Читать книгу Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме - - Страница 5

Часть I
Глава вторая

Оглавление

Поезд замедляет ход.

Мы карабкаемся к окошку, вытягиваем шеи, чтобы выглянуть за решетку. Нам снова интересно. В последние двадцать четыре часа мы даже не поворачивались в ту сторону. Что там можно увидеть? Один Рубинфельд время от времени бросал взгляд наружу.

Рубинфельд оказался в нашем вагоне две ночи назад при исключительных обстоятельствах. Поезд тогда тоже затормозил, а потом резко встал. Дверь вагона откатилась в сторону, и чьи-то руки затолкали внутрь человека, залитого кровью. Мы уставились на него. Судя по всему, именно из-за этого остановили поезд. С приходом рассвета первые солнечные лучи пробились в вагон, и некоторые из нас узнали Рубинфельда. Еврей, беженец из Львова, он был одним из тысяч несчастных, кого продвижение гитлеровских войск сорвало с насиженных мест и гнало через пол-Европы. Он успел побывать в Вене, Праге, Варшаве, Белграде и Будапеште. И так оказался в Бачке. Там он жил – или, точнее, прятался, – несколько месяцев, в Нови-Саде. От полицейских, если те проверяли у него как у иностранца документы, он либо сбегал, либо откупался.

Понадобилось два часа, чтобы он набрался сил и смог рассказать о случившемся. В Тополе немцы назначили Wagenälteste – «старшего» – в каждом вагоне. Назначение происходило просто. Конвойный-немец выкрикивал в сторону первого дрожащего интернированного, какой попадался под руку:

– Вонючий еврей, будешь старшим по вагону! – Потом добавлял таким тоном, будто дрессирует собаку: – Так кем ты будешь, вонючий еврей?

– Старшим по вагону.

– Правильно. Знаешь, что это такое?

– Нет.

– Ну так я тебе объясню, – жизнерадостно говорил конвойный в зеленой форме. – Старший головой отвечает за каждого вонючего жида в своем вагоне. Если один из них во время поездки сбежит, мы тебя расстреляем. Ist es jetzt klar – теперь тебе ясно?

– Jawohl – слушаюсь, – бормотал бедняга.

В нашем вагоне эта трагическая «честь» досталась Зонненталю, старому маклеру, страдавшему тяжелой формой атеросклероза. Даже дома жизнь в нем теплилась едва-едва, но он, к несчастью, стоял ближе всех к дверям, когда конвойный ворвался в вагон и «назначил» его. Зонненталь не пытался спорить. Он ограничился тем, что обвел нас слезящимися глазами и прошептал:

– Вы же не сделаете никакой глупости, правда? Потому что тогда… сами понимаете… расстреляют меня.

И правда, в нашем вагоне никто «глупости» не сделал. В конце концов, побег был крайним средством, потому что означал практически неминуемую смерть. Если бы кому-то удалось добраться до крошечного квадратного окошка под потолком и выбить решетку, этот человек, вероятно, и сумел бы протиснуться наружу. Тогда – теоретически – у него появлялась возможность выбраться из этого ада и сбежать по железнодорожным путям. Однако спланировать момент прыжка было никак нельзя. Все зависело бы от угла, под которым несчастный обрушится на землю. В нашем вагоне никто не попытался, зато там, где Рубинфельда назначили старшим, шестнадцатилетний парень, со страху сошедший с ума, все-таки попробовал. Для этого он воспользовался короткой ночной передышкой, когда в вагоне наступило молчание и все впали в подобие ступора. Он знал, что остальные, если заметят, попытаются ему помешать. Его план удался: парень пролез через окно. Однако дежурный из служебного вагона в начале поезда увидел, как тот спрыгнул.

Резкий короткий свисток прорезал грохот паровоза и стук колес. Поезд остановился. Конвойные соскочили на землю и уже через несколько минут нашли беглеца: он разбился насмерть об острые камни насыпи. Дальше они ворвались к Рубинфельду в вагон.

