Читать книгу Вода в озере никогда не бывает сладкой - - Страница 5
Мир – это слишком холодный бассейн
ОглавлениеВ детстве залитая цементом квадратная площадка, которую мать облагородила для нас с Мариано, была единственным местом для игр. В начальной школе не было ни сквера, ни футбольного поля, на переменах мы слонялись по коридорам, потому что поперек двора лежала поваленная сосна: это место огородили красно-белой лентой, чтобы обозначить, что детям нельзя туда подходить, но сосну так никто и не убрал, а если ленты рвались, кто-нибудь связывал обрывки между собой. Все пять лет из окна нашего кабинета я наблюдала, как дерево с его огромным стволом, усыпанное иголками и шишками, с корнями, сгнившими из-за того, что они слишком долго лежали под цементом, дремлет, растянувшись на земле, как будто его судьба – отражение наших ошибок.
Все детские площадки возле нашего первого дома были завалены шприцами, даже днем на скамейках там сидели мужчины и женщины с вытянутыми вперед руками, и в венах у них все еще торчали иглы: они забыли вытащить их, и никто не утруждал себя тем, чтобы помочь им.
Когда Антония видела кого-то из них, она подходила и говорила:
– Пожалуйста, кто-нибудь, достаньте иглу у него из руки.
А мне хотелось разрыдаться от ярости. Эти люди могли напасть на нее, втянуть в свои дела, покалечить – я боялась их и совсем им не сочувствовала.
Мать установила такое правило: играть вдвоем только рядом с домом и никого не звать в игру. У нас не было никаких качелей, горок, пустырей, где можно врезаться друг в друга на велосипеде.
Антония боялась, что если мы отойдем от дома, то столкнемся с играми, которые она не раз видела в детстве, – там, где детям нет места, где царит упадок.
Антония рассказала мне, что однажды, когда она была маленькой, в их районе расклеили афиши, на которых было написано, что в округе строится общественный бассейн, где будут уроки плавания для местных, детям и пенсионерам скидки. Администрация города обещала им новые здания, автобусные маршруты, вывоз мусора, остановить ночную торговлю наркотиками.
Строительство и правда началось: вырыли котлован, приехали бульдозеры, залили цементом фундамент, прибыли инженеры, появились планы эксплуатации, прикатили мэр и член управы – все хотели посмотреть на то, что так никогда и не достроили.
Бассейн был закончен, но официально его не открыли. Все залили бетоном, сделали гидроизоляцию, поставили трамплины, но воду так и не пустили.
Со временем местный бассейн превратился в собственный призрак, пародию на самого себя, насмешку: то, что должно было дать району новую жизнь, стало его погибелью. Жители начали сбрасывать в бассейн мусор и старую ненужную мебель, матрасы, протертые кресла, битый кафель из ванной, выхлопные трубы; вместо хлорки туда лили яды и средства от насекомых, вместо спасателей развелись крысы и тараканы.
И все равно эта свалка ненужных вещей, испускавшая мерзкий запах халатности и забвения, стала местом детских игр. Ведь у детей не было других мест для встреч: ни скверов, ни площадей; в церковь они намеренно не совались. Именно там моя мать с подругами назначали встречи, так и говорили:
– Увидимся у бассейна.
Бассейн был похож на прорвавшийся гнойник несдержанных обещаний, дети сидели на трамплинах, свесив ноги над рассадником болезней. Дети играли в прятки, используя как укрытие остовы того, что должно было стать кабинками для переодевания, курили, затаившись за огромным полотнищем, на котором еще сохранилась надпись «Скоро открытие!»
Были назначены время и место, все было сделано, но открытия так и не случилось. От дождей потрескалась краска, отвалилась кафельная плитка. Фирма, выигравшая тендер, объявила себя банкротом, началось следствие о хищении средств, но его не довели до конца, судебные документы запихнули в кипу других подобных им документов, нераскрытых дел, неопознанных трупов.
Мать призналась, что тогда она перестала надеяться: когда власти обещали навести чистоту и порядок в районе, помочь тем, кто оказался на улице, дать квартиры семьям, в которых родители остались без работы, построить новую игровую площадку, новую трамвайную ветку, новую больницу, она лишь горько усмехалась.
Антония перестала ждать, пока кто-то наведет порядок, она решила взяться за дело сама. Ее дети не будут играть в бассейне, напоминающем не то лужу, не то мираж в пустыне. Если надо убраться, она уберет; если надо запретить – запретит; если надо установить границы – установит.
