Читать книгу Улица До свидания - - Страница 2

Улица До свидания

Оглавление

Я – детище советского автомобилестроения (индустриальная Украина и ГАЗ отжалели нашему автозаводу молодых специалистов Георгия и Липу, и через год появился я). Бабушка зовет меня проще: «убоище».

– Убоище! Зла не хватает!

А что я такого сделал?

Я понимаю: у нас дома, «на севере», как она выражается, я как-то подкараулил ее с пистонным пистолетом, когда она несла борщ: «Бах! Бах!». Или зимой закрыл на балконе, откуда она молила через два стекла с этим плачущим лицом, которое я почему-то запомнил…

Но этот вот крик на весь дом! Я и сам забыл… Иди, иди, собачка… – поскорее спускаю пса с крыльца, испуганно озираясь, сажаю его на цепь… шерсть топорщится из-под ошейника.

– Муся, что?!

Это Лёля кричит вдогонку бабушке там, в доме. Я представляю, как бабушка в комнате, очки на носу, носок и иголка в руках, долго-долго сидит у стола за работой. Как в полной тишине приподнимается перед ней край темно-вишневой, с бахромой, скатерти и из-под бахромы выползает прямо на нее длинная зубастая морда… Я так и слышу стук когтей по полу в доме, пока пес, скользя, убегает под крик.

– Я тебе сейчас!.. – дядя Даня, слышавший ор в доме, еще не зная, что, ковыляет ко мне от калитки с поднятой палкой. – Как дам палкой!.. По спине…

Я быстро оцениваю эту его смесь гнева с бессилием, прорывающимся в смешок.

– Только попробуйте.

– А что ты мне сделаешь?.. Неужели ударишь?.. – ну, вот, сразу же за бессилием – спокойное удивление: испытание границ моей подлости.

– В Советском Союзе у всех права одинаковые.

– За каким ч-ч-чертом ты попер его в дом!.. – выскакивает на крыльцо тетя Леля, снова скрываясь внутри.

Вообще никакие они мне не тетя и не дядя. Тетя Леля – бабушкина сестра, дядя Даня – тети Лелин муж. Год назад я впервые увидел его таким… перекошенным… впервые услышал этот его бесконечный, неконтролируемый всхлип («Даня!»).

Буря стихает… Не считая Мухтара, мы остаемся во дворе вдвоем с Мариванной. Сидя на высокой, широкой крашеной лавке с удобной спинкой, стоящей под жасминовым кустом напротив крыльца, я болтаю ногами. Мариванна свое отболтала. Глядя на нее сбоку, я пытаюсь понять, как может пусть совсем старый, но не сумасшедший же человек надуть ночью в постель… но почему-то вместо того, чтобы наконец понять, вспоминаю всеми любимый рассказ о том, как Мариванна, раздевая меня маленького, стараясь успеть, всякий раз спрашивала:

– Скольки ж на тэбе штанив?

И я отвечал:

– Бога-ато…

До того как опозориться сегодня ночью (матрас сохнет на крыльце) моя боевая прабабка еще и устроила концерт. Высунувшись из комнаты в третьем часу, я слышал бабушкины и тети Лелины, наперебой, увещевания, долетавшие из Мариванниной комнатки (стоят, руки в боки, перед сидящей с узелком на кровати тощей старушенцией):

– Далеко ли собрались?! – тетя Леля, с издевкой.

– И куда ж Вы пойдете? Ночь на дворе! Мама!! – бабушка, зла не хватает.

– В Диёвку.

– Кому ж Вы там нужны!!! – хором.

– Найдутся (ударение на «а») добрые люди.

А они говорят: я «убоище»…

Мухтар развалился на булыжниках, какими вымощен весь двор от дома до летней кухни. Песчинки перекатываются под его носом. Ему-то что, это мне еще столько раз припомнят…

– И как же его зовут? – спрашивает Мариванна.

– Мухтар.

Я знаю ее следующее слово, еще бы мне не знать.

– Мушкет? – долго готовясь, выдает она поближе к «мухтару» изо всего того, что помнит.

– Мухтар, – я хмурюсь: имя моего пса кто-то не в состоянии выговорить.

– А чи далёко вы живете? – Мариванна улыбается. Всегда улыбается.

Отвечаю.

– И на какой же вы там улице?

– Пять этажей, – заставляя ее пропустить «А дом ваш большой?», отвечаю я.

– А вы на каком?

– На четвертом.

– Га-а!.. Высо-о-око…

Ничего это «га-а» не значит, через пару минут я снова слышу:

– А чи далёко вы живете?

Помнит она только то, что ей надо в Диёвку…

Завтракаем в беседке, увитой виноградом.

– Ну, и зачем ты повел его в дом? – тетя Леля уже что, остыла?..

– Хотел посмотреть, узнает ли он себя в зеркале.

– Ну что, узнал?.. – с этой своей насмешкой дядя Даня явно нарывается получить. Не от меня, конечно, от тети Лели, потому он тут же добавляет:

– Слыхала, что он сказал? В Советском Союзе, говорит, у всех права одинаковы. Это я палкой замахнулся.

– Даня, уже четвертый кусок хлеба… – Леля, точно: остыла…

– От черного не толстеют.

– Ты ж говорил: от белого!! – в два голоса взвиваются тетя Леля и бабушка, каждая – поперек себя шире.

Что – я?.. Я приехал и уехал, а Даня – вот он, тут, всегда.

– Ну, завел пса в дом… Зачем ты его там бросил?! – это снова ко мне.

– Я не бросал… Он уснул…

Даня, будь что будет, ржет уже в полный голос:

– Эта… сидит шьет!.. А тут морда… из-под стола!..

– Как погулять с собакой, так его не умолишь, а в хату – пожалуйста! – снова Леля (зря дядя Даня смеется, не по-товарищески, теперь я получу от тети Лели по полной). Ну, вот, традиционное:

– Что ни попросишь – не домолишься!

– Да?! А в среду кто в погреб лазил? А воду в душ кто вчера набирал?

Даня, запрокинув голову, ржет из последних сил…

– И вам, между прочим, шесть досок в заборе забил!.. А сколько?! У вас, что ли, гвозди прямо лезут?! И с Мухтаром гулял уже четыре раза. Спасибо… – недоев, я отодвигаю тарелку. – Не хочу больше…

– Ты растешь!.. Кожа да кости! – тетя Леля. – От людей стыдно!

***

Под Новый год вырубили свет. Во дворе сгорела подстанция. Дюжина громадных домов с наступлением темноты стояла с черными окнами, редко у кого мерцала свеча. Когда в двенадцатом часу вспыхнула люстра, это показалось чудом. Поскольку у нас электроплита, Новый год встречали салатами и «нарезкой».

Первые четыре дня жили в ожидании, по пословице: «Как Новый год встретишь…» В полдень пятого числа длинные гудки в трубке вдруг сменились короткими, и через тридцать минут, и через сорок – все то же: короткие. Не сговариваясь, мы с женой стали собираться. Накануне мать жаловалась на ноги, которые совсем отказывают, и сегодня ближе к полудню должна была продиктовать, что мне по дороге купить из продуктов… Стало ясно: там, на другом конце города, могло быть все что угодно – от неправильно лежащей на телефоне трубки до… Хотя неправильная трубка исключена: не позвони я, мать сама б набрала. Разве что… неисправность телефона, линии?.. Откроет и – все в порядке… Что в порядке? То, что чуть ползает? До магазина пока еще, слава богу… Там, на ступеньках, и грохнулась, зацепившись. Неделю назад. Какие у нее сосуды хрупкие: обе ноги синие (на следующий день, когда сидели у нее по случаю юбилея… восемьдесят лет…). Но так было всегда: любой ушиб, и – расплывающаяся широким фронтом синева… через две-три недели медленно сходит на нет… И после того, как грохнулась, с этими же синими ногами снова ковыляла в магазин. Все же было нормально… Я мог бы регулярно возить продукты, но считал, что пока она ползает – пусть ползает, сужение жизненного радиуса – приближение конца…

Я представил самое страшное. Послезавтра, на Рождество – похороны, на Старый Новый год – 9 дней…

– Знаешь, что мы сейчас увидим в квартире? – перебил я жену, что-то мне рассказывавшую, пытавшуюся меня хоть чем-то отвлечь. – Мамка сидит на полу у стола, трубка снята, она не смогла дотянуться. Вот только в каком виде на полу? Самое лучшее – если проблемы с ногами.

– Может, ничего страшного…

– Наша спокойная жизнь кончилась, – убежденно сказал я. – Еще эта цепочка…

На лестничной площадке у нашей двери стояла женщина.

– Вы сюда? – спросила она, когда я уже поворачивал ключ в замке.

Дверь была на цепочке. Мать лежала в одежде на полу прямо под дверью и через цепочку глядела на меня снизу вверх спокойно и не вполне осмысленно.

– Мама, ты меня слышишь? – в последнее время она была туга на ухо.

– Да.

– Ты можешь палкой поддеть цепочку?

– Я принесла пенсию.

– У меня нет палки.

– Я – сын, давайте получу за нее.

– Передай ей зонтик, – дождь в январе, глобальное потепление.

– Возьми зонтик, зонтиком попробуй поддеть.

– Она всегда дает мне двадцать рублей, а я ей ее сумму, видите, тут круглая сумма без двадцати рублей.

– Мама, я получу пенсию.

– Липа Михайловна, пенсию сыну отдать?

– Просуньте… Или сыну отдайте… – она неуверенно, как сомневаясь, смотрит на меня, и я снова ловлю себя на том, что с мозгами у нее не все в порядке.

Пока мать боролась с цепочкой за закрытой дверью, я расписался в ведомости ее подписью… освоил еще в школе, и вот… пригодилось… и отпустил почтарку.

– Ну, что? – с надеждой отпирая дверь, я снова наткнулся на цепочку.

– Не получается.

Долго уговаривал ее отползти. Она плохо слышала и еще хуже отползала: где была, там и осталась. Зачем ей отползать? – наконец дошло до меня, у меня ведь с собой инструмент, я ведь еще дома решил в любом случае перетянуть телефонный провод. Просунув одну губу плоскогубцев в кольцо, провернув их на себя и разогнув кольцо цепи, державшей дверь, я с облегчением шагнул внутрь. Войдя, закрыв дверь, мы с женой какое-то время ходили из коридора в комнаты и обратно, что-то ставили, раздевались, что-то развешивали…

– Я один ее не подниму.

– Я тоже.

