Читать книгу Уцелеют одни поцелуи. Три поэмы - - Страница 3
Эрогенная зона
ОглавлениеI
Откуда взялся летний день?
Да разве на земной орбите
был зачат наш последний день?
День, подведенный синей тенью,
день, оттененный рыжим солнцем,
чье соло в небе согревает соленый жизни океан.
– Шум крон остывших? Рокот моря?
Как мы посмели не заметить
над речкой – нимб, над речью – солнце
и высший путь к нему – не глядя?
По ноте утренней прохлады
звезда распята на кресте…
Итак, был день. (Начнем сначала.)
Где тьма есть тьма и оседает
комками туши на ресницах,
беззвучно по небу плыла
цыганка-туча: так привычно
день теням уступил пространство
снаружи и до слез внутри.
Мир – книжица.
Мир – долгий всполох.
Мой крест, мой компас
в мире – память,
созревшая благодаря
забытой ране… На ветру
сквозь рану
протекает
время.
II
И все-таки был день, был день,
а значит, золотые ночи
или хотя бы вечера,
прожитые по партитуре:
смесь детскости и кока-колы —
на палец намотала локон —
триолями – lamento рук —
на клавишах, потом на грифе,
на рифах… на плечах и даже…
Стекло бывает затененным,
а признаются – прямо в лоб.
По стеклам – звуки:
льется
небо.
И
хлещет на площади
лунная музыка,
в лужах купаются
ландыши, лютики,
лилии… плещется
свет и безбрежное
в полостях тел,
вновь одетых, сияющих…
Ночью не спят —
ночью ласками молятся:
на алтарях —
облака и крапива.
Ноченькой-ночью.
А днем?
Это случается!
Вот ты до одури хочешь пломбир,
дышишь сиренью – и что с этим делать?
Детский инстинкт – испытать невозможное
и убежать от отчаянья в юность:
днем набирается номер, и длятся
гудки в проводах, но не вымолить голос,
а люди, не думая, думают «шкоды!»
и шлепают штампиком ветхое «грех».
III
Теряя Другого, ты выходишь из себя на поиски.
А навстречу тебе идет твое «Я». Идет, идет, вихляет узкими бедрами… Ты не привыкла к безмолвию, но монолог – это то же молчание. И вот возникает связь, избавить тебя от которой уже не получится. Когда возник дуализм «Я» и «Я» (бывшее «Ты»), такие события неизбежны. Они порождают потребность в чем-то ином. В третьем – по отношению к тебе и «Я» в состоянии тет-а-тет.
Зачем мне ум,
когда я без
тебя?
Но кто ты?
IV
Из девичьего блокнота:
«Больше я тебя не желаю.
Ты нажимаешь на циферки, произносишь в трубу монолог и – ах! – выдаешь свое имя. Ты уверен, что дамочка натурально писает от восторга.
Ты – несостоятельный тип! Единственный орган, который делает человека мужчиной, – это, представь себе, головной мозг. Интеллект – моя эрогенная зона.
О, нападение – лучшая оборона! Вы оскалились: „Это фригидность!“ Тьфу! Неужели кто-то из вас воображает, что явись он мне… да хоть… Да хоть с нефтевышкой в кармане – я мигом метнусь в тубзик переменить бельишко!
Хотя, пожалуй, бывает, вы возбуждаете во мне чувство – когда затыкаете уши, чтобы не слышать крик в своем темном подъезде.
Это чувство – гадливость».
V
А кульминации, как того требует драматургия, нет.
Жизнь – это жизнь. Живя, мы поднимаемся до высоты нуля.
Те же, кто не думает о смерти, неполноценны.
Да, «жизнелюбы», это про вас. Эффективные.
Позитивные. Подкачанные везде.
Будьте любезны, купите мне по цене хороших презиков способность «не замечать плохое».
VI
Это необъяснимо, когда тебе нравятся мачо с лингвистическими наклонностями. Но почему-то мы никогда не любим тех, кто нам нравится. Мы любим тех, кто нас возмущает, и стараемся поглотить их, упуская из вида, что этим делаем частью себя. А значит, и сами становимся тем, что нас возмущает.
Нет, я не против: да пусть они курят! Даже если Минздрав предупреждает.
