евгений Сергеевич!
Мне стало неприятно, что обо мне в моем же присутствии говорят в третьем лице:
– Однако, мне странно слышать ваше удивление. Что ж с того, что моя фамилия совпадает с неким персонажем?!
– Нет, любезный, тебе не вывернуться! Уж коли попал впросак, имей силу признать! Был ты выдумкой театральной, а вот обрел и плоть, и кровь. Да и полно тебе фанабериться! Чай не одному тебе творец дал случай жизнью пожить!
– Простите? – я насторожился.
Та словно ждала моей реплики: живо встала из-за стола и подалась чуть вперед ко мне так, что свет лампы осветил её лицо. Изумруд черепахового гребня в высоких её волосах вспыхнул и погас. В волнении она вскричала:
– Взгляни! Ужель не знакома? Ах, боже мой! Я – творение нашего гения!
Томский страдальчески закатил глаза и громко застонал.
Я был совершенно сбит с толку и, сознаюсь, в некоторой растерянности глядел на старуху. Вялая кожа на шее, румяна на поблекших щеках, неаккуратно раскрашенные с комочками краски ресницы и выцветшие глаза.
– Ну же! – тетушка стояла несколько принужденно под светом лампы.
Потеряв терпение, она упала на стул:
– Вглядись, бестолочь! Я графиня***!
Я отшатнулся:
– Невероятно, – признаюсь, я был поражен, – вы хотите сказать, что вы – графиня***?! Но это невозможно!
– Так же невозможно, как и твое существование, любезный! – быстро парировала графиня.
– Но это – случай! – воскликнул я в волнении.
– Сказка – неожиданно отозвался Томский.
Некоторое время все молча пили чай. Графиня торжествующе улыбалась, Томский хмурил брови, я приводил мысли в порядок.
Невероятно! Вот так просто, среди сельской скуки и пустомыслия, в заброшенной усадьбе и в тесной комнатенке передо мною приключилась совершенно безумная старуха! Хорошо бы с бредом и навязчивостью более подходящей для нашего скромного городка! Скажем, небывалый урожай или добрые дороги. Так ведь нет! Пиковая дама! Каково, а? Вот уж действительно сила гения! Но Томский, Томский!
Я покосился на молодого помещика.
Сидит, морщит лоб, как ни в чем не бывало. Позвольте! Томский! но ведь он действительно племянник графини! Случай! Конечно, случай! Конфуз, однако, Евгений Сергеевич, в другом. Позволь спросить тебя: а ты сам кем будешь? Какой такой Дорн? Не вспоминается ли вам Генуя, доктор? Нет, нет, пустое! – я решительно тряхнул головой, – вот мы сейчас все разъясним! Непременно разъясним!
– Позвольте узнать, – обратился я к сумасшедшей и неожиданно для самого себя добавил, – ваша светлость…
– Что тебе, сударь мой? – сварливо отозвалась графиня.
– Вот вы изволили представиться графиней ***. Однако ж, согласитесь, это довольно неожиданно. В наших краях и дворян то немного, и все в переписи значатся. У нас и предводителя никогда не бывало, а тут…
– Смею вас уверить, Евгений Сергеевич, – сокрушенно вздохнул Paul, – графиня титул получила по мужу покойнику, – он снова вздохнул, – верите ли, я сам иногда теряюсь от её фантазий. Просто голова кругом! А тут ещё вы! Материализовались…
Я, было, нахмурился от вздорного его замечания на мой счет, но решил продолжать и снова обратился к старухе с решающим, как мне казалось, вопросом:
– Однако ж вы тогда должны знать тайну трех карт!
– Полноте, батюшка! – отмахнулась старуха, – ты ведь умный человек, практический. Какая тайна! Выдумки все это, сударь мой! Мальчишество да озорство!
– Но, ma tante! – неожиданно пришел мне на помощь молодой человек, – а как же ваш проигрыш герцогу Орлеанскому? Вы сами рассказывали о месье Сен – Жермене! Это так же верно, как и то, что вам не нравятся утопленники и русские романы!
– Эка ты вывернул, батюшка! – перекрестилась старуха, – ночь на дворе, а ты о романах! Снова утопленники или, чего хуже, артиллерийские офицеры начнут мерещиться!
