Читать книгу Корабль-греза - - Страница 9
7°33´ ю. ш. / 15°7´ з. д
ОглавлениеНочь.
И Кобылья ночь. Так хочу я впредь ее называть. Ты уже знаешь – из-за того созвездия. Я все еще не рассказал тебе, чем она закончилась, после того как я блуждал по всему кораблю. Когда это южное созвездие поднялось на дыбы, так что я от его копыт отлетел аж к «Велнес-Оазису». Приземлившись под дверью с надписью Staff only.
Так я и попал в вашу жилую зону, куда нам, пассажирам, доступа нет, даже и нам – ста сорока четырем. Хотя мы уже почти на той стороне. Но мне это не помогло, не только из-за халата и босых ног. А потому что я в самом деле уже не был хозяином своих чувственных ощущений и тем более своего духа. Который не мог больше ухватить ни одной ясной мысли. В любом случае по сравнению со светлыми пассажирскими зонами там, на уровне скулового пояса, было прямо-таки темно. Хотя проходы и там освещены, пусть и приглушенным светом. Так что моим глазам после Staff only поначалу пришлось к этому привыкнуть.
В конце концов я все-таки стал различать лампочки, еле теплящиеся над ближайшими – и последующими – металлическими дверями.
Они, вероятно, служат для противопожарной защиты. Для любого судна нет ничего хуже, чем открытый огонь. Поэтому я понятия не имею, как двинулся по направлению к корме. Проход с низким потолком вел вдоль стены «Велнеса» и дальше, мимо госпиталя, который предстал передо мной как страшная угроза. Она, эта угроза, мелькала, словно тень, которая с самого начала здесь присутствовала – то ли перед лампами позади меня, то ли позади них передо мной. Но не на полу, а на потолке. Там все переворачивалось вверх тормашками.
Так что я, можно сказать, вздохнул с облегчением, когда за ближайшей огнеупорной дверью услышал сперва бормотание, а потом выкрики и смех. Действительно, в проходе стоял едкий сигаретный дым. Из-за чего я внезапно кашлянул и поперхнулся, и поэтому раскашлялся уже по-настоящему. Я рыгал, пока желудок не выбросил вверх свой сок. И теперь я уже не мог крепко стоять на ногах, тем более – опираться на палку. Она просто отклонилась в сторону и упала. И тут я инстинктивно, как мне кажется, схватился за грудь.
Я пытался как-нибудь устоять на ногах, но ведь нужно было нагнуться за палкой. Я поскользнулся, хотя все еще держался за поручень. Все это, само собой, случилось еще и из-за бури, которая так швыряла корабль вверх и вниз, что в любом случае уже было трудно сохранять равновесие. А тут еще рокот машин, который доносится снизу, из стального чрева. И никакой другой опоры не было. Потому что Кобыла вздыбилась снова, но теперь действительно угрожающе, – эта гигантская разъяренная космическая лошадь. Глаза ее искрились, как огненные шары, как кометы. Когда же они разгорелись, вверх поднялись дымовые грибы, а из ноздрей на корабль-грезу посыпались метеориты, каждый – как пламенеющая стрела.
Разумеется, сквозь переборки и палубные настилы ничего такого не было видно. Но я это чувствовал. Потом Кобыла всей своей тяжестью рухнула сверху вниз, чтобы передними копытами разбить палубу. Толчок был таким весомым, что я окончательно потерял равновесие и упал. И ударился головой. И все же ничего не почувствовал, никакой боли, даже от удара; был, может быть, уже мертвым, подумал я, Боже милосердный, позволь мне быть мертвым. Поскольку я чувствовал влагу, что-то клейко-сгустившееся на лбу. Может, мои очки разбились. Но еще и теплое ужасное струение по ногам. И как будто чудовищные, колоссальные руки трясли меня. Меня окликали, но издалека, через рупор, как я думал, – чтобы удержать здесь. Так что я все еще пытался ползти, уползти прочь, и мне даже удалось каким-то чудом перебраться через комингс ближайшей двери, которая была открыта, я уж не знаю почему. Оттуда веяло холодом. Воздухом, совершенно ледяным. Тем временем кто-то все продолжал меня тянуть, хотел этими титаническими руками оттащить назад. Тогда как все во мне думало: Прочь отсюда!
Пожалуйста, пожалуйста – прочь.
Как плачевно умирала моя бабушка. Она не могла обходиться без перегибов. Только поэтому отказывалась от морфия. Корчилась от боли, эта суровая женщина, но еще и теперь, подыхая, наслаждалась преувеличениями, перегибами. Она ведь не плакала. Не пикнула даже. Это не пикнуть – тоже одно из ее словечек.