– Где старший? – закричал один из них.

Рубинфельд, бледный как привидение, сделал шаг вперед.

– Ты слышал приказ. У тебя в вагоне попытка бегства, так что мы расстреляем старшего. Отправишься в ад, вонючий еврей! Расстрелять его! Сейчас же!

Рубинфельда выволокли из вагона. Стук пулемета прорезал ночную тишину, потом раздался гудок паровоза. Мы снова ехали.

Остальные в вагоне Рубинфельда считали, что их старший мертв. Однако во внезапном приступе великодушия – возможно, вызванного зрелищем изуродованного тела мальчишки на камнях насыпи, – конвойные стреляли в воздух, а не в Рубинфельда. Они притащили жертву к себе и удовольствовались тем, что до полусмерти избили его прикладами винтовок. А потом бросили практически бездыханное тело в ближайший вагон – наш.

Вот как польский еврей с печальными глазами оказался с нами. Понадобилось несколько часов, чтобы немного привести его в чувство. У нас были бинты, вата и антисептик. Мы перебинтовали ему разбитую голову, покрытую жидкими седыми волосами в запекшейся крови.

Оставшуюся часть поездки Рубинфельд служил нам гидом, главным источником информации, чуть ли не пророком. К несчастью, не бывает пророков в своем отечестве. Местность он знал как свои пять пальцев. В мирное время этот человек постоянно разъезжал здесь по делам; ему была знакома каждая железнодорожная линия, каждая стрелка, а также все природные и рукотворные приметы, позволявшие определять наше местоположение. Когда поезд с характерным перестуком проезжал по стрелке, Рубинфельд поднимался, с трудом подходил к окну и выглядывал в ночь.

– До сих пор неясно, куда они нас везут, – сначала говорил он. – Километров через шестьдесят-восемьдесят будет еще стрелка.

Он упоминал множество названий польских станций с их изобилием согласных.

– Сейчас поворот будет означать Австрию, Германию либо Польшу.

– Но это уже не имеет значения, – отозвался кто-то со вздохом, и остальные закивали.

Рубинфельд спокойно ответил:

– Очень даже имеет. Австрия – это жизнь. Там у нас будет шанс. Может, отправят на сельскохозяйственные работы. Австрийские крестьяне не особо жестокие.

– А Рейх?

– Там шансов куда меньше. Скорее всего, работа на фабрике. Или на строительстве железной дороги. Может, расчистка завалов в городах под угрозой налетов с воздуха. Евреям заходить в бомбоубежища запрещено. Голод. Побои. Нет, в Рейхе не выжить.

Он замолчал. Кровь проступила через повязку у него на голове.

Мы миновали еще несколько стрелок. Слабый свет зари начал пробиваться в окно. Третье утро на нашем адском пути. Рубинфельд снова заставил себя подняться. Мы выглянули в окно. Поезд двигался по полоскам железнодорожных рельсов на восток. Слева промелькнули и скрылись очертания станции с польским названием.

Старик снова сел, не глядя нам в глаза.

– Аушвиц, – сказал он, помолчав, негромко, словно обращаясь к самому себе. – Теперь все ясно. Вариантов нет. Там линия заканчивается.

В нашем вагоне было много тех, кто услышал это название впервые. Некоторые вспомнили, как читали про американский фильм, где показывались ужасы газовых камер. Естественно, в Венгрии этот фильм в прокат не прошел.

Аушвиц…

В 1939 году, после капитуляции Польши, Рубинфельд уже испытал на себе, что такое гетто. Он единственный из нас знал, как устроены гигантские нацистские фабрики смерти. Только те, кто стоял к нему ближе других, смогли расслышать его слабое, прерывистое бормотание. В любом случае мы не хотели знать подробности. Вскоре нам предстояло погрузиться в ад, который еще совсем недавно казался далеким и туманным.