Придя наконец в себя, вспомнив, на что все это похоже (на передвижку мебели по дому), мы принесли в коридор из дальней комнаты половик, приподняв с двух сторон под мышки вскрикнувшую мать, усадили ее на край половика и потащили в четыре руки эти «сани» по полу. Мать, пытаясь обернуться, изобразила подобие улыбки, и у меня наконец отлегло от сердца: пронесло!.. В комнате, подвезя ее к стулу, не обращая внимания на ее стоны, вдвоем с двух сторон приподняли и усадили на стул. Тяжело дыша, я опустился на пуфик и поднял на нее глаза… Сквозь застарелую, застывшую в морщинах боль, сквозь слепок с десятилетий, полных тягот и бед, и нужды, вдруг пробилась изначальная красота, какую я знал по фотографиям, послевоенным, с зубчиками, шесть на девять: меня на мгновенье обдало этой красотой… Когда-то моя мать была красавицей – впервые эта истина дошла до меня во всей полноте. Здесь, сейчас. То, что прежде было вопросом (ну, и куда все это делось?), стало утверждением, пусть и не выраженным точно, но маячившим где-то рядом со словами «потускневшее золото»…

Поднявшись, я прошел в дальнюю комнату и, увидев валявшуюся на столе телефонную трубку, положил ее на рычаг.

***

В такие дни, выходя по утрам на крыльцо, я боялся, что небо окажется необычным, не таким глубоким, как всегда, – в дымке или в тучах, или… Оно было все тем же: безоблачно-синим, с наплывавшим и таявшим раньше, чем наплывал, одиноким белым клочком где-то в верхнем углу синевы, с обещанием жары, бесконечного дня и радости… что одно и то же.

Тетя Леля бодро вышагивает рядом, сначала до калитки, потом по улице, потом до остановки, потом до другой остановки – уже троллейбусной, на проспекте. Потом подходит «тройка». Или «четверка». Мы едем через дамбу, через новый город, через мост, опять через город, едем, едем… едем, пока, уже на грани подступавшего отчаяния, не сворачиваем наконец на бульвар. Теперь все время – туда, туда, под нависшими с обеих сторон деревьями, вскользь пробиваемыми солнцем, успевавшим лизнуть троллейбусное окно. Замедление хода, причаливание в хвост. Конечная. Выходим – и уже там, там! Но все еще здесь… В прохладе, в тени, перед которой – эта залитая солнцем неоглядная сцена, на какую ступаешь, как в настоящее с сильной примесью будущего: с этого троллейбусного разворота – ниже – пыльный пологий спуск (со скалистой лагуной левее внизу) к тополям, к лиственной зоне, за какой – еще ниже, все время вниз – широкой разглаженной полосой песка кончается суша, снова вставая уже там… едва не в километре от нашего берега. Вот здесь, наверху, под этот, на три стороны, вид всегда находило одно и то же: что-то странное, казавшееся всего лишь наплывом чувств – прохлады, резко сменившейся теплом, ни с чем не сравнимым призывом речного паха и невесомостью твоего наплывания на все это, когда лагуна, скалистое озерцо, стоит и стоит под тобой слева, и мальчики, прыгающие в него со скалы, кажутся сверху летучими рыбками. Уже это – чудесно, но главное в этом чудесном – то, что весь его объем, опережая события, вдается, углубляется в еще не наступившие мгновения, весь, весь простор наплывает на тебя, остающегося на месте: приближением деревьев, вместе со всем пейзажем надвигающихся на тебя, неподвижного… наползанием под твои ноги мягчайшего белого песка… расстиланием подстилки… сыростью раздевалки… стоящей поутру зеркалом у ног водой с косяками мальков и с качающимся поодаль буйком и, наконец… наконец… чем-то там, за всем этим… чем-то еще…

С кем было, как надо, так это с рекой. Молчала, и знал, что. И выучился. Три года уже, как, барахтаясь здесь, на городском пляже, выучился держаться в воде, передвигаться в ней саженками… Теперь – медленно, словно по подсказке, когда… оп! – и по макушку в прохладе, в холоде, доходящем до того, что прохлада уже – тепло. Второй раз не будет этого, напечешься, нагреешься, и там холод сразу же – молоко… Здесь же – медленно, медленно, проникая в плотно сжимающую прохладу, далеко, далеко, дальше… Весь в реке, как в больших, невесомо держащих руках, весь в ее запахе. Одни глаза над водой – цепляюсь наконец за буек, оборачиваюсь, ополаскивая лицо: народу еще всего ничего на берегу, ближе всех – тетя Леля в огромном черном купальнике, прислонив козырьком к глазам ладонь, другая рука на поясе: само напряжение. Мне же – только бы отдышаться, ведь еще – назад… через это водное, с водорослями, пространство, отделяющее от берега… как от жизни… Стекает с плавок, и руки-ноги в пупырышках – дрожа, обессиленный, героем ступаю в еще прохладный песок, налипающий на ноги. День начался…

А вокруг… прибавляется, прибавляется… За спиной – компании, взрослые (лет по семнадцати) парни с гитарами… Карты, девочки… Жар сдувает со спины, как бархат… Мимо – пароход, ракета на крыльях, волна… Возникает в сторонке белый клок облака, исчезая. Близнец того, утреннего. Я лежу… Тетя Леля счастлива: не надо так часто в воду, и ей не вставать и не принимать у воды сторожевой позы… Я лежу. Что-то должно было произойти. От самого туннеля в листве, по которому мы скользили утром в троллейбусе, все ниже и ниже к реке, от выхода из тени на неоглядную сцену, от первой дрожи на солнце, от тонкого речного запаха, заполнявшего лобные пазухи еще там, наверху… Обязательно что-то должно было произойти. Мы ведь приближались, плавно снижались, еще от проспекта… Радость была радостью ожидания… Освобождался – от тени, от рубашки, от суши, от хватающей за ноги, змеящейся по лодыжкам, превращаясь в песок, воды… Но – для чего оно, освобождение?.. Что-то должно было случиться… Потом это станет правилом. Много позже. Правилом счастья: освобождение – от, но не для.

Стуча по краю миски, тетя Леля чистит яйца. Тяжело приминают газету огурцы, помидоры… После еды – еще долгий день, еще несколько до буйка заплывов. И без ожидания можно жить…

Жуя, я вспоминаю: год назад пошли с Лелей на толкучку. Обошли всё от и до, пока наконец не набрели на десяток потенциальных сторожей нашего двора, лежавших в тенечке у ног хозяев. Сердце мое застучало при виде молоденького, еще серенького, узкомордого пса, равнодушного ко всему. Я сразу увидел скрывавшиеся за равнодушием недоверие, страх. Никого другого мне уже было не надо. Тете Леля же склонялась к огромной лохматой собачине.

– Ну, и что вы с этим волкодавом будете делать?! – тянул я ее к моему малолетке… она понемногу сдавалась…

– Сколько стоит? – начала наконец тетя Леля торг, от которого я зарделся.

– Десять, – ответил парнишка неохотно, словно не собирался никого продавать.

«Сейчас передумает!» – испугался я.

– А за сколько отдашь?.. За восемь отдашь?..

– Десять рублей! За такого пса! – если бы сорвалось, я бы не пережил…

Шикнув на меня, тетя Леля выторговала рубль, и я наконец поверил: счастье!

Осторожно я надел на него намордник, и он моментально из него высвободился. На обычной бельевой веревке я гордо повел его через гай, все больше сомневаясь, кто же кого ведет. На узком мосточке через овраг мы с ним окончательно смешались: ни вперед, ни назад – и я понял, что боимся мы с ним друг друга одинаково. Дома я надел на него ошейник с цепью, и он, зацепив ремешок за низкий штакет, тут же из него вылез. Пришлось затягивать чуть не до хрипа…

Разморенные, мы возвращаемся с тетей Лелей с пляжа, за два квартала слыша басистый лай нашего красавца. Росточком Мухтар не вышел, зато окрасом (черная блестящая спина, желтые лапы, белый воротничок и носочки), умнейше-хитрющею мордой, настоящей овчарочьей стойкой ушей и голосом – хоть куда!

– А-ну, а-ну, покажись!.. – дядя Даня, возвращаясь с улицы, заставляет меня продемонстрировать загар. – О-о-о!.. О-о-о!..

– Даня! Опять возом ехал?! – Леля указывает на распахнутую настежь калитку.

Сникая, он поворачивается и, волоча ногу, тяня на себе повисшую руку, ковыляет со своей палкой назад.

***

– Мама, мы сейчас сходим в магазин и вернемся. Только ты сиди, не вставай, хорошо?..

– Ты считаешь, ее можно оставить одну? – спросила жена, когда мы вышли на воздух.

– Давай не загадывать, – ответил я. – Я могу утром приехать. А надо будет, сегодня останусь.

Вернувшись, мы снова нашли ее на полу, только теперь не в коридоре, а в комнате. Ей казалось: может идти. А встала – опять зашатало и опрокинуло.

– Все-таки что-то у нее с головой, – сказала жена.

– Да нормально у нее все с головой, – я даже думать не хотел об этом. – Мама, у тебя сейчас где-нибудь болит?

Я вдруг осознал, что не могу ее понять. Не понимаю свою мать, сидящую напротив меня за столом, указывающую рукой в грудину и говорящую: «Ноги…». Ни – в каком месте ноги, ни – что изменилось в прежних ее болях, она сказать не могла.

– Ты упала от боли?

– От слабости.

Я вспомнил: вчера она говорила, что вообще не хочет есть. И возможно, не ела, и не только вчера.

– Я сплю по три часа. Не могу уснуть.

– Почему?

– Болит.

– Что болит?

– Всё. Ноги, грудь.

Если она все-таки ползала в магазин после того падения, может быть, действительно что-то произошло вчера? Что? Микроинсульт? Но ничего же не отнимается, просто болит. «Просто»…

Несмотря на мутноватый взгляд, что-то она пожевала вместе с нами. Проглотила вложенное в ее руку обезболивающее.

– Я съезжу с Мариной домой и вернусь, тебе в туалет не надо?..

Через три часа, с замиранием сердца открывая дверь, я обнаружил ее сидящей на прежнем месте, в той же позе.

– Будем ложиться?

– У меня все болит.

– Ну, хочешь, еще посидим, кино посмотрим?

– Марина там, спит? – она показала на занавеску, разделявшую комнаты.

– А ты разве не помнишь, что мы с Мариной уехали? Я вернулся один.

Кино называлось «Я есть». По Токаревой.

