Читать книгу Иванова ночь - Е. А. Удальцов - Страница 2
ОглавлениеПоравнявшись с тропинкой, ведущей к кладбищу, Иван невольно приостановился. «Слава Богу, не зарастает народная тропа. Живущие не забывают своих предков, родных и близких. Упаси Господь превратиться в Иванов-Непомнящих без роду и племени. Помнить, чтить, молиться за них – дело благое и богоугодное. Завтра обязательно надо сходить…», – Иван сделал шаг и опять приостановился, – «Завтра!.. Завтра само собой, а почему бы сейчас не заглянуть. Сколько раз собирался ночью побывать здесь, а так ведь и не собрался».
Он вспомнил, как панически боялись кладбища в детстве. Напуганные всякими небылицами о мертвецах и злых духах, ребятишки даже днем старались обойти его стороной, а ночью и подавно: делали крюк окольной дорогой через небольшую деревушку Боровинку. У страха глаза велики: даже на расстоянии им чудилось там пугающее шевеление, слышались вздохи, стоны, оханье и прочие, леденящие душу звуки.
Иван усмехнулся: «Смешные, наивные дети. Ладно, можно и заглянуть на полчасика». По отлогому склону тропинка привела его к переходу через ручей, добротному дощатому мостику с перилами, что удивило и обрадовало Ивана. Справа была видна бобровая плотина, через которую шумным водопадом переливалась вода, заглушая и пение соловьев, и азартное кваканье лягушек. За ручьем, по деревянным ступенькам, тропинка круто поднималась на высокий уступ; попетляв по отлогому склону, поросшему молодыми сосенками и елочками, она терялась на кладбище за стеной огромных толстенных елей и сосен.
Иван в растерянности остановился – надо было определиться, куда идти. Раньше, когда он заходил на кладбище через центральный вход, все было знакомо и понятно. К тому же верным ориентиром для всех служила красивая златоглавая часовня. Теперь ее не было видно. «Похоже, окончательно разрушилась», – подумал Иван.
Лавируя между оградками и холмиками с крестами, Иван пробирался к центру кладбища. Яркая луна помогала идти легко и свободно. «Сколько же здесь этих холмиков?! – подумал он и невольно замедлил шаг, – еле приметных, заброшенных, с покосившимися и упавшими крестами; ухоженных и свежих все меньше и меньше. И под каждым холмиком человек… Десятки поколений упокоились на этом погосте. За сотни лет тысячи и тысячи земляков со всей округи нашли здесь последнее пристанище. Это они осваивали здешние места, поднимали землю, кормились от нее, застраивали ее и украшали. Как они ее ценили! Каждый клочок этой земли был для них дорог. Теперь даже не верится, что на Большом болоте, на островах, сено заготавливали. Ближе к деревне все было распахано, склон, по которому я только что проходил – тоже. А какой дивный лен выращивали на горе вдоль речки.
А что теперь?.. А теперь, а теперь в нашей жизни канитель. Земля зарастает соснами, елками, березками: как же без них, без родимых, – край-то березовый; и вновь приобретает первозданное одичалое состояние. Правда, огорчает это не всех. Сестра даже радуется: «За грибами теперь далеко ходить не надо».
Ивану же было обидно за предков, стыдно перед ними. Он перекрестился и низко поклонился: «Простите нас, непутевых потомков. Профукали вами нажитое, разбазарили. Все за синей птицей гоняемся. А она хитрющая, ловкая обманщица каждый раз ускользает, оставляя в руках наших лишь жалкие потрепанные перышки. Не живется нам спокойно, не работается. Хотя… Может быть, дело не только в нас и не столько в нас, айв неразумной аграрной политике властей: этак она может народ и без куска хлеба оставить. Да и вообще – нерадостна людская история – постоянные войны, революции, перевороты, захваты… Не было и нет покоя на планете. Постоянно мятется человечество, бурлит».
С невеселыми мыслями Иван двинулся дальше. Теперь он полностью сориентировался на кладбище и шел, не торопясь. А куда спешить? Сюда опозданий нет. Все мы движемся в одном направлении, только одни с Богом в жизнь вечную, другие – в преисподнюю.
Не доходя до центральной дорожки, Иван уперся в ограду. На большой черной плите луна высветила белую надпись: Шахновский Александр Николаевич. Они с Иваном были закадычными друзьями с детства, и нелепая смерть друга под гусеницами трактора долгое время не давала покоя Ивану. Если бы хоть «за други своя». А тут из-за суеты и неопытности молодого напарника. «Здравствуй, брат. Только что думал о нашей запущенной земле. Последним пахарем, Саня, ты здесь был; надо же, целое отделение совхоза на тебе держалось. С тех пор, Саня, ни один плуг не касался наших полей. Забурьянилась земля, мхом позарастала. Вот такие дела, друже. Ты меня прости, если что не так. А не так, много чего было». Иван коснулся рукой холодного мерцающего мрамора: «Прости, Саня:
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать.
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.
Знаю я, что не цветут там чащи,
Не звенит лебяжьей шеей рожь.
Оттого пред сонмом уходящих
Я всегда испытываю дрожь…
Помнишь, мы взахлеб читали есенинскую лирику, упивались словами и образами, точно определяющими Божественную красоту русской природы? Да и не только природы… Мы были молодые, задорные, сильные и яркие; осязаемые образы свиданий с девушками очень даже будоражили наше воображение.
Выткался на озере алый свет зари.
На бору со звонами плачут глухари.
Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.
Только мне не плачется – на душе светло.
Знаю, выйдешь к вечеру за кольцо дорог,
Сядем в копны свежие под соседний стог.