Она перекрестилась опять и зябко повела плечами.
– И ты туда же? – обратилась она ко мне сердито и передразнила, – три карты! Тоже решил, что случай обхитрить можно?
Графиня сердито поджала тонкие губы. В сильном раздражении сухоньким пальцем своим оттолкнула серебряную ложку.
– Однако ж, ma tante, – горячо продолжил Томский и, не закончив начатой фразы, воскликнул, – если б он не обдернулся на третьей карте, если б не обдернулся!
– С чего вы взяли, что он обдернулся? – вмешался я и осекся.
Я не заметил, как присоединился к их семейному бреду, как готов был уже принять всю эту фантазию за реальность. Графиня и Paul молча смотрели и ждали, как я продолжу. Не скрою, в какой-то момент у меня перехватило дыхание, множество мыслей и образов вихрем пронеслись в моей голове, кровь застучала в ушах, и я… продолжил:
– Он не обдернулся! – сделал я паузу, – она, – я указал на старуху и встал из-за стола, – назвала ему неверную карту!
– Как ты узнал! – взвизгнула старуха в ответ.
* * *
Графиню отпаивали чаем с пионовой настойкой, некоторое время безуспешно, отчего пробовали даже херес, но она долго не успокаивалась, прерывисто охала низким голосом, повторяя «как ты узнал…», и шумно прочищала нос. В конце концов, она перестала выдергивать своего запястья из моих рук, я пытался не столько сосчитать её пульс, сколько успокоить, перестала и затихла.
Немедля выставив племянника вон из старухиной спальни, я с помощью прислуги уложил больную в постель, явившись невольным свидетелем разоблачения дряхлого тела.
Из-под парика каштановых открылись свету седые и коротко стриженые волосы на птичьей голове. Голова её, не медля, была укрыта чепцом с мелкими кружевными оборками. Щуплое старухино тело в длинной теплой рубахе укутали в вязаную кофту и укрыли толстым одеялом.
Я сел рядом с узкой почти солдатской кроватью и снова взял дряблую руку графини. Нащупал пульс. Живая жилка под истончившейся кожей мягко толкала в подушечки моих пальцев, неутомимо струя кровь от сердца к увядающим тканям и обратно.
Лампа с матовым в кольцо абажуром пригашена. Хрустальная рюмка с янтарным хересом забыта на пустом столе. Окно занавешено. Там – ночь.
– Я всегда была некрасивой… – неожиданно заговорила графиня, не открывая глаз. Румяна местами смылись слезами, местами – размазаны носовым платком.
– Мне за семьдесят, а я так остро чувствую, как я не красива. Не было на свете мужчины, в котором родились бы романтические мысли от встречи со мной. Ах, сколько во мне было любви, доктор! Сколько я могла бы отдать счастливцу! – голос её осекся низким всхлипом.
– М-м-м… – промычал я что-то неопределенное. Пульс зачастил и стал напряженным.
– Видно потому мне везло за ломберным столом, – она горько усмехнулась.
Дряблые губы от этой усмешки разъехались наискось, и покрытая мелкими волосками кожа вокруг рта дрогнула множеством мелких морщин. Молоточки под моими пальцами били часто, сбиваясь и замолкая на мгновение, чтобы вновь разразиться очередной дробью.
Старуха молчала, только из угла глаза, заблестев, сбежала слеза, скользнула по скуле, дальше на подушку и расплылась темным пятном.
Пульс засбоил, толчки в пальцы стали короткими, несильными, промежутки меж ними стали чаще, затем внезапно, словно дернули шнур электрического фонаря, все смолкло. Старуха шумно втянула воздух и застыла, не дыша.
Пульс сильно ударил в пальцы и ровными толчками стал дальше отмерять отведенное ей время.
– Было, было… – тихо выдохнула старуха, – на балах сидела с подружками, ждала взгляда, касания руки… ах, как скрипки играли! И все мимо, мимо меня! Проносились пары, юбки шелестели, кружились куполом, ленты в волосах… да все мимо меня… было, было однажды… один только раз, почти случай, подружка из каприза отказала какому-то кавалеру, и он пригласил меня… ах, если б не случай, если б она не засмеялась! Так звонко, так оскорбительно! – она открыла глаза и снова усмехнулась, – он от меня, как от прокаженной отшатнулся! Да потом глянул кругом, все хихикают, и он, стесняясь и закрываясь рукой, тоже прыснул в кулак… Дурак!
