Читать книгу Заметки Панацеи - - Страница 3
Второе письмо
ОглавлениеЛето на балконе
Борис Михайлович Покрышкин – коренастый, подтянутый 70‑летний мужичок с орлиным веснушчатым носом и щегольскими седыми бакенбардами – был из тех живчиков-пенсионеров, которых можно встретить в любом большом городе с наступлением по‑настоящему теплой погоды.
Они часто передвигаются на своих тяжёлых, скрипучих советских велосипедах вроде «Урала» или «Харькова», в редких случаях на «Туристе». Багажники обтянуты веревками или резинками, под ними – пакеты с покрывалами. Велосипедисты стелют покрывала в самых неожиданных местах и, как армия партизан – солнечных зайцев, светят своими бронзовыми животами на пляжах, лесных тропинках и где угодно. Говорили, что их можно встретить даже на козырьках брежневок и хрущевок – там, дескать, нет тени и никто не мешает.
Старички, конечно же, ничего не стесняются, принимают солнечные ванны и чувствуют себя, кажется, даже лучше и вольготнее чем в молодости.
В то лето Борис Михайлович предпочитал целыми днями быть на воздухе. Своего сада у него не было, поэтому он часто уезжал в городской бор – практически полноценный реликтовый лес – и подолгу загорал на одном из заброшенных гранитных карьеров, заполненных водой.
Вечером он возвращался домой – в одинокую холостяцкую берлогу, обставленную по последнему писку времен позднего Брежнева. Его жена скончалась 11 лет назад, дети разлетелись, как мотыльки, не приезжали, но часто звонили ему на городской телефон.
Жаркий июль нагревал бетонные стены старой панельки Покрышкина с таким усердием, что к вечеру в квартире было, как в бане, еще и окна выходили на южную сторону.
Из-за этого неунывающий Борис Михайлович пристрастился спать на незастекленном балконе на втором этаже: стелил своё походное синее покрывало с какими‑то инопланетными грибами, вышитыми белыми нитками, клал под голову подушку и лежал на полу, сквозь прутья поглядывая на улицу. Он прислушивался к ее клокочущей, хаотической жизни и находил в этом особый, ни с чем не сравнимый шик.
Кипучее бытие двора с высоты семи метров представало перед ним, как тщательно отрепетированное представление, где один зритель, а актеры не в курсе, что они играют. Всё было таинственным, волшебным и интересным: обрывки полночных фраз, ссоры, сальные шутки подгулявших жильцов, пьяные походки и томные взгляды. Любопытным было даже появление во дворе в одно и то же время одних и тех же людей – они шли с работы, как механические игрушки. Это почему‑то забавляло Бориса Михайловича. Он никогда не думал, что люди могут быть настолько пунктуальными.
В тот душный вечер он по своему обыкновению улегся на балконе в коротких беговых шортах, с наслаждением вытянул ноги, закинул руку под голову и с удовольствием сказал про себя:
«Всяко лучше, чем телевизор смотреть». Борис Михайлович сторонился и даже слегка боялся всего нового. Телевизор в его системе жизненных координат был олицетворением прогресса – зубастого и непонятного. В советское время, с травоядной, тщательно цензурированной программой – еще куда ни шло, Борис Михайлович много смотрел его с женой. Но после перестройки, когда в страну хлынул селевой поток аляповатых шоу, сериалов, информации, криков, стонов и «боевиков-карате», Покрышкин предпочел выключить его вовсе. Боялся, что не получится приручить зверя.
– Что, говоришь, лучше? – переспросила старушка Кузьминична.
Она сидела на лавке у подъезда, Борис Михайлович ее не заметил, а сказал, похоже, слишком громко.
– Да на тебя смотреть, Кузьминична. Всяко лучше, чем в этот проклятый телевизор пялиться, – засмеялся Покрышкин.
– Это ты зря, через 20 минут, – бабулька посмотрела на крошечные, будто детские наручные часы, – «Богатые тоже плачут» начнутся, сериял.
– Что я там не видел? «Богатые тоже плачут?» Известное дело, плачут. Вон из соседнего, 36‑го дома, дядьку вот как раз такого – богатого, в малиновом пиджаке, с «ролексами» на руке – пристрелили. А еще соседка – бабка Глаша – говорит, мол, потом тех, кто пристрелил – тоже пристрелили. Так что, плачут. И еще как! Я это и без ваших «сериялов» знаю, – с вызовом сказал Покрышкин и подбил подушку, собираясь перед сном еще часок поглядеть на жизнь двора.
– Понятно, что плачут, но у них там всё так красиво, чинно! – Кузьминична аж потерла ладони от удовольствия, предвкушая 23‑минутный сеанс плавания в мексиканском заливе латиноамериканских страстей.
– А у нас во дворе разве не кипят страсти? – удивился Борис Михайлович, приподнявшись на локте и глядя на соседку сквозь прутья балконной перегородки, словно из клетки. – Я тут, знаешь, уже целый месяц живу, на этом балконе, и гляжу с него, как с театральной ложи на сцену. Учительница из второго подъезда, знаешь такую?
– А как же, знаю.
– Как‑то вышла в три часа ночи и под этим грибком села, сидит, значит. А мне не спалось от жары. Спрашиваю у ней, что случилось, мол? Помощь, может, нужна? А та плачет, говорит, муж буянит пьяный и она ждет, дескать, когда тот заснет, чтоб не прибил. Чем не страсти-мордасти?
– А я мужа знаю, – задумчиво сказала Кузьминична. – Николай Саныч, тоже учитель.