Зацелую допьяна, изомну, как цвет…
Нам, бесшабашным, невдомек было, что очаровывались мы верхним слоем его стихов: цветущим, ароматным, с небесной синью и веселым шелестом берез, не пытаясь заглянуть вглубь. Оказывается, Саня, были у Есенина и другие, более глубокие слои. Даже здесь, в этом стихотворении, он в начале говорит, что на душе светло, а в конце:
И пускай со звонами плачут глухари.
Есть тоска веселая в алостях зари.
Как тебе – веселая тоска? С годами у Сережи веселости становилось все меньше и меньше, а щемящей тоски все больше.
Этой грусти теперь не рассыпать
Звонким смехом далеких лет.
Отцвела моя белая липа,
Отзвенел соловьиный рассвет.
Для меня было все тогда новым,
Много в сердце теснилось чувств,
А теперь даже нежное слово
Горьким плодом срывается с уст.
О чем он тосковал?.. Можно только догадываться. Может быть, о невозможности исполнения желаний на Земле; а может быть это вечная тоска Адама об утраченном Рае; или о той Любви, без которой человек «звенящая медь»? Лучше апостола Павла о ней никто не сказал. Для меня его слова звучат как гимн: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».
Вот такие дела, Саня! Эта Любовь абсолютна и вечна, а наша: полюбил – разлюбил, разлюбил – полюбил… Человек, открывший свое сердце Божественной Любви, никогда не затоскует, не впадет в уныние, тем паче в отчаяние. Есенин, конечно, понимал, что порастратил себя на приземленную любовь, страдал, но вырваться из этого плена не сумел:
Может, поздно, может, слишком рано,
И о чем не думал много лет,
Походить я стал на Дон Жуана,
Как заправский ветреный поэт.
Что случилось? Что со мною сталось?
Каждый день я у других колен.
Каждый день к себе теряю жалость,
Не смиряюсь с горечью измен.
Я всегда хотел, чтоб сердце меньше
Билось в чувствах нежных и простых,
Что ж ищу в очах я этих женщин —
Легкодушных, лживых и пустых.
Или еще:
И с тобой целуюсь по привычке,
Потому что многих целовал,
И как будто зажигая спички,
Говорю любовные слова.
Кто я? Что я? Только лишь мечтатель,
Синь очей утративший во мгле,
И тебя любил я только кстати,
Заодно с другими на земле.
Эта тема сомнений и полураскаяний, всегдашней неудовлетворенности жизнью проглядывает в большинстве его стихов. Или это пророческая тоска предчувствия трагических событий на Руси, после которых мир никогда не будет таким, каким его знал Есенин: светлым, чистым и радостным. Саня, обрати внимание – он творит прекрасное и тут же с ним прощается:
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.
С алым соком ягоды на коже,
Нежная, красивая была
На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла.
А о третьем слое в есенинской поэзии мы с тобой даже не подозревали. Этот слой уже не о тоске. В нем драма и трагедия русского народа. В это время Есенину стало тяжело встречаться даже с родителями: «Отец сядет под дерево, а я чувствую всю трагедию, которая произошла в России…»
Слышите ль? Слышите звонкий стук?
Это грабли зари по пущам.
Веслами отрубленных рук.
Вы гребетесь в страну грядущего.
О, кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов?..
Не, Саня! Я даже продолжать не хочу. Это не для слабонервных. Такого Есенина мы не знали. И поэм этих в глаза не видели. Многого тогда мы не понимали. Не понимали, что без Бога наша жизнь ущербна и половинчата, вроде птицы с одним крылом; не понимали, что без Божьей Любви ни одно дело не ведет к добру; не понимали, что без этой вечной Любви человек и человечество никогда не обретут счастья на Земле. Саня, и октябрьский переворот, породивший жесточайшую братоубийственную войну, не мог принести счастья обманутому народу, потому что совершался без Любви и Божьего благословения. Поэтому наше восхищение лихими победами «красных» над «белыми» было наивным заблуждением.
Ты думаешь, обманки нашего народа закончились? Не, Саня, продолжаются – да еще как продолжаются – с каким-то особенным, садистским наслаждением. Теперь даже и не хитрят, не ловчат – действуют нахраписто, с открытым забралом, без явочных квартир и конспирации: все маски сброшены. И, представь себе, многие опять ведутся и покупаются на эти обманки, будто история ничему не учит. Может быть, она действительно ничему не учит, но зато всегда наказывает за невыученные уроки. И наказывает порой очень и очень больно.
Ну ладно, Санек, надо пробираться к родителям. Вспоминаю тебя, молюсь. Царствие тебе Небесное. Прости, если что не так».
В тени лунного света перед Иваном открылась небольшая темная поляна с грудой камней и кирпичей. Иван оторопел: «Ни одной стены не осталось! Прошло-то не так уж много лет с похорон Коли Травушкина… Верно говорят – ломать – не строить».
Иван перекрестился и поклонился развалинам: «Отче, прости – еще одну православную святыню не уберегли. И виноваты не только те, кто разрушал ее, но и те, кто ничего не сделал для сохранения часовенки. Вот и я посиживаю в своей деревеньке, как ни в чем не бывало. В голову ни разу не пришло сохранить ее. Больше о себе думаю и пекусь. Что я сделал доброго для людей? Так по мелочам, которых и не припомнишь. А пред Тобою, Отче, что благого сделал? Правда и зла никому не делал. Но это утешение слабое. Вот бы восстановить часовенку… Намоленное место зияет пустотой – негоже это. Кирпичную, понятно, не потянуть, а деревянную, с Божьей помощью, осилить можно. Людям было бы, где помолиться, свечку поставить, отслужить молебен…»
Воодушевленный своей идеей, Иван пересек центральный проход и невдалеке от него остановился около новой ограды: «Вот и еще одна печалька…» С плиты памятника смотрело до боли родное лицо: Травушкин Николай Александрович. Цепочка воспоминаний вновь перенесла Ивана в детство. Братья-погодки Алексей и Николай были младше Ивана, но отношения с ними сложились по-братски теплые с малолетства. «За столько лет мы же ни разу не повздорили», – удивился Иван.