И как умирала мать, которая тоже не кричала. Она только неотрывно смотрела на стену. Все-таки однажды, в один из последних моментов бодрствования, она кое-что сказала мне. Я сидел рядом с ней в хосписе, чего я, однако, не хотел – не хотел сопровождать ее в смерть. Что общего было у меня, русского ребенка, с этой женщиной? Как она взглянула на меня и шепнула что-то, и в первый раз – думаю, в самый первый раз – взяла мою руку. И за нее притянула меня к себе, хотя была очень слаба, – почти к своим губам. Чтобы прошептать такую вот ложь: «Тебя я всегда любила. Никого другого, только тебя».
Это было настолько отвратительно, что я тотчас вырвался и покинул комнату. Больше я мать не видел. Позаботиться обо всем пришлось Петре – о мертвом теле и о необходимых бумагах. Я и на ее похороны не пошел, забыл даже год – 1988-й, 1989-й. Совершенно без разницы. Но об одном я всегда думал, сделал это уроком для себя: Так умереть, как они обе? Лучше я приму яд. Лучше брошусь под поезд. И вот теперь проснулся в корабельном госпитале, где уже заранее охладили одну из камер, куда меня запрячут, когда все будет позади.
Камер четыре, поскольку для маджонга требуются четыре игрока. Без них воробьиная игра – всего лишь пасьянс из ста сорока четырех костей. Но это еще и воробьи. К такому никто не готов, как и к тому, что результатом насилия может быть только ложь, снова и снова ложь. Нам, следующим, не остается ничего другого, как ради самозащиты продолжать лгать. И заходить в этом все дальше и дальше: за пределы нашей жизни, в жизнь грядущую.
И так во веки веков.
Куриноперьевая древесина. Понятие из того же разряда, что клеточная батарея. Когда у кур вообще больше нет перьев.
Воробьиноперьевая древесина, воробышковоперьевая древесина.
Фейноласточкиноперьевая древесина.
Есть времена года, которые не годятся для умирания. Осень, к примеру. Хотя я слышал, что очень многие люди такие попытки предпринимают.
Нет, ты меня неправильно поняла.
Тогда как уйти ранним летом – это как если бы чья-то правая рука еще какое-то время укачивала тебя на ладони. Чтобы успокоить, может быть, и чтобы кончики пальцев левой руки тебя немножко погладили. Так, что ты от этого уже почти засыпаешь и уже не видишь в происходящем плохого. А даже хотел бы наконец отступиться от всего. Если кому-то суждено такое, сказала сеньора Гайлинт, значит, он и есть тот, кого мсье Байун назвал человеком раннего лета. Вас не должно смущать, что он употребил это выражение и применительно к вам. Между прочим, прибавила она, меня зовут Гайлинт. Леди Порту, значит, это просто прозвище и, как я подумал, почетное звание, данное ей мистером Гилберном. Собственно, выражение его глубокого почтения к ней.
Для него это действительно так и было, вспомнил я. То есть я вспомнил, что в самом начале нашей дружбы мсье Байун мне это сказал. Потому-то корабельный госпиталь и был сейчас для меня опасен. А не потому, что, как выразился доктор Бьернсон, третьего сердечного приступа я не переживу. Я в любом случае уже и того не понимал, чтó понадобилось директору отеля в госпитале, пусть даже и корабельном. Какую важность он на себя напустил! Он, может, и отвечает за мою каюту, и может распоряжаться Татьяной и всеми ее коллегами – но уж наверняка не больными. Он даже о здешних приборах ни малейшего понятия не имеет.
Но не только поэтому я подумал, что здесь я ни в коем случае умирать не стану. Не в этой искусственно освещенной темноте. Ведь прежде я должен выкурить одну из своих сигар. Это мое обязательство. Как и то, что при этом я буду смотреть на море. Поскольку, как выразился мсье Байун, человек должен захотеть умереть. И тогда уже будет бессмысленно продолжать заботиться о своем здоровье. Но, сказал мистер Гилберн, в этом как раз и заключается комизм. Они, люди, из страха продолжают выкручивать шланг, в котором давно не осталось влаги. Ах, тихонько воскликнул он, избавь меня от рук тех, чье учение никому не приносит пользы!
Но не он, мистер Гилберн, а мсье Байун, которого давно уже нет с нами, коснулся моей правой руки двумя пальцами своей левой. Он, похоже, думал, что я задремал. Между тем он, собственно, не хотел меня будить и все же должен был. Он ведь сказал, что мне надо встать. Вам, дескать, нельзя оставаться здесь. Другие вас ждут.
