Читать книгу Воровка Теней - - Страница 1

Воровка теней
1

Оглавление

Пыльная дорога лежала как сухой язык под августовским небом. Таким небом, которое больше напоминает море, когда оно абсолютно спокойно и прозрачно. Прозрачная голубизна. Яков задрал голову и сощурился, глядя вверх, но не видел ничего, кроме бесконечного воздуха, а в ушах стояло легкое уханье лопастей мельницы.

Он приходил сюда уже пятнадцать лет изо дня в день, с тех самых пор, как начал соображать, и выполнял одну и ту же работу: проверить, крутятся ли лопасти; спуститься в подвал; набить тачку фрагментами кирпича и осколками глиняной посуды; лопатой высыпать их все под жернов, на глиняное кольцо. Его мельница делала не муку для хлеба, а краску для художников – часть ее он всегда забирал себе после того, как проверял на вязкость. Он засыпал отломанные куски крыш и камней для красной краски, ракушки и снег – для белой, сапфиры и кусочки ночного неба – для синей, отражение ивы в пруду и листья одуванчиков – для зеленой, цветки ирисов и утренние лучи – для желтой и собственную тень – для черной. У Якова уже сто лет как не было тени, потому что он всю ее израсходовал на краски, и никто в семье этого не замечал. Он редко с ними виделся, проводя все свободное время на своей мельнице, которая день и ночь без устали молола и производила краску. Тяжелые жернова раскатывали камни в порошок, а порошок – в муку. Яков собирал его маленькой лопаткой и разжижал спиртом и маслом из пипетки, а потом раскатывать специальным камнем, пока порошок не превращался в гель. Потом он укладывал краску в тюбики и запечатывал их и нес на рынок в центр города, где распродавал почти все, оставляя для себя пару-тройку штук. На улице около мельницы в хорошую погоду сохли его картины, а во влажной тени внутри, в комнатке, где лежали материалы, он иногда рисовал при свете свечей. Он не боялся теней, потому что и их тут тоже не было: он забрал скачущие тени горок кирпича и мела, отбрасываемые с помощью свечей; забрал тень мольберта и самих подсвечников. И вскоре даже у самой мельницы не осталось тени – та была огромная, и ее хватило на целую партию тюбиков черной краски. Но рано или поздно все тени в окрестностях кончились, и черную краску было делать не из чего, и тогда он стал продавать ее втридорога.

Яков был нелюдим, но сердечно любил своего брата и мать. Их отец погиб, когда двое мальчишек были совсем маленькими, и они его не помнили. Яков только видел белесую надгробную плиту, которая стояла одиноко на пустующем кладбище в окружении мохнатых трав, но связи с ней не чувствовал.

К августу черная краска совсем иссякла, и он больше не мог рисовать, и это расстраивало его больше, чем что-либо на свете. Он стоял и смотрел в безупречное голубое небо, на воспрянувшую перед увяданием зелень, на песочную желтую дорогу и мягкий древесный каркас мельницы, но нигде не видел своего любимого черного цвета. Кожа на его лице была белая как снег, и вся чернота, которой он обладал, но не мог забрать и использовать, была в его волосах и глазах. Он вытянул перед собою руку и посмотрел на свою пятерню, которая так часто была заляпана разноцветными красками, что забирались под ногти. Но теперь она была чиста. И мольберт в подвале был пуст, а на улице у мельницы отцветали августовские цветы. И жизнь, казалось ему, встала.

Ветер сменился. Лопасти мельницы, перемалывающей никому не нужные оранжевые, зеленые, голубые и фиолетовые, кремовые и бирюзовые, янтарные и алые порошки, с тяжестью ухнули, а потом медленно встали. Яков недовольно вздохнул и поплелся туда, вошел в темный остов здания, снял кроссовки с ног и поднялся по узкой деревянной лестнице. Он выбрался на крышу и стал распутывать парусину, чтобы закрепить крылья своей мельницы. Обвязав несколько узлов, он как бы невзначай посмотрел вниз, на землю, и увидел там силуэт человека, настолько выразительный, что его руки замерли, и он совсем забыл, почему стоит босиком.

* * *

А Гвилим вовсе не был похож на своего брата и, пока тот был асоциальным и молчаливым, в ту же секунду, как старший исчез, – будучи экстравертом – почувствовал это. Да и разволновался так, что его густые, золотистые, а в тени – просто каштановые волосы встали дыбом, и он стал напоминать какого-то певца, который бесцельно сидит на сцене на стуле и бормочет свои песни про чертополох в плохо настроенный микрофон.