– Я помню эту собаку, – сказала мать, – когда она ее зовет: «Собака!..», а девочка оборачивается… Она ей грозит: «Собака!..», и девочка улыбается…

Самостоятельно она не могла сделать ни шагу, только опираясь на меня. Я помог ей лечь на другой бок, не на тот, на какой она могла улечься сама и на котором так плохо спала, и, повернутая лицом к стене, она затихла.

Пару раз среди ночи мне приходилось, услышав сквозь стену и сон свое имя, вскакивать, водить ее в туалет, после чего она со слезами и стонами укладывалась с моей помощью. Потом я долго не спал, накручивая себя… Спала она хорошо. Проснулись мы поздно.

– А когда я тебя ночью зову, ты меня сразу слышишь? – спросила она поутру.

Я растерялся:

– А я сразу прихожу?

– Сразу.

– Ну, так как же я прихожу, если не слышу?.. Что это на тебе за одежка? «В лес, на субботник»?..

– Я Марине вчера обещала выкинуть…

– Что за одеяло?

Заставив ее стянуть с себя то, что на ней было, я помог ей облачиться в чистое. Вычуханное одеяло, такие же простынь и пододеяльник ушли в кучу, предназначенную для мусорного бака. Из дивана в моей комнате был извлечен просторный и легкий синтепоновый спальник, а из ее шкафа – новенькое постельное, которого там хватало. Напичкав ее таблетками (поливитамин, анальгетик, кое-что для мозгов, кое-что «для настроения»), я занялся ее ногами. Осторожно и не без боязни вслушиваясь в ее запах, углубляясь в кожу на дряблом теле, втирая мазь в ее спину и зад, я не нашел ничего отталкивающего. «Это моя мать…», и все. Больше ничего. Я чувствовал растерянность ее тела, которому помогали (еще какое-то слово между «которому» и «помогали»…). Отголоском какой-то старой, очередной из моих депрессий возникло в моей голове: «Зачем жить?..» – только для того, чтобы прозвучало в ответ: «Вот за этим… Ты нужен. Жизненно».

– Когда я услышала в туалете… подслушала, что у меня самые красивые ноги в отделе, я чуть не упала. «У Липы»… Представляешь?.. Правда, по местным меркам ноги мои считались тонковатыми. Прихожу домой, говорю Гарику: ты знаешь, что я услышала? Что у меня красивые ноги. «Да, – говорит, – ножки у тебя, что надо». Я чуть не набросилась на него: так что ж ты молчал!..

Слушая ее, я стараюсь помягче втирать мазь в синеву под коленями и на лодыжках, в эту дряблость бедер.

– А я тебя ночью «Гарик» звала?.. Да?..

– Ну, пока Гарик придет… я все же быстрее…

Смеется:

– Говорят, смехом лечат. А я вот всю жизнь смеюсь, смеюсь…

– Ты говорила, спишь по три часа, а сегодня вон…

– Я же всю прошлую ночь на полу пролежала…

– Как?! Разве ты не вчера упала?!

– Нет… Всю ночь проползала. Из кухни в прихожую. Думала кого позвать через дверь. Один раз получилось, встала. Обрадовалась, и тут же снова упала. Однажды прикорнула, а так всю ночь – лежала, сидела… С тех пор, как тебе звонила и все было хорошо…

– Все же, где у тебя болит не так, как раньше?

– Во дворе пожаловалась, что с ногами совсем плохо, говорят, а сын что же? Одна: на черта она ему нужна? Другая: может, врача вызвать. Ты вон врача вызывала? Вызывала. Ну что, пришел? Пока нет. Вот и молчи. О-о-о, говорю, у меня сын. У меня сын… Оно тебе надо, со мной возиться?..

Вот так начатый, пройдет этот бесконечный день, в ее стонах, кряхтении и бессильных слезах, не оставив в душе ничего кроме беспросветности… А среди ночи, только усну, раздастся в темноте мое имя… И так неохота вставать!.. «А тогда зачем ты здесь?»

***

– Семь!.. Семь!..

Я слышу шум во дворе, на улице (кажется, во всем поселке), долетающий сюда, в дом, как сквозь вату… Понимаю, что если обойдутся без меня, потом не отмоешься… Надо вставать. Тетя Леля во дворе гремит ведрами. Не умываясь (кто сейчас заметит?), я присоединяюсь к ней. У каждого по два ведра, мы движемся на третьей скорости к магазину. Магазин – далеко, один на весь частный сектор. Слава богу, мы не последние, за нами быстро выстраивается очередь. Ящики с красненькими, когда их берешь в руки, ходят из стороны в сторону, одно название что ящики. Откладываем свои. Подпрыгивая, бежит Муся. Она сторожит, мы с Лелей таскаем. Когда-нибудь это должно было случиться – то, что я тяну, склоняясь к земле то вправо, то влево, два этих полных ведра с красненькими, тяну до дому почти с километр. Когда-то они, целый месяц стоившие восемь копеек кило, должны же были подешеветь до привычной для засолки цены… Высыпав из ведер во дворе в корыто, «бегом» возвращаюсь к магазину. Интересное дело – бежать чем быстрее, тем медленнее… Не пробовали?..

Назавтра, после засолки томатов, в стане моих бабок-дедок – упадок сил. Леля, как всегда, встала в пять, пустила кур из летней кухни в куриный двор, и, когда я поднялся, все уже давно на ногах, но к половине одиннадцатого, собираясь в доме на дневной фильм или телеспектакль («Сегодня кино или постановка?..»), бабки – как сонные мухи… Вот Леля уже храпит, откинув голову на диване. Муся тихонько спит в кресле у меня за спиной. Сидя перед ней на ковре, я чищу семечки. Очищенные кладу на толстый, покрытый холщовым покрывалом, подлокотник дивана. Даня, косясь на семечковый рай, терпит (наконец, переглянувшись, мы, каждый по жмене, разметаем дорожку). Из телевизора несется французская музыка, французская песня, льющаяся из приемника, который держит сидящая на телеге девчонка… сзади в той же телеге лежит на спине ее мать… «Ты выходил, а оно щелкало»… «А Гриша против»…

Неужели меня действительно отпускают в город? Одного!

– Садись на «шестерку». «Шестерка» попетляет, но прямо к базару выйдет, – тетя Леля протягивает мне деньги.

– Я знаю.

– А если долго «шестерки» не будет, тогда на «тринадцатом». Но он вообще редко ходит.

– У него интервал движения сорок минут, – вступает Даня.

– Магазин прямо перед базаром, тот, что слева. Филончиха утром там видела уксус. Все понял?

– Все.

Возвращаюсь домой часа через полтора (у бабок ушло бы два с половиной; вспоминаю, как ехали в переполненном с Мусей и Лелей с базара, с ведрами, с криком). Сообщаю, что нет там никакого уксуса.

– Как нет?! Филончиха утром была. Сказала: полно!

– Да там вся витрина какими-то бутылками уставлена.

– Какими бутылками?

– Не знаю. Написано: «Оцет».

– Что???

– «Спиртовый оцет»…

Леля с Мусей задохнулись!.. Даня беззвучно трясется:

– Так это ж… и есть… уксус…

– А чего тогда написано «Оцет»? Если уксус, должно быть написано «Уксус»!

– Это по-украински…

– Ну, что будем делать?.. – Леля с Мусей переглядываются.

Вздыхая, снова иду к калитке…

К шести (после семи смеркается, в девять хоть глаз выколи) в беседке собирается вся семья. Кроме нас – тетя Лена (третья сестра Муси и Лели), Тамара и Вальчик, ее дети, мои, стало быть, двоюродные тетка и дядька, и Сашечка, их родная племянница, дочка старшего тети Лениного сына, обдающая меня взором газели (неделю назад прилетела с севера на самолете, познакомилась в воздухе с кавалером и вчера он на пляже, стоя в воде, уже держал ее на руках – почему-то это всеми приветствуется…). Короче, людей – полная беседка, куда уже заранее протянут свет: вскоре вокруг лампочки начнут кружить бражники, в эйфории от света и жара пикируя в торт «Наполеон»…

На столе: язык заливной, утка с яблоками, жареный сом, пирожки с капустой, пирожки с картошкой, икра овощная жареная, икра овощная сырая, вино такое, вино сякое, коньяк «Черноморский» по тринадцать рублей (брали мы с Лелей в последний поход на базар)! Днем я по наущению Дани еще успел сгонять в наш («Возьми “Саяны”, они хорошо утоляют жажду» – «А если не будет?» – «Ситро…»). До «Саян» дело теперь доходит реже, чем до «Черноморского».

Моей Мусе – семьдесят. Из бархатной бумаги я слепил ей три тюльпана, а также написал стишок о ее славном бухгалтерском прошлом на ПРЗ (паровозоремонтный завод), и теперь сижу за столом рядом с ней с особым на нее правом. И нечего перешептываться: да, я люблю свою бабушку. Морща лоб, поджимая губы, она жует с ничего не открывающим, но все вбирающим взглядом: ее внутренняя жизнь давно подчинена внешней. Или я ошибаюсь?..

Неожиданно я вспоминаю о своем деле. Вальчик идет со мной. Вместе мы бесшумно (одни цикады…) приставляем к чердаку с обратной стороны дома длинную лестницу, и я осторожно, чтоб не оступиться в темноте, поднимаюсь то ли под крышу, то ли уже прямо на небо. Вот она, моя красотка! Мой расчет оказался верен. Красных орденских лент, складывающих крылья, садясь на сливы, так, что не отличишь от обычного сучка на стволе, летало в саду завались, но вот такая, залетевшая невесть откуда – синяя!.. Днем севшая сюда, под стреху… Аккуратно я накрываю ее, спящую, ладонью, и вместе с ней осторожно спускаюсь. «Морилка, сушилка, распрямилка…» На обратном пути мы с Вальчиком какое-то время наблюдаем похожих на шмелей бражников, с размытыми на лету крыльями зависающих над флоксами в луче нашего фонарика…

– «А десерт у вас где? – А-а-а, так это у нас за сараем…» – с моим появлением оживление за столом обрывается, и я отчего-то сразу вспоминаю, тем же тоненьким тети Лениным голоском: «А с полночи расплющивай очи…», слышанное ранее. Ни то, прежнее, ни это, теперешнее, я не понимаю.

Мариванну уводят в дом, веселье выходит на пик: все уже хороши (я не в счет).

– Даня!

Но Даня, чувствуя безнаказанность, наливает себе полную:

– Вальчик! Давай… Тамара!

– О, еще и Вальчик, еще и Тамара…

– Тетя Маруся, за тебя! – моя двоюродная тетка Тамара, она что?.. Конечно, красавица… даже рядом с Сашечкой…

– Вальчик, я забыл, вы на чем летали?.. – уводит разговор в сторону от обсуждения выпитых им рюмок дядя Даня.

