Читать книгу Павловский Посад. Это моя земля - Ефим Акулов - Страница 10
Сказ о старопавловской шали
Виктор Ситнов
ОглавлениеПрошло уже 6 лет с того момента, как ушел от нас мой муж, Виктор Ситнов. Через призму времени становится понятным, насколько многогранным и талантливым человеком он был: писателем, поэтом, историком-краеведом, литературоведом, замечательным мужем, отцом, дедом. Виктор восхищался родным краем: его историей, природой, людьми. И конечно, в своем творчестве он не мог не коснуться темы павловопосадского платка. В 2008 году впервые был издан «Сказ о старопавловской шали». В этом поэтическом произведении в художественно-сказовой форме на местном фольклоре он пишет о зарождении старинного набивного ремесла, ставшего одним из известных промыслов России.
Хочу поделиться им с вами…
Татьяна Ситнова
Давным-давно это было. Так давно, что уж и самые древние старики позабыли. А уж молодые и вовсе не ведают про эту дивную историю, похожую на сказку.
…Жил в наших вохонских краях на деревне Меленки мастеровой человек по имени Павел. За какое ремесло ни брался, все у него ладилось-спорилось. Ежели надо – он и бондарь, и плотник, и гончар, и кузнец, и шорник. Охотой тоже промышлял. Молодая жена его, Марьюшка, тоже была и рукодельница, и красавица. Самое лучшее полотно на деревне ткала. В ладу да согласии жили они, да пришло горе, откуда не ждали. Полоскала раз Марьюшка зимним днем полотно у полыньи да поскользнулась, видать, нечаянно. И крикнуть не успела, как под лед ее затянуло. Только полотно на снегу осталось…
Детишек у них не было. Загоревал, закручинился Павел, поседел с горя, запил горькую, ремесло забросил. Ничто его не утешает. Весна-красна пришла, а ему все постыло. Возьмет ружьишко да в лесу пропадает.
Сидит он раз на опушке, голову повесил – тяжелую думу думает, тоску свою горькой заливает. Слышит вдруг – вроде крылья в вышине заплескались. И пальнул он против солнца, не глядя. Бац! Упала к его ногам прекрасная белая птица-лебедь, крылья окровавленные раскинула. Глянул Павел в небо. Кружит и голосит в вышине вторая птица. Так призывно кричит, что сердце щемит. Покружил-покружил лебедь, поднялся повыше, сложил крылья и – камнем вниз. Да прямо об пень расшибся возле Павла так, что перья полетели.
Шея с клювом окровавленным запрокинулась. Болью екнуло сердце у Павла – что сотворил, окаянный!.. Зажгло в душе. Опустился мужик на колени перед птицами и заплакал. Первый раз забыл о своем горе: «Простите, лебедушки, проклятого-неразумного. Не хотел греха, лукавый попутал…» Исказнился Павел, уж весь хмель из головы вышел. Взял свое ружьишко за ствол да в сердцах, размахнувшись, так хрястнул им об пень – аж на куски оно разлетелось. Видит вдруг: у первой птицы глаз приоткрылся и крыло едва дрогнуло. «Аль жива, милушка!» – обрадовался Павел. Взял птицу осторожно на руки, изо рта попоил, домой понес.
Долго выхаживал Павел лебедушку, травами пользовал, выкармливал, как дите малое. Выходил-таки. Ожила лебедь, срослось крыло перебитое. Из рук есть стала. Привыкла к Павлу – ходит за ним по двору, любопытствует, чем мастер занимается. В избу зайдет – тоже ко всему приглядывается. Павел ее любовно хозяюшкой зовет, про старую кручину за делами да заботами забывать стал.
Однажды возвращается он из лесу, и странное дело: лебедушка его не встречает, как бывало, а двор да крыльцо выметены, сени прибраны. Зашел в горницу – глазам не верит: все чистотой сверкает, стол накрыт угощеньем, а рядом стоит девица русая красоты неписаной – в сарафане белом, красными лебедями расшитом. И сама стройная, как лебедушка. Поклонилась она в пояс Павлу, очи с поволокой ниц опустила. Зашлось у мастера сердце, сам стоит ни жив ни мертв, боится, что чудится ему все это да вдруг пропадет-исчезнет, как сон… А она ему ласково: «Не тревожься, Павел-мастер, не удивляйся гостье незваной-нежданной. Коли что не по душе – скажи, все станется по-прежнему». Догадкой осенило его сердце. Робко поклонился он и вымолвил:
– Как звать-величать тебя, краса-девица?