О каких других он говорил? Сеньору Гайлинт, которая рассказала, как она рассказала мистеру Гилберну, что она родом из Португалии, я тогда еще не знал, а только его. Лишь позже, в ее присутствии, он просветил меня насчет того, что Gygis alba[19] – вовсе не разновидность ласточек. О чем я, когда увидел их в первый раз, и сам подумал. То есть я, Катерина, дал тебе насквозь фальшивое имя. Ложь, снова и снова ложь.
Тем не менее я хочу и впредь тебя так называть, Lastotschka.
Дело в том, что в действительности это чайки. Но они так искусно летают! Кроме того, ложь получилась нежная – такая же нежная, Катерина-Lastivka, как твой язык. По крайней мере хоть это.
Но есть люди, продолжил свои объяснения мистер Гилберн, которые считают этих фей совершенно отдельным видом птиц. Что похоже на правду. Но тогда тебя следовало бы называть Kratschka или, по-украински, Kryatschok, а ни то ни другое тебе не подходит. Между тем сеньора Гайлинт спросила, в самом ли деле это так важно. Разве вы не замечаете, что правда и ложь для нас мало-помалу сплавляются воедино? Нет – правда и сказка, сказала она. Это наша величайшая способность, сказала она, – превращать всякую ложь в правду. Только сперва хорошо бы нам обрести Сознание, подумал я. И тут она, будто отвечая на мои мысли, спросила: а уверен ли я в нашем корабле-грезе, уверен ли вообще? И, спросила она, – в себе самом, господин Ланмайстер? Ибо какую роль играет то, где человек находится. Она сама, во всяком случае, каждый день возвращается в Касбу – к ее маленькому, как она выразилась, берберу. И она, дескать, не задумывается о том, не сочтет ли ее кто-то помешанной. Ее он тоже называл человеком раннего лета.
Он, не хотевший теперь, чтобы я умер фальшиво.
Вы же хотите пойти в «Капитанский клуб», сказал он, сегодня вечером. Если вы будете тут лежать, это не получится. – Это он, правда, лишь прошептал, так близко к моему уху, что никто другой не услышал бы, и уж тем более – директор отеля или кто-то из санитаров. Но я почувствовал прокуренное дуновение его дыхания. В конце концов, там вас ждет Ласточка, чтобы сыграть вам кое-что. И не забудьте передать привет от меня сеньоре Гайлинт.
Меня удивило уже то, что мне позволили так просто взять и уйти. Может, они подумали, что, так или иначе, от этого уже ничего не зависит.
Правда, рано утром мои показатели опять были стабильными. Кроме того, в корабельном госпитале не хватает коек, так что мне даже не пришлось самому вытаскивать канюлю. Это сделал ирландец, Патрик, который иногда сидит снаружи с клошаром. Он не только починил мои очки, но и вообще относится к числу самых необычных участников этого путешествия.
Во-первых, он еще молод, ему только исполнилось пятьдесят. Но главное, он когда-то работал лесорубом в Шварцвальде. Это и сейчас заметно по его черной, хоть и с проседью, клинообразной бородке.
Само собой, тогда он был значительно моложе. Но что кто-то, прежде перепиливавший целые деревья, потом становится санитаром в госпитале, где ничего не надо пилить, – в этом ощущается именно тот юмор, который имеет в виду мистер Гилберн. Ведь здесь все, если оно не лежит уже изначально, падает само по себе. Вот что значит комическое, а вовсе не то, что представляет собой потеху, и только. Иначе это было бы легко. Поэтому не всякий человек, если он не обладает Сознанием, хорошо переносит комическое. Тут требуется определенная отстраненность, которая у Патрика, само собой, есть.
В такие молодые годы относиться к ста сорока четырем – по обычным меркам, думаю я, это должно сочетаться по меньшей мере с легким ощущением горечи. Но ничего такого по нему заметить нельзя. Он не признает никаких ограничений и все еще способен мечтать. К примеру, он всем сердцем стремится в Лиссабон. Имея в виду, что там он хочет еще раз сойти на берег. Со времен ранней юности это, дескать, город его мечты. Где он хочет первым делом купить себе парочку pastéis de nata[20], потому что от них человек делается счастливым. Он мне сразу и объяснил, чтó они собой представляют. Но мне это показалось опять-таки комичным: что пирожное с начинкой из пудинга может кого-то осчастливить.