Алексей после службы в армии обосновался в Ленинграде, а Николай устроился в районный отдел милиции и дослужился до начальника уголовного розыска. Сыщиком он был талантливым, на редкость справедливым и бескомпромиссным с преступниками. Они его не только боялись, но и уважали. Преступники нередко якшаются с людьми в погонах, используют их, но, в душе, двуликих служителей Фемиды не любят и презирают.
Так что гроза районных преступников хором не нажил, и всю жизнь с семьей обитал в служебной квартирке. Главным жилищем оставался родительский дом в деревне. И сад, и огород у рачительных хозяев всегда были обихожены, давали обильный урожай. Овощей, зелени, фруктов хватало с избытком. Пытались держать живность, но затея оказалась хлопотной, и от нее пришлось отказаться.
Особым предметом гордости Николая была баня, построенная собственными руками. Она стояла в конце огорода, поближе к ручью. Сделана банька была ладно и складно – на радость настоящим парильщикам. А парильщики Иван с Николаем были знатные. Иван живо почувствовал неповторимый дух разогретых бревен, источавших терпкий аромат соснового бора, смешанный с душистым настоем трав в тазике. Сказать, что они парили друг друга, значит, ничего не сказать. Владение вениками, оказывается, можно довести до совершенства и превратить в искусство.
Иван ложился на разостланную простыню; Николай в это время неторопливо, мизерными порциями, бросал на камни горячую воду, те выстреливали мягким бархатным жаром.
Прелюдия начиналась в полной тишине. Неожиданно все тело накрывала легкая, бесшумная волна горячего воздуха; по телу, будто от холода, пробегали мурашки. Движение воздуха то ускорялось, то замедлялось, то полностью замирало. Но на этом увертюра не заканчивалась. Раздавался шелест березовых листьев, словно из березовой рощи выпархивала веселая компания эльфов. Начиналось аллегро. Эльфы налетали на Ивана и предавались безудержному веселью: они танцевали, плясали, прыгали, кувыркались, вытворяли что-то невообразимое. В самый разгар веселья, откуда ни возьмись, кружась и завихряясь, врывался знойный сирокко и сдувал эльфов. Они снова прятались в березовой роще; сирокко затихал, и в жаркой тишине парилки на спину Ивана ложились веники. Нет, нет – не подремать, не отдохнуть… Они неторопливо скользили то вверх, то вниз, то нежно прижимались, то жестко массировали тело, выписывали круги, эллипсы, многоугольники и другие замысловатые геометрические фигуры.
Вдруг веники взмывали к потолку, захватывали как можно больше жару, коршуном падали на поясницу и, с силой, наваливались, будто стараясь удержать добычу. То же самое они проделывали с другими частями тела. Вдоволь натешившись, веники умеряли свою прыть и ослабляли давление.
После этого, словно по мановению волшебной палочки, они переходили на «ударную установку» – начиналось похлёстывание. Первые были похожи на ласковые шлепки матери по попе младенца; затем они усиливались, темп нарастал, менялась тональность, и похлёстывания переходили в постёгивания с оттяжкой. Этим приемом искусно владел дед Алексея Пешкова, наказывая будущего писателя больше для острастки, чем за дело. Но там были розги: они причиняли жестокую боль – здесь же листья веников смягчали удар и превращали постёгивания в приятный массаж.
Ударная установка затихала. Смоченные в прохладной воде, веники мягко и ласково снимали жар с разгоряченного тела. «Ну что, Ваня, напоследок побегаем по камешкам», – смеясь, говорил Николай. «Обязательно порезвимся», – в тон отвечал Иван. Он поднимал ступни, и Николай несколько минут постукивал по ним ручкой веника.
Не хотелось ни шевелиться, ни тем более вставать. Взбадривал ушат воды, окатывающей с ног до головы; в теле оставалась только легкая приятная истома.
Они выходили на улицу, снимали шляпы перед баней, кланялись ей и благодарили предков за придуманное ими чудо. «Ты прикинь, Коля, простейшие, можно сказать, подручные материалы: дерево, камень, вода и огонь. Когда они врозь, сами по себе, каждый имеет свою неповторимую ценность. Не сразу додумались наши предки свести их воедино, соединить в одном пространстве. Мылись по-разному: даже русские печки приспосабливали». «Я бы изобретателю русской бани памятники ставил. А мы даже имени его не знаем. Ваня, мне кажется, что ничего лучшего для гигиены и оздоровления в мире не придумали». «Согласен, Коленька. Ни на какие римские термы нашу баньку я бы не променял».
Они, не торопясь, спускались к ручью. После купания парить предстояло Ивану. Вениками он владел не менее виртуозно…
Когда сообщили о гибели Николая в аварии, потрясенный Иван сразу поехал в деревню. В электричке добрые слова о друге он не придумывал – они сами собой сложились в стихотворный экспромт:
Ты стержнем был, надеждой и опорой,
Не помню, чтоб кого-то оскорбил,
Умело укрощал раздоры, ссоры…
Не унижал людей, друзей любил.