Подняла она очи и грустные, и лукавые:
– Не спрашивай ни о чем, скажи только, Павел-мастер, любо тебе со мной будет или нет? Только прежде крепко подумай…
Глянул он в ее мудрые печальные очи и бухнулся на колени:
– Любо! Сделай милость – останься у меня хозяюшкой!
– Ну, раз люба я тебе, – так и зови меня Любушкой. А коли хочешь, чтоб осталась я, поклянись, что боле никогда в лебедей стрелять не станешь. Да помни: как нарушишь слово – не видать тебе счастья…
И поклялся он ей верной клятвой. …Стали они вместе жить-поживать, радоваться друг на друга. Скоро и сынок у них родился. Павел совсем охоту забросил, ремеслом занялся. А Любушка его за дитем ходит, по хозяйству хлопочет – со всяким делом споро управляется да еще улучает минутку рукодельем заняться. Никогда не видывал Павел, чтоб так искусно кто полотно вышивал.
Расстелет, бывало, Любушка на зеленой лужайке выбеленный на солнышке плат, разложит по нему живым узором цветы садовые или полевые, ягодки лесные, травки да бутоны. Глянет придирчиво и переложит стебелек-другой. Спросит Павла, улыбаясь:
– Любо ли твоей душеньке и очам такое узорочье?
– Любо, ладушка моя.
– Ну-ка, а теперь глянь… – положит в середочку венок из васильков.
– Еще краше, голубушка!
– Так и вышью, родной…
Соберет Любушка с плата цветы, а узор тот в памяти сохраняет. Смотришь – через неделю-другую расцветает белый плат тончайшей вышивкой; цветы да букеты на нем – как живые, и ни единого узелка не отыщешь ни с лица, ни с оборота.
…Однажды к празднику принес Павел на вохонскую ярмарку узорную шаль дивной красоты. Едва развернул товар – обступил его народ, все только ахают, и никто не смеет за такую красу цену давать. Вдруг, откуда ни возьмись, появился возле дивного товара бойкий заезжий московский купец и, недолго думая, отсчитал Павлу звонкого серебра втрое больше, чем тот хотел запросить. Свернув шаль, хитро ухмыльнулся купец в усы и кликнул толпе:
– Не горюй, крещеный люд! Приходи сюды на ярмарку через год – всем задешево продам такие платки, мое слово верное!
Так и случилось. Павел уж и забыл про купецкое обещание, да появились через год на ярмарке торговые люди с Москвы. Поразвесили они редкой красы цветастые шали. Возле красного товара народу собралось – тьма! Как узнали люди цену – шумный да веселый торг пошел. Примеряют бабы да девки яркие узорные платки, обмирают от удовольствия, а мужичкам приходится только кошельки развязывать…
Павел так и ахнул, когда вдруг увидел сразу дюжину таких же шалей, какая была вышита его Любушкой и продана им на прошлой ярмарке московскому купцу. Только эти были не вышитые, а вроде как расписные. И ценой втрое дешевле его новой шали, привезенной нынче на продажу. Ею народ только любуется, как диковинкой, а покупает, однако, товар привозной – дешевый. Да и как не купить, коли торговцы так зело его нахваливают. Разве пройдешь мимо, когда зазывают так бойко да складно: «Люди добрые, подходите! Шали московские берите! Шали редкие, расписные, дешевые-набивные!»
Смекнул Павел, что неспроста так долго и пытливо приглядывается к нему один из заезжих торговцев, и когда тот стал прицениваться к новой шали, Павел знал, что надо делать, чтобы выведать секрет московитов. Сначала он заломил невиданную цену, потом стал рядиться и согласился уступить только после трапезы, потому как притомился… Прилипчивый торговец увязался за Павлом, а тому только этого и надо было.