– Дядь Дань, на «Як восемнадцатом».

– А что, уже были?

– А как же! – теперь Вальчик со своим обычным сияющим лицом – в центре внимания:

– Курсант впереди, инструктор сзади… А однажды был случай…

– Та-а-ак, – Даня оживляется: во-первых, Вальчиковы случаи все того стоят, а, во-вторых, под случай пару рюмок можно будет незаметно освоить.

– У одного инструктора курсант никак не решался на первый самостоятельный вылет, – травит Вальчик (я слушаю с открытым ртом), – с инструктором летает, как бог, а один боится. Ну, летят они как-то. Вдруг курсант чувствует: инструктор сзади наклонился зачем-то. Выпрямляется и в переговорное тому: «Видишь?». Курсант оборачивается: у инструктора в руках ручка управления. Там и у того, кто впереди, и у того, кто сзади, ручка управления, которой все делается – и вверх, и вниз, и вправо, и влево, и она, эта ручка, вкручена в такую втулку внизу. Втулка сантиметров десять высотой от пола. Вот он эту ручку выкрутил: «Видишь?» – «Вижу». Фонарь открыл и – ручку за борт. Всё, у инструктора нет управления. Выходит: у курсанта самостоятельный вылет. И больше тот уже не боится и летает сам.

– Вальчик, тебе икорки какой подкинуть: сырой, жареной?.. Картошечки?..

– Теть Лель, я возьму…

– А ты что не ешь? – это ко мне.

– Горячо.

– Ветер под носом есть?

– Ну вот… А инструктору понравилось: получается как бы ускоренная подготовка. Ну, и стал он то же самое с каждым проделывать. «Видишь?» – «Вижу», ручку за борт, оп, курсант уже летает сам…

Расчет Дани оправдывается: довольные удавшимся застольем, аппетитом гостей, беспрерывной, на две стороны, беседой, Леля с Мусей уходят, готовясь к смене блюд. Дане пары минут хватает на пару чарок.

– Ну, и был у нас Коля Чуб. Вот, значит, летит он с этим инструктором. Тот, как всегда, наклоняется, ручку выкручивает, в переговорное: «Видишь?», Коля оборачивается: «Вижу». Ручка летит за борт… – Вальчик делает паузу, опрокидывая вместе с Даней под сырую икорку (я ерзаю на лавке). – Ручка, значит, летит… Еще ложечку, что ли… Летит ручка… И тут инструктор видит: наклоняется уже Коля впереди. Возится, выпрямляется: «А ты видишь?» – показывает ему свою ручку, тот: «Ты что?! Ты-т…», Коля отодвигает фонарь, оп!.. И ручки нет…

Я в восторге! Даня ржет:

– Ну, и?!

– Ну, и… Инструктор в три погибели гнется, сует большой палец во втулку, тот еле лезет, ни рожна не видать, голову тянет, чтоб хоть что-то увидеть, и вот таким манером ведет самолет… Весь в поту, снижается помаленьку, самолет машет, ныряет… так… так… как-то вот так… посадил, в общем. Стал самолет. Этот посидел, откинувшись… Фонарь отодвинул: «Ты, бл… су!.. Я… ж, ты… на!…» Такой повис трехэтажный… отборный!.. А тот оборачивается к нему: «Ты чего кричишь? Не ты ж сажал, а я». Тот смотрит: а у того ручка управления на месте. Он, зная заранее, от других, что будет такое дело, взял с собой запасную…

– …и ее и выкинул, – подытоживает ухохатывающийся Даня…

– Поперли его… Жаль. Веселый был парень.

– Валик, когда ты мне и Славику дал задание, кто быстрей сообразит, как снять шайбу, ты же не сказал, что провод можно резать… – решаюсь я изложить Вальчику свое сокровенное. Мы теперь одни за столом, все ушли в дом. Скоро расходиться. Как всегда в конце вечера, там, в доме, Тамара, врач, инструктирует стариков по лекарствам, болезням и правильному образу жизни (что бы они без нее делали?!).

– Ты знаешь, я, только когда отца хоронили, узнал, кем он был, – Вальчик кладет мне руку на плечи. – Понимаешь, только когда какие-то дядьки пожилые пришли в дом…

– …Конечно, он отрезал. А я думал, как снять, не портя провод…

– Я только тогда догадался, когда речи стали толкать… Понимаешь… Мой батя был… чекист… – он наливает себе полную рюмку, и, глядя на него, на то, как он наливает эту рюмку, как пьет, я проникаюсь благодарностью пацана, допущенного на сеанс для взрослых. Моя обида временно отступает…

– Ты пойми: их не переделаешь… – мы провожаем гостей, и Вальчик, отставая вместе со мной от остальных, на прощание наставляет меня, как лучше себя вести со стариками, от которых столько несправедливостей. – Ну, сделай им одолжение, тебе ведь не так уж и трудно. Или сделай, как считаешь нужным, потихоньку. Только не пытайся им что-то доказать. Даже нас с тобой не очень-то переделаешь, а уж они…

– Так ведь обидно.

– Что такое обидно? Меня, например, нельзя обидеть.

– Как это?

– Если человек хотел обидеть, я ему такого удовольствия не доставлю. А не хотел, значит, это недоразумение. Так что меня обидеть нельзя… Меня можно достать. С доставшим я или разберусь или, скорее всего, перестану общаться. Ты же с бабками-дедками не можешь разобраться или перестать общаться?.. Или можешь? – хитро щурясь, он смеется.

– Все, Вальчик, отпускай его, Муся с Лелей уже волнуются, – Тамара, дождавшись нас в темноте, расплетая нам руки, разбивает наш тандем, улыбаясь мне на прощание и подталкивая в сторону калитки. Сашечка, оглянувшись через плечо, лукаво перебирает пальчиками.

Мы ушли далеко, и теперь я возвращаюсь туда, где под темным громадным силуэтом нашей, днем видной чуть не с проспекта, березы меня ждут Муся с Лелей. Невидимое, жужжит комарье. Муся с Лелей, успокоенные, уходят вдоль дома к крыльцу. Я звякаю засовом…

Едва-едва уснули, оставленный на весь вечер без внимания, просидевший закрытым за калиткой в палисад Мухтар устроил похлеще Мариванны: взвыл по-волчьи во дворе как раз под моим окном: «Вай-вай вай-вай вай-вай вай-вай ва-а-ай!..» – с ударением на первом слоге и бесконечным повторением этой фразы со сменой октав, все выше и выше… Чувствуя свою ответственность за происходящее в сонном доме, я босиком (неслышно) выхожу на крыльцо: сияют и падают августовские звезды, полнеба освещено незримой, стоящей за домом, луной (?) и со двора доносится достигшее уже последней из всех возможных, верхней октавы: «Вай-вай ва-а-ай…».

– Мухтар!

Грохот цепи о булыжники… Выросший между домом и кухней в лунном (?) свете ушастый силуэт.

– Ты что! А-ну, прекрати!

Закрываю хату. Шлепаю в нашу с Мусей комнату. Ложусь. Укрываюсь простыней. Слава богу, тишина… Засыпаю… Не то во сне, не то наяву: «Вай-вай вай-вай вай-вай вай-вай ва-а-ай!..»

***

После трех не то что бессонных, но насквозь из перебитого сна и черных мыслей, ночей я начинаю думать, что перспективы не так хороши. Совсем не хороши. Если бы был хоть какой-то просвет, я бы насел на мать, вцепился б в нее, заставил бы встрепенуться. Знаю: только так с ней и можно в последнее время. Шесть лет, как мы с Мариной съехали в свою, наконец, однокомнатную, на другой конец города. Шесть лет нашего и матери покоя. А до того десять лет накапливающегося с обеих сторон унижения и озлобления от совместного существования в двух, одна проходная, комнатухах хрущёвки. С моей матерью ни Марина, ни ее предшественницы (всем привет) жить не могли: любая женщина рядом со мной воспринималась ею в штыки.

Расставание шесть лет назад было столь долгожданным, что и мы и она опомниться не могли от радости. Она была у нас только однажды, на новоселье. Мы с Мариной тоже старались не надоедать своим присутствием, ограничиваясь ежедневными моими звонками. Когда же звонила она и трубку снимала Марина, дело быстро кончалось фразой: «Я хочу слышать его голос»… Понемногу стало ясно: одиночество действительно воспринимается матерью как награда за годы совместного существования бок о бок с невестками… Думая обо всем этом, я стираю в порошке ее исподнее, гадая, вытяну я ее на прежний уровень или это уже начало плавного, затяжного конца со всеми его прелестями…

Хорошо еще, что работаю я теперь «в свободном полете». Случись все это полгода назад, что б я делал?..

Встаем теперь поздно, стягиваю ее с постели, тащу в туалет, умываться: чуть ползет, подтаскивая ногу. Пичкаю таблетками, растираю, одеваю, кормлю. За день хорошо если пару раз слезет со стула – в туалет: главная цель всех жизненных перемещений… И это оскудение словарного запаса (господи, только бы временно и не глубоко!):

– А где… бумажка? Бумажка, когда газеты… (Речь – о жировке по квартплате, которую бросают в почтовый ящик).

Два дня занимал себя простыми вещами: перетягивал телефонный провод, менял замок. Технарем никогда не был, «простые дела» всегда стоили пота. В конце концов, новый, с диском, едущим как по маслу, телефон оказался на низеньком табурете у мамкиного изголовья и с крупными цифрами моего номера на стене, а новый же замок теперь мог бы без усилий открыть и первоклассник. Всё, системы оповещения и доступа приведены в полную боевую готовность. Квартира убрана, всё отмыто-оттерто, весь хлам выброшен, включая четыре пакета с пером для подушек (всё! проект закрыт!). Если б только это помогало…

– Доедай. Или ты думаешь, для бабы Липы бесплатно? – наклоняюсь к ней, чтобы лучше слышала. – «Для бабы Липы? А-а-а, ну, для бабы Липы бесплатно…» Я, что ли, с базара тащил, чтоб выкинуть?

Не реагирует. Худо дело.

На улице невольно теперь обращаю внимание на всех старушек. «Вот если б моя хотя бы так ковыляла (в первый год жизни дочери не верилось, что когда-нибудь она пойдет так же, как топающие навстречу малыши)… А вот – юная, прихрамывающая девица с кавалером… Интересно, он с ней познакомился до того как или…»

Перед сном смотрим фильм «Единожды солгав». Психиатр художнику: «Я могу тебе дать эту таблетку, и ты станешь счастливым. А могу – вот эту, и ты не будешь знать, куда деваться…»

– Я уже не вылезу…

– Ну, что. Давай?.. – показываю на себе: ладонью по шее. – Чего тянуть?.. А?..