Но в то утро Патрик еще не открылся передо мной. Только поэтому, Lastotschka, мне было так неприятно, что ночная катастрофа случилась в его присутствии. Я попросту не хочу, чтобы меня видели беспомощным. И что именно доктор Бьернсон заговорил о моем втором апоплексическом ударе, ситуацию отнюдь не улучшило. То есть он заговорил о моем втором инсульте, из чего видно, как мало он в этом разбирается. Ведь настоящего врача в ту ночь не оказалось на месте. Поэтому никто и не смог мне объяснить, как получилось, что хотя у меня и остались после первого инсульта парализованные нога и плечо… Я тогда несколько недель пролежал в больнице… Так почему же будто бы имевший место второй инсульт не оставил вообще никаких следов. Медику-любителю доктору Бьернсону такое не по силам. Вероятно, поэтому меня и отпустили в каюту. А сам я не настаивал на дальнейшем обследовании. Ибо мсье Байун тогда говорил мне прямо в душу. К Сознанию относится и понимание того, что ты должен испить всю чашу до дна. Получая при этом неторопливое, я бы даже сказал, обстоятельное удовольствие.
Потому я, так или иначе, задумывался о том, что все могло бы кончиться хуже. Во всяком случае, здесь тоже обнаружился некий скрытый смысл. Ведь не будь этой катастрофы, Патрик, вероятно, вообще никогда бы мне не встретился. И уж точно не признался бы, что он мне немножко завидует. Ведь я – так он выразился позже, во время концерта, – могу слышать музыку ангелов. Что я сразу счел такое высказывание преувеличением, об этом мне нет нужды тебе писать.
После того как за столиком для курильщиков была выкурена его сигарета, он проводил нас до «Капитанского клуба». Его санитарная смена к тому времени закончилась. Мистер Гилберн и сеньора Гайлинт тоже отправились со мной, тогда как клошар, само собой, остался снаружи.
Это был ваш каждодневный вечерний концерт. Патрик, похоже, действительно принял тебя за ангела. Однако я обладаю достаточным жизненным опытом, чтобы знать: ты так же мало являешься ангелом, как и ласточкой. Ты – молодая женщина со всеми ее потребностями и ежемесячными кровотечениями. Так и должно быть у людей: они не чистые, а, как выражался мсье Байун, амбивалентные. Что подразумевает среди прочего строптивость, проявления несправедливости и даже алчность. Но также грезы и, в любом случае, заблуждения. Пока человек с годами и десятилетиями, если все пойдет хорошо, не станет просветленным.
Потому что чистота – только для старости.
Грустно, собственно, когда кто-то столь рано обретает Сознание. С Патриком это случилось. Это действительно следует назвать так. Лишь потому, что это настолько несообразно, он мог заговорить о музыке ангелов и даже позавидовать моей способности ее слышать.
Я несколько беспомощно огляделся по сторонам.
Рядом со мной слева сидел мистер Гилберн, справа – сеньора Гайлинт, а напротив – он. У стойки сидел вполоборота человек в светлом костюме и с бритой головой. Он почти развалился на барном табурете. Рядом с его бокалом лежал серебристый аппаратик с пунцово-точечно тлеющим диодом. Очевидно, он вас снимал.
Вы уже начали следующую вещь.
О которой я подумал, что, с одной стороны, это хорошо, если вы, хоть сейчас и играете Баха, еще не достигли подлинного парения. С другой стороны, мне мешало, что вы играете для нас, а не для себя. Поэтому отсутствовала интенсивность. Вы что-то выставляли напоказ. Я вообще не имею представления о Бахе, но музыка, думал я, играет на любом инструменте исключительно для себя. К музыке ангелов это вообще не имеет отношения. Кроме того, существует ведь не только нежное и доброе. Злому тоже нужно куда-то приткнуться. Если для него не находится места в музыке, как и в жизни, то все становится только горше, хуже.
Вы, однако, хотели проявить предупредительность – твоя подруга-скрипачка и ты. Дескать, людей пожилых не следует волновать без нужды. Поэтому серьезная музыка не должна быть по-настоящему серьезной. И вы заранее постарались подобрать для нас что-то подходящее. Как если бы мы не были взрослыми, прошедшими, поверь мне, через какие-то адские круги и там созревшими личностями, а снова стали детьми, которых нужно вести за руку, потому что они еще не знают жизни. Так что с ними играют в «горшочек-холодно-горячо» и в жмурки. Но вы думаете, мы этого не замечаем.