Жаль, у меня нет времени, чтобы замутить вакханалию. Чтобы забрызгать ваши ослепительно белые скатерти гелевыми чернилами и мартини! Я ведь эстет, и мне трудно найти соучастников.
Так что отложим вакханалию до лучших времен, когда с лица Земли исчезнут, как мамонты, крепкие репами пошляки. А так как этого никогда не случится, да здравствует культ наслаждения! Да здравствует аскетизм!
И все-таки он красив…
VII
Кто выдумал одно мгновенье?!
Секунду – с ветки лепесток,
ворвавшийся в окно под утро?!
Занозу – в сердце, жало – в плоть!
мгновенье… Мы в нем непреложны!
В нем Данте встретил Беатриче.
«Весну» увидел Боттичелли.
Но потерял любовь Ван Гог.
Твоя улыбка – стих Верлена,
а злость – Токката ре минор.
Ты – мной измученный, несмелый…
Мгновенье!
Этот мир устроен,
чтоб мускул на твоем запястье
напрягся на моих глазах,
и вспухла голубая жилка,
и вскачь помчался к черту пульс,
чтоб онемел язык и небо
качнулось, поплыла земля…
Одно случайное движенье,
которое он повторяет
автоматически, свободно —
в карманы брюк вправляет руки.
А эти женщины мечтали
оставить долгий привкус лета,
след от помады, запах пудры,
духов, какао, сигарет —
поцеловать твое запястье?!
Я отступаю. Слышишь хруст?
И – вот оно! Мой птенчик – сердце.
Весь Млечный путь летит – к нему!
Мгновение —
и, стиснув зубы,
я не касаюсь
твоей щеки
и ухожу.
VIII
По кровотоку – молекулы адреналина. Поздняя осень заглядывает в зрачки, расширенные от ужаса. Предательски стучат каблуки, но так хочется: пусть никто не услышит! Их знание украдет у меня торжество – ощущение тайны, а это – вкус недоступного счастья, в поволоке табачного дыма, с тонким запахом облепихи… Он всегда выдает тебя, когда ты работаешь в ночь. Я никогда не говорила об этом. А знаешь ли ты, что я уношу его в обыденность заспанной кухни?
Поцелуй – росинка на бархате ночи. О прибрежные камни ударяются воды, а роща слушает плеск, набегающий на стены многоэтажек. Твой голос. Почему он спокойный? От этого больно.
Но все равно!
Небо врывается в нас, от кислорода голова идет кругом. Где же все это происходит? На острие терпкого запаха старой замши? Равновесие потеряно навсегда.
За сомкнутыми веками неистово пляшут искры. Кружатся, кружатся, кружатся – и так даже страшно. И вот я кричу:
– Не надо!
Над головой все колышется. Все качается и куда-то плывет. Гул деревьев, наше дыхание. Что обжигает? Строптивое растение подо мной? Твои руки?
Поцелуй, прикосновенье пальцев – замкнутое движение: лоб – скула – подбородок – жесткие губы. Горячая пульсация на висках, холодных веках, мое сокровенное – под подбородком, немного левее – мягкая впадина.
Тело не лжет, не умеет.
Еще! Чтоб с ужасом и блаженством я увидела в отражении зеркала следы на губах. Темные, почти до крови.
Еще! Пусть на волю вырвется крик: я люблю тебя! Люблю, когда смотришь в сторону, куришь взатяг, и говоришь с чужими, и думаешь не обо мне.
Еще! До боли – до беспамятства.
Пожалуй, на долгую память.
Бывают дни, но только ночи
порой пылают ярче дня:
сквозь вертикали – солнце, солнце,
углями обрисован свет.
И вход открыт – не увернешься,
так вовлекает, как слиянье
до ужаса с губами губ.
Такое солнце не погаснет,
оно в зените блещет, плещет.
Мол, город был, у речки – роща,
и те, назначенные к речи,
переходящей время вброд,
но тень им выбрала дорогу…
Куда ж дорожка завела?!
На пекле горячи надежды,
а сладкое казалось дрянью —
пломбир расплавился, «Фили».
Сирень благоухала небом,
глубоким, темно-голубым.
Апрель 2000–2016 гг., Москва – Пушкино