Гостеприимством отличался – хлебом, солью,
Твой дом всегда открытым был для всех;
Мы в баньке парилися вволю,
Ужель минут не будет больше тех.
Глаза не вспыхнут радостью при встрече,
И не обнимешь крепкою рукой,
Не сходим на рыбалку в тихий вечер,
И не пройдем горою над рекой.
Да разве может быть все это правдой?
Таким парням бы жить еще и жить!..
Но вот печаль вокруг, ты за оградой,
И эту боль нам надо пережить.
Ты светлым был, как та березка в поле,
Как хочется опять тебя обнять;
Я знаю, что на все Господня воля,
Зачем он взял тебя, мне не понять.
Ты будешь жить в рассветах наших синих,
Когда в природе тишь и благодать,
Таких как ты – порядочных и сильных,
Всегда России будет не хватать.
Иван вгляделся в цифры на плите: «Господи, как же это время быстротечно. Течет наша жизнь, словно песок сквозь пальцы. И никто, кроме Бога, не знает, когда она прервется и перейдет в вечность. И твоя жизнь прервалась неожиданно. А банька как стояла, так и стоит. Вот такие, Коленька, дела. Без тебя, без Сани Шахновского деревенька совсем приуныла. Царствие тебе небесное, брат. Господи, упокой душу Николая…»
Обогнув несколько холмиков, Иван подошел к могилкам родителей. Недавно покрашенная ограда поблескивала черным лаком. Он открыл неприятно скрипнувшую калитку. «Надо будет смазать». Невдалеке заухал потревоженный филин. Иван не обратил на него внимания, но невольный холодок по телу пробежал.
– Здравствуй, маменька, здравствуй, папенька; здравствуйте, мои лучшие родители. Как вас, родные, не хватает. Когда вы были живы, я даже не понимал, какая мощная опора была за спиной; не стало вас, и она рухнула. Образовалась какая-то пустота, и в ней сквознячок гуляет. А до этого было тепло, уютно. Оказывается, какие мощные взаимосвязи между родителями и детьми. И восполнить их утрату невозможно ничем. Если бы не Божья милость, благодать и поддержка, совсем было бы неуютно и тоскливо в этом мире. Самое интересное – никакие ухищрения в виде сверхкомфорта и сверхразвлечений от этой тоски не спасают. Они только на время ее приглушают.
Не знаю, прав я или нет, но мне кажется, вечная неудовлетворенность человека происходит от противоречий приземленного ума и стремления души к Богу. Ум твердит: какая душа, какой Бог; живем один раз; бери от жизни все. А душа противится, пытается достучаться до ума, заставить его понять и осознать бестолковость, бессмысленность такой жизни. И эту неудовлетворенность, маменька, тятенька, люди пытаются заесть, запить, закурить, занаркоманить, заиграть, зашопинговать… О, мои родные, этого слова вы слыхом не слыхивали.
Раньше как у нас бывало: придешь в свой деревенский магазинчик, купишь самое необходимое, покалякаешь о том, о сем и скорей домой. Теперь это называется «шоппинг» в торгово-развлекательных центрах, где люди могут провести целый день, оставить кучу денег и купить много ненужных вещей. Если бы вы знали, какой поток словесной иностранщины обрушился на русский язык – волосы дыбом встают. И дела теперь, тятенька, не в конторах идут; и конторы уже ничего не пишут – всю деловую жизнь в офф-ф-и-с-с-ы перевели.
Больше всего меня удручает то, что в русской языковой среде попугайничать для многих стало модным и чуть ли не достоинством. И никто этому толком не противостоит, кроме православной церкви. Провозглашают, национальные ценности, а их, как вода берега, постоянно размывают. Потихоньку нас опять подталкивают к «старым граблям»: сколько можно на них наступать; сколько можно ходить по кругу и уподобляться панургову стаду.
Отец смотрел иронично, даже чуть насмешливо; у матери взгляд был добрый, простой и открытый. «Да, тятенька, погуторили бы мы сейчас вволю с тобой. Любил ты поговорить «за жизнь», поразмыслить, порассуждать, пофилософствовать. Похоже, я в тебя удался. Да и маменька у нас мудрая была. Только в ту пору прекрасную мне все некогда было: куда-то постоянно рвался, суетился, не мог отделить главное от второстепенного… Теперь ничего не попишешь. Многое можно изменить в нашей жизни, кроме смерти. Хорошо, что я тогда к Леленьке заехал. Я же потом вообще к ней зачастил. Не знаю, как все сложилось бы у меня без нее… Но то, что было бы хуже – несомненно.
Она помогла избавиться от душевного разлада. Без внутреннего покоя и согласия жизнь просто не может быть полноценной и счастливой. Никакие ухищрения, никакой самообман не помогают. Прав был Грибоедов, ох, как прав Александр Сергеевич: все горе от ума.
После той встречи с Леленькой я прервал свой «бег в никуда»; остановился, оглянулся на «бесцельно прожитые годы» и увидел, что в них было все: и зависть, и корысть, и алчность, и сребролюбие, и ложь, и тщеславие, и осуждение, и гордость… Нет, я не ужаснулся – это пришло позднее. Тогда я просто начал осознавать свою греховность. И это было началом, первым шагом к выходу из тупика.