Пока трапезничали в питейном ряду, Павел, угощая, так часто подливал в чарку Филимону (так звали торговца), что вскоре тот захмелел и размяк. Стоило его потянуть за язык, как он и открыл Павлу, что на Москве давно уж состоятельные купцы да оборотистые богатеи завели мастерские, где холопы и наемные работные люди на паровых, а больше на ручных станах ткут полотно. После на него резными фигурами деревянными, что манерами и цветками зовутся, поочередно набиваются разными красками разводы замысловатые, узоры да цветы диковинные. А как пропарят, промоют, просушат да кистями плетеными обвяжут – краше заморских выходят шали и не в пример дешевле. В один день много дюжин платков получается – вот тебе и барыш знатный! Конечно, одному с делом не управиться, потому хозяин и нанимает манеры резать искусных охтырских да кудринских резчиков, что из-под Троицы, а узоры наводить – гуслицких писцов, что секреты красок ведают.
Проведал Павел и то, у каких московских мастеровых и за какие деньги можно впрок красок да манер закупить и на дело глянуть для понятия… За хорошие деньги сторговал он Филимону свою шаль, а Любушке в подарок купил раскрашенный плат да еще с полвоза других гостинцев – для нее и сынка-проказника.
Радостный приехал Павел домой на Меленки. Жену и мальчонку подарками одаривает, рассказывает – об чем узнал от заезжих купцов. Слушает его Любушка с улыбкой приветливой, а в очах-то ее на самом донышке тревожная грустиночка затаилася. Не заметил этого Павел – уж больно его новая дума захватила, что твое наваждение. Загорелось мастеру свое платочное дело наладить. И барыш будет, да и Любушке его нужды не станет глазоньки свои томить над вышивкой, – только знай узоры из травок да цветов выдумывай! А уж он-то, Павел, теперь знает, как красоту эту на плат перевести…
Через три дня снарядился он в Москву, собрал все деньги, какие у него были, обнял жену с сыном, молвил на прощанье:
– Не кручинься, Любушка, через неделю вернусь, чаю, не с пустыми руками. Ужо наладим дело – знатно заживем: и серебро, и злато будет!
– Не то злато дорого, что в кошельке, – вздохнула Любушка, – а то, что в душе. Помни об этом да возвращайся поскорей.
Долго махала она вслед Павлу, и не видел он, как печаль великая поднялась со дна ее очей…
Больше недели пробыл Павел в Москве, крутился как белка в колесе, однако, что загадывал, все исполнил. Нарочно в двух платочных мастерских нанимался работать, как холоп, по три дня только за одни харчи, зато успел все высмотреть да выспросить. Кому подсобит, кого угостит, кому серебряный пятачок подарит, а к кому и в гости угодит. У одного доброго резчика целый набор деревянных манер купил, потому как скупой заказчик их не брал, сбивая цену. Раздобыл Павел и нужный инструмент, и всякой краски несколько бочонков по сходной цене, даже небольшой котел сторговал у медника. А на оставшиеся деньги купил большой кусок полотна впрок и гостинцев для Любушки с сынком.
На двенадцатый день рано поутру с полным возом добра отправился он в обратный путь. На радостях решил было засветло до дому добраться, ан не успел. Уж ночь опустилась, а до деревни еще верст десять. Боязно одному по лесной дороге ехать: ну, как разбойные люди нападут… Видит вдруг: сбоку на полянке у болотинки огонь мерцает. Кажись, и голоса слышутся. Не лихой ли народ?.. Хотел Павел мимо проехать, да не тут-то было: вынырнули из темноты псы, окружили телегу, лай подняли. Подошли люди с ружьями, но зря Павел испужался – то охотнички местные оказались. Как узнали, что человек из Москвы, шибко обрадовались. Отпускать Павла ни за что не желают. Ведут к костру, усаживают, как дорогому гостю чарку подносят, дичинкой угощают да подливают то и дело. «Расскажи, мил человек, про Москву», – все трое просят. Захмелел Павел, разомлел у огня. Пустился в рассказы о благолепии московском, о соборах, теремах да ярмарках, о людях иноземных да товарах редкостных. Где и прибавит малость для красного словца – уж больно нравится Павлу, как охотники ахают от удивления да подливают ему в чарку. А уж потом они и сами разошлись – городят небылицы наперебой. За веселым пиром не замечают, как на востоке посветлело…
…Проснулся Павел от пальбы. Что такое! Зорька еще сырой туман не рассеяла, а два пьяных охотника лупят вверх в кого-то, никак попасть не могут, а третий крепко спит в обнимку с ружьем.