Когда мать замечает, что прямо на площадке перед нашим домом в Ангвилларе ставят карусели, она видит в этом знак, что она все сделала правильно; возможно, она забыла, насколько опасными могут быть детские игры, забыла, что на ярмарке, если хочешь выиграть золотую рыбку или плюшевого слона – самый ценный приз, – ты должен как следует прицелиться и выстрелить.
* * *
Аттракционы в пригороде ставят раз в год на две недели, во время пасхальных каникул. В одном углу площади устанавливают странные серебристые космические корабли, которые то поднимаются, то опускаются, нос у них красный, как у ракеты, катаются на них в основном дети: тащат родителей, тыкают пальчиками вверх, думая, будто механическое, повторяющееся движение карусели – то же самое, что полет к неизведанному.
Не обходится и без аттракциона, который мы называем «пинок под зад»: к вращающемуся кругу снизу привешены качели на цепях, и когда карусель разгоняется, они взмывают ввысь; побеждает в этой игре тот, кто сможет достаточно сильно пнуть летящее впереди него сиденье и добраться до приза, который обычно висит на шесте. Это соревнование может вылиться как в простую детскую шалость, если карусель крутится медленно, так и в бешеную гонку, если за ним стоят разухабистые ребята вроде нас, подростков, – да, это мы, или по крайней мере мы хотим ими казаться, ведь нам всего по двенадцать лет, мы ни рыба ни мясо, нас тошнит от красномордых ракет, но нет денег на мопеды и сигареты.
Все наше внимание приковано к трем аттракционам.
Первый – силомер, стойка с привешенной к ней овальной боксерской грушей: чем сильнее ударишь, тем больше очков получишь. Мальчишки часами, днями простаивают у него, соревнуются, у кого удар крепче: кто-то пытается бить с разбегу, кто-то задирает вверх локти и хмурит лоб; кому не удалось заставить грушу хотя бы пошелохнуться, тот проиграл, и его ждет позор. Мы, девочки, сбиваемся в кружок у силомера и наблюдаем, как побеждают и проигрывают мальчишки, болеем или хохочем, издеваемся над ними – безбородыми, бесполыми еще существами, – подначиваем: ну же, будь мужиком. На того, кто ударил сильнее, смотрят с уважением, он, как рыцарь в доспехах, гордо шагает, выпятив грудь вперед. Нам, девчонкам, не разрешается участвовать, да и не хочется: женщина, которая дерется и может задать трепку, теряет очарование, она непривлекательна, – и те из нас, кто подходит к силомеру, делают это с издевкой, ударяют вполсилы и обычно не получают и половины балла, мы бьем с той же силой, что и грудные младенцы.
Второй – любимый аттракцион Карлотты – автодром. В самом центре площади, прямо под балконом нашей квартиры, устраивают черный крытый трек, под тентом носятся двухместные машинки c потертым кожаным рулем, у каждой номер на боку, и вся забава в том, чтобы вреза2ться в других водителей; толстый резиновый бампер, закрывающий машину со всех сторон, смягчает удар. Но нам мало просто сталкиваться потехи ради – мы нацеливаемся друг на друга, мальчишки присматриваются издалека, нарезают круги, выбирают машину, чтобы что есть силы врубиться в нее, при каждом столкновении раздаются треск и ругань. Но Карлотта любит автодром не за это, сам по себе он – детская игрушка, а мы захватили его, сделав непригодным для малышей; дело в том, что работник за пультом придумал новое развлечение – игру на поцелуи.
Во время езды вдруг включается сирена и аттракцион останавливается, тогда работник называет номер машинки, водитель должен вылезти из нее и поцеловать кого захочет, а тот, кого поцеловали, получает жетон на бесплатный круг. Карлотта страстно горит желанием выиграть как можно больше поцелуев, и в компанию себе она всегда выбирает Агату, потому что ее целуют чаще, чем меня, я же похожа на привидение. От одной лишь мысли о том, что могут назвать номер моей машинки, меня начинает трясти, ладони потеют, я не знаю, к кому подойти, не знаю, что делать. Конечно, среди мальчиков есть те, кто мне нравится, те, чей поцелуй меня бы обрадовал, и больше всех – одного из ребят. Его зовут Андреа, он долговязый, с длинной челкой, разделенной на прямой пробор, в отличие от остальных, он не говорит на диалекте, носит яркие футболки, у него большие круглые глаза, и нравится он многим из нас: он умеет выкручиваться, выходить из ситуации, если на него наезжают, отвечает, если с него спрашивают, не отступает без боя, он не забияка, первым не полезет на рожон.