Без этого человек никогда не изменится, не избавится от страстей. Только через осознание своих грехов, можно от них избавиться и обрести любовь, смирение, кротость, другие богоугодные свойства души. Эти свойства не только Богу угодны; они приятны в личном общении между людьми, полезны в общественной, политической жизни, необходимы в творчестве, в научных, технических изысканиях. Обладая такими свойствами, человек не навредит ближнему; никогда свою деятельность не обратит во зло…»
Размышления Ивана прервались, он поднял голову и взглянул на луну. Она стояла в зените, светила ослепляюще, и почти не давала теней. Небо вокруг было белесым; яркий, будоражащий свет возбуждал все живое; весенняя жизнь бурлила. В этом свете отец, казалось, смотрел еще насмешливей, а мать с еще большей теплотой и сочувствием.
«Знать бы, дорогие мои, слышите вы меня или нет. Если слышите, наверное, удивляетесь: «Надо же, о чем наш Ванюшка начал рассуждать – о духовном. Жаль, что при жизни нам не удалось поговорить об этом. И не только потому, что тема была под запретом. Я же в ней совсем не разбирался, а это целая наука. Разве знал я тогда о таких взаимосвязях: «Только достигнув определенных душевных свойств, человек начинает осознавать, что он ничуть не лучше, не выше других, даже если обладает несметными богатствами и властью».
Власть Понтия Пилата была ограничена только кесарем. И что?.. «Яду мне, яду…» Все вокруг для него было невыносимо; каждый звук, каждое слово приносили тошнотворную, мучительную боль, а перед помутневшими глазами соблазнительно мерещилась чаша с темной жидкостью: «Яду мне, яду».
Как слаб и немощен по сути даже самый могущественный из земных. Ни пантеон придуманных богов, ни материальные блага всего мира не спасают от этих немощей. И только Иисус Христос смог избавить Понтия от гемикрании, невыносимой головной боли, и тот стал размышлять о какой-то новой, неведомой дотоле Истине… Ему даже захотелось спасти Иисуса от казни…
Ну ладно, мои родные, простите. Эк меня заносит – начал о своих грехах, приплел Пилата. Хотя в этом мире настолько все взаимосвязано, что любые рассуждения обязательно ведут к истории, нашему началу, в том числе к началу грехопадения. Леленька много тогда перечисляла грехов, которые накопились в человеке. Я слушал и понимал, что да, есть они и у меня. Но считал, что ничего страшного – большинство с ними живет: не зарубил же я топором старуху-процентщицу, как Раскольников.
Леленька, видимо, понимала, что ее слова я воспринимаю без особого внимания и привела пословицу: «Грехи любезны, доводят до бездны». Вот тогда стало не по себе. Если я с ними сжился, считал естественными, значит, они были мне любезны. И куда же они, мои любезные, тянули меня?.. Ух, как туда не захотелось. А чтобы меня окончательно «добить», Леленька добавила: «Грешному путь в начале широк, да после тесен». Надо же, так убедительно и метко выразить нашу сущность! Не про-о-о-сто, тятенька, ох, не просто было подчинить приземленный, развращенный ум и настроить его на душевный лад. Долго сопротивлялся…
Конечно, не сам ум сопротивлялся. В то время он был инструментом темных сил. Именно через него они разжигают человеческие страсти, помрачают душу и притупляют сознание. «Много на свете умного, да хорошего мало». Опять же в русской пословице сказано: «Голова приросла, а уму воля дана». Разве с этим поспоришь – под чье влияние ум попадает, тому и служит. А душа, в каком бы состоянии ни находилась, остается верной себе: всегда стремится к свету и ищет Бога.
Спасибо нашей молитвеннице! С помощью Леленьки и по милости Божией мне удалось, выражаясь современным языком, перепрограммировать, а проще говоря – перенастроить свой ум на душевный лад. И вы знаете, ум стал неколебим и не мешает душе быть постоянно открытой Богу. Насколько, маменька, тятенька, легче и радостней стало жить. Исчезла всякая неудовлетворенность. Только, когда ум и душа в одной упряжке тянут в одну сторону, наступает жизненная гармония.
Многие живут бурно, шумно, напористо; на первый взгляд, красиво, многогранно, целеустремленно, но, добиваясь своих целей любыми способами, разрушают себя и губят. Тут уж точно ни о какой внутренней гармонии говорить не приходится. Вот такие дела, мои родные. Стараюсь потихоньку очищать свои «конюшни». Это Геракл мог очистить Авгиевы конюшни за один день – могучий был мужик. У меня быстро не получается.
Как вы-то там устроились в неизведанных далях? Здесь вам досталось, намаялись. Каждый день молюсь за вас».
Иван перекрестился, низко поклонился, поцеловал обе фотографии, опустился на колени:
– Маменька, тятенька! Спасибо вам за то, что родили меня на нашей дивной, прекрасной, чудесной планете – жемчужине Творенья Отца нашего Небесного; спасибо вам за то, что родили брата Михаила, сестер Ольгу и Светлану; спасибо вам за то, что уберегли нас, вырастили, выучили, воспитали; спасибо вам, родные за любовь к нам, доброту и ласку; спасибо за счастливое детство, которое вы нам подарили; спасибо за помощь в нашей жизни; спасибо вам, родные за все, за все, за все и, пожалуйста, простите меня, сына нескладного. Простите за то, что жил не так, как вы хотели и не так, как нужно; плохо слушался вас, нервы вам трепал, жизнь укорачивал, мало помогал, не уберег…
Покаянные слова были искренними и шли из глубины сердца. В отличие от покладистого Михаила характер у Ивана в юности был неуравновешенный, вздорный. Нет, нет – и к отцу, и к матери он относился почтительно, слова плохого они от него не слышали; любил их всем сердцем, львиную долю хозяйственных дел брал на себя, чтобы им полегче было, но жил беспокойно. Мог с братом поругаться, дрался с парнями из соседних деревень, что доставляло немало хлопот и расстройств родителям. Но больше всего их огорчало стремление Ивана уехать в город. Отец понимал, что без «старшого» в хозяйстве придется туго.