– Ах вы, мазилы такие-сякие! – обругал их спросонья Павел. – Ну-ка!..
Взял он у спящего соседа ружьишко и, не вставая с колен, бабахнул прицельно в туман по какой-то большой птице.
– А-а-о-ох!..
Вдруг с высоты на всю округу раздался разрывающий душу не то крик, не то стон девичий. Оторопели охотнички, стрелять перестали, а у Павла в глазах разом свет померк и сердце ожгло. Как узнал он голос – вмиг отрезвел. Бросил ружьишко, вскочил в телегу и погнал лошадь нещадно. Чуть насмерть кобылу не загнал. Подлетел к дому, бросил телегу, в горницу побежал. Мальчонка на лавке спит, а боле нет никого. Выскочил Павел на задворки, видит: на траве белый плат расстелен, на нем – свежие цветы, ягодки разные да зелень узором разложены, а в середке на полотне два пятнышка алеют, словно ненароком кровью капнули. Возле в плошках деревянных – краски дивной яркости светятся. А Любушки не видно…
Стал ее Павел громко кликать. Тишина. Мечется он по двору, за околицу выбегает, соседей выспрашивает – куда его жена подевалась. Никто не знает. А сердце, беду чуя, все уж изболелось. Сел он, обессилев, на порог, уронил в ладони буйну головушку. Вдруг мнится или слышится ему откуда-то голос Любушкин:
– Что же ты наделал, Павел-мастер!.. Аль забыл свою клятву верную? Не сумел ты сдержать слова заветного, не уберег свое счастье светлое. Сам себя наказал ты карой тяжкою: отныне жить тебе без Любушки тридцать лет и три года…
Встрепенулся Павел, да никого не увидел. Упал на землю – рыдает, сердешный, убивается. Надумал утопиться с горя, дошел до речки, да вдруг вспомнил про дите малое – на кого сиротинушка останется?.. Глянул Павел в воду и не узнал себя: седой сделался в одночасье. Пошатываясь, побрел он обратно. Ноги сами привели его к Любушкину плату, что за домом на травке расстелен. Опустился перед ним на колени, глядит, а слезы глаза застилают, мысли в голове путаются. Вдруг опять – словно шепчет откуда-то голос родной: «Сохрани узорочье, Павел, и краски – тож. Не простые они – живые. Сама их сготовила: розу взяла у зореньки, голубец – у реченьки, зелень – у травушки, золотко – у солнышка… Как новому ремеслу обучишься – сработай да укрась для меня эту шаль, а уж я за ней тогда сама приду. Не спеши только, миленький, тут большое уменье да терпенье надобно. Любовь твоя да поможет тебе, коли меня не забудешь. Да запомни мое слово: ежели хочешь красу понять – забудь про злато, слушай сердце свое да землю-матушку. Работай радостно, а вина не пей боле: зло от него людям. То же и сыну нашему закажи, когда вырастет. Прощай…»
– Пропади оно пропадом, зелье проклятое! – горько застонал Павел. – Как же теперь жить без тебя, Любушка моя? Белый свет не мил. Как вернуть тебя, чем вину искупить – научи – все сделаю!..
Долго казнился и мытарил свою душу Павел, ожидая ответа. Так и не дождался. Измаявшись, присмирел мастер, совсем духом упал. Потом вспомнил, что Любушка про шаль говорила, глянул на плат и встревожился: как же такую красу сохранишь? Однако придумал.
Мальчонку добрым соседям на присмотр отдал, а сам, не разгибаясь, три дня острым угольком обводил на полотне живой узор да чудесными красками помечал, чтоб не забыть, где какой цвет потом положить. При надобности краски по капельке смешивал, подыскивая верный колер, как тому в Москве научился. Соседи подумали, что спятил мужик, близко подходить боялись. А Павел, как работу закончил, полотно с рисунком сложил бережно, краски живые в новые склянки закупорил и все это в сундук до поры спрятал.