Впервые вижу в ее глазах то что следует (в подобном месте) – обиду.

Ночью, только заснул, зовет…

– Мы же только что были, – снова тяну ее по маршруту №1.

– А почему я опять хочу?

– Потому что ты… – не выдерживаю я…

– …дура, – подхватывает она, и я наконец узнаю́ свою мать.

***

– Ну! Что твой Мухтар учудил. Пойдем покажу. Разбуркивайся.

Пока Даня доплетется до крыльца, пока спустится, я еще десять раз встану. Вылеживая до последнего, слушаю жужжащую по комнате муху. Почему мухи всегда по одной на комнату? Нет, чтоб ни одной… или тогда уже две… Выползаю на крыльцо…

– Пойдем-пойдем, – Даня зовет снизу.

Открываем дверь в сарай, что в летней кухне, и дядя Даня показывает палкой в угол. Выношу на свет два пустых яйца, две практически целые яичные скорлупы с дырками с острого края.

– Ну?.. Это я заметил, что Принцесса дня три уже как не несется. Дай, думаю, прослежу. Сижу на скамейке в тенечке. Идет, голубушка… пролезла где-то в щель и прямо здесь шагает… А этот (ты же знаешь, как он их гоняет) не трогает. Как нет его. Что, думаю, за чудо! Так, так… Тихонько, тихонько, пошла-а-а… в сара-а-ай… потом, какое-то время спустя, обра-а-атно… И, главное, не кудахчет. Там, в курином, так громче всех орет, как снесется. А тут тихо так, топ-топ… И этот опять не гоняет… Что ж, думаю, такое!.. Открываю, а там два этих, пустых. Ты поищи, поищи, там где-то должно и целое быть, свежее.

Найдя, я, перепачканный угольной пылью, выношу на свет целое яйцо, и Мухтар отводит глаза под моим взглядом. Я пытаюсь представить, как он это делает, и не могу…

Такому псу надо больше уделять внимания. Что мы уже выучили? «Сидеть», «лежать», «стоять», «лапу», «голос»… С «рядом» – проблемы, на прогулке он после сидения на цепи так прет, что какое там «рядом»! Надо прямо здесь, во дворе попробовать, решаю я… Очень скоро наше занудное хождение с ним по дорожке вокруг дома превращается в «прятки». Снятый с цепи, он слушается, никуда не рвется, и в знак поощрения я решаю побегать с ним… от него… Убежав, выглядываю из-за угла дома, не из-за того, откуда он ожидает, и он, как ребенок: заметит и, подпрыгивая от радости, несется ко мне! Я закрываю калитку, отделяющую палисад от двора, и он на полном ходу ее перемахивает! Та-а-к, усложняем задачу. Теперь калитка возникает прямо перед его носом, и, не успевая ничего сообразить, он тормозит всеми четырьмя лапами. Отойти и разбежаться по новой – такое ему уже не по силам. Вот так-то, Мухтарушка… вот мы и установили твой предел… И вдруг!.. Он берет калитку с места! Оцарапывая лапы, рискуя, но не желая отступать!.. Мы празднуем победу кругом почета вокруг дома, и вот чем все это кончается: как с цепи сорвавшись, он начинает носиться кругами по дальнему, большому двору – прямо по помидорам… Кругами, поднимая столб пыли… В ужасе я слышу, как кричит все это узревшая Леля, и ничего не могу сделать… Разве что, погнавшись за ним, натоптать вдвое больше…

Неужели так будет всегда: только радость, и тут же – подлянка?!

В оседающей пыли я понимаю: единственно правильное – нам с ним немедленно убираться с глаз. Заслышав звон «упряжки» (поводка), он бежит мне, сбегающему с крыльца, навстречу, дрожа, дает мне щелкнуть карабином на ошейнике… мы уносимся прочь со двора!..

Приходя в себя уже за переездом, продолжаем бежать, теперь спокойно, разглядывая пейзаж… Справа – всего лишь насыпь с рельсами. Зато слева разворачивается с верхотуры панорама балки, разделяющей город на старый и новый: десятки двориков, домиков, съезжающих с двух сторон к камышовому раю, устремленному вдаль, к реке. Мухтар высматривает на бегу еле живые там, глубоко под нами внизу, отдельные серые точки: пасущиеся в балке, навязанные, каждая на свой кол, козы. Не дают ему покоя. Думают ли животные?.. Убери из потока сознания слова – вот тебе и животное. Все то же самое – внимание, память, замыслы. Только без слов.

Спускаемся в балку по дальнему склону, до которого доплелись уже шагом. Сгущающаяся сырость. Приближающаяся стена камышей с кружащими перед ней чернокрылыми «цыганками». Сквозь стену ведет кладка – брошенный прямо на хлюпкое узкий штакет. Осторожно перебирая лапами и ногами, продвигаемся… Штакетина трескает подо мной… ухожу по колено в грязь, стараясь не упустить поводок с танцующим на штакете псом. С звучным чавком извлекаю босую, ноющую в колене ногу из грязи. Вот за это влетит… уже точно влетит… Как в одном сандалии идти? Как возвращаться?.. Уговаривая пса, чтоб не вертелся (ему тоже не сладко на этом штакете), в испуге шарю рукой в илистой бездне… ура… сандалий в руке… На что-то все это похоже, на что-то, таящееся в глубине жизни, поджидающее, подкарауливающее: провал с замиранием сердца, ужас и – избавление, на грани чуда, с невозможностью осознать необходимость и значение всей этой пережитой «воздушной ямы»…

Подвожу пса к тоннелю, из которого под насыпью вытекает ручей.

– Мухтар, голос… – по задумке громко приказать нельзя, поэтому приходится повторять… – Голос…

– Гав!

– Гав! – пес вздрагивает и приседает от лая врага, спрятавшегося в тоннеле, невидимого, недоступного нюху.

Повторяю аттракцион в награду себе за пережитое там, на штакете… Еще раз… Еще…

***

Жизнь сводится к простым вещам: за чем-то встать, что-то достать, принести. Так же и самые большие желания, самые заветные мечты – при ближайшем рассмотрении словно тают на глазах: в конце концов, оказывается, мы хотим не власти, богатства, бессмертия, а – удобно лечь, ощутить во рту некий тонкий вкус, головой дотянуться до чьей-то руки. Да, власть, богатство увеличивают количество всего этого, но опять-таки – этого, одного и того же, безысходного в своей окончательной простоте.

– Какие сегодня фрикадельки были вкусные…

Я вспомнил ее вчерашнее, когда она уснула, лицо: установившееся на нем выражение, как у дряхлого Брежнева, широкий рот углами книзу, маска натянутости. Так уснула и так спала – с усилием на лице… Сегодня приходила Марина, у которой и со своей матерью проблемы… И снова уже укладываемся. Сколько я уже здесь?.. Вдруг доходит: если ей лечь головой в другую сторону, на другой бок, на котором одном она только и может уснуть, не надо будет переворачивать ее лицом к стене, и, ложась так, она понемногу научится втаскивать на кровать и ноги. Сама…

Утром меня прорвало:

– Ты что, парализованная? Или ты лежачая, или ходячая! Ходячая – ходи! Что это за: «Убери яблоки»… Встань и убери! Что это за: «Запах не нравится»? Всю жизнь нравился, а теперь не нравится! Я буду тянуть, варить, кормить, стирать, дезинфицировать, а ты будешь зарастать и упираться?! Ты вот сидишь, ты пятно на простыни видишь? Возьми намыль губку, затри! Значит, так: список, что тебе научиться делать. Лекарства все пить самой – раз. Встать ночью – самой. Лечь – самой. Одеться утром. Гигиена, полотенце!.. Что ты на меня так смотришь: голова долу, в глазах туман? Ты что, не признаёшь изменений? По-твоему, я тут впустую сижу, что ли? Разве можно отрицать очевидное: ты ходишь! Сама! Ну, на выборы в воскресенье пойдем?

– Да.

Впервые вроде как отпустило в голове. Камень, сидевший в затылке все эти дни, рассосался… Вообще, я в эти дни понемногу сам стал зарастать. Духом старости и болезни. Трудно порой лишний раз шевельнуться, вернулись боли в спине, накрыло волной вечного невезения моей матери (ни разу, например, за все дни не открыл коробочку с лекарствами сразу с нужного конца: все время открываю и – дно, перекрытое свернутой инструкцией). Даже кряхтеть стал, как она. А уж с памятью… В магазине сдачу взял, а колбасу нет, кричали вслед. Поехал на работу, забыл побриться. По дороге обнаружил в автобусе на полу бумажник. Мой. Назначил встречу, сам приехал не на ту улицу, бегал искал. Нашел. То, что отдать, дома забыл. Марина оставила суп на плите остывать, чтоб доели назавтра, сказала: остынет – в холодильник поставь. Не поставил. Пришлось выливать…

Фигура мамки, шаркающей по квартире: короткая, конусом, рубашонка, тонкие ножки под кубышкою тела… А сам-то я? В зеркале: один к одному… Ночью появились фантомы: вскакиваю, четко услышав сквозь сон свое имя, иду в комнату – мамка спит…

Не выдержав, впервые за четыре месяца беру пиво (после осенней болезни как-то отвернуло от алкоголя), распластываю на столе какую-то, неизвестного вида, рыбу. По телеку ретро-концерт Кристалинской. Мать подпевает. Слава богу. Впервые. Вслед за концертом – мыльная опера. Расслабленный пивом, неожиданно для себя:

– Я посмотрю это. Но только если ты мне объяснишь, что там к чему.

– Да иди ты! – не может поверить в то, что я стану смотреть вместе с ней сериал.

Слушаю: кто кого целует… беременна… он в этой группе, она в той…

– А как зовут героиню?

Мало-помалу увлекшись, мать объясняет мне хитросплетения. Я слушаю… начинаю вместе с ней обсуждать… она расцветает, говорит, говорит… я слушаю… понемногу догадываясь о том, что со мной сейчас общается не только мать, но еще кто-то свыше, запросто объясняясь со мной на своем языке, который я понимаю, хоть и по-своему. Я слышу, как этот «кто-то» говорит мне: наконец-то… наконец-то ты делаешь то, что нужно… пойми… это всего лишь улица До свидания… всего лишь… не более… Мать смеется от моих комментариев происходящего на экране. Пытается ухватить то, что я ей объясняю про мой, последней модели, мобильник. Все возвращается. Все. Все как всегда. Как обычно. Мы вместе.