Сейчас Ивану за себя было стыдно и обидно: как он мог самым дорогим людям причинять боль и страдания. Прав был Антон Павлович Чехов – самое важное: понимать и делать все своевременно. Сколько запоздалых цветов несут люди на могилы; сколько крокодильих слез проливают… Все в этой жизни можно исправить, кроме смерти.
– Маменька, тятенька, простите, родные мои, сына нескладного, недостойного. Царствие вам небесное! Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, пожалуйста, прости моих родителей Марию, Александра, разреши их душам обрести радость и покой в Царствии Твоем.
Со стороны дороги послышалось невнятное движение. Иван не придал ему значения: «Лось или кабаны забрели». После того как не осталось местных охотников, дикие звери почувствовали себя вольготно и осмелели. К примеру, для кабанов разгуливать по деревням и лакомиться в огородах дачников стало делом естественным. Невнятное движение становилось все отчетливей и превратилось в неспешные человеческие шаги. «Это становится интересным. Кому еще не спится?»
Появился силуэт во всем светлом. Человек смотрел по сторонам, будто что-то выискивая, но направление держал в сторону Ивана; не доходя нескольких метров, остановился. Костюм на нем был, что называется, с иголочки; на голове кокетливо устроилась шляпа-канотье. На темной, неопределенного цвета, рубашке выделялся галстук в полоску. Больше всего Ивана удивило поблескивающее на глазах пенсе. «Прям Антон Палыч Чехов. Да он же еще и тросточку сбоку придерживает…»
Внешность незнакомца словно подчеркивала его интеллигентность и вызывала симпатию…
– Здравствуй, Ваня, – благожелательно произнес незнакомец баритоном. – Беседуем с родителями… Весьма похвально. «Чти отца своего и матерь твою, да благо ти будет и да долголетен будеши на земли». Пятая заповедь.
«Да кто же это?» – вглядывался Иван в незнакомца. Размытый свет луны, хотя и был ярким, не позволял верно выделить черты лица. – Если он меня знает, значит и я его должен знать!»
– Не мучайся, Ваня, – будто прочитав его мысли, проговорил незнакомец. Лично мы никогда не встречались. Знаешь ты меня понаслышке. В общем-то, кто меня не знает… Имен моих легион; как меня только не называют – кому как вздумается, но я предпочитаю имя Аггел. Обрати внимание, какое благозвучное, приятное для слуха – Аг-гел, почти Ан-гел. Правда, все говорят падший, но почему так говорят, понять не могу.
Незнакомец галантно приподнял канотье с легким наклоном головы:
– Любить и жаловать не прошу, хотя многие на Земле меня и любят, и жалуют, и даже поклоняются. Тебя, Ваня, прошу об одном – сразу не гнать, потерпеть и не пугаться.
Реакция Ивана на странное представление была неожиданной. Нет бы подыграть шутнику, выразить испуг или хотя бы изумление, но он неожиданно расхохотался:
– Не поверят, утром доктор физико-математических наук, теперь доктор всех мыслимых и немыслимых наук, знаток всех и вся… Ну и шутки, однако, у тебя. Каких только шутников я не встречал в жизни, но такого оригинального впервые. Похоже из дачников?
– Ваня, серьезен как никогда. Время на вашей планете переломное: или – или… Так что не до шуток.
Пребывая в благодушном, приподнятом настроении, Иван вышел из ограды, прикрыв калитку и подошел к незнакомцу. При ближайшем рассмотрении, его внешность не разочаровывала. Он даже был по-своему красив, но ни одной знакомой черты, кроме сходства с Чеховым, Иван не нашел.
– А где доля правды? – насмешливо спросил он. – Она же должна быть в каждой шутке. Где рога, копыта, горящий красный глаз; пыль, гам, та-ра-рам, запах серы; где тревожный шум в верхушках деревьев? Посмотри, какая благодать кругом: соловьи поют – заливаются, лягушки не угомоняются, все цветет, размножается, а земля обласкана Божьей Любовью. До чего у Творца все дивно устроено!
– Не поверил на слово, – разочарованно произнес интеллигент. – Доказательства нужны? К тем, что ты перечислил, прибегать не хочу. Зачем понапрасну разрушать прекрасную ночную идиллию? А я и сам обожаю наслаждаться Божьим твореньем. Предстань я перед тобой в неприглядном образе козлища – все бы испортил, разрушил гармонию, и ты меня, без сомнения, тут же изгнал бы. Много ль мне надо: Иисус, ваш Спаситель, возвысил голос в пустыне: – «Изыди сатана», и меня как ветром сдуло. Сколько заградительных молитв против меня придумали святые….а Крест Честной: «Огради мя, Господи, силою Честнаго и Животворящего Твоего Креста и сохрани мя от всякого зла». И все, Ваня, сбегаю, хвост поджав, как последний трусливый шакал. Какой же я властелин мира? Так, пошкодить – тут меня хлебом не корми. Что касается доказательства, изволь – это я могу «без шуму и пыли».
И незнакомец исчез, растворился. Но не успел Иван и глазом моргнуть, как он появился снова.
– По твоему хотенью и моему веленью могу любой образ принять: хочешь, Саши Шахновского, хочешь, Травушкина Николая – аж даже с веником березовым могу…
– Ну уж нет, этого не нужно. Меня вполне устраивает этот: неопределенный, собирательный образ интеллигента.