Замечаем, Lastotschka, и еще как. У нас просто нет больше сил, чтобы обороняться, а главное – нет тщеславия. Нам, в отличие от вас, все это представляется бессмысленным. Поэтому мы смотрим сквозь такие вещи: сквозь горшок, и деревянную ложку, и повязку на глазах. Мы видим насквозь и эти вещи, и вас. Но мы не позволяем вам этого заметить, чтобы вы сами не уподобились маленьким детям. Мы берем эту роль на себя. Это наш способ проявлять предупредительность, потому что вы, как и Патрик, еще не можете видеть насквозь. Собственно говоря. Потому нам и не пришло бы в голову заговорить о «музыке ангелов». Уже по одной такой фразе ты, конечно, можешь заметить, насколько еще молод Патрик, хотя он и обладает Сознанием. И что ему еще предстоит повидать сколько-то морей на корабле-грезе.
Само собой, ему я этого не сказал. Ведь это, пожалуй, правда – что он никогда больше не сойдет на берег. Хотя и хочет сойти в Лиссабоне. Между тем молодой стюард или стажер – ну, ты уже знаешь, с такими глазищами – на сей раз в «Капитанский клуб» не пришел. Из-за чего я почувствовал некоторое облегчение.
Что на самом деле было глупостью.
Субботнецветное мерцание куска моря. Когда опять вдруг одна волна странным образом разгладилась, словно шелк. Натянутый поверх редчайшего бархата. Так можно погрузиться в текстуру шпона ночной тумбочки. Когда мой визитер в очередной раз начинает меня теребить. Моя бабушка называла это обихаживать и тоже всегда оборонялась против такого. Только и остается, что спуститься поглубже в дерево. Где ты укачиваешь себя в какой-нибудь пещере, вместе со всем кораблем.
Такое осуществимо не только с этой одной поверхностью для размещения каких-то предметов, но и, например, с тем столом, что стоит посередине моей каюты. И с какими-то креслами, и со стаканами, где бы они ни находились. Само собой, это так же хорошо получается с картонными тарелками и фруктами. И даже с оконными стеклами. В них тоже можно себя укачивать, а не только в том взгляде, который ты, Lastotschka, может быть, обращаешь ко мне. И даже в собственном взгляде, хотя мы вынуждены признать, что сами его не видим. Он ведь сам и есть то, что видит. Как бы то ни было, это получается еще и со стаканчиком для зубной щетки, и с умывальником, и с комичной перчаточной мочалкой.
К примеру, я тратил целые часы, чтобы спуститься в тонкие резиновые перчатки, которые Татьяна надевает, прежде чем заняться уборкой. Иногда ей это удается не сразу, потому что они слишком тесные. Поэтому она по большей части сперва дует внутрь, в то время как я уже нахожусь там.
Перчатки надел и Патрик – само собой, другие, – когда помогал мне вернуться из корабельного госпиталя в каюту. Что на сей раз действительно потребовалось. Ведь хотя все на мне опять было в порядке, я теперь не мог по-настоящему двигать еще и правой ногой. Собственно, вообще не мог. О чем я, правда, никому не рассказал. Кроме того, трость госпожи Зайферт нашлась не сразу, а только в конце того дня. Прежде, когда меня понесли к госпитальной койке, кто-то отставил ее в сторону, и никто не запомнил куда.
Море опять волновалось. На протяжении всего пути мне пришлось бы держаться за стену или вообще ползти до своей каюты на коленях. Вместо этого Патрик стал моим подручным. В буквальном смысле, имею я в виду.
Поскольку Татьяну, само собой, уже известили, она всё подготовила. Поэтому все осколки и стеклянная пыль были собраны или отсосаны пылесосом. Она даже обняла меня и настаивала на том, чтобы я непременно лег. Чего я, однако, не хотел, а хотел я явиться к завтраку. Не для того, чтобы действительно что-то съесть, но потому, что нуждался в том, чтобы вокруг меня были люди. После такой Кобыльей ночи это становится настоятельной потребностью.
Но поскольку я не разговариваю, я для начала сделал вид, будто уступил. Патрик это заметил и подмигнул мне. Идите же, сказал он Татьяне, я еще немного побуду с ним. У вас наверняка много других дел. В ответ она, с облегчением, как мне показалось, поблагодарила его и удалилась. Шурша своим халатом горничной. Довольно глупо, что она носит что-то такое. Тем временем Патрик, снова повернувшись ко мне, сказал: я знаю, как вам все это неприятно. Такого не должно быть. Кроме того, я считаю неправильным, чтобы вы лежали здесь в одиночестве. Но давайте подождем еще полчаса, чтобы у Татьяны не было неприятностей.