Она неожиданно цепко схватила мою руку и сильно сжала:
– Никогда, никто не посмел бы смеяться надо мной, коли со мною был бы кавалер!
Лампа светила неровным светом, рождая всполохи на гранях хрусталя. Ночь за окном густела и заливала темнотой весь белый свет.
– Третьей карты не было, и нет, – выдохнула она тихо, – как не было и первых двух. Русскому человеку подавай всего числом три, … с первого раза он не верит! А фортуна была лишь в одной карте… в одной, но в третьей, – усмехнулась безумная старуха и подмигнула мне левым глазом.
* * *
На ночлег мне отвели небольшую комнату с простой мебелью и низким потолком. Широкое в две створки окно выходило на залитый лунным светом луг перед флигелем.
Я прикрутил лампу, пламя съежилось, затрепетало, едва касаясь фитиля. Глянул в окно.
Черные кроны деревьев застыли, очертив траурной каймой низ светлого неба. Угол господского дома и край крыльца с каменными вазами был виден совсем рядом. Ломкие сухие стебли в вазах были недвижимы, словно редкие штрихи углем на пепельном ватмане ночи.
Я тронул край печи, белевшей в углу комнаты. Было зябко, изразцы едва согревали ладонь.
В это время боковым зрением я заметил, как кто-то со двора заглянул в комнату и тотчас прошел дальше. Я невольно отступил вглубь комнаты и уперся в острый край комода.
Позади меня возникло движение, и я резко обернулся.
Дверь в комнату медленно отворялась. Непроглядный проем между белым полотном двери и стеной неумолимо расширялся, как ломающийся лед на реке медленно и неизбежно открывает бездну черной кипящей воды.
Вошел Томский. В свете луны был он бледен и странен. Я невольно покосился на стену за его спиной, проверяя на месте ли его тень? Черный её силуэт несколько меня успокоил.
– Я не причиню вам вреда, – начал молодой человек и при этом положил правую свою руку за отворот сюртука.
– Вы, я уверен, догадались, зачем я здесь – он прошелся по комнате, как давеча мерил шагами сени купца Игнатова.
– Взгляните на меня, – он резко и с болезненной страстностью оборотился ко мне, – я – нищ! Я – молод и полон планов! Но я – в заточении, в заточении нищеты!
Он судорожно перевел дыхание и приложил ладонь к влажному от испарины лбу.
– Одно ваше слово, третья карта, и я – свободен! Я уеду отсюда навсегда,… уеду в Париж! Как я хочу в Париж! Там свободные люди, среди них и я стану свободен. Быть может там я встречу девушку, такую девушку, которую вовек здесь не встречу! Мы будем путешествовать, мы увидим другие страны, встретим других людей и будем счастливы своей свободой! Одно только ваше слово!
– Однако ж, какая странная у меня ночь! – подумалось мне, – предполагал провести её вовсе не так. Почему – то согласился приехать сюда. Предполагал привести в чувства старуху, а тут безумцами полон дом!
Позднее время, да больше нелепость происходящего не давали мне собрать мысли воедино.
– Так-так, с чего он взял, что я знаю третью карту? Надо, чтобы он высказался, и тогда я смогу понять логику его бреда…, а, поняв, найду возможность направить его мысли в нужное мне русло.
– Да с чего вы взяли, что я знаю третью карту?! – воскликнул я, как можно более непринужденно.
Paul замолчал и склонил голову, как провинившийся студент. Пробор в гладко зачесанных волосах белел, словно косой шрам. Томский медленно достал из-за отворота револьвер:
– Зачем вы так быстро отвечаете? Вы наверное знаете карту!
Молодой помещик держал пистолет крайне неловко, видно, в первый раз. Двумя большими пальцами он с усилием оттянул тугой курок. Улыбнувшись своему успеху, словно дитя, слепившее песочный куличек, он навел револьвер на меня.
– И не вздумайте умереть, чтобы явиться потом старухой! Назначьте карту, доктор!