Иван понял, что дальше сомневаться было бы глупо и бессмысленно. То, что вначале показалось шуткой, обернулось полной правдой. Перед ним стоял отец лжи, носитель зла, сеятель вражды и ненависти. Он не сделал на Земле ничего благого и доброго; для него, чем хуже, тем лучше; он с удовольствием накрыл бы планету стеклянным колпаком и сладострастно наблюдал, как человечество, изолированное от Божьей Любви и Благодати, с ожесточением пожирает само себя.
В голове Ивана промелькнули гётевский Мефистофель, лермонтовский демон, булгаковский Воланд. Как наяву нарисовалась первая встреча председателя МАССОЛИТа Берлиоза с Воландом.
«Она была как бы призрачной, похожей на предчувствие, галлюцинацию. Маленький, толстенький, лысый председатель со шляпой в руке сидел на скамейке рядом с плечистым, рыжеватым, вихрастым поэтом Бездомным.
Внезапно Берлиоза охватил, на первый взгляд, необоснованный, но столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки. Он тоскливо оглянулся, не понимая, что его напугало, побледнел, вытер лоб платком.
И тут знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый пиджачок… Гражданин ростом с сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия глумливая.
Берлиоз, еще более побледнев, вытаращил глаза и в смятении подумал: «Этого не может быть!..» Ужас до того овладел им, что он закрыл глаза. А когда он их открыл, увидел, что все кончилось, марево растворилось, клетчатый исчез, а заодно и тупая игла выскочила из сердца.»
Нет, никакого страха, тем более ужаса перед…, ну ладно, пусть будет Аггел, коль он так представился, Иван не испытывал: «Не лев же немейский. Тревожит и волнует меня другое; допустимо ли прямое общением с ним, не навредит ли это душе, и не отвернется ли от меня Отец Небесный – вот, что меня реально страшит и пугает.
В этом, наверное, и заключается страх Божий, страх предать Бога хоть в чем-то. Все продумал поганец – настоящий психолог. Заранее попросил сразу не гнать, потерпеть. Почему именно ко мне приперся?..
К доктору Фаусту понятно. Тот недоволен был судьбой, достигнутыми познаниями и готов был на все, чтобы обрести абсолютное знание. А оно человеку не по зубам. Это Фауст знал точно:
И к магии я обратился,
Чтоб дух по зову мне явился
И тайну бытия открыл.
Чтоб я, невежда, без конца
Не корчил больше мудреца,
А понял бы, уединясь
Вселенной внутреннюю связь,
Постиг все сущее в основе
И не вдавался в суесловье.
Иван не любил Фауста, считал его образцом гордыни и тщеславия, которые ввергают человека во все самые тяжкие… Когда доктор увидел в книге знак макрокосмоса, пришел в восторг:
Какое исцеленье от унынья
Дает мне сочетанье этих линий!
Расходится томивший душу мрак.
Все проясняется, как на картине.
И вот мне кажется, что сам я – бог.
Надо же так возгордиться и вознестись. Гордыня подталкивает Фауста все ближе к пропасти, но ученый муж, захваченный страстью обладания, не замечает этого:
Явись! Явись! – Взывает он.
Как сердце ноет!
Все помыслы мои с тобой слились!
Явись! Явись!
Явись! Пусть это жизни стоит!
И дух не заставил себя ждать:
Заклял меня своим призывом
Настойчивым, нетерпеливым,
И вот…
И вот… струхнул наш герой:
Твой лик меня страшит.
А ты что себе нафантазировал – красавица тебе явится, что ни в сказке сказать, ни пером описать? И дух, конечно, не преминул поиздеваться над незадачливым сумасбродом:
Что ж, возомнив сравняться с нами,
Ты к помощи моей прибег?
И это Фауст, который говорил
Со мной, как равный, с превышеньем сил?
Я здесь, и где твои замашки?
По телу бегают мурашки.
Ты в страхе вьешься как червяк?
И поделом тебе, доктор. К предателям и отступникам у хозяев всегда отношение уничижительное. Ко мне-то чего ради?.. Даже не думал о нем никогда. Просто так ничего не происходит. Что-то лукавый затеял. Не лучше ли сразу, раз и навсегда, от него освободиться?
Все это время, пока Иван размышлял, Аггел не проронил ни слова. Он стоял неподвижно, опираясь на трость и, казалось, ко всему был безучастен. Но на последние Ивановы раздумья отреагировал мгновенно:
– Да ничего, Ваня, я не затеял. Я понимаю, что насильно мил не будешь, но и рубить сплеча не надо.
При этих словах в ушах Ивана то ли прошелестело, то ли кто-то прошептал: «Не бойся, я с тобою». Он улыбнулся: «Да и вообще – Бог полюбит, так злой не погубит».
– Хорошо, я готов поговорить с тобой, но только не здесь…
Аггел сразу оживился, снял шляпу, нарочито элегантно поклонился:
– Вот и ладушки.
Видимо, на радостях элегантный господин крутанул трость и, легко жонглируя ею, стал изящно пританцовывать, при этом негромко припевая:
– Ладушки, ладушки, где были?
– У бабушки.
– Что вы ели?
– Кашку.
– Что вы пили?
– Бражку.
Иван хотел его остановить, но Аггел тут же замолк и спокойно произнес:
– Да, я проказник и пакостник; да, я коварный злодей; да, я падший демон; да, я враг рода человеческого; да, я…; да, да, да и еще раз да: все, что происходит худого на Земле, сваливают на меня, костят самыми хульными, непотребными словами.