Для меня это было хорошо из-за моей ноги, то есть теперь уже из-за обеих. Ведь я теперь и левой рукой мог двигать с трудом. Может, вы рассказали бы мне что-то из своей жизни. Моя жизнь, подумал я. Но он, как если бы расслышал мой внутренний вздох, сказал, что имеет это в виду не в банальном смысле. Но, дескать, я охотно узнал бы, с каких пор вы это знаете. Когда вами овладело Сознание? Сам я пока совершенно беспомощен в обращении с ним.
Из-за чего я уже тогда подумал: боже мой, он так молод, слишком молод. Так что рассказывать начал именно он; и, в силу обстоятельств, не мог не заговорить о своей болезни. Ведь что Сознанием обладают старики, можно, собственно, предположить заранее, тогда как если оно есть у людей молодых, это трагично. И тут требуется какое-то объяснение.
Правда, мне сегодня в голову пришла одна мысль, которая, если она соответствует действительности, возможно, касается и тебя. Дело в том, что, пока я оглядывался, каждая ручка, каждая доска, каждый дверной иллюминатор показались мне знакомыми настолько, что это простирается в мое прошлое дальше, чем возможно. И так было с каждым предметом. Даже узкие стальные трапы, и подвешенные шлюпки – в верхней части красно-оранжевые, – и даже разноцветные лампочки были для меня куда более привычны, чем если бы я просто видел их каждый день. Я имею в виду постоянную световую гирлянду, кабель которой натянут надо всем кораблем – начиная от крайней оконечности бака, потом, высоко, над радаром и дымовой трубой и далее опять вниз, до самой дальней части палубы юта. Каждый отдельный спасательный круг я знал с каких-то более ранних времен, и каждый трос, и особенно – лица членов экипажа. Ведь если правда, что я еще прежде этой жизни находился на нашем корабле-грезе, то очень вероятно – в качестве члена crew[21]. Только тогда мы говорили не crew, а экипаж судна.
Как я с изумлением понял, я был тогда матросом. Или, что еще вероятнее, – корабельным плотником. Во всяком случае, я должен был что-то делать руками. Что-то, что сопряжено с островами Зеленого Мыса, к которым мы сейчас направляемся. Тогда это был наш опорный пункт. Возможно, дело обстоит так, думал я, что все прежнее исчезает, как только человек начинает свою следующую жизнь и в ней становится, к примеру, русским ребенком. Словно непрозрачной скатертью, оно теперь прикрыто забвением, которое будет сдернуто со стола только Сознанием.
И вот когда я после завтрака и моих размышлений о позапрошлой ночи шагал по променаду Галереи, навстречу мне шел Толстой со своей дошлой женой. При мне была трость госпожи Зайферт. Без нее, само собой, никаких хождений не было бы. Доктор Бьернсон самолично принес ее мне, это было еще вчера за завтраком. Так что я добираюсь до своей шлюпочной палубы и без Патрика.
Но тогда я еще был в проходе Галереи.
Моя спина болела, и плечо тянуло меня к полу. В такие моменты помогает, если ты просто не обращаешь на это внимания. Правда, для этого нужно обладать отчетливо выраженной волей. Которую Толстой, судя по его виду, на все времена утратил.
Нет, к тому русскому писателю он никакого отношения не имеет. Но из-за столь же белой бороды похож на него. Кроме того, его портрет висит на той частично перегораживающей проход переборке, которая, напротив бутика, разделяет две группы столиков для отдыха пассажиров. Я имею в виду, само собой, писателя.
Оба как раз поравнялись друг с другом. Но в отличие от того, кто изображен на портрете, сегодняшний Толстой – худой, даже исхудалый. Каждый шаг удается ему лишь наполовину. Я бы сказал, что он семенит, если бы это не происходило так медленно. Кроме того, он должен опираться на ходунки. Которые двигает перед собой как бы под лупой времени. Обычно его в кресле-коляске повсюду возит жена.
В сущности, я обратил на него внимание только из-за нее.
Она намного, намного моложе. На тридцать, сорок лет совершенно точно. Тем не менее она тоже уже старая. Но, в отличие от него, еще вполне подвижна, причем всегда сопровождает его и присматривает за ним, усаживает его, приносит ему чай, гладит по волосам. Только к бороде он ее не подпускает, по крайней мере прилюдно. Надо сказать, она, на мой вкус, даже чересчур подвижна.
Все это не лишено смехотворности.