– …господин Томский, – я прокашлялся, голос мой странным образом задрожал, мысли мои пришли в полное смятение – послушайте, все это нелепость и полный вздор! Я здесь по вашей же просьбе осмотреть графиню… вашу тетушку… я врач, ни о какой карте мне ничего не известно. Я случайно догадался!
– Случайно? – он моргнул. Пистолет дернулся. Я невольно зажмурился.
– Нет, дорогой доктор, не случайно. Вы прекрасно знаете, что ничто не бывает случайным: если кто-то заболевает туберкулезом, то ничто, никакой случай не отвратит его кончины. Вопрос лишь в сроке, кто-то раньше, кто-то позже, но все отправляются в мир иной. Все движется по заведенному порядку. Нет ничего случайного и в том, что я здесь, и в том, что вы здесь. И, если я нажму курок, значит, вы не случайно согласились приехать сюда. Значит, вы стремитесь к смерти. Если я не нажму курок, значит, вы наверное знаете карту. Значит, вы мне её назовете.
Он снова моргнул и продолжил;
– Японцы говорят, жизнь – это дорога. Дорога, которая петляет и вдруг выводит тебя на развилку. Не задумываясь, повернуть влево или направо, ты идешь дальше, не заметив, что у тебя есть выбор. Тебя ведет рок, фатум, судьба! Вот вы, Евгений Сергеевич, сейчас на развилке. А я – фатум, делаю одолжение, позволяю вам выбирать: свернуть влево или вправо.
Сумрак скрадывал черты его лицо, но требовательный и торжествующий взор его блестел и впивался в меня, требуя ответа.
Нет ничего более странного, чем смотреть в черный зрачок револьверного дула. Видеть тусклый блеск металла, представлять, как его точили на станке, догадываться, каким путем револьвер из ружейного магазина попал в руки этого безумца, представлять лицо приказчика, услужливо показывающего достоинства оружия, и отказываться верить, что смерть придет сейчас, придет со вспышкой пламени и запахом порохового дыма.
– Послушайте, Томский, – начал я медленно, стараясь скрыть волнение, – я непременно назову карту. Только ваше логическое построение насчет фатума и… прочее, – я сглотнул, – уязвимо.
Ворот сорочки давил мне горло и я, не торопясь, ослабил галстук.
– Можно ли вас понять, что я неволен пойти третей дорогой? Моя свобода лишь в выборе одной, из предрешенных судьбой?
– Верно! – воскликнул Томский, окончательно войдя в роль фатума.
– Значит ли это, что у меня нет шансов обмануть судьбу?
– Никаких! – радостно поддержал он меня и почти приставил дуло к моему лбу.
– Что ж, я назову карту, – пауза повисла меж нами, и, казалось, сумрак в комнате уплотнился от тишины.
– … но вы, Томский, не обманете свою, – я снова сглотнул пересохшим горлом, – судьбу. Карты уже сданы! Туз лег налево, а дама – направо. Вы не вольны предложить свой вариант. И, коли вам суждено сорвать банк, вы его получите и без моей карты. Если ваш удел прозябать в этом флигеле, то назови я вам карту, не назови, ничего не измениться! Разве что смените этот дом на богадельню.
В этот момент чья-то тень заслонила убогий свет ночного неба, словно кто-то снова заглядывал в окно. Мы, не сговариваясь, отступили вглубь комнаты.
Тень, мелькнув на мгновение, исчезла. Бледный свет вновь залил комнату, зачернив тени и сделав неясными черты наших лиц. Томский коротко глянул на меня, словно проверял, не померещилось ли ему. Потом спрятал револьвер и опустил глаза. Ссутулившись, он быстро вышел из комнаты. Я повалился на кровать, в изнеможении и не раздеваясь. Кажется, я знал третью карту.
* * *
Мне пригрезилось, что я лишь на мгновенье сомкнул глаза, но тут послышался стук в дверь, и голос прислуги позвал:
– Батюшка, милостивый государь, пора уж, поспешайте!