Все правильно, поделом мне. Но ведь во всем этом есть и обратная сторона медали. Конечно, иметь такого козла отпущения, сваливая на него все грехи – удобно, но не пора ли, кумушки, и на себя оборотиться? Неплохо бы кое-что и о супротивной стороне вам разузнать, как-то понять ее.
– Красиво излагаешь, Аггел. Всем известно, как умеешь убаюкивать людей и усыплять их бдительность. Не зря тебя называют волком в овечьей шкуре. Но твои слова о том, что на Земле не до шуток и вопрос стоит ребром: или – или, меня давно тревожит. Человечество действительно докатилось до состояния – быть или не быть… Только тебе-то что за печаль? Не ты ли довел жизнь до театра абсурда? – Иван хотел добавить «паршивец», но сдержался.
– Вот и ты, Ваня, туда же: паршивец, волк в овечьей шкуре.
– Да-с-с, Аггел, интересное кино у нас получается: язык человеку дан, чтобы скрывать свои мысли, а от тебя ничего не утаишь?
– Ничто, Ваня, от меня не ускользает: ни мысли, ни чувства, ни намерения – каждый для меня открытая книга.
– Ладно, это можно было предполагать. Меня больше интересует другое: почему ты удостоил своим визитом меня? Вот уж, прямо всю жизнь мечтал о встрече с тобой.
– Твоя ирония уместна и вопрос резонный. Мне давно хотелось кому-то открыться. Не подельникам же своим, которые в рот тебе смотрят и готовы на все, чтобы угодить. Мне интересны личности мирового масштаба – выдающиеся, незаурядные – такие как Шекспир, Гёте, Пушкин, Лермонтов, Булгаков. Но даже они не смогли меня постичь и правдиво изобразить.
Аггел замолк и несколько секунд стоял в задумчивости. Дальнейшие его слова были похожи на мысли вслух.
– Я же им все подробно рассказал… Возможно, они просто испугались. За это могли и анафеме предать. Даже Александр не решился правду рассказать – все вокруг, да около:
В дверях Эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А демон мрачный и мятежный
Над адской бездною летал.
Дух отрицанья, дух сомненья
На духа чистого взирал
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал…
Аггел прочитал отрывок стихотворения в стиле драматического жанра красивым баритоном.
– И на том спасибо, дружище, – продолжил он свои мысли вслух, – хотя бы предвосхитил, намекнул. И ты, Михаил Юрьевич, этим же удовольствовался: предвосхищением да намеками.
Печальный демон, дух изгнанья,
Летал над грешною землей,
И лучших дней воспоминанья,
Пред ним теснилися толпой
Тех дней, когда в жилище света
Блистал он, чистый херувим…
Дальше Аггел не декламировал, а проговаривал отдельные строчки, без вдохновения, сникшим голосом:
Когда он верил и любил,
Счастливый первенец творенья!
Не знал ни злобы, ни сомненья…
Ничтожной властвуя землей,
Он сеял зло без наслажденья.
Нигде искусству своему
Он не встречал сопротивления —
И зло наскучило ему…
Из всего монолога Иван уяснил только одно – ко всем гениям литературы и поэзии Аггел приходил так же, как сейчас к нему: «Получается, в своем демоне Пушкин выразил не только переживания Аггела, но и описал реальные события».
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд…
– Нет, нет, Ваня, – встряхнул головой Аггел, – приходил я ко всем по-разному, но всегда в подобающем обстановке и публике виде.
– В этом я не сомневаюсь. Свои возможности ты продемонстрировал. Но мне по-прежнему непонятно: я-то с какого бока-припека в этой компании великих?
Аггел вздохнул:
– Вот, что я тебе скажу на это, Ваня. Необъятный океан вечности поглотил многих великих писателей. Они жили вдумчиво; ты знаешь, мудрые никогда не торопятся. Поскрипывая тростниковыми и птичьими перьями, они пытались проникнуть в тайны мироздания, глубины взаимосвязей бытия на земле и на небе. Получалось иногда тяжеловато, но зато основательно, фундаментально.
А нынче перья не скрипят, по клавишам порхают пальчики; как-то суетно жизнь проходит. И писатели туда же – пытаются за всеми угнаться. От того и скользят по поверхности, мельчают. В суете, Ваня, величия не обретешь.
– И ты решил снизойти до Ивана Неизвестного, как говорится: «На безрыбье и рак рыба».
– Зачем же, Ваня, так о себе уничижительно. К тебе я пришел неслучайно, мой выбор осознанный. Цель моя на Земле понятная, это я и не отрицаю: провоцировать людей на грех, чтобы исказить в человеке божественное начало. Делал я это искусно, но без удовольствия и вдохновения. Как точно подметил Михаил Юрьевич, без наслажденья, потому что понимал, что дело это неблагодарное.
Поэтому во все века мне и хотелось с кем-то поговорить по-человечески. Хотелось донести до людей, что никакой я не падший и не злодей, а просто исполняю свою миссию, можно сказать, провожу на Земле спецоперацию. С такой надеждой я и обращался к писателям.
– Ух ты, наш белый и пушистый, – язвительно хмыкнул Иван. – Закрутил ты, конечно, лихо. Оказывается, не сам ты все затеял, а исполняешь чью-то волю. Настоящая «дюдектива» получается. То, что ты к писателям обращался, логично: они могли рассказать о тебе миллионам людей. Я-то при чем?! Можешь, наконец, ответить?
– Что ж, изволь выслушать. Я же тебя с пеленок заприметил. Такого славного первенца Марьюшка родила: красивенький, черненький и весь волосатенький – даже на личике были волоски. Прости, Ваня, возрадовался я тогда, возликовал: «Мой, мой, мой малыш».