Меня дрожь берет, когда я представляю, как он вылезает из-за руля и направляется в мою сторону, когда называют номер его машинки, но он никогда так не делает, заставляет друга встать за него, а сам остается на месте. Я не понимаю, куда он смотрит, на меня или нет, о чем думает, над чем смеется, когда шепотом обменивается шутками с приятелями.
Карлотте нравится выбирать, кого целовать, и я ненавижу ее за то, как непринужденно она это делает: ей неведомы муки ожидания, кажется, она готова ко всему, к любым препятствиям и изменениям своего тела. Хотя парни, на которых падает ее взгляд, не особенно этому рады: есть в ней что-то, что их отталкивает, возможно, ее лицо, плохо выщипанные брови, округляющиеся бедра.
Радость, с которой она дарит свою никому не нужную любовь, смущает меня, я отворачиваюсь всякий раз, когда она поднимается со своего места; чтобы укрыться от поцелуев – тех, которые я сама не дарила, и тех, что не дарили мне, – мне остается лишь ездить кругами, выбирать, на ком бы выместить свою злобу, разгоняться и вреза́ться в противника на всей скорости, с каждым разом удар все сильнее, водитель всем телом подается вперед, наклонив шею и изогнув спину. Мне куда больше удовольствия приносит растерянный вид парней, когда девчонка задает им трепку, чем самодовольный, которым они провожают девочку, что собирается их поцеловать. Я, в бесформенной толстовке, в капюшоне, закрывающем уши, волосы и половину лба, на своем месте, такая же, как они.
– Чего ты бесишься? – спрашивает меня Агата, когда время заканчивается и мы вылезаем из машинки; она выиграла четыре жетона и могла бы провести на автодроме остаток вечера, я же потратила все деньги, которые утром дал Мариано, мне остается лишь стоять за ограждением вместе с прочими неудачниками и смотреть.
– Я не бешусь, в этом суть игры: сталкиваться, а не целоваться, – отвечаю я.
Я говорю это резко, сурово, тоном, какого я раньше за собой не замечала, но победив Алессандро в бою за ракетку, я все чаще чувствую, как этот голос зарождается где-то в районе сонной артерии.
С того дня мой одноклассник ни разу со мной не заговорил, у него не хватило смелости признаться, что его побила девчонка, учителя расспрашивали, родители возмущались, требовали компенсацию, грозились подать в суд на школу, их сыночку пришлось ехать в травмпункт, он больше не может играть в футбол.
– Хочешь пострелять? – спрашивает Андреа, и я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, к кому он обращается, поэтому не отвечаю. – Хочешь пострелять? – повторяет он и достает деньги из кармана джинсов: это он мне.
Третий аттракцион, который приковывает наши взгляды, – тир: вдоль стены расставлены пустые банки из-под «Колы», «Спрайта» и «Фанты», уже порядком помятые, тебе дают пистолет или ружье с пульками; чем больше раз попадешь, тем более значимый приз получишь. Уронил три банки – уходишь ни с чем; десять – получаешь маленькую мягкую игрушку: лягушку, мышь или жирафа; тридцать – бутылку из-под шампанского, доверху наполненную шоколадными конфетами; выбил все – выигрываешь огромную плюшевую игрушку, двухметрового розового медведя с бантом на шее и блестящими черными глазами, как у медузы.
Я никогда не стреляла, по мне, так тир – баловство, способ стрясти побольше денег, наверняка бо2льшая часть банок приклеена к полкам, поэтому можно уронить не больше тридцати банок, я видела, как люди пытались, но им удавалось настрелять разве что на кулек конфет, чтобы потом съесть их, сидя на парапете, и вернуться с заляпанными шоколадом и табаком джинсами.
Я испытующе смотрю на Андреа и говорю:
– Ладно, давай попробуем.
Он платит за первый круг и начинает стрелять, пистолет держит неправильно, слишком поспешно прицеливается – видно, что с оружием он незнаком, максимум, что он может, это позвать друзей порубиться вместе «до смерти» в видеоигры, сидя на полу в гостиной. Не думаю, что настоящие пистолеты держат как морковку, брокколи или баклажан, как нечто безобидное; нужно четко знать, куда ты хочешь попасть.