Я быстро встал. Комната была погружена в ночной сумрак. Взглянув в подслеповатое зеркало у кровати, я разглядел, что на мне сюртук и галстук, повязанный вокруг высокого воротника белой сорочки. Меня словно осенило: всего несколько часов назад я покинул бал в доме купца Игнатова! И вот я нахожусь в сельской глуши, среди ночи со странными и чужими мне людьми. Придя от этой мысли в замешательство, я отстранился от зеркала и повернулся к окну. Каково было мое удивление, когда я увидал, что окна господского дома горят, что за ними какое-то движение, и коляски одна за другой подкатывают к шумному крыльцу.
За дверью меня ждала прислуга со свечою в руках. Мы скорым шагом пошли по темным коридорам: женщина впереди, освещая дорогу, я – следом, не понимая, что происходит, но готовый принять невероятность происходящего.
Мы миновали одну комнату, потом другую. Спустя несколько поворотов, мы вышли к переходу между флигелем и домом и тоже его миновали. Наконец, мы очутились в широкой зале, где над головой тяжело нависал балкон второго этажа, пары невысоких колонн справа и слева открывали лестницы, ведущие наверх. Прямо передо мной начинались ступени вниз, в сгустившейся темноте за ними угадывались высокие окна. Оглянувшись, я обнаружил, что моя провожатая покинула меня – красноватое пятно вдали коридора мелькнуло и исчезло.
В тот же самый момент я услышал музыку. Где-то близко, но приглушенно, еле слышно, едва угадываемо, звучала музыка. Скрипки? Скрипки… и даже очень мило, и…, я бы сказал, легкомысленно. Звуки стали отчетливей, они стали прорываться кусками, и вот уже они складываются в мелодию, и вот уже откликаются во мне улыбкой, и наполняют меня радостным ожиданием невероятного, встречи, быть может, или чувства?
«…одной любви музыка уступает…» – нежданно мелькнуло в моей голове
Я шагнул к дверям, как не видел их я раньше? Решительно потянул обе створки, и яркий свет обрушился на меня из огромной, наполненной людьми и музыкой, залы.
* * *
Я шел не спеша мимо статских и военных, мимо разряженных дам и девиц, сдержано кланялся и улыбался в ответ на доброжелательные поклоны странно неузнанных мною людей, растерянно оборачивался вослед незнакомке, скользнувшей по мне заинтересованным взглядом, я шел, и ожидание необычайного не покидало меня.
В центре зала танцевали нескончаемый вальс. Шелестел шелк, мелькали руки, проносились пары, блестели разгоряченные взоры, и улыбки недосказанной откровенности озаряли лица.
На небольшом возвышении, на противоположном конце зала в окружении девиц сидела разряженная и нарумяненная старая графиня ***. Приезжающие гости подходили к ней кланялись, роняли две-три фразы и отходили. Старуха сидела, как изваяние, не видя и, казалось, не слыша никого.
Меня окликнули. Подошел Томский и, взяв меня под руку, увел в боковую комнату, где за несколькими столами шла карточная игра. Мы приблизились к группе молодых людей, наблюдающих и вполголоса обсуждавших игру. Томский представил меня.
– Дорн? – спросил меня одни из них, пехотный офицер с приятным и открытым лицом, – вы – немец? Уж не из обрусевших ли вы немцев?
– Именно так, – решил подыграть ему я, – имея мало истинной веры, имел он множество предрассудков.
– Вот как! – воскликнул другой, отрекомендовавшийся Суриным, – в душе вы игрок, но отроду не брали карты в руки?
Все дружно засмеялись, принимая этим меня в свой круг, и лишь Томский нахмурился, прикусив губу, и поглядел на меня долгим и недобрым взглядом.
Когда дружная компания придвинулась к одному из столов, где пошла игра по крупному, Томский отвел меня в сторону.
– Дорн, – обратился он ко мне, глаза его блуждали и блестели нездоровьем, – при мне сорок семь тысяч. Это все, что у меня есть!
Он замялся, отводя взгляд. И снова продолжил:
– Дорн, послушайте… Евгений Сергеевич, только вы можете спасти меня, мое имя и… – он взглянул на меня, – саму жизнь! Так сложилось… да! именно сложилось, что я похитил на службе триста тысяч. Мерзко, гадко! Я знаю, знаю! Не нужно так глядеть на меня! – прошипел он злобно, и коротко оглянулся на играющих.