Он с утра побрился, приоделся в хороший выходной пиджак, подтянул рукава, и вдруг его сразило страшное ощущение, будто нечто забралось в его грудь, прошмыгнуло между ребер и воткнуло ледяную иглу куда-то рядом с сердцем. В первые минуты он решил, что у него случился инфаркт, и присел на диван, держась за лацканы пиджака, но потом, когда комната не уплыла и кровавые пятна не застелили обзор, а язык так и остался вполне обычным, не отмерзающим языком, он по-настоящему стал переживать.

Первой мыслью была мама.

Гвилим прибежал на рынок за пятнадцать минут, пару раз навернувшись, как и следует шалопаю вроде него, на мощеном мосту и порвав хороший пиджак в локте, и нашел свою мать на месте, за прилавком.

– Что такое? – испуганно спросила она. Ее взгляд упал на рваный локоть, и она посмотрела на сына с укором в изумрудных глазах.

– А где Яков? – спросил Гвилим.

Женщина пожала плечами.

– Может, все еще спит, а может, решил не приходить. Ты же знаешь, он часто опаздывает. Прошло еще всего полчаса.

Но у Гвилима было четкое ощущение, что сегодня – день, когда все изменилось. Что Яков не спит и не протестует, как обычно, вальяжно являясь на работу на сорок, пятьдесят минут позже, отрицая понятие временных рамок.

Яков частенько уходил из дома, когда ссорился с ними, но он всегда оказывался на мельнице, потому что просто не мог оставить ее. Мельница была его безопасным местом, его личным царством, где находилось все, что ему дорого в жизни. В этом был убежден Гвилим.

Поэтому, когда он обнаружил неподвижные лопасти и открытую дверь и абсолютную пустоту внутри, он распереживался не на шутку. Кроссовки брата оказались у подножия лестницы, ведущей на крышу, а там, на крыше, несколько узлов уже было готово к повороту конструкции. Что-то остановило его на полпути, когда Яков собирался разворачивать мельницу под сменившийся ветер, и потом он пропал.

Сейчас стоит бы заметить, что брат его, Яков, был самой злой и при этом мозговитой частью семьи. С самого детства он был наделен какой-то раздражительностью, озлобленностью на все и успокаивался, только когда ему давали заниматься своими молчаливыми делами – рисовать или решать головоломки. И, как ни трудно поверить, одним из немаловероятных вариантов была очередная его подлая шутка, и Гвилим бы даже согласился, если бы не принялся носиться как сумасшедший вокруг этой мельницы, обуреваемый паникой, что брат мог обустроить это место преступления, просто чтобы заставить семью думать, что его похитили.

Но и похитить Якова было очень сложно. Своими немощными конечностями – острыми, как мечи, коленями и локтями и твердыми, как когти, пальцами и кулаками – он отбивался от всякого человека, который просто пытался подойти к нему близко. В детстве Гвилиму быстро разонравилось ввязываться с ним в потасовки, потому что каждый конфликт Яков принимал очень серьезно, и у них начинался настоящий бой насмерть.

Словом, Гвилим оказался в тупике, и тупик этот выглядел иронично; стоял прекрасный поздний летний полдень, и птицы пели где-то высоко в небе, на хрустальной, недосягаемой высоте. Их пение разносилось по городу и летело на самые границы Копенгагена, достигая врат Кристиании. И в пении этих птиц звучала такая печаль, что она пробуждала даже камни: вот и услышал этот грустный зов Кукольник, скитающийся по земле, за границей человеческих земель. Он шел по дорогам, пересекал леса и восходил по звездной дороге прямиком в дом к своей подруге Луне, шагал вокруг серебристых озер в заколдованном лесу, исчезал в глубоких долинах, расстилающихся на многие километры, и снова появлялся в дальних краях, на рынках восточных городов, где еще разводили драконов, и в северных горах, где по снежным склонам бродили огромные мохнатые тени. Он глядел на их фигуры с печалью во льдистых голубых глазах, и его черные крылья трепетали от многих воспоминаний, которые кружились в его взбалмошной голове.

Но, услышав грустное пение птиц в Копенгагене, он отправился в путь туда, где не бывал уже очень давно; настолько давно, что его облик почти потерял обыкновенные человеческие черты, и, выйди он на дорогу в обычном мире, люди бы стали на него оборачиваться. Ведь нос его стал похож на клюв, а пронзительный взгляд сумасшедших глаз пронизывал до самых косточек; из карманов его плаща сыпались звездочки и летняя пыльца, а вороньи крылья то и дело проглядывали сквозь прорези-рукава. Ходил он смешно, подобравшись, часто убрав руки за спину; немного сгорбившись, семенил как курица. Кукольник был смешливым и добрым, но давно уже не видал людей – ни с той, ни с этой стороны.

Воровка Теней

Подняться наверх