Я наблюдаю, как он сбивает несколько банок, другие лишь слегка задевает, остальные не двигаются с места. К нам подходят друзья, Агата и Карлотта подначивают Андреа: мы все знакомы, хоть и не представлялись друг другу, переговариваемся, ведь в наших краях, чтобы влиться в компанию, достаточно малого.
Андреа говорит, что теперь моя очередь, кладет деньги на прилавок, и я читаю в его глазах вызов: то, что казалось дружелюбием, очевидно, обернулось поводом для насмешек. Ведь на автодроме я протаранила его, как сделал бы безответно влюбленный человек, страстно желая быть понятым и принятым, теперь моя очередь страдать.
Я беру в руку пистолет, хозяйка тира говорит, сколько у меня выстрелов, и если захочу больше, нужно доплатить, но тогда счет обнуляется. Один круг – один приз.
Я киваю, и народ расходится, никого не интересует, как стреляет и промахивается рыжая девчонка, которую дурно постригла мать, которая донашивает одежду за братом-анархистом; может, я могла бы их повеселить, но даже смех, если я ему причиной, ничего не стоит.
Когда учительница итальянского увидела, как Алессандро входит в класс на костылях, у нее глаза были на мокром месте, она пробормотала, прижав ладонь ко рту:
– Этого не должно было случиться.
Я сжимаю игрушечный пистолет в кулаке, медленно поднимаю ствол, и в ту секунду, когда прицеливаюсь, прикрыв один глаз, по спине не бегут мурашки, сердце не колотится, только хочется прокричать:
– Смотрите, ну же, теперь я тоже в игре!
Я стреляю, и банки падают, слышится позвякивание алюминия, стук пластиковых пулек, я выбиваю пять и останавливаюсь, кладу руку на прилавок. Не знаю, как мне это удалось, я просто почувствовала, как напрягается предплечье, как палец нажимает на курок, глаза находят мишень, как если бы я впервые запела и оказалось, что у меня ангельский голос.
Андреа весь внимание, пытается отпустить шутку про удачу, списать все на попутный ветер, смеется.
Я снова поднимаю пистолет, целюсь в шестую банку и стреляю, сбиваю еще шесть подряд, перезаряжаю оружие. Хозяйка тира, с сальными волосами, в платье цвета розового шиповника, улыбается и что-то говорит на диалекте, которого я не знаю, поэтому даже не пытаюсь понять ее слова.
Кто-то умеет стоять на одной ноге, как фламинго, кто-то – танцевать, попадая в ритм, который задает барабанщик, кто-то складывает и вычитает без листа бумаги и калькулятора, а я умею стрелять, у меня кривые ноги, огромная толстовка и голова, где нет места мыслям о неясном будущем.
Одна лишь возможность сражаться за приз, получить его, для меня важна, может, другим все равно, но я хочу иметь много вещей, мне нужна куча обуви, куча помад, резинок для волос; этот громадный розовый медведь с круглыми ушами и таким же носом – достойная добыча, настоящее достижение.
Я снова поднимаю пистолет, внимательно смотрю на банки – одна, две, три, дальше; в детстве я никогда не каталась на карусели с лошадками, но мечтала наряжаться как принцесса, носить корону, крепко держать в руке скипетр, но за карусель надо платить, за короны надо платить, за хрустальные туфельки надо платить.
Остается последний выстрел, я чувствую, как за спиной собирается толпа, я притягиваю незаслуженное, нездоровое внимание, люди шепчутся: она совсем ребенок, у нее и мышц на руках нет, у нее денег даже на новые трусы не хватит.
Я буду бегуном, упавшим в двух шагах от конца дистанции, тем, кто останется вторым на фотофинише, лошадью, запнувшейся на последнем повороте, сброшенным жокеем, футболистом, запоровшим пенальти, утешительным призом. Проиграть можно из-за мелочи, проигрывают из-за волнения, из-за невнимательности – это человеческий фактор.
Я стреляю в последний раз, банка из-под «Колы» покачивается, и я понимаю, что никакого обмана нет: все мишени сбиты. Кладу пистолет на прилавок.