Некоторые бросали на Рубинфельда недоверчивые взгляды. Даже сейчас те описания ужасов, которые все-таки достигли наших ушей – ушей тех, кто рос в буржуазной благополучной среде, – казались надуманными, словно в книгах. Тем не менее колеса поезда со стуком приближали нас к столкновению с реальностью.

В конце концов нам пришлось поверить. И мы поверили. Причем с удивительным равнодушием. Кое у кого в вагоне еще оставалась еда. Немного, потому что в Тополе, когда у нас конфисковали продукты, большинство скудных запасов уже было съедено. Со свойственной нацистам предательской доброжелательностью немецкие конвойные убеждали своих жертв, что достаточно взять пищу на сорок восемь часов, потому что дальше нам ее предоставят. Вот почему у нас в основном не было совсем ничего, а тем, что оставалось, мы делились.

Тот третий рассвет быстро превратился в сияющее весеннее утро. Солнце заливало темный вагон, пропахший страданием и густой вонью немытых тел.

В этой весне для нас не было места.

Чуть позже поезд снова начал двигаться с обычной неспешностью. Угрожающего вида горы остались позади. Мы катились по плоской равнине, похожей на венгерские.

Снова подойдя к окну, Рубинфельд произнес:

– Будем в Аушвице спустя полчаса.

С этого момента все вокруг превратилось в мучительный, непреодолимый кошмар, вроде тех, которые одолевают после чересчур сытного ужина. На изумрудно-зеленом поле мы увидели существ в странных костюмах, словно наряженных для карнавала. Они ковыляли вперед, повторяя одни и те же движения – как в замедленной съемке. Качнувшись, делали короткий шажок и снова замирали. Мужчины были одеты в лохмотья – обноски серых, черных и синих повседневных костюмов; женщины – в грязные коричневые рабочие платья. На некоторых комично трепались по ветру широченные брюки. Привидения. Пугала. Костюмы пестрели пятнами ярко-желтой и красной краски, рассыпанными в беспорядке по груди, ногам, спине. Из поезда, проходившего в нескольких сотнях метров, все выглядело так, будто они печально шагают под звуки похоронного марша. Эти призраки выполняли сельскохозяйственные работы.

Больше всего поражало то, как сильно они клонились вперед – словно волокли неподъемный груз.

Рубинфельд все объяснил:

– Депортированные. Из Аушвица.

– А одежда? Почему на них такая дурацкая одежда?

– Некоторым досталась та, которую сняли с убитых в газовых камерах. Краской ее обрызгивают специально – чтобы и без тюремных роб заключенные бросались в глаза. С такими пятами узник виден за километр.

Поезд уже ехал мимо нескончаемых дымовых труб, складов, груд бочек и ржавых скелетов аэропланов. Черные полоски рельсов перед нами тянулись к станции. На соседних путях стоял состав из устаревших пассажирских вагонов. Женщина в платочке выглядывала в окно; слышался детский плач. Мужчины толпились на платформе, курили. В руках у них были ящики для инструментов, сумки и чемоданы. От платформы к платформе расхаживал железнодорожный служащий в белой фуражке.

На нас никто и не глядел. Мы были слишком хорошо одеты, чтобы считаться обреченными, или такие поезда смерти давно стали тут обыденностью? Я не знаю этого по сей день.

Из дыма за окнами материализовалось коричневое здание вокзала. Оно ничем не отличалось от тех провинциальных вокзальчиков, которые я столько раз видел, путешествуя на поездах. На фасаде и с каждой стороны здания были только вывески на немецком: AUSCHWITZ. В «генерал-губернаторстве», которым стала Польша, больше не существовало городка Освенцим.

Сам город показался минуту спустя. Паровоз со свистом сбросил пар и замер.

Девять часов вечера. Мы прибыли на место.

Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме

Подняться наверх