– Вот, в том то и дело, что учитель, физик. Никогда бы не подумал, что он пьет, зараза, а оно вон как. А ты говоришь – страсти! – сказал Борис Михайлович, потом повернулся на бок и будто спохватился. – Хотя, что я это, прям как ваша сестра со скамейки, сплетни разношу. Я, это самое, что сказать‑то хотел: в реальной жизни намного интереснее, чем в твоем, Кузьминична, телевизоре. Так что лучше не в ящик смотреть, а вон, в окно.
– Да ну тебя, – махнула рукой Кузьминична, – сиди на своем балконе, кисни в этих помоях, а я пойду смотреть, как люди живут.
Бабушка ушла, а у Бориса Михайловича осталось на душе неприятное чувство. Во-первых, он корил себя за то, что начал как та классическая «приподъездная бабка» распространять сплетни про хорошего человека – учительницу, а во‑вторых, пугало предчувствие какой‑то надвигающейся подмены реальности.
Будто подлинную жизнь с ее запахами, криками, всполохами, печалями и радостями хотят заменить декорациями из папье-маше, вымыслом – всеми этими мыльными операми на ТВ. А главное, что в такой капкан попадутся первым делом пенсионеры. Потому что они наивны.
В ту ночь он снова плохо спал и беспрерывно ворочался. Внезапно атмосферное давление упало, подул холодный ветер – прообраз будущих вьюг – и намял Борис Михалычу бока. «За сплетни», – как решил он с утра. Продуло. Причем так основательно, что крепкий, никогда особо не болевший мужичок – бывший ударник завода «Теплоприбор», неизменный участник заводских спортивных мероприятий, непьющий и некурящий кремень – сделался вдруг несчастным и пожелтевшим. Никогда с ним ничего подобного не случалось, а лечиться он не привык.
С балкона пришлось перебраться на румынскую тахту. Детям пояснил, что приболел, подробности не рассказывал. Холодный ветер, как лазутчик, сделал свое дело и был таков: на улице всё так же пекло, дом к вечеру раскалялся, а несчастный Покрышкин потел на тахте и не мог встать. Он еле‑еле ходил, мучаясь болью в спине, подъедал остатки еды из холодильника и решил, что, если через неделю не полегчает, придется вызывать врача.
А этого он очень не хотел: Борис Михайлович сторонился людей в белых халатах, а после смерти супруги, которой не смогли вовремя диагностировать рак и поставили диагноз на уже неоперабельной, терминальной стадии, мужчина вообще зарекся иметь хоть какие‑то дела с медициной. Он ее рассматривал как еще одну часть прогресса: с одной стороны – телевизор, с другой стороны – врач.
«И так и так помру. Рано или поздно», – стоически размышлял он, когда, случалось, у него болел желудок. Обычно после какой‑нибудь тяжелой пищи вроде холодца с хреном.
Впрочем, самое печальное, что прострелы в спине и в боках не только лишили его возможности загорать на карьере, но и согнали с балкона. Лежи целый день – не тужи. Поначалу он пытался читать, но буквы плясали, мысли убегали, как те скакуны из песни Газманова – ее в тот год часто крутили по радио – читать надоедало. Потом он играл сам с собой в шахматы, но после третьего детского мата, поставленного самому себе, затея показалось пустопорожней и идиотской.
«Как можно самому с собой играть, это же бред», – думал Покрышкин.
Какое‑то время бедняга просто так лежал и смотрел в стену, вспоминал разные случаи из жизни, прокручивал их, как, бывало, прокручивал диафильм детям, когда те были маленькими.
Но эти самосозерцательные опыты почему‑то приводили в уныние – опытный Борис Михайлович умело отслеживал опасное, почти смертельное для пенсионера чувство и блокировал усилием воли.
Все явственнее, настойчиво и даже дерзко попадался на глаза телевизор. Он стоял в углу, на его макушке белела ажурная салфетка, из‑за которой аппарат напоминал чью‑то квадратную голову в косынке.
На четвертый день покрышкинской лежки в дверь позвонили. «Продутый живчик», охая и причитая, пошел открывать. На пороге стояла Кузьминична.
– Слава богу, живой. А то ты, дед, пропал с балкона, я и заволновалась, думаю, мало ли, вдруг помер, – жизнеутверждающим голосом сказала соседка.
– Да я это, приболел. Продуло, похоже. Жду вот, когда отпустит, – ответил Борис Михалыч. – Да ты чего на пороге стоишь? Проходи, поболтаем. Правда, мне угостить тебя нечем.
Покрышкин скучал по живому общению, по наблюдению за жизнью двора, по людям. Невысокие стены с выцветшими бумажными обоями в бледно-коричневых узорах были плохими собеседниками.
– Да не, извини, спешу, – Кузьминична переминалась с ноги на ногу и сунула Покрышкину литровую банку с голубцами. – На вот, поешь. Сегодня сготовила.
– Спешит она, ты ж на пенсии, куда тебе спешить? Или смерть свою обогнать хочешь? – зловеще рассмеялся Борис Михалыч, а потом вдруг понял, в чем дело. – А-а-а, точно! «Сериял».
Он специально коверкал слово.
– Про богатых.
– Ага, «Богатые тоже плачут», – ответила соседка, – через пять минут начнется.
– И бедные плачут, и богатые плачут, и я плачу, – философски заметил Покрышкин. – Ну иди.
– Я завтра зайду еще, – голос Кузьминичны удалялся, она жила двумя этажами выше, на четвертом.
Борис закрыл дверь. Перед глазами, нагло выпятив стеклянное брюхо, стоял телевизор.
«Да черт с тобой! – плюнул Борис Михалыч. – Посмотрю, кто там плачет, не зря же стоит этот динозавр, занимает место. Посмотрю и, может быть, выброшу его на помойку или продам. Хотя кому он нужен, черно-белый».