Подруги визжат, теперь они наконец-то считают, что дружат с воительницей, а не с уродиной, которую можно бросить у автодрома, которую в школе зовут Ушастой, которая носит вырвиглазные футболки с блошиного рынка. Но я не могу порадоваться, часть меня еще стоит там, застыв на месте, и стреляет.
Я поднимаю глаза на хозяйку тира, она смотрит на меня в ответ.
– Мне нужен приз, – говорю я и вытягиваю руки перед собой. Я готова удержать весь мир, всю Вселенную.
Женщина с трудом вытаскивает из ларька двухметрового медведя, ее даже не видно за игрушкой, она не знает, как дать его мне, я не знаю, как забрать его, он в два раза больше меня, ростом с человека, настоящий гигант. Наконец женщина ставит его на землю и говорит:
– Поздравляю.
Она не рада, скорее удивляется тому, что увидела, спрашивает себя, не обдурила ли я их, если да, то как мне это удалось, кто стрелял вместо меня. Я тоже сомневаюсь, думаю даже, не обернуться ли, чтобы проверить.
В конце концов я решаюсь взглянуть на стоящую передо мной груду меха, может, нужно обнять медведя, придумать ему имя или, наоборот, бросить его здесь, сказав, что мне нет до него дела.
– Спасибо, что заплатил за меня, – говорю я Андреа, он не может решить, удивляться ему или впадать в ужас.
– Говорят же, новичкам везет, – снова пытается отшутиться он и все пялится на медведя, думает, что тот сейчас повалится на него; Андреа хотел бы посмеяться надо мной, ведь я выиграла совершенно идиотский приз, который никому не нужен, но почему-то ему не смешно.
Я не знаю, что еще добавить, и тут вижу Мариано – он идет от дома к площади забирать меня: уже девять вечера, детям пора спать.
– Это что еще такое? – спрашивает брат.
– Медведь, – отвечаю я и прибавляю: – Помоги занести его домой.
Мариано оглядывает остальных мальчишек, как если бы на их месте росли кусты и камни, без лишних расспросов берет медведя за голову, я держу его за лапы, и так мы тащим исполина до квартиры, поднимаем на этаж, пропихиваем в дверь и, наконец, затаскиваем в комнату, где спрятать его будет невозможно.
Мать включила радио, слушает музыку и напевает отцу что-то из репертуара Патти Право, пока он курит на балконе, они и не подозревают о розовом медведе в соседней комнате.
Но на следующий день мать замечает медведя за шторой, разделяющей комнату на две половины, мою и Мариано, глядит на него, спрашивает, откуда он взялся.
– Выиграла, – объясняю я.
– Как это выиграла?
– На ярмарке.
– И где дают такие призы?
– Там, где стреляют.
Она молчит, потом вспыхивает как спичка, ее челюсти сжимаются, глаза стекленеют.
– Сейчас же верни его.
– Ни за что, я его выиграла.
– Не верю. И он тебе не нужен.
– Всем он нужен.
– Нет, никому он не нужен, это же розовый медведь. Этот мир съехал с катушек, раз детям приходится стрелять, чтобы получить мягкую игрушку.
Я кричу, что она не отберет его у меня, захлопываю дверь у нее перед носом, желая, чтобы от этого хлопка задрожал весь дом; мать продолжает орать, что нельзя стрелять понарошку и всерьез тоже нельзя. Но я даже не слушаю, просто смотрю на свой приз: он огромный, невозмутимый, словно сфинкс.
* * *
На дворе лето 2001 года, я закончила среднюю школу, оставила в прошлом учительницу математики с ее любовью к прозвищам-проклятиям, забыла теннисный корт, купальник, который мал в бедрах, спрятала ракетку в шкаф; я не заплатила за свои ошибки, не научилась чертить круги циркулем и проводить прямые линии, я не имею ни малейшего представления о том, что происходит в мире, живу в подвешенном состоянии, в лимбе, между поражениями и неожиданными победами.
Мое детство осталось в прошлом, как и мультики, воительницы в юбках, танцующие перчаточные куклы, реклама магазинных сладостей, музыкальные клипы на MTV, о существовании которых я узнала, лишь увидев их на чужих экранах, по кадрам, случайно попавшимся на глаза, или же тогда, когда я вырвалась из-под материнского надзора и смогла днем ходить в гости к подругам, а там, завороженная, часами внимала всему, что раньше было под запретом, пока подруги болтали как ни в чем не бывало, привыкшие к топ-моделям, открытым пупкам и вечно включенным микрофонам.