Она не только носит каждый день цветок в волосах и цветастые платья с гигантскими пестрыми – так это называется – аппликациями. Но и не пропускает ни одной вечеринки. Танцуя, высоко поднимает кисти рук и помахивает ими. Кроме того, она громко смеется, но, само собой, не так, как та, другая, женщина, что всегда приходит в «Капитанский клуб», когда ты играешь на рояле. Ты уже поняла: та, что по-лисьи тявкает прямо вовнутрь твоих прелюдий и не столько разговаривает, сколько рычит. У нее, пожалуй, нет никаких чувств, по отношению к другим людям уж точно нет. Но на вечеринках она танцует не так по-девчоночьи, как госпожа Толстая, а скорее как настоящая женщина. О таких людях тоже надо говорить что-то хорошее, по крайней мере время от времени. Они помогают тебе понять, насколько смехотворным делает себя тот, кто желает во что бы то ни стало забыть о близящемся конце. В чем и состоит главная цель вечеринок.
Хорошее в госпоже Толстой еще и то, что она напомнила о моем, как бы это сказать, неперсональном прошлом, о котором я как раз размышлял. Ведь она уже тогда носила платья с такими, да, аппликациями. И уже тогда цветы были глянцевитыми и красными. Танцуя, она давала себе полную волю, как сегодня. Она вообще не изменилась. Причем люди еще в то время говорили, что такая-то – отнюдь не дитя печали. Это я знаю от своей бабушки. Которая тоже не упускала ни одного шанса. Я имею в виду, на островах Зеленого Мыса. Только Толстой положил этому конец, залепив ей слева и справа по звонкой пощечине. Это наверняка было слышно даже на вершине Пику. Потом он на ней женился.
Поэтому, с другой стороны, нет никакого чуда, если сегодня она ему мстит. Правда, она собственноручно возит его повсюду. Да только не он определяет куда. Иногда она просто оставляет кресло-коляску перед столом, и он вынужден беспомощно там сидеть. Это доставляет ей особое удовольствие. Она даже заигрывает, и не только на вечеринках, с другими мужчинами. Прямо у него на глазах. Точно такой она была уже тогда, на Фогу. Она – совсем юная, ему уже сильно за шестьдесят. Да только благодаря своей фазенде он был настолько богат, что мог заполучить все, чего только ни пожелает.
Я бы и сам хотел заполучить эту барышню. Но что такое простой плотник? В моей последней жизни, с полупроводниками, дела шли значительно лучше. Все же тогда я попытался. Она была вовсе не против. Я дамский угодник, и всегда таким был. Достаточно вспомнить о Гизеле. Но тогда речь не шла о том, смогу ли я ее обеспечить, поскольку Толстой был наилучшей партией, какую только может пожелать себе креольская полукровка. Без него она была бы доступной добычей для каждого, как и все рабы в то время. Но он не только ее защищал, а прежде всего не спускал с нее глаз, как комнатная замшевая собачка – нет, как замковый цепной пес. Ведь фазенда его выглядела как замок, но только с плоской крышей. Из-за чего мне, безбашенному, и пришлось немедля дать деру – обратно на мой корабль и дальше, в голубую даль.
Из своих воспоминаний я перенесся, можно сказать, в новый панический страх. Что он меня узнал или она меня. Ведь, возможно, она чего-то от меня хочет, снова или же все еще. Тогда как неизвестно, нет ли у него и сегодня пары-другой слуг-метисов, чтобы устранять из мира все, что становится для него проблемой. Возможно, он только притворяется перед ней, будто он уже не такой, как прежде. Я ведь точно знаю, как легко это делается. Достаточно вспомнить о Татьяне и о моем рыдающем визитере. Делать вообще ничего не нужно, кроме как молчать, просто молчать. И тогда они готовы поверить, что ты не вполне в своем уме. Если теперь еще и смотреть как бы сквозь них, они чувствуют, что их подозрения подтвердились. Толстой, тогдашний, был, во всяком случае, не тот человек, чтобы есть с ним вишни. Или правильнее сказать – «пирожные»?
Этих двоих отделяло от меня не больше двух метров. Справа, сквозь высокие стекла, не было видно ничего, кроме Атлантики, неизменной Атлантики, ее все еще почти точной середины. Так что внезапно я счел повод для паники смехотворным и нисколько не боялся, что буду обнаружен. Ведь и Толстой смотрел как бы сквозь меня. А это верный знак, что даже если бы он еще мог говорить, он этого ни в коем случае не желает. Возможно также, что он давно увяз в своем притворстве, поскольку оно может становиться хроническим. Поскольку маска, которой оно и является, со временем прирастает к коже. Это, вероятно, и произошло с Толстым. Так что я почти решился заговорить с ними.
Бывает, что желание созорничать прямо-таки затопляет тебя. Хотя это, конечно, рискованно. Тем не менее у меня возникло, как выразилась бы моя бабушка, охальное желание обрушить на них безудержную тираду. О как прекрасно, что мы встретились здесь! Вы уже несколько раз попадались мне на глаза. Мы непременно должны познакомиться поближе! Но это действительно было бы легкомыслием, для которого я пока что чувствую себя слишком слабым.