С тех пор переменился Павел: помрачнел, замкнулся в себе. Глубокой бороздой залегла на челе его какая-то забота тайная. А что за забота – никому не сказывает, да об том и не пытает его никто. Люди и в глаза-то ему заглядывать боятся: тоска в них вечная и какая-то вина непонятная, да еще что-то такое, от чего не по себе становится. Человек, вроде, и худа никому не делает, а все одно сторонится его народ деревенский. Даже вдовы озорные и молодухи, что летось тайком заглядывались на справного мужика, ныне, опустив очи, сторонкой его пугливо обходят… Все хозяйство Павлу самому приходится вести. Приохочивает он к малым хлопотам сынка Ванюшу, да не больно выходит.
Между тем, минуло лето красное, отгорели золотыми кострами рощи березовые, опустился на леса и долы белый покров. Как-то зимой тяжко занедужилось Павлу, видать, застыл шибко. Совсем слег мастер, помирать было собрался. Да не дал ему пропасть сосед, Егорка-бобыль, добрая душа. Ведал Егорка силу трав целебных, выходил он Павла, поднял на ноги. В благодарность открылся ему мастер, что хочет платочное дело наладить, позвал в долю, половину барыша посулил. Егорка был малый с понятием, расторопный, веселый, да и заработать не дурак. Словом, мужик – от скуки на все руки. Правда, один грешок за ним водился: имел Егорий к бражке пристрастие. Зато грамоте знал…
Однако ударили они по рукам и по весне взялись за дело. Перво-наперво срубили просторную пристройку для мастерской. В светлом углу широкий стол для набивки полотна поставили и полки для красок и манер. Через стену Павел придумал сложить хитрую печь с котлом для запарки товара, куда проще и сподручней тех, что в московских мастерских видел. И бочки для промывки, и все прочее устроено было как следует.
За делами незаметно год промелькнул. Еще год обучались они новому мудреному ремеслу – набивать цветные узоры на запасенном полотне покупными резными манерами, закреплять набойку по горячему да доводить ее до товарного виду. Что ладно выходило – на торг выносили. На вырученные деньги кормились да покупали припасы всякие для мастерской. Как поднаторели в набивке – дело веселей пошло.
Зорко приглядевшись к привозному товару, Павел смекнул однажды, что старыми манерами можно прежний узор иным колером набивать: плат будто другим получается. Однако хитрость эта недолго выручала. Все одно пришлось самим учиться цветки резать, чтоб поменять узор; прежний-то уже не больно брали и давали меньше. Московские же купцы куда бойчее торговали своим цветастым товаром.
С непривычки тонкое резное дело туго Павлу давалось. Сколько зим прошло, прежде чем одолел он резное искусство. Помог ему завет Любушкин о терпении великом и зоркости душевной к земле-матушке. Прикасаясь сердцем к природе, по-новому познавал ее мастер, и она открывала ему свою красу.
И хотя пока не мог Павел сработать тончайшие резные цветки к дивному узорочью заветной Любушкиной шали, платки у него выходили все краше и наряднее. С каждой осенней вохонской ярмаркой все больше и дальше расходилась слава о добром платочном мастере Павле и его шалях, уже прозванных в народе «павловскими». На те, что узорней и дешевле московских, пошли мастеру дюжинные заказы от заезжих купчиков. Да не брал их Павел, потому как не артель у него… Хотя, ежели какой захожий человек просился за харч поработать в мастерской зиму-другую, Павел не отказывал, да еще и приплачивал за усердие.
Шло время, дела ладились, и барыш рос. Но одно тревожило мастера, что Ваня-сынок, хотя и отроком стал, не больно к делу радел, а все больше лодырничал да клянчил у батьки «на пряники». Часто Павел баловал парня обновками и не заметил, как тот до сроку, едва пушок на губе пробился, по вечерам в хоровод ходить стал. Проглядел Павел и то, как Ванюша после общей трапезы тайком из Егоровой кружки наладился бражку допивать. А «добрый» дядя Егор иной раз, изрядно захмелев, и сам по простоте душевной стал угощать любимчика.