Дело в том, что мне тринадцать, а я еще ни с кем не целовалась. Уже июль, конец месяца, и дома разразилась очередная битва: мать выставила вперед щит, Мариано вытащил острый меч, они стоят посреди гостиной и готовы бросить друг другу вызов.
– Мои одноклассники поедут на поезде, – объясняет брат.
– Никуда ты не поедешь, тебе всего семнадцать, – отвечает мать; близнецы сидят на полу и соревнуются, кто соберет больше пыли.
– Нет, поеду, этот митинг – событие мирового масштаба, говорю же, утром от Термини идет поезд…
– В последний раз повторяю, ни на каком поезде ты не поедешь.
– Тебя что, совсем не волнует, что с нами творит власть? Спонсируют фальшивые войны, думают только о деньгах, об инвестициях. Тебе пофиг на банки, на деньги, которые мы им должны? Вот именно ты сколько должна, у тебя и дома своего нет…
– Ты говоришь о том, чего не понимаешь, ты что вообще знаешь о войнах, о корпорациях, о домах? Твое дело – учиться, работать и не угодить за решетку.
– Ты не понимаешь.
– Нет, это ты не понимаешь… не понимаешь, что тебе семнадцать, что не поедешь ты ни в какую Геную, останешься там, где я скажу, чтобы тебя было видно и слышно.
– А не ты ли вечно хочешь всех спасти? Не ты рвешься на забастовки, кричишь, что нельзя прогибаться?
– Я старше, я больше повидала, я знаю, что делаю, а ты нет, ты еще ребенок.
– Один черт я поеду, ты меня не удержишь.
Отец пытается вставить свое слово:
– Антония, мы тоже собирались на митинги, выходили на улицы. Молодежи нужны стачки, им нужно идти в первых рядах.
– Да что ты, нужны? Слушай, у тебя нет ног, а я мою полы в чужих квартирах, а потом лижу задницы их хозяевам. Молодежи нужно учиться, больше ничего. Вашей политике конец.
– Это вашей политике конец, – вскидывается Мариано.
Я сижу с тем же выражением лица, с которым смотрю на проносящиеся мимо грузовые вагоны, я понятия не имею, в чем суть спора, мне хочется заткнуть уши и закричать, я против этой семьи, всех ее нужд и метаний.
Мариано говорит, что мать – неудачница, скандирует: «Не-у-дач-ни-ца!» – чтобы она точно поняла как надо. А несколько дней спустя он встает пораньше, соврав, что идет к другу, едет на электричке, затем на метро до вокзала Термини, где садится на поезд до Генуи.
У нас нет мобильников, телевизора, компьютера – нет технических средств, нет возможности оставаться на связи, мы заперты в прошлом, пока мир несется галопом, обгоняет нас, топчет своими твердыми копытами.
Мать звонит друзьям брата, звонит другим матерям, отцам, учительницам в отпуске, спрашивает, спрашивает всех подряд, кто дал Мариано деньги на билет, от кого он узнал номер пути, с кем поехал, где останется на ночь.
Антония включает новости по радио, слушает, сидя за обеденным столом, прижав приемник к уху, будто боится, что отберут, она похожа на девочку-призрака, девочку-тень, запертую в подвале, пока на ее дом сверху валятся бомбы.
– Да он завтра же вернется, Антония, вот увидишь, – говорит мой отец, грубиян, разгильдяй, нигилист.
– Заткнись! – возмущенно вскидывается она, и ее звонкий голос прошибает стены. – Это ты завел разговор о площадях, о борьбе, ты позволил ему уехать, это ты виноват.
Крики перекрывают друг друга, на их фоне раздается каркающий голос диктора, он говорит, что ситуация изменилась, процессия перестроилась, теперь повсюду неразбериха, хаос, страх, полиция начала задержания, голос рассказывает, кто-то упал, кто-то бежал, голос говорит – процессия в черном, «черный блок», семьи, общественные центры, голос путается в деталях и вдруг сообщает о гибели молодого человека, еще много раз повторяет – черный блок, черный блок, потом – огнетушители… Родители перекрикивают радио, заходятся, что это последний раз, что они разведутся, разъедутся, жизнь врозь, ты – здесь, я – там, тебе бы к врачу сходить, тебе бы пора выписать антидепрессанты, ты несчастный калека, ты бешеная стерва.