Лучше уж я без единого слова позволю этой причудливой парочке пройти мимо.
Тут госпожа Толстая остановилась, чтобы поприветствовать знакомых, сидящих в креслах. Она громко воскликнула: Виват! и при этом ухватила мужа за воротник. Тот смотрел перед собой, на столик между рукоятками коляски. Тем временем возгласы женщины и ее, скажем так, друзей превратились в настоящий пароксизм шумного коллективного ликования. В котором я ни в коем случае участвовать не хотел.
Поэтому, чтобы не привлекать к себе внимания, я повернулся лицом к ювелирному бутику. В нем почти всегда сидит на барном табурете за высокой стойкой женщина, красивая совсем по-иному, нежели ты. В надежде, что продаст захваченные нами сокровища, она непрерывно печатает какие-то послания на своем мобильнике. Я еще ни разу не видел внутри ни одного покупателя. Вероятно, пассажиры проявляют осторожность по отношению к незаконному товару, захваченному в ходе каперских рейдов. Они просто боятся, что и с их имуществом случится то же самое.
Это было, само собой, опять-таки в другом столетии – что я принимал участие в действиях каперов. К примеру, мне в глаза бросилось явное сходство мистера Гилберна с Барбекю. Так мы всегда называли нашего корабельного кока. «Задница и борода». Пираты в своем большинстве не были людьми по-настоящему образованными. Поэтому они не заботились об изяществе, или тем паче благородстве, или хотя бы о правильности выбираемых ими выражений. От них-то и осталась на ресепшене привычка называть каюту совершенно неподобающим словом. Все, что когда-то было, оставляет след.
Мы должны только присмотреться, лучше всего – многократно. Тогда мы увидим, что все в своем первоистоке остается в точности таким же сохранным, как и корабль-греза, который движется на поверхности времени и по нему. От одного континента нашего Я к следующему. Само же время недвижимо. Только земли дрейфуют сквозь него, и мы – мимо них, может, мимо островов чуть быстрее. И каждый остров – лицо, которое мы узнаем, потому что когда-то уже стояли на тамошнем рейде. Конечно, всякий раз там оказывается парочка каких-то изгоев. Их мы берем на борт как новеньких. Другие, сами по себе, прежде хотели вести оседлую жизнь. Однако подверглись нападению викингов. Тогда как третьи потеряли все имущество из-за цунами, так что им пришлось снова наниматься на корабль. Однако из них лишь немногие знали и знают, что это всегда, всегда одинаковый и даже один и тот же корабль.
За ним из своего киношного кресла наблюдает Время, и за мной тоже – как я стою в Галерее перед мерцающими драгоценностями. С моей продолжающей болеть спиной, и этим дурацким плечом, и почти негнущимися ногами.
О чете Толстых я почти забыл.
Мне хотелось рассматривать через стекло это бледное под волосами Белоснежки, пугающе бледное лицо молоденькой продавщицы. Как она понапрасну сидит за своим высоким прилавком и, чтобы занять время, возится с мобильником! Но один раз она подняла голову. И тогда ее светлые, как водный источник, глаза обратились на меня и благодарно мне улыбнулись – за то, что я ее хоть немножко отвлек.
Это ей следовало бы сделать лет пятьдесят назад! Увы. Тогда я бы зашел к ней и потребовал поцелуя, но только с участием языка, и глубокого, и никогда не кончающегося.
Все-таки если мысль о разных Прошлых человека правильная, значит, я уже однажды видел тебя. В какой-то из прежних жизней. Поскольку мы с незапамятных пор находимся на борту, а некоторые из нас побывали здесь уже не один раз. Иными словами, попадали сюда снова и снова. И не только ты, нет, но и я сам, возможно, когда-нибудь вновь окажусь на нашем корабле-грезе. Спустя долгое время после того, как покину его. И вспомню себя опять, когда обрету Сознание.
Без которого все было бы навсегда потеряно.
Понимание этого – вот в чем заключалась тайна мудрости мсье Байуна. Теперь она перешла ко мне. Потому что он оставил мне в наследство воробьиную игру. Но если все это правда, Lastotschka, то, возможно, она станет ласточкиной игрой, в которую я буду играть с тобой. Притом что сами мы, возможно, не будем об этом знать. Между прочим, ты, Lastivka, еще этого не осознала.
19
См. примеч. на с. 43.
20
Пирожные с (заварным) кремом (португ.).
21
Судовая команда, экипаж судна (англ.).