– Дорн, – заговорил он лихорадочно, – возьмите эти деньги и сыграйте две карты! Только две! Все сходится, вы полунемец, не играете, но верно, игрок! Вы лишены сердечных привязанностей, вы одиноки, тем слаще играть с судьбой! вы холодны и расчетливы, вы видите мир сквозь призму случая, верите, что путь ваш предначертан, одним словом – игрок! Сыграйте лишь две карты, и верните мне триста тысяч, верните имя, честь и жизнь! Утройте, усемерите мою судьбу!
Я слушал, пытаясь понять, насколько опасно помешательство несчастного Paul.
Тот схватил меня за руку и тихо, на этот раз удивительно спокойно, произнес:
– Дорн, если вы не согласитесь, я застрелю вас. Всё одно – каторга!
Мы подошли к столу как раз на перемену игры.
– Позвольте поставить карту, – обратился я к банкомету. Недавние мои знакомцы заулыбались и зашумели, поздравляя меня с удачным началом мистификации.
В это время Томский быстро надписал мелом куш над моей картой.
– Сколько-с? – прищурившись, уточнил банкомет, – сорок семь тысяч?
При этих словах любопытствующие быстро придвинулись от соседних столов к нам.
– Что, бьете вы эту карту? – не сдержавшись, почти выкрикнул Томский.
– Смею вам заметить, – последовало спокойное продолжение, – что карта ваша сильна, но я не могу метать иначе, как только на чистые деньги. С моей стороны довольно вашего слова, но порядок игры…
Томский, не дослушав, бросил на стол несколько банковских билетов.
Банкомет молча поклонился и стал кидать карты на стол: одну направо, другую – налево.
– Выиграла! – воскликнул я, немало подивившись совпадению выигравшей карты и той, что легла налево.
– Извольте получить? – спросил банкомет.
– Нет, играю снова! – я заменил карту и уже сам мелом надписал новые цифры.
Метающий побледнел и вытер испарину со лба. Ему тут же принесли сельтерской.
Он стасовал карты и вновь стал отбрасывать – одну налево, другую направо.
Карты равномерно ложились то на одну сторону стола, то на другую: налево легла девятка, направо шестерка, налево – король, направо – десятка, налево…
– Есть! – воскликнул я, заражаясь странным неспокойствием души, приводящего к ознобу и сухости во рту. Все в величайшем волнении смотрели, как я медленно открываю свою карту. Наконец, она открылась. Повисло молчание. Даже музыка из соседнего зала, казалось, заиграла тише.
– Изволите получить, – банкомет прервал молчание и выложил на стол несколько ассигнаций по сотне тысяч.
– Благодарю вас, – я слегка поклонился и развернулся, чтобы уйти.
В это время рука Томского вцепилась мне в локоть.
– Вы безумец, если уйдете сейчас! – прошипел он, – я доверился вам единственно, чтобы удостовериться, что графиня открыла вам тайну! Она открыла вам тайну! И сейчас вы хотите уйти? Хотите уйти, зная третью карту? Безумец! Играйте! Это, возможно, единственный шанс, который дает вам судьба, играйте! Отдайте мне половину, остальное – ваше!
Осторожно, но я решительно высвободил локоть и пошел от стола, оставив его с выигрышем и провожаемый восхищенными и завистливыми взглядами.
Я шел напрямую через зал к графине***. Остановившись перед нею, я склонил голову и протянул руку:
– Не откажите танцевать со мной, ваша светлость.
Девицы и приживалки, стоящие вокруг своей барыни, зашушукали, перемигиваясь, и пряча улыбки и мелкие смешки в кулачки полных и розовых своих рук.
Графиня смотрела сквозь меня, не понимая и, возможно, не видя меня. Вероятно, перед её выцветшими глазами проплывали видения прошлого, где танцующие пары кружились, кружились, а она лишь смотрела на них со стороны, не двигаясь со своего кресла.
Внезапно что-то дрогнуло в её лице: она нахмурилась, губы плотно сжались, и взгляд стал осмысленным.
– Ты что же шутки вздумал шутить? – спросила она тихо, – надсмеяться хочешь?! Дурой выставить?!
Я подошел ближе и протянул руку, предлагая ей подняться. Она в недоумении склонила голову и посмотрела на мою ладонь. Потом медленно высвободила из-под кружев руку и доверчиво положила свою сухонькую ладошку.