На меня накатывает тревога, так происходит только здесь, в этих стенах, где множатся мои страхи, от Мариано нет вестей, и мне кажется, что он уже исчез, что его поглотило спиралевидное движение галактики.
Мать бросает вещи в рюкзак и громко заявляет, что едет за сыном, где бы его ни носило, и ни один полицейский, ни один заговор корпораций, ни одна армия ее не остановят.
– Мы уроды, – кричит она на отца и бросает в него стаканом с остатками вина.
Она хватает его за локоть, которым он заслонил лицо, она вся превратилась в порыв, в разрушение, она и не думает останавливаться. Она не видит и не замечает широко распахнутых глаз близнецов, ей плевать, что я, замерев у выключенной батареи, наблюдаю за происходящим. Я вижу мать точно через прозрачные, как вода, стенки пузыря, ее образ преломляется, меняется.
Антония действительно едет в Геную, Антония действительно находит сына, Антония действительно привозит его обратно домой, тратит время, тратит силы, посещает неизвестные мне места, разговаривает с неведомыми мне людьми. Она не рассказывает, как ей это удалось, как прошли эти несколько дней.
Дома ее ждет разлом, трещина, пульсирующая от боли рана, лопнувший гнойник, скальпель, рассекающий края кожи.
Я ухаживала за отцом, за его рукой, а он в молчании смотрел на кафельную плитку над раковиной, я готовила котлеты, заправляла салат, укладывала близнецов, всю ночь напролет сидела на унитазе, потому что, когда я нервничаю, мне постоянно хочется в туалет, спала по два часа, положив голову на раковину. На следующий день я начинала все заново, через день – то же самое. Я отлично стреляю холостыми, ломаю ракетками коленные чашечки, но семья для меня как наркоз, я не могу ему противостоять.
Мариано возвращается с видом человека, повидавшего окопы и траншеи, мать приказывает ему собирать манатки, и побыстрее.
Она говорит:
– Я не намерена больше это терпеть, эти переживания, ты не заслуживаешь быть моим сыном, ты ничего не заслуживаешь.
Мы с отцом сомневаемся, что правильно поняли смысл происходящего, мы думали, что вихрь событий наконец улегся, думали, что пришло время накладывать на рану швы.
– Теперь проваливай из дома и поезжай к бабушке в Остию, я умываю руки, – продолжает мать, подгоняя его действиями и голосом, она достает из ящиков рубашки брата, его носки, шерстяные шапки, сигаретные фильтры, а за ней мертвыми глазами наблюдает мой огромный розовый медведь. Он наслаждается зрелищем, разрухой, и кажется даже, что улыбается и знает, чем кончится дело.
– Раз ты такой взрослый, такой самостоятельный, теперь давай сам.
Я знаю, что Мариано хотел бы броситься к ногам матери, умолять о прощении, знаю, потому что вижу, как глаза его наполняются горячими слезами отчаяния, как дрожит его взгляд, мы без матери – ничто, без нее нам никак, но Мариано ничего не делает, не простирает руки, не признает, что мать была права, не соглашается, что да, Генуя – это было слишком.
Отец покачивается на стуле, локоть у него перебинтован, лицо покрылось испариной, июльская жара как будто заставляет его плавиться, он все твердит:
– Антония, ну что за глупости.
Но Антония не слушает его, ясно давая понять, что здесь не парламент, где обе партии имеют равный вес, здесь все в ее власти.
Массимо смотрит, как Мариано берет собранные матерью вещи, как готов унести под мышкой свое будущее. Годы и годы мерзких оскорблений, косых взглядов, грубых слов, годы, проведенные бок о бок с этим мальчишкой, который перенял все от тебя, гадким, назойливым ребенком, мелкой пакостью – теперь ему, кажется, стало жаль, что брат уходит со сцены.
– Мариано, ты не обязан слушаться, – говорит Массимо, и выражение его лица столь же неясно, как туманное утро.
Но Антония не обращает на него внимания и провожает брата до двери.
Мариано буквально на миг обращает взгляд к нам: ко мне, к отцу, к близнецам.
Отец в отчаянии вцепился в колеса кресла, осознавая, что не может встать и вмешаться, он беззащитно наблюдает за тем, как мать принимает решения.
Дверь закрывается со щелчком, брат уходит, и между нами опускается пелена будущей расплаты и отчуждения.