Перед сном, после фильма:

– Смотри, как ты уже ходишь!..

– Да!.. А спина!.. – хнык… один нескончаемый хнык со слезами.

***

Хлоп входной двери вдалеке… Скрип, долетающий через комнаты после хлопа… Скри-и-ип… Хлоп!.. Комнатная прохлада…

Развалившийся на солнце Мухтар. Подкрадываясь, щекочу травинкой в носу. Улыбается, приоткрывая глаз, снова жмурясь. Чихает. Покачиваясь со сна, встает, сверля меня глазами, тянется, шагая, зная, что я не уйду, что я у него в лапах… ах, вот что! – смеясь, отбегаю… Обескураженный, стоит, отвернувшись… Дальше цепь не пускает…

– Чтобы волосы лежали как следует, их надо несколько раз утром расчесывать, – Даня, – если волосы не расчесывать, они лежать не будут. Несколько раз, расческой и подолгу.

Чему там лежать? Особенно после этого, тем же Даней наученного. Полпарикмахерской сбежалось: «Мальчик, повтори, повтори!..» – на это мое:

– Полька в комбинации с полубоксом с плавным переходом.

«Мальчик, мальчик, как тебя стричь? – Полька в комбинации с полубоксом с плавным переходом»…

Когда в начале лета впервые собирались к зубному, я боялся. Боялся, что кончится, как всегда… Как всегда кончаются все эти тю-тю-тю да ня-ня-ня… Однажды уже маячило мороженое сколько захочу и чистое дыхание через нос на всю жизнь, а кончилось… У одной тетки на коленях сидел, три другие держали, а добрый доктор Айболит сверкающим инструментом выворачивал носоглотку. На сей раз речь, вроде, всего лишь об исправлении прикуса… Знаю я их прикус: сперва все зубы просверлят до самых мозгов, а после: «Какой спокойный мальчик, ни разу не вскрикнул!» Только идти все равно надо. Тетя Леля – танк: решила меня «выздоровить» – значит, «выздоровит». Умру здоровым. По дороге я, помню, спросил, чтоб хоть как-то потянуть время:

– Может, зайдем в «Жовтневый»?..

– На обратном пути!..

Теперь, к концу лета, я полноправный член клуба «протезников». Вся разница: у моих стариков пластинки – с зубами, у меня – с проволокой. Я уже к ней привык, не чувствую. Это – один из последних походов в это лето на Гоголя. Уже давно ничего не сверлят и не ковыряют, максимум – заставят подержать во рту полный черпак гипса, и то вряд ли. Теперь и в «Жовтневый» – не на обратном пути. Тетя Леля зачем-то берет шоколад. Мне ж нельзя! Что, опять какой-то подвох?..

Гоголя не так далеко, мы всегда ходили пешком. Но это уже город. Большие дома. В кабинете со мной почти ничего не делают. И все равно выхожу на крыльцо с облегчением. Леля, беря меня за руку, ведет зачем-то во двор того же дома. Поднимаемся. Я вспоминаю: где-то на Гоголя у нас дальние родственники. Или не дальние.

Мы сидим за столом, нам наливают чаю. Седой дед как будто молча что-то все время вспоминает, а бабка, постоянно трогая свои три волосины, говорит без пауз и выражения, но так, что мне почему-то кажется: они с Лелей общаются совсем на другую тему… Улучив момент, я разглядываю чуть постарше меня девчонку напротив. Когда не разглядываю, чувствую: она разглядывает меня. Из рассказа хозяйки я понимаю, что они тут так и живут, втроем.

– А где ее родители? А они нам кто, дальние или ближние?

Во дела, мороженое мне можно, а…

Последнее впечатление того лета: похороны на поселке. Толпа стариков, в основном бабок, море военных, плывущий над головами по главной улице гроб, весь в знаменах, раскаты оркестра. В гробу, в кузове – парень с соседней улицы, оказавшийся в Чехословакии в том самом танке, о каком сообщали в «Последних известиях»…

«Последние известия»… В определенные часы утром и вечером дядя Даня в своей капроновой с дырочками шляпе (эти капельки пота у него на лбу под ее ободком) всегда спешит в дом, подтягивая на ступеньках крыльца ногу и как можно быстрее переступая порог:

– Сейчас будут «Последние известия».

Ну, хорошо, вечером, перед сном – я согласен. Но утром – какие ж они «последние»?

***

Минут через двадцать после того как улегся, сводив ее посреди ночи в туалет, задремав, снова слышу:

– Ро-о-одя…

Подхожу в темноте: вставать, что ли, не собирается?

– Поправь подушку.

– И ты из-за этого меня звала? – поворачиваюсь и ухожу.

Окончательно перебитый сон. Лежа в соседней комнате, слушая эти погромыхивания стула, за какой она, лежа, держится рукой, я представляю: вот бы мать там встала, сама бы пошла в туалет, потом сама бы легла… Заурядные, обычные действия. Насколько они невозможны. Это называется: время.

Очнувшись утром, вспомнил: ночью точно слышал, как мать ходила в туалет, причем дважды. Представил, как она, побоявшись меня будить, лежит сейчас на боку со свешенными на пол ногами, одеяло сползло… Мы с Мариной придумали ставить низенькую скамеечку у кровати, чтобы она училась поднимать на кровать ноги в два приема: сперва на скамеечку, потом на кровать. Но до сих пор и это не удавалось (как говаривал физрук в школе после моего соскока с брусьев: «Схема есть, но пока – два»). Высунувшись из двери в комнату, увидал: лежит на кровати вся, целиком. Вот она, радость!

Нет, явно, явно приходит в себя!

После утреннего моциона натираемся. Подставляет по очереди ноги:

– И там еще… где у меня ладошки на ногах…

– Уши на попе.

Положительно, кто-то меня там, наверху, услышал.

Завтракаем.

– Вот здесь должен был оставаться еще кусочек селедочки, ты не брала? – тычу вилкой в пустую тарелку.

– Нет, – смеется.

– Ну, ладно…

Уплетает колбасу, яйца, сыр.

– Вот здесь, селедочки. Не брала, нет?

– Нет.

– Ну, ладно…

Пожалуй, надо еще подрезать колбаски. А таблетки и впрямь помогают. Что-то с мозгами, определенно, было.

– От тут от лежал, не брала? Нет?

– Нет.

– Ну, ладно…

А соленого надо поменьше.

– Когда я уезжала в командировку, Гарик тебе готовил. А когда возвращалась, спрашивала: «Ну, хорошо тебе папа готовил?» Ты всегда отвечал: «Хорошо, только каша с камушками». Он манку варил и плохо размешивал. С камушками… – она шмыгнула носом, доедая.

– Да ты пару раз всего-то и ездила.

– Не-е-ет, я много ездила. Постоянно… Кого посылать? – девчонку… Что ты… Один раз отправили в Лисичанск. Смотреть, как стекло варят. От Донецка еще дальше ехать. Приезжаю, уже вечереет. Завод закрыт. Подхожу к общежитию. Там дядька внизу сидит, в окошечке. Иди, говорит, в частный сектор, здесь мужское. А женское? А женского нет. Дяденька, говорю, дайте я у вас там, за стеклом на лавочке переночую. Какое за стеклом, машет на меня, сейчас парни пойдут, ты что, девка, беги отсюда скорей. Адрес дал. Прихожу к бабке. Три дня у нее жила. В последний день, мне уезжать, заходит к ней парень. Бандит, сразу видно. Что-то они за занавеской шушукаются, и он на меня оттуда поглядывает. Ушел. Я за вещи: мне, говорю, все равно поезда ждать, так на вокзале и подожду!.. Она: чего это ты будешь на вокзале ждать, подождешь у меня, сейчас я тебя тут покормлю, посидим… За все дни слова со мной не сказала, а тут – посидим… Я все свое схватила, в чемодан покидала и – бегом!.. И как я их увидала?.. Идут. Вчетвером. Все – молодые парни. А тут на улице туалет общественный, я туда – шмыг!.. А они мимо прошли, к ее дому, меня не заметили. Я из этого туалета до вокзала так бежала! Как только не умерла…

Она встала, прошаркала к окну.

– Ты сейчас ходишь точно, как Брежнев в фильме.

– Как кто?..

Понимаю, что не слышит, но повторять вот так, по два раза все подряд, с утра до вечера…

На выборы нам, естественно, не дойти, а вот к почтовому ящику спускаться – надо потихоньку начинать. Кряхтит, подтягивается на перилах… Однако дело сделано. Четыре этажа туда-сюда – не шутка!

Ближе к вечеру приносят ящик с участка, мать голосует. Воодушевленная, размораживает сама холодильник. Я не мешаю. Лежа в своей комнате, слушаю. Какой удивительно тихой стала наша квартира… В этом доме, где сорок пять лет назад три квартиры выделили инженерам и все остальные – шоферам и литейщикам. Чего только эти стены не слышали… И вот – тишина.

***

– Леля! Леля!

– Чего?!

– Лель… а где мочалка?

Тетя Леля, «бросив все», идет мимо своих роз к нам, к душевой, по пути закипая.

– А это что?! Собака?! Повылазило?! – сует нам предательницу-мочалку, висевшую, оказывается, на гвозде не внутри, а снаружи…

«Летняя» водичка из бака скудными струйками стекает на рябую Данину спину, которую я тру, отвернув «фартук» летнего душа. Летнего. Как будто есть зимний. Зимой Дане как-то удается доковылять до бани. Раз в месяц. Пришаркивая, он поворачивается: седина внизу, седей некуда…

Уже два года Муся не улетает со мной после лета «на север» (сразу после тех похорон на поселке я с удивлением узнал, что домой полечу без нее). Официальная версия: Леля одна с двумя инвалидами уже не тянет. Я догадываюсь: есть еще кое-что. Знать бы, что. Мухтару теперь – третий год, собачья молодость. В школе меня, как говорят родители, «наконец прорвало», теперь я круглый отличник и председатель совета отряда (отряд – это класс). Пластинку во рту уже не ношу. На самолет меня сажают: там родители, здесь Леля. Мариванна слегла. Абрикосу под «моим» окном, ту, со стволом, параллельным земле, разбило молнией. В прошлом году мне купили велосипед. Я больше не гадаю, кто красивее: Тамара или Сашечка.