Однажды по осени приплелась к Павлу из соседней деревни заплаканная баба, ведя силком девку, что от стыда лицо рукавом закрывала. Обливаясь горючими слезами, пожаловалась баба мастеру, что доченька ее, Дарьюшка, от его Ваньки тяжелая ходит, и отец грозится ее нынче с позором со двора согнать… Позвал Павел сына, да так на него глянул, что тот задрожал, как лист осиновый, и, на колени бухнувшись, слезно в грехе своем покаялся. А как открыла Дарьюшка лицо свое светлое, кротким румянцем цветущее, да как увидел мастер смиренные очи ее, полные синей печалью, болью всколыхнулась в душе его кручина прежняя, полузабытая. Склонив седую голову, просил он прощения у Дарьюшки и матушки ее за сына своего неразумного-непутевого, за недогляд свой. Однако поворачивать некуда, потому и сказал свое слово:
– Коли люб тебе, девонька, Ванюшка мой, – ты прости его, окаянного, да сыграем свадебку. Будешь мне дочкой родной, а батьке твоему добрый выкуп за тебя дам.
На том и поладили. Свадьбу честь по чести сыграли. Переехала Дарьюшка к мужу в дом, а по весне подарила своему Ивану сына, а Павлу – внука. Мальчонку, как положено, в честь деда Павлом нарекли.
Хотя изба у мастера была и не малая, однако Ивану сделалась тесной, потому как окромя отца, много места, особливо у окошек, занимал стол да полки с припасами для резного ремесла и прочих оказий. Как ни шибко был занят Павел по платочному делу, решил-таки сыну новую избу рубить. Не столько за Ивана душа болела, сколько за Дарьюшку с внуком. Уж больно пригожа и добра его невестка. И рукодельница не в пример муженьку, у которого, окромя продажи платков, никакое другое дело не ладится. А она во всякой работе мастерица завидная да еще какие славные колыбельные поет, сынишку убаюкивая. Голос у нее ласковый и печальный, из самого сердца идет. Как заслушается ее мастер, так слеза накатывается…
Через год поселился Иван с женой и сыном в новой избе, а Павел в старой остался. От зари до зари режет он новые цветки да с Егором на платки узоры набивает.
Дело же торговое как-то само собой к Ивану перешло. Заметным человеком он стал на ярмарках. Расхаживает детина в нарядном кафтане, сапоги до блеску налощены, волосы лампадным маслом напомажены, ус накручивает – как фон-барон какой. Торгует он куда бойчее отца. Особливо баб да девок наловчился товаром соблазнять, сладкой улыбочкой к лавке их подманивает, но зря копейки не уступит. Не любят его местные мужички, однако за оборотистость хвалят, особливо когда он с доброй выручки угощает на радостях. Тут уж дружков хоть отбавляй…
Выручку Иван меж отцом и дядей Егором делит, себя тож не обижает. Однако припасов для мастерской из своего пая не покупает. На полотно да краски тятенька раскошеливается. Меж тем как у Ивана мошна прибывает, Павел едва концы с концами сводит. Вся мастерская на нем держится. Егор-то с доходу погуливать стал: другой раз дня по два-три «гостит» у кого-то… А как совсем невмоготу стало Павлу, отдал он свою мастерскую сыну, сам же обещался резьбой помогать. Чтобы дело не остановилось, в помощь Егору наняты были два мужичка из местных, что половчее.
…Быстрой реченькой время бежит, однако мастер его не замечает. Одной думой теперь живет Павел. Затворившись в своей избе, тайно режет он цветки тончайшего узора для заветной Любушкиной шали. Выходит только в лес да в поле, чтоб получше разглядеть живую красоту травок и цветов. Одна осталась для мастера отрада – на Дарьюшку с внуком взглянуть. Уж больно сметливый да пытливый Павлушка растет – все спрашивает, все узнать хочет, всем помогать лезет. С тятькой на ярмарки ездит, но больше тянет его в мастерскую с красками да манерами играть. А то сядет смирно возле маменьки и смотрит, как она полотно на стане ткет…
Прошло еще немало зим и весен, прежде чем дорезал Павел последнюю, двенадцатую цветку. Глядит на свою работу и сам же дивится: отродясь не видывал такой тонкой резьбы!..