Первый шаг был короток. Оркестр сделал паузу. Графиня перевела дыхание и сделала второй шаг. Музыка отозвалась коротким всхлипом духовых и смолкла. Потом, не дожидаясь следующего шага, зазвучала, набирая мощь и толкая нас вперед. Каждый следующий шаг давался все легче, все быстрей и быстрей, и вот наша нелепая пара описала круг по зале среди застывших и с удивлением следящих за нами пар.
– Вы сумасброд! – проговорила графиня, едва справляясь с дыханием и блестя повеселевшими глазами. Мы остановились аккурат возле её кресла.
К нам подбежали дамы и девицы, раздались аплодисменты. Барышни наперебой прикладывались к щеке графини своими невесомыми поцелуями, кавалеры слетались со всех сторон бала, припадали на одно колено перед ней и говорили какой-то вздор и милые нелепости, офицеры гремели сапогами, улыбались и крутили ус, кашляли громко от нерешительности и щурили свои карие, геройские глаза.
А музыка не смолкала! Она кружила над головами, вихрилась поземкой по полу, заплетая легкие ноги прелестниц и лакированные штиблеты франтов, раздувала румянец девочек, приехавших на первый свой бал, и рождала детские надежды в сердцах вдовцов.
Она носилась среди люстр, дробя огни на множество сверкающих кристаллов, металась среди колонн, топтавших слоновьими ногами блистающий паркет, и тихо звенела стылым стеклом в окне верхнего пустого этажа. Радость, радость освобождения наполняла сердце!
– Кавалер, ваша светлость! – прокричал я графине, силясь перекрыть музыку, – то был кавалер, валет! Третья карта – это валет! Верно?
Я увидел, как медленно и странно поворачивала ко мне свою голову старуха, как ехидно сощурился её левый глаз, как проступили румяна на её щеках.
Громко, так что враз все примолкло, грянул выстрел.
В наступившей тишине кто-то крикнул:
– Врача!
Я пошел не спеша туда, где плеснула паникой и затихла толпа играющих, где вздыбились плечами и колючими спинами застывшие фигуры у карточного стола. Я пересекал залу, и люди отступали, давая мне дорогу, и я шел, словно по коридору. В конце этого пути лежал Томский. Темное пятно крови липкой кляксой расплывалось на его груди. Я склонился над несчастным. Тело под окровавленной сорочкой уже остывало. Смерть наступила мгновенно. Здесь же лежал револьвер, выроненный ослабевшей рукой. В левой была зажата карта. Я распрямил пальцы мертвеца, и карта выпала мне в руку. То был валет. Бубновый валет1.
* * *
Я выпрямился и, не оглядываясь ни на кого, вышел вон из залы. Пройдя быстрым шагом пустой и длинный коридор, я толкнул дверь в самом его конце и очутился, судя по обилию стеллажей с книгами, в библиотеке.
– Браво! – раздалось при моем появлении, и сначала один хлопок, потом другой, а следом уже аплодисменты заплескались меж шкафов и множества полок с книгами.
Прямо передо мной в кругу света стоял Кирилла Иванович и раскланивался. Среди аплодирующих я узнал Горемыкина, потом увидел Анну Леопольдовну, рядом Лизоньку, да вот и Куртуазов стоит рядом.
– Браво! – крикнула Анна Леопольдовна.
– Восхитительно! – вторил ей Горемыкин.
– Ах, как тонко вы ввернули бубнового валета*! Мошенник, истинное слово, мошенник этот Paul! – завистливо восхитился Куртуазов.
– А доктор как похож!! – взвизгнула остроносенькая Лизонька и захлопала в ладоши.
– А вот и наш доктор! – вскинул руку Кирилла Иванович.
И вся толпа радостно бросилась ко мне.
Заканчивалась странная ночь. Мы с Кириллом Ивановичем одни задержались в трактире. Разъехались по своим домам и давно спали любители словесности, не томясь фантазиями и бессонницей. Литератор тоже спал, уронив голову на стол и обхватив себя по-сиротски руками. Я глядел на его копну волос, с проволокой седины, и на душе было пусто и досадно.
зима 1833 – осень 1854
1
в картах у французов «бубновый валет» – плут, мошенник