Когда мы с Лелей в прошлом году вели по улице мою взрослую «Украину» из магазина, уличные мои дружки, братья Крамаренки, молча стояли у калитки со своими «Орленками» и смотрели, а меня морозило по спине: как я буду ездить на такой громадине. После этого две недели сосед Коля Ахромий, добрая душа, всего-то годом меня старше, бегал со мной и моей «Украиной» по улице, держа сперва за руль, потом только за багажник. Равновесие кое-как было достигнуто, только трудно при этом было еще и крутить педали. Наконец настал день, когда я, спустившись «без педалей» вниз по улице на своем гиганте, решился преодолеть улицу в горку. Вторник, утро, во дворах ни души и у каждой калитки выставлен мусор (день приезда мусорки). Обливаясь потом, я кое-как докрутил неприподъемные педали до Ахромиевского двора, силы меня оставили, колесо повело вбок, и я свалился в соседский бак с очистками. Коля, оказывается, наблюдавший все это со своей шелковицы, слез, вытащил меня из мусора, отряхнул и отечески охлопал по спине, как бы уже на законных основаниях приглашая в славную семью велосипедистов. Потом была война моих бабок со всей улицей («Носится на своей страхолюдине, а тут кругом – дети!»), потом – проблемы с ниппельными резинками…

Забирая сейчас на своей «Украине» в горку, мимо нашего двора, последнего перед линией (железной дорогой), оглядываясь, я разглядел позади, в начале улицы, направлявшихся сюда бабку с девицей в голубом платье. Свернув за крайним двором на боковую улочку, я какое-то время еще крутил педали, потом развернулся и стал. Сердце в груди отсчитывало секунды. Пора!.. Разогнавшись до сумасшедшего хода (ветер свистел в ушах), я на полном лету заложил вираж с боковой на нашу, краем глаза отмечая голубое пятно уже неподалеку от нашей калитки, и от этого моего полета все в душе у меня запело, небесного цвета шар раздулся у меня в груди и под это пение и сквозь это небесное я узрел, как посреди виража ноги мои вместе со всей «Украиной» уходят из-под меня вправо, вбок и как слева летит на меня земля!..

– Уби-и-илось! Дитятко уби-и-илось! – сидевшие на бревне у двора соседские бабки, вскочив, уже бежали ко мне.

Через минуту, с крест-накрест содранной через всю голую грудь и живот кожей, ведя навсегда искалеченный велик, я, хромая, прошел мимо презрительно взиравшей на меня девицы в нашу калитку.

Перемазанный йодом, спускаясь с крыльца, я вижу и слышу сидящих в беседке Мусю, Лелю и бабку, знакомым движением перебирающую три седых волосины на голове. Замолчав, мне дают понять, что в моей компании не нуждаются. Насвистывая, я хромаю за угол дома и, пройдя палисадом, завернув за второй угол, выплываю из тени на солнце. Подходя к ней, сидящей, прислонясь спиной к горячей кирпичной стенке, на бревнышке (все, что осталось от абрикосы), я, сбившись с мелодии, замолкаю…

– А-а, мальчик с проволокой… Родион, тебя как зовут? – спросила она, щурясь на солнце и игнорируя мои, залитые йодом, раны.

– Родион, – ответил я, не понимая, что не так.

Она засмеялась.

– Спишь еще с мишкой?

Я повернулся, чтоб уходить.

– Ты куда?..

Я остановился…

Через пять минут, сидя рядом с ней на бревне, я уже подсказывал ей по буквам мою фамилию, при этом мне казалось, что я младше своих тринадцати и что она всегда была в нашем доме.

– С «к», «р», и «ы» начинаются крылья, крыжовник, крыша, крыльцо… – перебирает она. – Значит, ты: Крылов… Крышкин… Крыльцов…

– Не-е-ет, – смеюсь я.

– Крыжовенко… Крынкин…

– Н-н…

– А что: Родион Крынкин!

Мы оба прыснули.

– Крымов! – осенило ее.

Я вздохнул.

– Ну, не знаю… Кто ж ты такой?.. – она поглядела на небо, ища ответа. – Не Крысин, нет?..

Этого удовольствия я ей не доставил…

– Хорошо, пятая буква – «я»… – смилостивился я. – Она же последняя.

Переведя на меня глаза, так словно мое лицо помогало ей в решении задачи, подставляя в уме по очереди согласные на недостающее место, она, казалось, вот-вот поймает удачу за хвост, но мало-помалу воодушевление сходило с ее губ… с ее поначалу чуть заметно ходившего, а потом остановившегося кончика носа… с окончательно и надолго замерших на мне глаз…

Очнувшись, я не знал, что сказать.

– Ну, как по-украински «сталь»?.. – пролепетал я.

Молча она поднялась и, поймав брошенный мне сверху вниз, наискосок, взгляд, я, собиравшийся последовать за нею, опустился назад, на бревно.

***

– Мама, дай-ка мне твой ключ. Где он, в сумке?

Я подал сумку, в которую она медленно погрузила руку… Пошарив там, так же медленно извлекла руку оттуда, прижав ею сумку к груди. Ключа в руке не было.

Все у меня похолодело. На меня снова смотрели эти ее полубессмысленные глаза. Что такое сознание? – неожиданно подумал я – берем цифровое (ну, не аналоговое, а цифровое) и убираем цифры.

– Зажилась я на этом свете…

– На како-о-ом?.. – я готов был шутить, но не готов был к тому, что вдруг дохнуло так явно…

Она затравленно, как пойманная в ловушку, посмотрела на меня. Смысл в глазах возвращался.

– Мам, а мы забыли, что отцу вчера было б восемьдесят?

Она покивала.

– Как же это ты всегда такие вещи помнишь, записываешь, а вчера проворонили?

Покивала.

Вскоре я обнаружил причину ухудшения: на полу в туалете стояла небольшая лужица крови… Стирая нуждавшееся в стирке, я подумал о том, что, вероятно, любое осложнение работы организма тут же «отсасывает» на себя силы, нужные ее мозгам, чтобы быть мозгами, а не решетом.

Мы все же проверили то, что я собирался проверить, и опасения мои подтвердились: стоя на лестничной площадке снаружи, она всаживала ключ в замок, как дрель со сверлом в стену, и, сразу повиснув на ключе всем телом, начинала его проворачивать, после чего я с превеликим трудом этот ключ оттуда извлек. Ну что?.. Учил ее перехватывать руку, прежде чем завершить поворот ключа. Ну новый же замок! Легчайший…

– Ничего, – сказал я наконец в знак примирения, – сейчас щи разогрею, а на ужин овсянки и салат из капусты сделаю… Полегчает…

На ночь глядя потихоньку от меня спустилась к почтовому ящику, поднялась, правильно отперла и закрыла дверь.

– И как же это ты без палки спустилась и поднялась?..

– Забыла… Пойдем завтра до магазина?..

– А почему завтра? И почему со мной? Не-е, я по магазинам не хожу… – я намекал на то, что руки уже оборвал, таская за это время в дом.

– Мужики… – она шмыгнула носом… – с бабами знаешь сколько тянут?..

Ну вот, провал, кажется, позади. Все, вроде, нормально. Сколько их еще будет, таких провалов?

За ужином, для проверки:

– «На недельку до второго…» кто пел?

– Скляр.

– Тебе не нравится кино? Выключить?

– О-о! – большой палец.

И все же что-то не так. Возвращаясь с кухни, обнаруживаю ее в моей комнате, заглядывающей за шкаф.

– Мам, ты что?

– Он еще не пришел?..

– Кто?

– Паук…

Вчера, убираясь в квартире, я показал ей сеточку паутины здесь, в проеме между шкафом и стенкой. На свою голову.

Перед сном сидит на кровати.

– Зачем ты сняла носки? У тебя же ноги мерзнут ночью.

– Ты мне не будешь мазать?

– Мама, мы мажем по утрам. Ну, вот, ты будешь снимать… я – надевать… Так, глядишь, и время проведем.

***

– Ро-о-одя, нельзя столько в туалете сидеть! Это не у вас в городе, смыл и все. Можно отравиться! Ро-о-одя, Юля пришла! – все это на весь двор… Спасибо, тетя Леля…

Чтоб было незаметней с крыльца, еле-еле приоткрываю и закрываю за собой дверь заведения, этой будки, предательски торчащей в дальнем углу куриного двора. Стараясь не спугнуть роящихся в земле кур, пробираюсь к заборчику меж куриным и большим двором. Миновав большой, я смогу появиться из-за дома с другой стороны. Главное – быстро и тихо… Спрыгивая с заборчика, спотыкаюсь, падаю на руки и поднимаю голову: за кустом малины, поджидая меня именно в этом месте, стоит гостья. Молча поторжествовав какое-то время, ржет в ладошку.

После обеда (сладенькая жареная таранка и вареные, с оранжевым желтком, яйца), на время стариковского тихого часа мы оставлены без присмотра. Появляется (нетрудно угадать, у кого) идея: обследовать содержимое чердака. Поскольку большой чердак лишен главного – лестницы, наша цель – чердак летней кухни. Это как раз возле малины, места нашей утренней встречи. Лестницу отсюда никогда не убирают.

– А что мы будем искать?

– Никому не скажешь?

Наклонясь к моему уху, она шепчет… отчего в ухе тепло и приятно… шепот сливается в моем сознании с подлетевшей к малине желтой трескучей стрекозкой, снова и снова пробующей сухой сучок… Оказывается, в нашем доме есть одна вещь, которую очень, ну очень скрывают, прячут. Как я думаю, что это за вещь? – мне смотрят в глаза, снова сверху вниз, наискосок… На ум как-то сам собою приходит пулемет. Я почти вижу его темно-зеленый ствол, выглядывающий из чердачного проема. Сколько армий и банд прошло через город в свое время, стоит ли удивляться появлению на нашем чердаке такого «клада»… Держась за лестницу, Юля преодолевает пару ступенек. На солнце поверх желтизны загара на ее предплечьях и на спине чуть ниже шеи лоснится светлый пушок… Опустив голову, я держу лестницу, стоя внизу.

– Нет, ты первый…

Передумав, она возвращается, я вижу в ее глазах блеск. Это от страха, думаю я и берусь за дело. В глубине темного чердачного проема столбом стоит светлая пыль. Вдохнув горячую духоту и ступив внутрь, прямо в пыль, я ожидаю Юлю. Наконец в проеме появляется ее голова:

– Ну, что?..

– Ничего… А что мы ищем?

– Увидим – не ошибемся.

– Чего увидим?

– Все необычное, подозрительное проверяем, – говорит она, перенося ногу через верхнюю лестничную ступеньку.