Однажды, когда Иван на неделю распустил мастеровых, а сам по торговым делам поехал в Москву, Павел достал из сундука склянки с живыми красками, приготовил колер по тем пометам, что на Любушкином плате когда-то оставил, и тайно, с замирающим сердцем, не уставая удивляться чуду, которое творил своими руками, три дня набивал невиданной красоты узор, с каждым новым проходом поражавший все боле и боле. Волшебником и чародеем чувствовал себя мастер в эти счастливые дни. Живых красок едва хватило на все двенадцать проходов. Еще два дня отделывал мастер шаль, а на шестой день тонкими кистями в семь рядов обвязывал. Как все закончил, цветки свои и шаль снова в сундук спрятал.
Ночь настала, но не может Павел уснуть: все ему кажется, что Любушка его нынче явится. Уж в окошках светлеть стало, как вдруг задремавший Павел услышал ее голос:
– Ежели готов твой подарок, Павел-мастер, расстели его с вечера на моей лужайке за домом, приду за ним. Да сам не показывайся. До сроку не увидеться нам с тобой…
Весь день мастер ходил сам не свой, а как солнышко садиться стало, расстелил он дивный свой подарок на луговинке, что на задворках, а сам в старой деревянной баньке схоронился и стал сторожить Любушку. Однако сморил его сон и не увидел он, как на рассвете, откуда ни возьмись, опустились на луг четыре прекрасных лебедя, подхватили за уголки шаль, взмахнули белыми крылами, поднялись под небеса и скрылись за синим лесом. Очнулся Павел, стряхнул с себя чары сна, выбежал на лужайку, глядь – нет шали. Только одно белоснежное перышко на изумрудной траве светится. Подобрал Павел перышко драгоценное, принес в избу, и сразу светлее и теплее стало в горнице.
На другую ночь привиделся Павлу вещий сон: явилась перед ним его Любушка – в белом вся, а на плечах – шаль – та самая, Павлом украшенная шаль. Ласково глядит на него Любушка-лебедушка и молвит тихо:
– Не печалься, горемычный мой, не кручинься. По сердцу мне подарок твой, дороже подарка не бывает: отныне душа твоя добрая со мною будет в шали этой. Как отогреется ею сердце мое, так навовсе вернусь я в края родные. Знак тебе будет на зорюшке. Дождись только, недолго уж осталось. А душа моя – с тобой…
Сказала так, протянула к Павлу белы рученьки и пропала – как и не было вовсе.
Проснувшись, увидел мастер: пуще прежнего сияет в красном углу лебединое перышко – что твое солнышко. «Ан и впрямь – то душа Любушкина?» – подумал Павел, и сердце его радостью наполнилось.
Сияло перышко весь день, и весь день ходил мастер праздничный. На радостях принес с базара Дарьюшке и внуку сладких кренделей к чаю. А за чаем отрок Павлуша выпытывал у него:
– А верно ли, деда, что ты секрет красы знаешь? Про то на селе говорят…
– Верно говорят. Ведаю, внучек, ведаю…
– Чего ж тогда тятьке не сказываешь?
– Потому как секрет этот, Павлуша, не всякому по разумению. Понять его надо сердцем, а не разумом. Тятька твой так не умеет и не спрашивает. А вот тебе, голубчик мой, дай срок, все открою…
До полуночи тайно любовался Павел ласковым светом перышка и тихо улыбался. Но вдруг перышко разом померкло, и тревога черная сжала сердце мастера. Забрался он на печку, но маята великая не дала уснуть ему до света.
Уже развидняться стало, как вдруг услышал Павел тоскливый скрип телеги и дикий храп кобылий. Что-то зловещее было в этих звуках. Глянул старый в окошко и видит: то пришла и встала против дома, испуганно взбрыкивая, кобыла Ивана, а самого-то его нет. Вышел Павел на дорогу, и Дарья из своей избы выбежала, глядят – а в телеге-то, окромя помятого Иванова картуза да пустой бутыли, нет ничего.