В заросших паутиной чердачных недрах – старый стол, сброшенные под него ветхие коврики, половики, несколько треснувших чугунов… битые стекла… сундук в дальнем углу. Подозрительно в столе только то, как это он пролез в чердачную дверь, а в ковриках – как они еще не рассыпались. Наклоняясь и переступая через хлам, разрывая паутину и чихая от пыли, мы приближаемся к сундуку. «Максим» времен гражданской войны без труда мог поместиться там, внутри. Я протянул руку к крышке.

– Подожди, – сказала она, перехватывая мою руку. – Все-таки семейная тайна. Не страшно?

Я посмотрел на ее ладонь, лежавшую на моей руке, и рывком поднял крышку. Сундук был полон кусками поколотого с углов и краев шифера.

– Ты «Золотого теленка» читала? – спросил я. – Про гирю?

– Ну и что. А может, я специально тебя сюда заманила, – сказала она с вызовом.

– Зачем?

– Зачем надо. «Зачем»… Так вот и вырастешь, не зная тайн. Семейных.

– Каких еще тайн?.. – покачавшись на перекрытии, я соскочил в сторону двери.

– Родинка, ты что, действительно ничего не знаешь?

Меня толкнуло в спину теплой волной. Я даже не понял, отчего. От ее изменившейся интонации? Я почувствовал: даже если никакой тайны нет, она есть. От ее слов, еще стоявших во мне, весь чердак сделался тайной. И снова как там, внизу, прямо в ухо, я услышал два этих слова:

– Золотой… самовар… Какой жгучий… – уже вслух добавила она, как в живой, погружая ладонь в стоящий через весь чердак солнечный луч. – Нет, правда… жжет… как под увеличилкой… Как он сюда забрался…

– «Светить всегда, светить везде…» – пожал я плечами.

– «Светить и в…» – задумчиво подхватила она и закончила в рифму. – А знаешь, зачем? Знаешь?..

Я не поднимал глаз, пораженный.

– Чтоб знали всенародно о том, что там свободно.

С пылающими щеками я все-таки взглянул на нее, перебиравшую по лестнице руками, исчезавшую в чердачном проеме.

***

Утром я ушел, оставив мать на сутки, до следующего утра, на столе на видном месте положив составленное мной расписание приема лекарств и еды.

Вечером позвонил.

– Ну, как ты там, обедала? Таблетки пила?

– У тебя написано в три.

– Что «в три»?

– Сейчас прочитаю… Обед – в три.

– Ну, так я и спрашиваю: обедала?

– Вчера?

Я начинал закипать:

– Сегодня! Обедала?!

– Ну… в три и пообедаю.

– Как ты пообедаешь в три, если сейчас восемь?!

– Подожди, я посмотрю… – ее долго не было в трубке. – Да, восемь… А в три пообедаю…

До меня начинало доходить. Все часы у нее механические, с 12-тичасовым циферблатом. И утром, и вечером за окном одинаково темно.

– Когда я от тебя ушел?

– Вчера…

– Сегодня, мама.

– Правда?.. Не может быть…

– Ты уже как сосед наш, когда еще жив был. Помнишь, сидел у подъезда на скамейке в запое: «Скажите, сегодня какой день? И сейчас утро или вечер?»

– Ты смотри… правда?..

– Это ты так поспала хорошо. Ладно, не расстраивайся. Я когда переберу, тоже наутро не все помню.

– Ну, ты меня огорошил…

Назавтра – те же на том же месте: варю куриный супчик.

– Помнишь, мы с тобой на Лелино восьмидесятилетие ездили? Летали. Маленький, ты от них письма «читал»: «Тятя, тятя, тятя, тятя… тетя Леля, дядя Даня». «Тетя Леля, дядя Даня…»

– Ты к чему вспомнила-то?

– Так, что-то вспомнилось… Не знаю, к чему… Муси уже не было. Ты тогда к Вальчику на поселок пошел. Ну, был Вальчик? Виделись вы?

– Мам, я уже сто раз рассказывал. И было это… двадцать лет назад.

– Да, двадцать лет уже. Смотри ты.

Смотрю я… Бегущая навстречу «Як-40» бетонка. Тот же номер автобуса. Какое-то новое, незнакомое из аэропорта шоссе. Центр старого города. Девятиэтажки. Второй этаж. Дверь открывает скрюченная в три погибели, мало что видящая Леля, которую я долго целую. Коридорами шаркает сюда Даня, все те же брюки на том же ремне… Леля хозяйничает, вместе накрываем на стол… Все тот же графин с плавающими кружками лимона. Темно-красный сундук в комнате Муси смотрит так же, как смотрела она: сдвинув брови, поджав губы в морщинах…

Пропустив по рюмашке с Даней, иду прогуляться. Это не так далеко. Вот и наше шоссе, абсолютно не изменившийся частный сектор по левую руку, спускающийся где-то там, в глубине, к балке… По правую – пустота. Весь наш поселок, три улочки и одна в конце поперек, испарился, исчез. Топая вдоль шоссе, по какому ехал из аэропорта, я понимаю, что иду по поселку. Вот здесь, где шоссе, изгибаясь, уходит на мост, стоял наш дом. Я в своем дворе. По какому проносятся машины. Сажусь на траву над линией. Левее – едва различимые следы старой дороги, переезда. Дальше – километровое закругление железнодорожной насыпи, нависшей над балкой. Оставшееся на насыпи корявое одинокое деревце невдалеке от меня, сидящего, может быть грушей, когда-то стоявшей над нашим туалетом.

***

– «Работают все радиостанции Советского Союза! Передаем сигналы точного времени. Пи-Пи-Пи-Пи-Пи-и-и… Московское время – девять часов!»

Очнувшись, понимая, чья работа – это, только что прозвучавшее, как в рупор, в щелочку нашей с Мусей двери, – я не вскакиваю, только, потягиваясь, улыбаюсь… Вот бы вошла, присела бы рядом…

Книжный шкаф в большой комнате приоткрыт. «Час сподивань и звершень» – шевелю я губами, в сотый раз пытаясь понять, что это значит. Никак не могу проснуться. Сонное тепло во всем теле.


– «…Но лишь одно из них тревожит,

унося покой и сон…» –


внося Данин приемник, она глушит его, допевая:

– Уносяпа, уносяпа, унося покой и сон… Заставляете себя ждать, вьюноша. Да вы еще и не одеты. А если бы я вас так у себя встретила? Представляете? Представляете?.. У-у… – она делает мне «волка». Я улыбаюсь со сна. Входит Леля:

– Это он так перед барышней, тю-ю… – уходит.

Юля бросается и открывает дверь в нашу с Мусей…

– Ну точно! С мишкой…

Я, ежась, пожимаю плечами. Мы одни в комнатке между большой и спальней. Прислоняясь головой к изразцам печки, она глядит на меня.

К завтраку нам велено нарвать малины. Вместо этого, потихоньку отвязав Мухтара и, подпихивая, заставляя его вскарабкаться по лестнице на малый чердак, мы, убрав лестницу, зовя и маня его, вынуждаем бедного пса сигануть вниз с чердака!

– Хороший, хороший… – гладит она его, лежащего у малины, огрызающегося скулежом. Присоединяясь, я тереблю его со своей стороны. Пес уже не знает, на кого смотреть. Наши заботливые руки иногда встречаются на загривке.

– Представляешь, – говорю я, – мы с ним гуляли, и он убежал.

– И это вот не он.

– Нет, он вернулся, через два дня… Я снял его с поводка, когда уже подходили к двору, я всегда так делаю, чтоб приучить без поводка, а он уже у самой калитки повернул и… Наверное, это у него потребность продолжить свой род, – зачем-то добавляю я.

– Продолжают не свой род.

– А чей?

– Того, с кем продолжают.

– Как это?

– Давай сменим тему.

– Давай.

Я ждал, что она что-нибудь скажет. Пахло псиной.

– Юль, а где ты учишься?

– В английской спецшколе, – еще подумав, отвечать или нет, сказала она, сняла босоножку и поднесла к моему рту, – ду ю уонт ту сэй фью уордз фор ауа ньюспэйпа?.. Вела репортаж международный корреспондент Юлия Ильенко…

– Счастливая, – вздохнул я, имея в виду английский.

– Счастье – это намылился, смылся, и кончилась вода, – сказала она, вставая и оправляясь.

– А я… а я, – поднимаясь за ней, поспешил я вернуть ее к разговору, – может быть, стану поэтом…

Картинно расставив ноги, зажав пальцами нос, раскачиваясь, она прогундосила, так, что вышло примерно это:


– Ночевала сучка молодая…


Я ее обожал.

***

Посидев на насыпи над линией, я встал. День был теплый, сырой, начало южной весны. Уходя, матери, Леле и Дане я сказал, что прогуляюсь по поселку, может быть, застану Валика дома. В оттопыренном кармане булькало.

Двор Валикового дома был пуст. Через забор я смотрел на яблони во дворе, каждую из которых я знал, как свои пять пальцев. Вот на ту семнадцать лет назад моих ног хватало забраться в три приема. А вон на той я, когда подо мной обломилась ветка, не решаясь звать взрослых, висел до победы, пока руки не затекли и все равно не пришлось прыгать. С этой черешни, мясистой и сладкой, не слетали скворцы. А по этой вот сливе, когда еще были все ветки, можно было запросто перемахнуть на крышу.

Ждать хозяина становилось бессмысленным… По узкой улочке мимо двора я спустился к балке, прямо в том месте, где когда-то отдыхал в камышах никем не охраняемый серебристый надувной дирижабль. Когда мы столкнулись с ним нос к носу, Мухтар от неожиданности едва не прокусил тугое серебро его «брюха». Дирижабль привезли для изучения загрязненности атмосферы, пару дней мы потом видели его в небе над балкой.

Отгибая камыши, я шел по тропинке, пока под ногой не захлюпало. Дальше пути в балку не было.

Потом я, кажется, снова сидел у корявой груши над линией. Поскольку дорогу я запоминаю намертво, даже на автомате я добрался по новому адресу моих стариков, вроде бы, без приключений.

Открыв среди ночи глаза в Мусиной комнате, я не различил в темноте потолка. Зато передо мной возник день, залитый ярким солнцем, наполненный прыгающим перед глазами радостным псом.

– И что ж ты такого сочинил, – спросила меня моя, чуть постарше Джульетты, зазноба, – чтобы считать себя поэтом?

– Я не считаю. Просто нравится.

– Ну, так и мне понравится.

– «Июньским, очень теплым воскресеньем пошли на рынок мы собаку покупать. Купили, с виду пес хороший. Но вот беда: не знаем, как назвать»…

Улица До свидания

Подняться наверх