Заохала Дарья, чуя неладное, а потом, за сердце схватясь, и вовсе на крик запричитала, заголосила, надрывая душу себе и Павлу.
На поиски снарядили Егора, и уже на другой день, воротясь из соседнего Богородска, он поведал, об чем дознался на тамошнем постоялом двору. Иван-то, оказалось, намедни здесь три дня кряду гулял по кабакам, похваляясь богатыми московскими заказами, на кои подрядился со своею платочной мастерской. Здесь же, во хмелю, вздумал мастеровых себе нанимать, всех угощая впрок. И все бы ничего, да уж больно распоясался Иван. Задаривая жен чужих, без меры шибко с ними кавалерничал да непотребно с девками шалил, за что мужички и парни богородские грозились его артельно оглоблей зашибить. Может, так оно и вышло, когда ввечеру отъехал Иван, а может, его, хмельного, одного на темной лесной дороге волки заели, либо какие лиходеи ограбили да порешили тайно. Разбойных людей в здешних местах завсегда хватало. Куда Иван подевался – никто про то не ведает, и следов никаких не осталося…
Долго горевали по Ивану. Меж тем Егор заявил, что намаялся он с мастерской, и вышел из доли на «вольные хлеба». Подручные тож разошлись. Опустела, замерла старая мастерская. Как повесил Павел на нее тяжелый замок, так совсем сник. Ничто старика не радует, ничего ему не нужно стало. И лишь единая забота держит его на земле – сторожит он заветную зорьку. Все глаза проглядел, почитай, совсем ослеп. Ан, все одно: выйдет спозаранку из избы, встанет против солнца и стоит, ждет. Одно лето ждет, другое, третье…
Однажды, как обычно, собрался он провожать солнышко. Но вдруг ярко залучилось лебединое перышко, осветилась горница знакомым трепетным сиянием, и услышал мастер голос желанный:
– Вижу, родной, как истомился ты ожиданием. День свидания нашего близится, однако не быть ему радостным, ежели несешь к нему в сердце своем кручинушку тяжкую и премудрость, без пользы от ближних хранимую. Замаяла тебя, Павел-мастер, эта ноша давняя, закрыла от тебя серой тучей светлые весны грядущие – наше с тобой продолжение. Ты оглянись-ка на внука нашего, соколика ясного. Не от нас ли с тобою в нем разум пытливый и пригожесть такая, и стать, и доброта? Не ради ли него все страдания наши? Не он ли любви нашей и верности вечное продолжение? Да погляди ты, как радеет Павлуша и тянется как к твоему ремеслу! И доколе не откроешь ему самое заветное и в деле не благословишь – не будет твоей душеньке успокоения. Так уж сердце людское устроено. Расстарайся же, мастер, последним душевным старанием, а уж я тебе в том пособлю. Завтра до солнышка приводи Павлушу на взгорок, что на высоком вохонском бережку: будет ему подарок, коли не проглядит. А тебя мой подарок впереди ждет. Прощай…
После Любушкиных слов светлые слезы потекли по щекам старого мастера, и почувствовал он в сердце своем облегчение великое. Пошел он к Дарье в дом. Шибко обрадовался молодой Павел приходу деда, а тот, обнявши молодца сердечно, так долго и крепко держал его в своих объятиях, что Дарья от умиления слезу пустила. Держа парня за плечи, любуясь им и в ясные глаза его глядя, сказал мастер:
– Ну вот, сокол мой, и настал твой час. Мне помирать скоро, а тебе пора на крыло подниматься. Заждалось тебя дело настоящее, а без дела человек как без крыльев. И, опять же, секрет красы, должно, узнать хочешь?
– Хочу, деда-голубчик, шибко хочу!
– Вот и ладно, внучек, с завтрашней зорьки и начнем. Дивная будет зорька…
…Чуть свет, когда еще дремали Меленки, привел старый Павел молодого на зеленый вохонский взгорок, откуда округу всю как на ладони видать, в молчании стояли оба, боясь нарушить словом чуткую тишину синеглазой рани. Неуверенно цвиркали ранние птахи, и, замирая, томилась душа в ожидании чуда.